I
Яков Федорович Агамонов, с которым я намерен познакомить читателя, живет в собственной своей усадьбе, Агамоновке, вместе с маменькой своей, Натальей Павловной. Во сколько энергична и мужественна натура Натальи Павловны, во столько же мягок и женствен Яков Федорович. Даже усы как-то плохо растут у него над губою, как будто сознавая, что им место не здесь, а над тонкой и несколько резко очерченной губою Натальи Павловны. Хотя именьице, состоящее из двухсот душ, принадлежит собственно Якову Федоровичу, но его не слышно и не видно ни в доме, ни в поле, ни по деревне, а напротив того, повсюду раздается звонкий и несколько грубоватый голос Натальи Павловны. Быть может, по этому-то самому, Яков Федорович, несмотря на свои двадцать пять лет, продолжает быть известным в околотке под детским именем Яшеньки.
Вообще, в Яшеньке есть что-то странное, недоконченное. Сероватый цвет лица, тусклые и как бы изумленные глаза грязно-голубого цвета, осененные белыми ресницами, и светлорусые, почти белые волосы сообщают его физиономии тот характер безличности, который так же болезненно действует на нервного человека, как вид ползущего червяка или пробежавшей мыши. И жесты и речь его отличаются безукоризненною рассудительностью, которая, однако ж, близко граничит с тупостью. В словах его нет ни грамматических ошибок, ни бессмыслицы, которая иногда бывает необходимым следствием желания блеснуть остроумием или красноречием; он говорит вообще правильно и складно, но эта правильность возбуждает тошноту, а складность приводит в отчаяние. Тем не менее, так как Яшенька единственное дитя Натальи Павловны, то весьма естественно, что она не слышит в нем души, и не только не замечает его маленьких недостатков, но даже полагает, что они составляют украшение ее семейной жизни.
С самого детства Яшенька оказывал чрезвычайную склонность к благонравию и кротости, и хотя не имел быстрых и выспренних способностей, но был всегда прилежен и выучивал задаваемые уроки с большим старанием. В гимназии, куда он был помещен, впрочем, довольно поздно, Яшенька пользовался любовью учителей, а в особенности воспитателей, которые, как известно, в ребенке всего более ценят благонравие и душевную невинность. Он охотно в рекреационное время играл в лошадки с своими маленькими товарищами, но делал это не как сорвиголова, а просто потому, что, по мнению его и по мнению воспитателей, такое занятие вполне соответствует его нежному возрасту. Но еще охотнее предавался чтению детских книг, которых содержание как раз совпадало с складом его ума. Особенно любил он те повести и сказочки, в которых девочки и мальчики, любящие своих родителей, награждаются лакомыми блюдами. Жизнь представлялась его воображению не иначе, как рядом благонравных поступков с прямым их последствием — яблоками, конфектами и пряниками. В этом маленьком мире, который создавала его фантазия, все было гладко, тихо и благонравно. Маша и Петя звали родителей своих не иначе, как «милый папенька» или «милая маменька»; в день ангела они неупустительно писали к ним поздравительные письма; в свободное от уроков время, вместо того чтоб резвиться, рассуждали о прелести добродетели и гнусности порока и т. д. Слог этих писем и рассуждений сильно поразил его мыслящую способность своею необыкновенною текучестью. Он нередко, хотя и с большим усилием, вытверживал их наизусть и все свое самолюбие ставил в том, чтобы хоть когда-нибудь, хоть со временем, достигнуть возможности выражаться с подобною же рассудительностью и плавностью. И надобно отдать ему полную справедливость: он не только достиг этой цели, но даже перешел за пределы ее, потому что остался ребенком не формально только, как большая часть героев детских повестей, а действительно, всею внутреннею своею стороною.
Однако время шло; Яшеньке стукнуло уже девятнадцать лет, и наступила тягостная минута разлуки с стенами гимназии. Оставалось только выбрать дорогу, по которой предстояло совершить то длинное, а иногда и утомительное путешествие, которое называется жизнью. Таких дорог, как известно, имеется две; одна идет направо и называется военною, другая идет налево и называется штатскою. Есть, правда, и третья дорога, которая идет как раз посередине, но по ней путешествуют мещане и мужики, и, следовательно, ходить по ней не Яшенькино дело: замарает ножки. Яшенька пожелал идти по правой дороге.
— Милая маменька, — сказал он, зрело обсудивши это дело, — я скоро должен оставить гимназию и моих добрых наставников… Смею испрашивать вашего разрешения, по какой дороге прикажете мне идти?
— А как ты сам думаешь, душенька?
