<Два отрывка из рукописных редакций>

<1>

Итак, взглянем на Молчалина счастливого, на Молчалина, с честью выдержавшего свой длинный мартиролог, и с помощью его завоевавшего себе: в настоящем — тепло и сытость, в будущем — безответственность перед судом истории. Познакомимся с ним в домашнем его быту, в частной беседе о предметах, доступных его пониманию, в той интимной обстановке, в которой, по преимуществу, затрогиваются человеческие струны сердца, где он является отцом семейства, мужем, преданным другом, гостеприимным и заботливым хозяином и т. д.

Я знаю, что многие относятся к Молчалину с пренебрежением, и даже готовы видеть в нем нечто вроде низшего организма. Я сам долгое время был не прочь разделять этот дурной взгляд, но опыт и жизненная практика убедили меня, что в этом отношении я ошибался самым грубым образом.

В массе общественных наслоений существует громадная область, относительно которой Молчалины имеют важное, почти решающее значение. Это область той частной, так сказать, чернорабочей деятельности, которая не причастна ни власти, ни капиталу. Насколько власть и капитал тяготеют над Молчалиным, настолько же Молчалин тяготеет над этой чернорабочей массою, разумея под этим именем не одних половых, дворников и мостовщиков, но и людей, занимающихся так называемыми высшими профессиями — только не за свой счет и без права решить и вязать в том или в другом смысле.

Относительно этой чернорабочей массы, Молчалин есть ближайший и почти всесильный исполнитель. Он посредствующее звено между массой и тем жизненным регулятором, который гласит: травы не мять, рыбы не ловить, гулять чинно и благородно, отнюдь не уклоняясь от однажды прорезанной дороги. Требования этого регулятора, по временам, бывают до такой степени прихотливы, что человеческая природа, так сказать, motu proprio*[147] подстрекает человека к ослушанию. Всякий, конечно, изведал собственным опытом, как сильны, почти непреодолимы бывают эти позывы в область запретного, но в то же время всякому известно и то, что осуществление этих позывов почти всегда сопровождается тревожным чувством очень неприятного свойства. Перспектива быть пойманным возбуждает, с одной стороны, — опасение ожидающей кары, с другой — понятное чувство гадливости. Неприятно и стыдно сознавать себя совершеннолетним и в то же время опутанным целою сетью запрещений. Это вносит в человеческую жизнь двоегласие, которое с течением времени делается до того мучительным, что для многих является равносильным совершенному прекращению жизненной деятельности. Сдается, что пристойнее ничего не делать и даже совсем не жить, нежели проводить время в трепете за свою шкуру. И вот, в эту горькую минуту, когда человек готов уже ввергнуться в пучину уныния, — к нему является на выручку Молчалин. Он — весь смирение, весь трепет, так что на первый взгляд и сам-то он кажется стоящим не многим более ломаного гроша. Но знайте, что наружность в этом случае более, нежели когда-либо, обманчива, и что в действительности Молчалин может многое. Он может посмотреть сквозь пальцы, он может ослабить слишком натянутую тетиву, он может, наконец, просто-напросто оставить всю махинацию втуне…

Каждый день самая обыкновенная практика убеждает нас, какою громадною силою пользуется это собирательное, известное под скромным и не совсем лестным именем Молчалина. Возьмите самый вульгарный пример: вам нужен кусок мяса. Ежели стоящий в мясной лавке за прилавком Молчалин-приказчик знаком вам — вы получите мягкий и сочный ростбиф, ежели незнаком — вам за те же деньги отпустят сапожное голенище. Другой, не менее вульгарный пример: вы хотите попасть в театр. Мигните другу Молчалину — и билет у вас в кармане, хотя бы это было за минуту до начала представления и хотя бы в представлении этом разом принимали участие: Марковецкий, Алексеевы и Душкин…

Но особенно драгоценны Молчалины в минуты опасности, в те скорбные минуты, когда человеческое бытие находится под угрозой перейти в небытие. Что делать в подобном случае? куда идти? что предпринять? — Ответ простой: прежде всего, запастись Молчалиным и затем, как только почуется в воздухе гарь, бежать к нему…

Я не могу сказать, как он там мастерит, но что он действительно нечто смастерит — это почти наверное. По проекту вам следовало, например, с четвертого этажа соскочить, а на деле, вместо вас, с четвертого этажа куклу выбросят, а вас только спрячут на время, чтоб на глаза вы не попадались.

Поверит ли читатель, что в детстве я знал человека (он был наш сосед по имению), который по всем документам числился умершим*? Он был мертв, и между тем жил, то есть распоряжался имением, пил водку, содержал псовую охоту, ездил к соседям в гости, словом исполнял весь помещичий обиход доброго старого времени. Спрашивается: кто, как не Молчалин, возродил этого человека к жизни?

Мне кажется, что сказанного выше вполне достаточно, чтоб в значительной степени умерить пренебрежение, которое высказывают к Молчалину те самонадеянные люди, которые думают, что они и без содействия Молчалиных проживут. Нет, не проживут. Увы! ежели народная мудрость предписывает нам помнить пословицу: от сумы да от тюрьмы не отрекайся! — то собственный жизненный опыт тем с большим основанием должен воспретить нам отрекаться от Молчалина, все существование которого есть не что иное, как непрестанное напоминание о суме и о тюрьме. Жив Молчалин — стало быть, жива тюрьма и сума!

Итак, отбросим в сторону вредное самомнение и скажем себе раз навсегда: да, без благосклонного содействия Молчалиных наша жизнь есть не что иное, как опасное плавание по безбрежному океану случайностей! Одни Молчалины могут помочь в нашей инстинктивной борьбе с обязанностью гулять чинно и благородно по постылой, наторенной дороге; они одни могут утешить в тех скорбях, которые обыкновенно сопровождают эту борьбу. Заслуга громадная, вполне понятная только тому, кто на собственных боках изучил и комментировал сказание о Макаре и его телятах!

Но ежели с одной стороны заслуга несомненна, то само собой разумеется, что признание этой заслуги налагает на другую сторону известные обязательства. По мнению моему, таких обязательств два: во-первых, любить Молчалина и, во-вторых, знать его. Знать настолько подробно, чтобы можно было с уверенностью к нему подойти.

Выполнению первого из этих обязательств я посвятил всю мою жизнь. Выполнение второго — стараюсь осуществить посредством предлагаемого ряда этюдов.

Со временем, я познакомлю читателя с очень разнообразными видами Молчалина: с Молчалиным мира промышленного, с Молчалиным мира литературного и т. д.* Но теперь все-таки обязываюсь начать с Молчалина-прародителя, с Молчалина — исполнителя фамусовских предначертаний, которого, еще неискушенного жизнью, но уже понявшего, что отказ от образа и подобия божия составляет condition sine qua non его существования, — изобразил нам Грибоедов.

<2>

Как я уже не раз говорил, Молчалины отнюдь не представляют исключительной особенности чиновничества. Они кишат везде, где существует забитость, приниженность, везде, где чувствуется невозможность скоротать жизнь без содействия «обстановки». Русские матери (да и никакие в целом мире) не обязываются рождать героев, а потому масса сынов человеческих, невольным образом, придерживается в жизни той руководящей нити, которая выражается пословицей: лбом стены не прошибешь. И так как пословица эта, сверх того, подтверждается энергическим восклицанием: в бараний рог согну! — практическое применение которого сопряжено с очень солидною болью, то понятно, что Молчалины расплодились настолько успешно, что наводнили вселенную и заполнили все профессии.

По-видимому, литературе, по самому характеру ее образовательного призвания, должен бы быть чужд этот тип, а между тем мы видим, что молчалинство не только проникло в нее, но и в значительной мере прижилось. В особенности же угрожающие размеры приняло развитие литературного молчалинства с тех пор, как, по условиям времени, главные роли в литературном деле заняли не литераторы, а менялы и прохвосты. И в самом деле, что такое меняла или прохвост? — это, во-первых, отребье, а во-вторых — «столп», два качества, одинаково ограждающие человека от напастей. Что такое русская литература? — это ночлежный дом, в котором, предполагается, находят себе приют мазурики и в котором, поэтому, всякий не мазурик считает возможным сделать облаву. И вот для того, чтоб оградить себя от облав, предполагаемые мазурики (они же «мошенники пера» и «разбойники печати») и припускают к литературе менял и прохвостов, которые, яко «столпы», облавам не принадлежат.

С литературным Молчалиным меня познакомил тот же самый Алексей Степаныч, о котором я уже беседовал с читателем. В одну из минут откровенности, объясняя мартиролог Молчалиных-чиновников, он сказал в заключение:

— Да это еще что! мы, можно сказать, еще счастливчики! А вот бы вы посмотрели на мученика, так уж подлинно мученик! Я, например, по крайности, знаю своего преследователя, вижу его, почти руками осязаю, — ну, стало быть, какова пора ни мера, и оборониться от него могу. А он и преследователя-то своего настоящим манером назвать не может, а так, перед невидимым каким-то духом трепещет.

— Кто ж это такой?

— Да тезка мой, тоже из роду Молчалиных (так расплодился, уж так расплодился нынче наш род!) и Алексеем же Степанычем прозывается. Только я чиновник, а он журналист, газету «Чего изволите?» издает. Да на беду, и газету-то либеральную. Так ведь он день и ночь словно в котле кипит, все старается, как бы ему к преследователю-то своему в мысль попасть, а к какому преследователю и есть ли у того преследователя какая-нибудь мысль, — и сам того не ведает.

— Да, это не совсем ловкое положение. Что ж это, однако, за Молчалин? Я что-то не слыхал об таком имени в русской литературе. Литератор он, что ли?

— Литератор он не литератор, а в военно-учебном заведении воспитывался, так там вкус к правописанию получил. И в литературу-то недавно поступил — вот как волю-то объявили. Прежде, он просто табачную лавку содержал, накопил деньжонок да и посадил их в газету. Теперь и боится.

— Воля ваша, а я про такого газетчика не слыхал.

— Что мудреного, что не слыхал! говорю тебе: они нынче все из золотарей. Придет, яко тать в нощи, посидит месяц-другой, подписку оберет — и пропал. А иному и посчастливится. Вот хоть бы мой Молчалин, например: третий год потихоньку в лавочке торгует — ничего, сходит с рук!

— И шибко он боится?

— Так боится, так боится, что, можно сказать, вся его жизнь — одна лихорадка. Впал грешным делом в либерализм, да и сам не рад. Каждый раз, как встретит меня: уймите, говорит, моих передовиков! А что я сделать могу?

— Да, передовики, особенно наши, — это, я вам скажу, народ… Начнет об новом способе вывоза нечистот писать — того гляди, в Сибирь сошлют!

— Да если б еще его одного сослали — куда бы ни шло. А то сколько по сторонам нахватают — вот ты что сообрази! Сообщники, да попустители, да укрыватели — сколько наименований-то есть! Ах, мой друг! не ровён час! все мы под богом ходим!