— Я думал сначала в университет, милая маменька, но узнал от достоверных людей, что там очень много пьяниц, и потому опасаюсь, чтобы в таком обществе не пострадала моя нравственность…
— Что это, душечка! будто уж и все пьяницы!
— Не все, милая маменька, но весьма много, тогда как в гусарской службе, как я слышал от тех же достоверных людей, служат всё люди, известные своим трезвым поведением…
— Ах, душечка, да ведь там тебя могут убить… подумай об этом!
— Не опасайтесь, милая маменька! я поступлю в такой полк, который никогда в сражениях не бывает… Смею вас уверить, добрая маменька, что я с своей стороны употреблю все усилия, чтобы не огорчить вас потерею сына!
Одним словом, Наталья Павловна не имела сил устоять против желания Яшеньки, и он, немедленно по выходе из гимназии, поступил юнкером в гусарский полк.
Что было бы с Яшенькой, если б он имел возможность продолжать службу, достиг ли бы он известных степеней или, сделавшись забулдыгою, погиб бы во цвете лет от неумеренного употребления пунша? — неизвестно. Дело в том, что спустя три месяца он должен был оставить службу: в это время умер его отец, и Наталья Павловна сочла долгом выписать Яшеньку к себе.
Свидание их было самое трогательное.
— Я буду услаждать каждую минуту вашу! — говорил Яшенька, сжимая в объятиях Наталью Павловну.
Наталья Павловна прослезилась.
— Ах, зачем я еще так молод, что не могу доказать вам на деле, как охотно подвергнул бы себя всем возможным лишениям, чтобы только успокоить вашу старость! — продолжал Яков Федорыч, увлекаясь благородною, великодушно-гусарскою стороной своей роли.
Наталья Павловна зарыдала.
— Маменька! не огорчайтесь! вспомните, что вы христианка! вспомните, что у вас есть сын, которого все благополучие зависит от вас! — снова продолжал Яков Федорыч, уже забыв, что за минуту перед тем он изъявлял намерение успокоить старость своей матери, а не от нее получать успокоение.
— Господи! благодарю тебя! — воскликнула счастливая мать, — Яшенька! ты не оставишь меня! нет, ты не уедешь от меня, друг мой!
— Маменька! я дал себе слово посвятить вам всю мою жизнь, и посвящу ее!
— Яшенька! мой друг! твой отец видит твою жертву и с небеси благословляет тебя!
На другой день, утром, покуда Яшенька спал, весь дом ходил на цыпочках и переговаривался шепотом, а Наталья Павловна в сенях отдавала приказания насчет завтрака и обеда. Наконец Яшенька встал, умылся, помолился богу и облачился в серую шинель.
— Маменька! — сказал он, поздоровавшись с матерью, — позвольте мне разделить ваши заботы по хозяйству!
Наталья Павловна прослезилась.
— Друг мой! — сказала она, — я вижу, что ты меня любишь! возьми в свое распоряжение погреб с винами, но в поле и в деревню я бы тебе ходить не советовала, потому что здоровье у тебя слабое, и ты можешь простудиться!
— Слушаю-с, маменька, — отвечал Яшенька, целуя руку у матери, — позвольте мне, милая маменька, поблагодарить вас за доверенность, которую хотя я и не заслужил еще, но постараюсь заслужить непременно.
И действительно, Яшенька в ту же минуту изъявил желание осмотреть погреб с винами.
— Маменька! мне нужно бы помощника! — сказал он.
— Твой Федька всегда в полном твоем распоряжении, друг мой! — отвечала Наталья Павловна.
Яшенька нашел, что погреб был в большом беспорядке; некоторые бутылки были совсем без этикеток; сорты вин были перемешаны между собой; в нескольких местах бутылки были поставлены в песок не боком, а стоймя и частью даже воткнуты горлышком книзу. Все это он на первый раз поспешил исправить, сколько можно.
— Погреб у вас, милая маменька, прекраснейший, — сказал он, воротившись в дом, — но в большом беспорядке… Я надеюсь, милая маменька, что вы позволите мне приказать взять того человека, который от вас был приставлен к винам, и наказать его на конюшне нагайкой.
Наталью Павловну несколько озадачило это предложение.
Кроме того, что она, в сущности, не была зла и не любила попусту прибегать к исправительным мерам, ее испугало поползновение Яшеньки на некоторую степень самостоятельности.
— Ах, друг мой! — сказала она, — я, право, не знаю! Конечно, Степка виноват, однако ж на первый раз можно бы ему только выговорить. Наказывать, мой друг, необходимо, но тоже зря это делать не годится. Вот ты займешься, приведешь все в порядок, и тогда…
— Маменька, вы ангел, я понимаю, что подданные должны, обожать вас! — воскликнул Яшенька, — будьте уверены, что я во всем буду следовать вашим предначертаниям и постараюсь привести свою часть в отличнейший порядок!