— Что и говорить. Впрочем, ведь оно и мудрено иначе-то. Бродит человек поблизости — как тут разгадать, простой ли он прохожий или попуститель?

— А как его предварительно в укромное-то место посадишь, так оно вернее!

— Да; а потом и разобрать можно. Если он подлинно только прохожий — ну, и пусть себе идет на все четыре стороны!

— То-то вот и есть. А тезку-то моего даже и за прохожего никак принять невозможно. Такое уж его положение, что прямо говорят: науститель! А какой он науститель! Рублишка до смерти хочется — вот и вся завязка романа. Он ежели в первый раз человека видит, так и то в голове у него только одна мысль: вот кабы мне этакого-то подписчика! Да не хотите ли, я познакомлю вас с ним?

— Что ж, пожалуй…

— И не бесполезно будет, я вам скажу. Может быть, грешным делом, фельетончик напишете — он ведь за строчку-то по четыре копеечки платит!

Мы условились, что в следующее же воскресенье, в первом часу утра, я зайду к Алексею Степанычу, и затем вместе отправимся к его тезке.

В условленный час мы были уж в квартире Молчалина 2-го.

Нас встретил пожилой господин, на лице которого действительно ничего не было написано, кроме неудержимой страсти к правописанию. Он принял нас в просторном кабинете, посередине которого стоял большой стол, весь усеянный корректурными листами. По стенам расположены были шкафы с выдвижными ящиками, на которых читались надписи: «безобразия Свияжские», «безобразия Красноуфимские», «безобразия Малоархангельские» и проч. Ко мне Молчалин 2-й отнесся так радушно, что я без труда прочитал в его глазах: пять копеек за строчку — без обмана! и будь мой навсегда! К Алексею Степанычу он обратился с словами:

— Да уйми ты, сделай милость, моих передовиков!

— Бунтуют?

— Республики, братец, просят!

— А ты бы сказал, что республики не дадут!

— Смеются. Это, говорят, уж ваше дело. Мы, дескать, люди мысли, нам нужна истина теоретическая, а там дадут или не дадут — это для нас безразлично.

— Да неужто ж им в самом деле республики хочется?

— Брюхом, братец! вот как!

— А я так позволяю себе думать, — вмешался я, — что они, собственно, только так… Знают, что вам самим эта форма правления нравится, — вот и пишут…

Молчалин 2-й приосанился.

— Ну да, конечно, — сказал он, — разумеется, я… Само собой, что, по мнению моему, республика… И в случае, например, если б покойный Луи-Филипп… Однако согласитесь, что не для всех же народов республика пригодна!

— Еще бы! — воскликнул я, — существуют народы, для которых и Управы Благочиния — за глаза довольно!

— Вот это-то самое я им и твержу. Господа, говорю, чувства ваши очень похвальны, и я сам при случае готов… ну там, «vive Mac-Mahon»[148], что ли… ведь это все равно что по-нашему: ура! Но не все же, говорю, народы…

— Та-та-та! стой, братец! — прервал Алексей Степаныч, — сам-то ты не твердо говоришь — вот они и не понимают. Народы да народы… какие такие «народы»? Кто об «народах» говорит? Прямо говорил бы: а в кутузку хочешь?! Сразу бы поняли!

— Да ведь это оно самое и есть, почтеннейший друг! «Есть народы», — а дальше уж всякий и сам должен разуметь: такие, мол, народы, для которых кутузка есть, так сказать, пантеон…

— И все-таки повторю: выражаешься неявственно! Никаких «народов» нет, а есть Управа Благочиния и то, что в пределах ее ведомства состоит. Так и сказывай!

— Так-то так, Алексей Степаныч! — счел долгом заступиться я, — да ведь нельзя редактору так просто выражаться. Редактор — ведь он гражданское мужество должен иметь. А между тем оно и без того понятно, что ежели есть «народы, которые», то очевидно, что это те самые народы и суть, для коих, как уж и выразился господин редактор, «кутузка» представляет своего рода пантеон. И я уверен, что и сотрудники газеты «Чего изволите?» хорошо понимают это, но только предпочитают, чтоб господин редактор сам делал в их статьях соответствующие изменения.

Молчалин 2-й горько усмехнулся.

— Да-с, предпочитают-с, — сказал он, — да сверх того потом на всех перекрестках подлецом ругают!

— Так что, с одной стороны, ругают сотрудники, а с другой, угрожает начальство? Действительно, не весьма ловкое это положение!

Молчалин 2-й на минуту потупился, словно бы перед глазами его внезапно пронесся дурной сон.

— Такое это положение! такое положение! — наконец воскликнул он, — поверите ли, всего три года я в этой переделке нахожусь, а уж болезнь сердца нажил! Каждый день слышать ругательства, и каждый же день ждать беды! Ах!

— И как мне сказывал Алексей Степаныч, неприятность вашего положения осложняется еще тем, что вы боитесь, сами не зная кого и чего?

— И не знаю! ну вот, ей-богу, не знаю! Еще вчера, например, писал об каком-нибудь предмете, писал бесстрашно — и ничего, сошло! Сегодня опять тот же предмет, с тем же бесстрашием, тронул — хлоп! Батюшки! да за что! А за то, говорят, что вчера было писать благовременно, а нынче — неблаго временно. А я почем знал?

— «А я почем знал»! — передразнил Алексей Степаныч, — а нос у тебя на что? А сердце-вещун для чего? Коли ты благонамеренный, так ведь сердце-то на всяк час должно тебя остерегать!

— Рассказывай! Тебе хорошо, ты своего проник — ну и объездил! А вот худо, как и объездить некого! поди угадывай, откуда гроза бежит!