И действительно, с этих самых пор никто, кроме Яшеньки, не имел права войти в погреб, в котором он распоряжался как полный хозяин.
II
В неусыпных распоряжениях по погребу протекло для Яшеньки несколько месяцев, в течение которых он был совершенно счастлив. Хотя Наталья Павловна, вообще говоря, была довольна поведением Яшеньки, однако ж, как женщина сметливая, она не могла иногда не задумываться, глядя на него. С одной стороны, как хозяйке и главе дома, ей приходилось чрезвычайно кстати это полнейшее отречение от всяких притязаний на личность; с другой стороны, как мать, она не могла не чувствовать всей несостоятельности подобного существования. И часто, отходя ко сну после дневных забот, она предавалась долгим и мучительным размышлениям об ожидающей Яшеньку судьбе.
— Что-то уж чересчур он у меня смирен, — думала она, — даже занятия себе никакого найти не может, да и говорит как-то скучно…
И перед глазами ее, с изумительною отчетливостью, восставала белесоватая фигура Яшеньки с ее детски рассудительным жестом и детски же ограниченною речью. В ушах ее раздавались даже слова его, но господи! какая тошнота, какая пресность слышалась в этих словах! Как будто из целого лексикона слов он выбрал именно то, что ни для кого не оказалось годным, как будто для него существовал особый синтаксис, который и хорошие, по-видимому, слова посыпал маком и претворял в снотворные.
«Ведь ему, голубчику, не с кем даже слова перемолвить, — продолжала думать Наталья Павловна, беспокойно поворачиваясь на кровати, — ведь этак и в самом деле зачумеешь от скуки…»
И вслед за тем страшное, но, к сожалению, возможное предположение озаряло ее голову.
— А ну, как он взбунтуется! — говорила она уже вслух, — да отнимет у меня имение?..
Предположение было грозное, потому что имение действительно принадлежало не ей, а Яшеньке, и мысль Натальи Павловны усиленно работала, изыскивая средства к рассеянию Яшеньки и устранению опасности. Но она сама жила в такой ограниченной среде, ее собственный мысленный горизонт был так тесен, что, кроме нового блюда, которое на другой день и подавалось за обедом, она не в силах была придумать ничего, что могло бы придать разнообразие существованию Яшеньки. Правда, являлось и еще одно средство, средство тем более простое, что рано или поздно, по самому существу природы человеческой, нельзя было миновать его… Средством этим была женитьба. Но, боже мой, какая кутерьма поднималась в голове Натальи Павловны при этом слове! Господи! в доме заведется молодая хозяйка… Федька и Павлушка, Машка и Аниска, которые в настоящее время трясутся при одном имени Натальи Павловны, необходимо должны будут раздвоиться в своем трепете… староста Пахом тоже должен будет принять вид Януса… в комнатах, в которых теперь так просторно, вечно будет нечто постороннее… даже в саду, в деревне, в поле — везде будет смерть и теснота! При одной мысли о таких переменах спина Натальи Павловны покрывалась холодным потом, и образ невестки представлялся ей не иначе, как в виде скелета с раскаленными угольями вместо глаз и железными костями вместо пальцев.
— Да ведь этого не избежишь, однако! — шептал ей тайный неприязненный голос, — нельзя же роду Агамоновых угаснуть без следа… да и имение сделается тогда выморочным…
Эта последняя мысль чрезвычайно пугала ее; казалось нестерпимо, несовместно и дико, что вот триста душ, издревле принадлежавших роду Агамоновых, вдруг очутятся между небом и землею, без звания, без имени, в самом, по мнению ее, ужасном положении. И она вновь обращалась мыслью к женитьбе, перебирала всех соседей, отыскивая между ними барышень посмирнее и позолотушнее, но опасение занять в доме второстепенное место все-таки превозмогало все другие расчеты.
— Нет, уж будь что будет, а покуда я жива, не бывать здесь моей злодейке! — говорила она, — вот я умру — тогда пускай живет как знает!
И время шло, не приводя за собой никаких перемен. Но покуда Наталья Павловна сражалась с призраками, Яшенька, ничего не подозревая, продолжал вести свою отшельническую жизнь. Вставши поутру, он отправлялся к месту своего назначения, то есть в погреб, и всегда находил что-нибудь новое, доселе им не замеченное, но тем не менее представляющее обширное поле для дальнейшей деятельности и даже для усовершенствований. Провозившись там часа два, он возвращался домой, завтракал вплотную и отдавал отчет Наталье Павловне в своих занятиях.
— Ну, спасибо, мой друг, — говорила обыкновенно при этом Наталья Павловна, — я очень рада, что тебе со мною не скучно. Ты бы занялся еще чем-нибудь до обеда?
— Я, милая маменька, буду раскладывать пасьянс… Я надеюсь, что не стесню вас в ваших занятиях?
— Ах, что ты, мой друг!.. ты занимайся, не обращай на меня никакого внимания!
Пользуясь этою свободою, он овладевал засаленными картами и начинал раскладывать пасьянс. Не надо, однако ж, думать, чтобы пасьянс служил для него сам по себе целью; напротив того, он видел в нем лишь средство, служившее к разрешению разных волновавших его вопросов и сомнений. Но так как содержание его жизни было до крайности скудно, то весьма естественно, что в воображении его сложилась совершенно особая сфера, в которой за недостатком действительных интересов их место заступили интересы мнимые. Так, например, ему случалось загадывать о том: будет ли он со временем великим полководцем? «Если из трех раз два раза выйдет, — говорил он себе при этом, — то буду; если же нет — стало быть, надо отложить попечение!» Но карты угадывали верно: не быть тебе полководцем! И он не приходил от этого в отчаяние, а только произносил довольно равнодушно: «Не выдрала!» — и принимался гадать на другую тему.
Иногда он воображал себе, что он принц крови и женится на дочери французского короля; все подробности этого сватовства с изумительною точностью обрисовывались в его воображении; он представлял себе даже голубой бархатный, весь облитый золотом мундир, в котором он представлялся к своему будущему тестю. Но карты опять угадывали верно и говорили: «Нет, ты не принц!» И Яшенька опять, не приходя в отчаяние, произносил: «Не выдрала!» — и принимался гадать на то, будет ли он когда-нибудь губернатором?
Таким образом проходило время до обеда; в это время Наталья Павловна возвращалась с поля или из деревни от обычных занятий своих.
— Ну что, Яшенька, занялся ты чем-нибудь сегодня? — спрашивала она, всегда стараясь придать голосу своему ласкающее выражение.
— Как же-с, маменька! Я надеюсь, что когда-нибудь вы удостоите мою часть своим обзором, и уверен, что останетесь вполне мною довольны!
— Ах, душечка, я не о погребе тебя спрашиваю: я уверена, что эта часть у тебя в порядке!
— После занятии моих по устройству погреба я развлекался картами, и смею вас уверить, добрая маменька, что время пролетело для меня незаметно.
Очевидно, Яшеньке прежде всего хотелось успокоить маменьку и заверить ее в том, что ему совсем с нею не скучно. Но это была неправда. Несмотря на бедность внутреннего содержания, которая дает человеку возможность легкого примирения с самою незавидною, самою будничною формою жизни, несмотря на то что, по-видимому, он, по самой природе своей, предназначен был скорее для прозябания, нежели для жизни, — ему было скучно. В нем не могли совершенно смолкнуть те законные требования молодости, которые равно обязательны для всякого существа, носящего человеческий образ, будь он глупый или умный, будь он развитой или неразвитой. Наталья Павловна понимала это и терзалась.
— Тебе, душечка, скучно со мной? — говорила она ему по временам.
Яшенька смущался и краснел при этом вопросе, но не разрешал его прямо.
— Если бы вы, милая маменька, — отвечал он обыкновенно, — удостоили меня своим доверием и поручили мне конный двор?
— Ах, душечка, ты такой слабенький!
— Смею вас уверить, милая маменька, что, служа по кавалерии, я приобрел достаточно опытности, чтобы оправдать ваше милостивое доверие…
— Ах нет, душечка! еще неравно как-нибудь лошадь ушибет! нет, ты лучше отдохни покамест! или вот займись папенькиной библиотекой!
— Слушаю-с, маменька!
Таким образом, вопрос снова устранялся на время; Яшенька принимался за папенькину библиотеку, которая, впрочем, оказывалась составленною из одних календарей различных годов и потому не потребовала больших трудов при разборке. Окончив это поручение, Яшенька вновь погружался в праздность и какое-то болезненное уныние; вновь принимался за карты или по целым часам слонялся взад и вперед по комнате, думая какую-то удивительную думу и по временам улыбаясь.
— Ах, Яшенька, ты решительно скучаешь со мной! — снова приступала Наталья Павловна, и в голосе ее слышалось даже некоторое нетерпение.
— Добрая маменька! — отвечал Яшенька, — если б вам было угодно дозволить мне поохотиться с папенькиным ружьем, то я мог бы застрелить несколько дичи для обеда и тем хотя несколько отблагодарить вас за все ваши благодеяния!