— Да неужто же нет способов? — вмешался я, — во-первых, как сказал Алексей Степаныч, у вас есть сердце-вещун, которое должно вас остерегать, а во-вторых, ведь и писать можно приноровиться… ну, аллегориями, что ли!

— То-то и есть, что на аллегории нынче мастеров нет. Были мастера, да сплыли. Нынче все пишут сплеча, периодов не округляют, даже к знакам препинания холодность какая-то видится. Да вот, позвольте, я прочту, что мне тут один передовик напутал. Кстати, вместе обсудим да тут же и исправим. А то я уж с утра мучусь, да понимание, что ли, во мне притупилось: никакой аллегории придумать не могу.

Мы согласились. Молчалин 2-й взял со стола корректурный лист и начал:

«С. Петербург. 24 июля.

На этот раз мы вновь возвращаемся к вопросу, который уже не однажды занимал нас. Пусть, впрочем, читатель не сетует за частые повторения: это вопрос животрепещущий, вопрос жизни и смерти, вопрос, от правильной постановки которого зависит честь и спокойствие всех граждан. Одним словом, это вопрос, известный под скромным наименованием вопроса «о числе и качествах городовых», но, в сущности, проникающий в сердце нашей жизни гораздо глубже, нежели можно с первого взгляда предположить…»

— Гм… кажется, это можно?

— По моему мнению, не только можно, но и… ах, боже мой! да самая мысль, что честь и спокойствие граждан зависят от городовых… Помилуйте! я сам сколько раз порывался… сколько раз сам думал: от чего бы это, в самом деле, зависело?.. и вдруг такой ясный и вполне определенный ответ! — восклицал я в восхищении.

— А по-моему, так и тут есть изъянец, — расхолодил мой восторг Алексей Степаныч, — кажется, и всего одно словечко подпущено: «граждан», а сообразите-ка, чем оно пахнет! Какие такие, скажут, «граждане»? Откуда такое звание взялось? У нас, батюшка, нет «граждан», а всякий — сам по себе! Ты сам по себе, я сам по себе! А то «граждане»! Что за новое слово такое? Да и конец, признаюсь, мне не нравится. «Проникающий гораздо глубже, нежели можно с первого взгляда предположить»… Какой такой «первый взгляд»? и что тут еще «предполагать»? Припахивает, братец, припахивает!

— Чем же бы ты, однако ж, заменил слово «граждан»?

— А «обыватели» на что! И для тебя спокойно, и особенно гнусного нет. «Честь и спокойствие обывателей» — чем худо?

— Гм… да… вы как думаете? — обратился Молчалин 2-й ко мне.

— По-моему, «граждане» возвышеннее; но коль скоро болезнь сердца развита у вас в такой сильной степени, то безопаснее припустить «обывателей»…

— Так уж я…

Он помуслил карандаш, поскреб им на полях корректурного листа и продолжал:

— «Но для того, чтоб отнестись к делу правильно, необходимо начать нашу речь несколько издалека. Известно, что единовластие, ничем не ограничиваемое, всегда приводит государство на край гибели, а в конце концов и само погибает в той пропасти, которую постепенно подготовляет себе полным и наглым непризнанием иных руководящих начал, кроме необузданности и внезапности. Это общее правило, которое…»

— Ну, это, брат, штуки! Этого и Мак-Магон не пропустит! — прервал чтение Алексей Степаныч.

Я, с своей стороны, тоже сомнительно покачал головой.

— А что я вам говорил! — почти крикнул Молчалин 2-й, — говорил я вам, что они всегда так: начнут об бляхах для городовых, а свернут на единовластие. Что мне делать? скажите, что делать-то мне с ними?

— Я бы на твоем месте всю эту тираду похерил, а вместо нее легонькую бы похвалу градоначальнику пустил! — посоветовал Алексей Степаныч.

— Как так?

— Да так вот. Известно, мол, что в подобных делах многое зависит от градоначальников, а наш, мол, градоначальник постоянным и просвещенным вниманием к нуждам обывателей… А потом: обращаем, дескать, взоры наши!.. В надежде, мол, что скромные наши замечания будут приняты не яко замечания, но яко дань… Словом сказать, округли, защипни, помасли, положи по вкусу соли да и ставь в печку, в легкий дух, благословясь!

— И я вполне с этим согласен, — сказал я, — только, признаюсь, одно слово в редакции Алексея Степаныча я бы переменил. Он выразился: многое зависит от градоначальника, а я бы сказал: все!

— А что вы думаете! Ведь мысль не дурна! Потому что хоть и пыжатся господа передовики: единовластие да единовластие! — а чего, например, каких результатов они достигли хоть бы в ихней пресловутой Франции? Тогда как, с божьею помощью, у нас…

Он не договорил и быстро начал бегать карандашом по корректуре.

— Ну, так слушайте, как оно у меня теперь вышло:

«Но для того, чтобы отнестись к делу правильно, необходимо начать нашу речь несколько издалека. Известно, что власть градоначальника, ежели она вручена лицу просвещенному и согреваемому святою ревностью к общественному благу, и ежели притом она не стесняется посторонними придирчивыми вмешательствами, не только не приводит государств на край гибели, но даже полагает основание их величию и благоденствию. Мы же в этом отношении можем назвать себя даже особенно счастливыми, ибо у нас есть именно такое лицо, какое для нашего величия требуется. Мы никого не называем, но сердце всякого обывателя столицы безошибочно подскажет ему, о ком мы говорим. Каждый обыватель ежедневно, можно сказать, ежечасно и ежеминутно сознает себя очевидцем неусыпности и прозорливости и, конечно, не может не понимать, кому он этим обязан. Поэтому, ежели мы и решаемся посвятить столбцы наши важному вопросу о численном составе и качествах городовых, вопросу, волнующему в настоящую минуту лучшие наши умы, то отнюдь не в видах поучения, ниже совета, а лишь в форме скромного и благопочтительного мнения, принять или не принять которое будет, конечно, зависеть от благоусмотрения. Примется наше мнение — мы будем этим польщены; не примется — мы и на это сетовать не станем».

— Хорошо, что ли, так будет?

— Уж так-то хорошо, что даже я и не ожидал, — похвалил Алексей Степаныч, — и подлости прямой нет — потому, ты никого не назвал, — а между тем в нос ведь, братец, бросится!

— Ну, а вы что скажете? — обратился ко мне Молчалин 2-й.

— Хорошо, даже очень хорошо, но, признаюсь, и тут имею сделать небольшое замечаньице, которое, по мнению моему, нелишне будет принять к сведению. В новую редакцию вы перенесли из прежней (разумеется, с сообщением отрицательного смысла) слова: «не только не приводит государств на край гибели»… Конечно, я понимаю, что вы это сделали единственно ради того, чтобы по возможности сохранить труд наборщика, но людям, не посвященным в тайны корректуры, эта фраза может показаться сомнительною. Могут спросить себя: с чего это вдруг пришли ему на ум «государства, приводимые на край гибели»? Нет ли иронии тут какой-нибудь, иронии, которую наружная восторженность похвалы делает еще более едкою и чувствительною?

— А ведь замечание-то справедливое! — согласился со мною и Алексей Степаныч.

Молчалин 2-й задумался.

— Справедливое-то справедливое, — произнес он наконец, — а жаль! Фраза-то уж больно ловка!

— Да; но что-нибудь из двух одно. Если вы желаете по-прежнему пользоваться болезнью сердца, то, конечно…

— Стой! Я придумал! — вдруг нашелся Алексей Степаныч, — фразу оставить можно, только дополнить ее надо. И дополнить так: «как думают некоторые распространители превратных идей» — вот и все.

— Отлично! — согласился Молчалин 2-й и, тут же, сделав надлежащее исправление, продолжал:

«Токвиль говорит: монархи, доводящие свое властолюбие»…

— Марай! — вскричал Алексей Степаныч, — и читать дальше не нужно! Марай!

Молчалин 2-й, даже не возражая, провел крест на корректурном листе.

— «Гнейст, подтверждая это мнение, с своей стороны присовокупляет: «Монарх, который…»

— То Гнейст, а то русская газета «Чего изволите?»! Марай, любезный, марай!

— «Людовик XVI недаром со слезами на глазах собственноручно набирал знаменательные слова Тюрго: pauvre France! pauvre roi![149] Этот добродушный самодержец инстинктивно чувствовал, что он последний прирожденный король Франции и Наварры и что отныне имя Бурбонов всецело перейдет на главы тех русских офицеров, которые выслужились из кантонистов и сдаточных».

Молчалин 2-й умолкнул. Мы тоже молчали. Казалось, мы находились под гнетом какой-то неожиданности.

— Марай! марай! марай! — первый опомнился Алексей Степаныч.

Но, к изумлению, Молчалин 2-й заупрямился.

— Позволь, однако, тезка! — сказал он, — ведь ежели все-то марать, так, пожалуй, и обстановки никакой у статьи не будет. Все эти ссылки и анекдоты, конечно, не стоят ломаного гроша, однако попробуй без них статью выпустить — голо̀ будет.

Он вопросительно взглянул на меня.

— Если вы желаете знать мое мнение, — сказал я, — то оно резюмируется в одном слове: марайте! Конечно, анекдот об Людовике Шестнадцатом очень хорош, но ведь, собственно говоря, при тех переменах, которые вами сделаны выше, он уж как-то и не подходит. Ведь вы повели речь об градоначальнике, — с какой же стати тут Людовик Шестнадцатый?

— Гм… да, вот это так. Действительно, оно… Но согласитесь, что это тяжело. И каждый ведь день, каждый день мы должны приносить эти жертвы!

Он вздрогнул, но взял карандаш и твердою рукой начертал крест на корректурном листе. Затем он продолжал:

— «Все это мы припоминаем здесь с тою целью, чтоб общество не слишком полагалось на своих исконных попечителей, чтоб оно не думало, что дела его будут устроены к наилучшему концу помимо его собственного участия, чтоб оно не складывало рук, но ждало спасения единственно от самого себя. Пусть общество остережется, пусть оно станет бодро на страже своих собственных интересов, ибо, в противном случае, вся ответственность падет на него самого! Самозваные попечители не дремлют… Они уже теперь взвешивают все последствия, какие может иметь то или другое решение вопроса о городовых. От кого будет зависеть определение и увольнение городовых? Кто будет заготовлять для них провиант и обмундирование? — вот задачи, которые предстоит разрешить. И ежели общество отнесется к ним равнодушно, то в руках его попечителей очутится страшное орудие: возможность ежечасно, даже ежемгновенно воздействовать на граждан посредством морально-полицейского давления. Но этого мало: кто может поручиться, что в настоящем деле расчеты попечителей исчерпываются одною моральною стороною? что тут нет и значительных материальных расчетов, особенно по статьям «обмундирования» и «содержания в исправности чижовок»? (Кстати о чижовках: вопросу о том, как они должны быть устроены и могут ли быть допускаемы в них, в виде исправительной меры, клопы, мы на днях посвятим особую статью)».