Но Наталья Павловна бледнела, слушая такие слова, потому что в понятиях ее мысль о ружье фаталически смешивалась с мыслью о смерти.
— Друг мой! — говорила она, — я уже исполнила однажды твою прихоть, дозволив тебе вступить в гусарскую службу. Но не требуй, не требуй от меня нового испытания… это слишком тяжело!
При виде такого выражения любви Яшенька спешил успокоить маменьку.
— Успокойтесь, милая маменька! — говорил он, — конечно, я, по неопытности, не могу судить, что для меня прилично и что не прилично, но я дал себе слово всегда руководствоваться вашими благоразумными советами и сдержу его… Я надеюсь, милая маменька, что вы не оставите меня?
И таким образом, все попытки создать какое-нибудь занятие для Яшеньки остались неудачными, и он фаталистически поставлен был в положение человека, которому нет места на жизненном пире.
Однажды, однако ж, Наталья Павловна вошла в комнату Яшеньки как-то особенно весело. На лице у нее было написано нечто замысловатое, и по всему можно было догадываться, что она имеет объявить ему какой-то сюрприз.
— Ну что, дурушка, не скучно тебе? — спросила она.
— Я, милая маменька, никогда не могу скучать в вашем обществе!
— А я, душечка, для тебя сюрприз приготовила!
— Позвольте мне, милая маменька, узнать, в чем заключается этот сюрприз. Впрочем, может быть, мне не следует знать об нем прежде времени?
— Я пригласила на завтра нашего нового священника, отца Алексея, к нам на целый день; он будет со своею матушкой… Ты займешь их, душечка, а между тем и сам развлечешься.
Первою мыслью Яшеньки было осведомиться, молода ли и хороша ли собой матушка попадья, но он тут же вспомнил, как его учили в гимназии, что прежде нежели сказать слово, непременно следует покусать язык, и потому не сказал ничего, а только молча поцеловал у Натальи Павловны руку.
— Да ты, кажется, недоволен, душечка? — сказала Наталья Павловна, зорко следя за выражением его лица и невольно сообщая своему голосу строгое выражение.
— Я, милая маменька, напротив того, употреблю все усилия, чтобы занять дорогих гостей, и мне очень прискорбно, что вам угодно было усомниться в этом!
На другой день действительно явился отец Алексей с своей попадьею. Отец Алексей был молодой священник, и потому охотно украшал свою речь уподоблениями, взятыми из мира нравственного; попадья была также не старее двадцати лет, но не имела никакой характеристической особенности, кроме того, что застенчиво вертела в руках клетчатый носовой платок.
— Ну, Яшенька, покажи дорогим гостям твою усадьбу! — сказала Наталья Павловна после взаимных приветствий.
— Любовались, сударыня, еще издали любовались на ваше жилище, — отозвался отец Алексей, вынимая из бокового кармана носовой платок и отирая им пот на лице, — по здешнему месту, можно прямо сказать, никто супротив вас относительно благолепия сравниться не может. Храмина добрая и жителя доброго возвещает…
Попадья хотя ничего от себя не присовокупила, однако улыбнулась.
— Да; я, благодаря бога, на этот счет очень счастлива, — сказала Наталья Павловна, вздохнув и окидывая, через окно, взором окрестность, — все у меня есть…
— У хозяина, пекущегося не об одном только настоящем дне, но и о днех грядущих, все преизбыточествует, сударыня! земля рождает сторицею, житницы исполняются всяким благоволением, самые домочадцы и рабы распложаются во множестве…
— Это правда, батюшка; бог любит труды; я вот про себя скажу: никогда я не бываю так счастлива, никогда совесть моя не бывает так спокойна, как в то время, когда я тружусь… так, знаете, и колышется там все…
Наталья Павловна показала рукою на грудь и несколько даже прослезилась при этом.
— Так поди же, друг мой, — продолжала она, обращаясь к Яшеньке, — покажи дорогим гостям твою усадьбу… вы у меня именно дорогие гости, батюшка с матушкой; я с светскими удовольствиями давно распростилась… вот божественное — это по мне!
Яшенька, как и следовало ожидать, прежде всего повел гостей в погреб с винами.
— Я должен вас предупредить, батюшка, — сказал он, заметно конфузясь, — когда я прибыл к маменьке в дом, погреб этот был в самом ужасном беспорядке… Все, что вы здесь ни видите, все это заведено уже мною.
— Порядок в жизни едва ли не главное мерило, по которому мы можем судить о достоинствах человека, — отвечал отец Алексей, — без порядка всякое человеческое предприятие подобно зданию, на песке построенному.