— Ну, это уж я сам! — сказал Молчалин 2-й и тут же, с неимоверной быстротой исправив что нужно, прочитал:

— «Все это мы говорим с тою целью, чтоб общество всецело и с доверчивостью поручило себя в этом деле мудрости, прозорливости и испытанной попечительности начальства. Пусть общество остережется, пусть оно воздержится от излишней ревности к тому, что иные беспокойные умы хотят навязать ему под громким, но фальшивым именем общественных интересов. Ежели оно неуместным вмешательством в вопросы, непосредственно до него не относящиеся, возмутит мирно почивающую поверхность и возбудит в среде самого себя раздоры и свары, то вся ответственность падет на него самого! Люди, стоящие на вершине горы, видят дальше и стреляют успешнее, нежели люди, стоящие у подошвы горы или в низине. И горе тем, которые дерзостно заслоняют собою развертывающиеся перед ними перспективы! Не забудем, что во всех благоустроенных государствах роль общества есть роль содействователя и исполнителя, но отнюдь не инициатора, а тем менее какого-то непризванного учителя. Пускай же и наше общество явит себя в этом случае достойным государства столь несомненно благоустроенного, каким, по справедливости, считается Россия. Мы русские — и гордимся этим. До сих пор мы всегда вели себя с достоинством и твердостью, «в надежде славы и добра»*, как выразился наш незабвенный национальный поэт, — что̀ же может помешать нам вести себя и на будущее время таким же достославным образом? Нам говорят о каких-то опасениях, но в чем же, однако, они могут состоять? Ежели при этом имеется в виду усиление так называемого морально-полицейского давления, то такого рода опасение, по малой мере, отзывается ребячеством. Ежели же имеются в виду какие-то темные материальные выгоды (в особенности по статьям: «обмундирование» и «содержание в исправности чижовок»), то эти опасения могут быть названы даже недостойными!»

— Ка̀к теперь?

— Уж что и говорить! ты, коли захочешь, так разутешишь! И ведь что дорого — газета-то либеральная!

Однако я и туг счел долгом умерить восторг Алексея Степаныча.

— Я вполне согласен, что это превосходно, — сказал я, — но и в этом отрывке позволю себе указать на один изъянец, совершенно подобный тому, об котором я только что упоминал. Зачем оставили вы в новой редакции слова: «в особенности по статьям: «обмундирование» и «содержание в исправности чижовок?» В общем строе речи эти слова представляются настолько неожиданными, что каждый мало-мальски либеральный столоначальник вправе спросить себя: с какой стати явились тут чижовки и обмундирование? Не ирония ли это? не в том ли состоит затаенная мысль автора, чтобы дать понять читателю, что хапанцы по части обмундирования до сих пор представляют обычный modus vivendi[150] полицейских чинов? Не знаю, как вы, но я… право, я вычеркнул бы эти слова. Вы чего желаете? Вы желаете, чтоб ваша газета выходила каждый день — это ясно. Но ежели это ясно, то ясно также, что вы и действовать обязываетесь сообразно с вашими же желаниями, то есть: ни малейших двусмысленностей не допускать. Ибо, в противном случае, ваша газета будет выходить не каждый день, а через день, и даже, быть может, один раз в месяц!

— Справедливо! — воскликнул Алексей Степаныч, — похеривай, братец, похеривай!

Замечание мое было выполнено. Исправив корректуру, Молчалин 2-й продолжал:

— «У общества есть свои собственные органы, не имеющие ничего общего с теми, которые навязываются ему извне. Этим-то органам и обязано общество сочувствием и содействием, ибо ежели они видят себя покинутыми, то весьма естественно, что самая деятельность их постепенно становится вялою и лишенною жизненной силы. Напротив того, ежели они сознаю̀т, что общество хотя и строго, но ревниво следит за их действиями, — они невольно сбрасывают с себя оковы апатии и вступают в борьбу с удесятеренными силами. Все дело именно в том, на чьей стороне находятся общественные симпатии, и хотя деспоты, как говорит Монтескье, охотно пренебрегают публичным мнением*, но, в сущности, они только делают вид, что пренебрегают, внутренно же бывают в восхищении, если общество им сочувствует. Следовательно, в разрешении вопроса, нас занимающего, главная роль должна принадлежать не самозваным попечителям общества, а действительным представителям и защитникам интересов его. И так как эти последние имеют законную организацию (а не суть сборища узурпаторов и случайно сошедшихся людей, как это инсинуируют те, для которых подобные инсинуации выгодны), то пусть же эта организация поймет важность той роли, которая ей предстоит, пусть созна̀ет себя не постороннею в этом деле и исхитит его из рук, не имеющих никакого законного повода прикасаться к нему. Тогда только, и только тогда вопрос, нас занимающий, будет поставлен прочно и решен правильно».

— Слушайте-ка! да уж не национальной ли гвардии он хочет*? — заподозрил я.

— Верно, что так, — сказал Молчалин 2-й, — ну, и это, пожалуй, я сам.

Он принялся за работу и через несколько минут прочитал:

— «Нам, может быть, скажут, что общество имеет свои органы, которые-де представляют собою не сборище узурпаторов и случайно сошедшихся людей, но законно установленную организацию, и что главнейшая и законом признанная обязанность этих органов состоит в том, чтобы представлять интересы своих избирателей и защищать их от неполезных посягательств. Увы! все это слова, слова, слова, как выразился великий сердцеведец Шекспир. Никто не спорит, что названные выше органы имеют дозволенное законом существование и занимают не последнее место в ряду институтов новейшего времени, но чтобы на них лежала обязанность защищать обывателей от каких-то фантастических посягательств — вот с чем мы не можем согласиться, и не согласимся никогда. Чтоб допустить возможность подобной обязанности, необходимо в то же время допустить и возможность посягательств. Но где же они? спрашиваем мы всех и каждого. В чем они состоят? Пусть попробуют наши противники ответить на эти вопросы — и мы охотно будем дебатировать их, дебатировать честно, искренно, во всеуслышание. А до тех пор мы будем смело утверждать, что бессмысленно ставить целым учреждениям специальною задачей борьбу со злом, на которое никто гласно указать не может и которое, следовательно, имеет все права, до представления доказательств, считать себя несуществующим».

— Отлично! отлично! отлично! — безусловно похвалил Алексей Степаныч (у старика даже слезы выступили на глазах).

— Отлично, — согласился и я, — но одно только маленькое замечаньице…

— Позвольте! — несколько сухо прервал меня Молчалин 2-й, — я знаю, что̀ вы хотите сказать. Вы, конечно, найдете излишним начало (об «узурпаторах»), а может быть, предпочли бы вычеркнуть и конец, начиная со слов: «на которое никто» и так далее. Я понимаю это. Не забудьте, однако, что моя газета либеральная и самим начальством признается за таковую. В подобной газете полное однообразие тона было бы не только неуместно, но и неожиданно. Положение либеральной газеты может быть резюмировано в следующих немногих словах: мы готовы прийти к вам, но укажите пути и сохраните нам нашу независимость! И поверьте, начальство понимает это и снисходительно смотрит на заблудших овец, коль скоро замечает в них рождающийся вкус к обращению.

— А ведь он прав! — обратился ко мне Алексей Степаныч, — на этот счет он провидец, мой друг! И овца, как найдет потерянную ярочку — уж она лижет-лижет ее! Так-то и начальство!

— Да; но вы говорите: укажите пути и сохраните нам нашу независимость! Мне кажется, что если указывают пути, то уже тем самым…

— Нет-с, уж это позвольте! Это уж мы с Алексеем Степанычем лучше знаем. По прежним вашим замечаниям я делал соответствующие исправления беспрекословно. Но уж на этот раз, любезный коллега, прошу извинить! Черт побери! Журналист — это не просто человек улицы, это, так сказать, делегат общественного мнения! Он должен высоко держать свое знамя.

Размысливши несколько, и я должен был согласиться, что Молчалин 2-й прав. В самом деле, как часто случается нам читать выражения, вроде «осмеливаемся высказать», «позволяем себе думать» и т. п. — И что же, начальство не только не взыскивает за это, но даже как бы не видит в подобных поступках ничего буйственного. Вероятно, тут существует какая-нибудь секретная конвенция, а может быть, и просто тонкая внутренняя политика. Что «независимые голоса» необходимы и полезны — это признано нынче всеми, равно как всеми же признана и польза оппозиции — отчего ж бы не воспользоваться этим и нам… конечно, умненько? Недаром же в штатах департамента «Этимологии и Правописания» значится: «независимых голосов» столько-то. Нет, это недаром. Вся «политика» собственно в этом и состоит. Интересно только бы знать, присвоено ли этим голосам соответствующее от казны содержание или же они обязываются быть сытыми, припеваючи: «из чести лишь одной я в доме сем служу»?

Между тем Молчалин 2-й продолжал:

— «И потому, мы обращаемся не к самозванным попечителям нашим, а к тем излюбленным органам общественных интересов, на которых исключительно почиют наши упования. Постараемся при этом быть кроткими и непритязательными в наших требованиях. Вот они:

«А. По вопросу о качествах городовых.

«Городовые должны обладать гражданским мужеством.

Они должны быть добродетельны.

Обращаясь с гражданами снисходительно и человеколюбиво, они собственным примером обязываются внушать им склонность к добродетели и к мирным забавам. Причем отнюдь не дозволяется брать за воротник тех граждан, которые примерным своим поведением того не заслуживают.

Относительно своего начальства, городовые должны быть почтительны, но с достоинством, и никак не подобострастны. Они имеют право делать ближайшим начальникам представления, ежели найдут их распоряжения нелепыми или стесняющими свободу граждан.

Они назначаются к должностям по избранию мест и лиц, облеченных общественным доверием, и сменяются не иначе, как по суду. Судятся равными (par leurs pairs[151] ) и не иначе, как в публичном заседании, так сказать, всенародно.

Люди зазорной нравственности и явные прелюбодеи не могут быть назначаемы на места городовых, причем, однако ж, не возбраняется пользоваться услугами таковых людей в качестве экспертов и сыщиков».

— Ась? каково покажется? — в негодовании воскликнул Молчалин 2-й, швырнув корректуру на стол.

— Все, что ли?

— Нет, есть и еще; но я спрашиваю вас, какова штука?

— Да, брат, штука важнецкая. По-моему, нужно все это похерить.

— Похерить-то похерить, да ведь и заменить нужно. Помогите хоть вы, господа! Ну, вы, например, — обратился Молчалин 2-й ко мне.

Я внял его просьбе, взял лист бумаги, и через две-три минуты статья о качестве городовых приняла, под пером моим, следующий вид:

«А потому, мы обращаемся в настоящем случае не к тем излюбленным нашими радикалами учреждениям, которые во всякое время готовы разыграть из себя жалкое подобие парижского Hôtel de ville[152], но к тем высокопоставленным лицам, которым самою непререкаемою властию вверено охранение нашей столицы от наплыва неблагонадежных элементов. К ним обращаемся мы и позволяем себе почтительнейше надеяться, что наши скромные замечания не будут оставлены без прочтения, тем более что они кратки и неутомительны. Вот предположения наши:

«А. По вопросу о качествах городовых.