Матушка улыбнулась и, отвернувшись, для учтивости, в сторону, утерла платком нос. Яшенька подробно объяснил как то, что им уже сделано, так и то, что предполагается сделать на будущее время по устройству винного запаса.
— Теперь, батюшка, пойдемте в сад: вы увидите, как у нас там хорошо! — сказал Яшенька.
И действительно, в саду оказалось очень хорошо.
Яшенька, как учтивый кавалер, сорвал цветок барской спеси, поднес его матушке и затем просил гостей обратить внимание на искусство, с которым подстрижены липки.
— Да; мастер изрядный делал! — отозвался отец Алексей и, обратившись к попадье, прибавил: — Наш с тобой дворец небось похуже этого будет!.. изукрашено как!
Но всего более впечатления произвел поставленный у беседки гипсовый турок, с трубкою в руках.
— Ну что, дурак, что ты тут стоишь! — сказал Яшенька, ласково трепля турка по животу.
Наконец все было осмотрено, кроме конного двора, в который Яшенька не имел входа; гости возвратились в дом, пообедали и в скором времени собрались восвояси.
— Я надеюсь, мой друг, что ты не скучно провел время сегодня? — сказала Наталья Павловна, когда гости ушли.
— Я, милая маменька, всякий знак вашего внимания готов принять как величайшую для меня милость, — отвечал Яшенька, целуя у матери руку.
— Ты, кажется, недоволен? — спросила строго Наталья Павловна, которой показалось, что в лице Яшеньки не выражается достаточно признательности.
Но Яшенька, в сущности, не был ни доволен, ни недоволен: он просто отвык от людей, которых общество, вследствие этой отвычки, скорее составляло для него тягость, нежели развлечение. Он до такой степени сжился с своим одиночеством, что с болезненным нетерпением отзывался на всякий внешний толчок, который пробуждал его от нравственного оцепенения. По целым часам он ходил по комнате, не имея, по-видимому, никакой мысли, потупив глаза и только изредка улыбаясь.
«Господи! что же с ним будет!» — думала Наталья Павловна, с беспокойством следя за его движениями и убеждаясь, что общество отца Алексея не производило в Яшеньке никакой перемены.
И вот в один прекрасный день светлая мысль озарила ее голову.
— Душенька, — сказала она Яшеньке, когда он пришел пожелать ей доброго утра, — я все думаю, как бы мне рассеять тебя… Не хочешь ли съездить в гости к Табуркиным?
— Если это может доставить вам удовольствие, милая маменька, то я готов исполнить вашу волю во всякое время, — отвечал Яшенька.
III
Табуркины жили неподалеку, всего каких-нибудь в трех верстах. Семейство это состояло из maman Табуркиной, ее сына и двух дочерей, из которых старшей было лет двадцать пять, а младшей около семнадцати. Дом этот в околотке известен был под названием женского монастыря, потому что в нем, кроме женщин, никого нельзя было встретить. Даже Васе Табуркину прислуживали горничные, чему он был с своей стороны очень рад, находя в этом свой расчет. Такое отсутствие мужчин злоречивые соседи приписывали чрезвычайной заботливости maman Табуркиной о репутации ее дочерей, потому что старшая, Мери, имела уже однажды какую-то темную историю, à propos d’un beau raznostchik[60], которому будто бы она предлагала бежать, обвенчаться в соседнем селе и поселиться в хижине на берегу прозрачного ручья. Мери была высокая и стройная брюнетка, с выразительным лицом и еще более выразительной походкой. Сверх того, у Мери были живые карие глаза, которые она постоянно прищуривала под предлогом близорукости, а в самом деле потому, что была уверена, что это к ней идет. Что касается до второй дочери, Aimée, то хотя ей уже было около семнадцати лет, но maman Табуркина решила до последней крайности держать ее в панталонцах, дабы через это заявить всем женихам, что взоры их должны быть исключительно обращены на Мери. Aimée была недурна собой и лицом напоминала Мери, но положение ее было незавидное. Быть осужденною ходить в панталонцах до тех пор, пока старшая сестра не выйдет замуж, — воля ваша, это невыносимо. Maman Табуркина сознавала это и неоднократно покушалась даже выпустить запас, который, на всякий случаи, был всегда оставляем в платьях Aimée, но едва отдавала она соответствующее приказание, как Мери приходила в неистовство и положительно требовала отмены его.
— Вы, конечно, хотите показать целому свету, что я уж перезрелая дева! — говорила она, — в таком случае позвольте мне самой о себе позаботиться!