1) Городовые должны обладать телосложением мужественным, способным выносить всякие атмосферические перемены и противостоять возможным в их звании случайностям. Физическая их сила должна быть вне всякого сомнения.

2) Городовые должны быть добродетельны, особливо в рассуждении спиртных напитков.

3) Относительно обывателей, они соблюдают возможную, по обстоятельствам, вежливость, не доводя, впрочем, оной до баловства. По сему, хватание прохожих людей за воротник (в просторечии «шиворот»), хотя и не представляет вполне совершенной формы для сношений с обывателями, однако и не возбраняется, ежели последствием сего мероприятия будет удовлетворительное разрешение недоразумения, грозившего в своем начале принести горький плод.

4) Относительно своего начальства городовые обязываются, каждый раз при его появлении, делать под козырек. Никакие представления городовых насчет нелепостей начальственных распоряжений не приемлются.

5) В домашнем быту городовые должны быть умеренны в обращении с семейными, не производить дома драк или шума и в продовольствии своем преследовать идею сытости, но отнюдь не объедения. Причем, однако ж, не возбраняется им по праздникам печь пироги (о том, в какие табельные дни и с какою начинкою должны быть пироги см. в приложении табель № I).

6) Городовые, яко лица, непосредственным своим начальством определяемые, оным же и судятся келейно и без допущения стенографов. Хотя же при сем и допускается расстреляние, но лишь в самых необходимых случаях и с крайнею осмотрительностью, дабы, чего боже сохрани, не расстрелять невинного.

7) Ежели городовой усмотрит скопище, по всем видимостям, намеревающееся произвести злоумышление, или ниспровержение, или бунт, то он обязывается, взяв таковое под караул, отвести в подлежащий участок и сдать под расписку дежурному полицейскому чиновнику (форму расписки см. в приложении № II). По исполнении сего он имеет вновь возвратиться к своему посту и там ожидать нового злодейского скопища.

8) Люди зазорной нравственности и явные прелюбодеи не могут быть назначаемы на места городовых. О том же, какого сорта лица имеют быть допускаемы в качестве экспертов и сыщиков, мы предоставляем себе поговорить секретно в особой статье».

— Я потому не развиваю подробнее предположений о качествах сыщиков и экспертов, — сказал я, — что, по мнению моему, в настоящую минуту это было бы не своевременно. Но, с другой стороны, и совершенно умолчать об этом предмете — неудобно, потому что читатель вправе был бы сказать себе: «Эге! видно, он потому не упоминает об сыщиках, что писать-то об этом предмете руки у него коротки!» Тогда как теперь читатель будет вполне удовлетворен: некоторое время он действительно будет ожидать обещанной статьи, но потом плюнет — и дело с концом!

Оба Молчалина нашли мою редакцию вполне удовлетворительною, а Алексей Степаныч даже удивился, как я в такое короткое время, почти в одночасье, успел так ловко проникнуть в виды и соображения.

— Нервы у меня… впечатлительность… — объяснил я.

— Я одно только позволю себе заметить, — сказал Молчалин 2-й, — мне кажется, что во втором пункте оговорка относительно крепких напитков в практическом применении должна встретить непреодолимые затруднения. Иногда городовому без того нельзя. А потому, я полагал бы ее выбросить или редактировать следующим образом: «и крепкие напитки употреблять с таким расчетом, чтобы начальство заметить сего не могло». С вашего позволения!

— Сделайте одолжение! ведь мне, собственно говоря, все равно!

— Ну-с, а теперь будем продолжать:

«Б. Относительно числа городовых.

Городовые должны находиться безотлучно на всяком месте, где может угрожать опасность свободе граждан, или, иными словами, на каждом углу, образуемом двумя улицами. А так как таковых углов в нашей столице, по малой мере, тридцать тысяч, то, полагая на каждый по три смены городовых, получится армия в девяносто тысяч человек, которые, будучи руководимы излюбленными гражданами, могут, в случае нужды, составить оплот.

Мы кончили. Мы высказали наше мнение смело и решительно, и столь же смело и решительно будем ждать последствий его. Имеяй уши слышати, да слышит!»

— Позвольте уж мне и это проредактировать, — разохотился я.

— Помилуйте! с величайшим удовольствием!

Я взял перо и написал:

«Б. Относительно числа городовых.

1) Городовые должны находиться на всяком месте, ибо всякое место может служить ареною, на которой имеет произойти ежечасно наплыв неблагонадежных элементов.

2) На всякий пост полагается по три смены городовых.

и 3) Таким образом получится бесчисленная армия, которая, будучи руководима прозорливым умом, может, в случае надобности, представить благонадежный оплот.

Мы сказали. Мы сделали свое дело искренно, честно, открыто, следуя прекрасной старинной французской поговорке: fais ce que dois, advienne ce que pourra[153]. Будущее, конечно, от нас не зависит, но мы взираем на него без опасения».

— Гм… я одного только опасаюсь, — задумался Молчалин 2-й, — ежели на всяком месте будут городовые, ведь тогда, пожалуй, ни пройти, ни проехать будет нельзя!

— Ну, брат, и потеснимся маленько, не велики мы с тобой баре! — сказал Алексей Степаныч.

— И то правда! — порешил Молчалин 2-й, — да и вообще… Какое мне, собственно говоря, дело, можно ли будет пройти и проехать!

— Ну, разумеется! Правь, братец, правь!

Опытная рука Молчалина 2-го проворно забегала по корректуре.