И так как maman Табуркина очень хорошо понимала, что значит фраза «самой о себе позаботиться» (ибо история с разносчиком была всегда у нее в памяти), то приказание отменялось, и Aimée по-прежнему насильственным образом обращалась в детство.
Затем остается сказать несколько слов о Васе. Это был красивый, румяный и видный молодой человек, которого все усилия были направлены к тому, чтобы блеснуть перед соседями и даже перед крестьянами щегольским и отчасти невиданным покроем своего платья. Преимущественно любил он кучерской костюм, и, конечно, не было в мире человека счастливее Васи в те минуты, когда, надев бархатную поддевку без рукавов, в шелковой красной рубахе с косым воротником и в бархатных штанах, он прохаживался по селу, заломив набекрень поярковую шляпу, украшенную разноцветными павлиньими перьями. В эти минуты он отнюдь не сомневался, что он ямщик, что вот-вот отпрег измученных коней, получил на водку от седоков и теперь имеет полное право шататься по селу и балагурить с деревенскими бабами и девками. Что убеждение это было в нем искренно, — это доказывается тем, что кучеру Алехе дозволялось в это время называть барина не Васильем Петровичем, а просто Васюткой, и даже прогуливаться с ним под руку по деревне, представляя двух подгулявших ямщиков. Другая также весьма сильная слабость Васи Табуркина заключалась в том, что он был совершенно уверен в магическом действии своей особы на женский пол. Не говоря уже о горничных, которые, по его мнению, должны были все сгорать от любви по нем, ни одна женщина не могла устоять перед его бархатною поддевкою и перед взором его карих глаз. Встанет он, бывало, поутру, зачешет в кружок волосы и в бархатной-то поддевке, поджав руки фертом, вытянется во весь рост у окошка, покуда крестьянские бабы и девки проходят мимо на барщину.
— Не уйдешь! — говорит он сам себе, заметив какую-нибудь смазливенькую девчонку, которая, завидев барчонка, торопливо закрывает косынкой свое личико. И, довольный произведенным эффектом, он отправляется по деревне, преимущественно норовя пройти мимо усадьбы старого майора Дулебова, который, с двумя пожилыми дочерьми, жил в полуверсте от Табуркиных. Вася был уверен, что барышни Дулебовы, завидев его, уже стоят где-нибудь у окна и, спрятавшись за занавеской, рассуждают между собой: «Ах, какой прелестный молодой мужчина!». И хотя барышни были старые, безобразные и злые, но Вася забывал это и увлекался только действием, которое должна была произвести на них его бархатная поддевка.
В такое-то семейство должен был явиться Яшенька. Когда maman Табуркина получила от Натальи Павловны письменное о том извещение, то не обнаружила при этом своих чувств ни словом, ни движением, а только взглянула на Мери, и последняя не только поняла этот взгляд, но в ту же минуту инстинктивно оправила сзади платье.
— У молодого Агамонова триста душ… незаложенных, — сказала Прасковья Семеновна, задумчиво блуждая взорами.
Мери еще раз оправила платье и встряхнула головкой.
— И мужички послушные… не то, что у нас! — продолжала Прасковья Семеновна, вздыхая.
Мери с горячностью бросилась целовать maman, и разговор был этим закончен.
Но Наталья Павловна совсем не равнодушно расставалась с своим детищем. Она несколько раз уже раскаивалась в своей слишком быстрой решимости, несколько раз даже порывалась отказаться от своих слов, но какая-то совершенно некстати проснувшаяся совестливость удержала ее. Тем не менее беспокойство ее высказалось ясно во всех мелочах и подробностях, касавшихся поездки Яшеньки. Еще накануне его отъезда она лично осмотрела беговые дрожки, на которых он пожелал совершить путешествие, и несколько раз призывала к себе кучера Митьку, наказывая ему, чтоб осторожнее ехал по мостам.
— Смотри же, Яшенька, не запаздывай, друг мой, — говорила она сыну, — ты знаешь, какие тут по дороге мосты…
Но на другой день такая несносная тоска начала сосать ее сердце, что она решилась лично сопровождать Яшеньку.
— Позвольте мне, Прасковья Семеновна, рекомендовать вам моего Яшеньку! — сказала Наталья Павловна maman Табуркиной, держа Яшеньку за руку и представляя его, — надеюсь, что вы его полюбите…
— Смею думать, сударыня, — проговорил, в свою очередь, Яшенька, — что вы не откажете мне в своем расположении, в котором я, по неопытности, весьма еще нуждаюсь…
— Очень рада, — отвечала Прасковья Семеновна, — мой Базиль будет очень доволен, что найдет в вас приятного товарища… Базиль! Мери!
— Сейчас, maman! — отвечал из соседней комнаты женский голос.
— А я не решилась доверить моего Яшеньку Митьке, — продолжала Наталья Павловна, — и собралась к вам сама… Он у меня еще такой неопытный, а у нас эти мосты — того и гляди, что экипаж набок повалится!
— Хотя я и служил по кавалерии, — вступился Яшенька, — но не могу не благодарить вас, милая маменька, за ваши родительские обо мне попечения…
Он почтительно поцеловал руку Натальи Павловны. В это время, подпрыгивая и танцуя, вбежали в комнату Базиль и Мери; на Базиле был обычный его костюм, то есть бархатная поддевка и шелковая красная рубаха; что же касается до Мери, то, несмотря на летнее время, она была в синем шелковом платье, а голова ее была вся усеяна мелкими букольками.
— Марья Петровна! позвольте мне представить вам моего Яшеньку! — сказала Наталья Павловна, поцеловавши Мери, — и вы, Василий Петрович, надеюсь, не откажетесь составить компанию молодому человеку!
— Я надеюсь, сударыня, — проговорил Яшенька, расшаркиваясь перед Мери, — что вы не откажете мне в расположении, в котором я, по неопытности, весьма еще нуждаюсь… Я надеюсь также, что и вы, Василий Петрович…
Яшенька замялся, покраснел и в смущенье начал пощипывать свои усы, единственное преимущество, которое он приобрел короткою своею службою в кавалерии.
— Ах, Наталья Павловна! вы знаете, как мы вас любим! — отвечала Мери очень развязно и потом, прищурившись, осмотрела Яшеньку с ног до головы.
— Вы уж сделайте одолженье, займите его, — продолжала Наталья Павловна, — он у меня все как-то скучает!
— Позвольте мне доложить вам, милая маменька, — отозвался Яшенька, — что, обладая такою попечительною матерью, я не имею никакого права скучать.
— Мы пойдем в сад… не правда ли, мсьё Жак? — сказала Мери.
Яшенька вопросительно взглянул на мать.
— Что ж, душечка, ты можешь идти, — отозвалась Наталья Павловна, — для тебя это даже здорово…
— Сударыня! я совершенно в вашем распоряжении! — отвечал Яшенька.
— Ах, Прасковья Семеновна, вы не поверите, как я счастлива! — сказала Наталья Павловна, когда молодые люди вышли из комнаты, — мой Яшенька меня так любит, так любит, что я даже не знаю, чем заслужила такое счастие!
— Это очень приятно! — отвечала Прасковья Семеновна.
— Поверите ли, иногда мы целый день вместе сидим и всё друг на друга глядим… Никто даже не скажет со стороны, чтоб это были мать и сын… даже ни слова не скажем друг другу… всё глядим!
— Это в наше время большая редкость!
— И уж так покорен, так покорен, что даже выйти не может из комнаты, не сказавши наперед мне* …
— Скажите пожалуйста!
— Да; я могу сказать, что бог наградил меня в этом сыне… Одно только тревожит меня, Прасковья Семеновна: мне кажется, что он недолговечен!
— Отчего же! напротив того, я нахожу, что у Якова Федорыча отличнейший цвет лица…
— Ах нет, Прасковья Семеновна! этот цвет лица ужасно как обманчив… Я чувствую, что он недолговечен.
— Я не знаю… мне кажется, что у Якова Федорыча и выражение лица… одним словом, ничто не предвещает близкого несчастия…
— Нет!.. я чувствую! я это чувствую, что скоро должна буду расстаться с ним!
Но между тем как Наталья Павловна преждевременно хоронила Яшеньку, в саду шла беседа совершенно иного рода.
— Как вы находите мой костюм? — спросил Яшеньку Базиль, — не правда ли, очень удобно?
— Да-с, со стороны удобства, я полагаю, что действительно он большого беспокойства не составляет, — ответил Яшенька.
— И главное, то хорошо, что я как две капли воды на ямщика похож! — продолжал Базиль, — знаете ли что? сшейте-ка и вы себе такую поддевку, и будем вместе пьяных ямщиков представлять!
— Я с большим удовольствием; я думаю, что маменьке будет угодно позволить мне…
— А вы еще до сих пор у маменьки позволения спрашиваете? Слышишь, Мери? Ну, а если маменька не позволит вам?
Яшенька ужасно покраснел и не знал, что ответить, потому что подобного рода вопрос еще никогда не представлялся его воображению.
— Знаете ли что, Яшенька? — снова начал Базиль, — я вам должен сказать, что это ужасно подло всякий раз у маменьки позволения спрашивать… Не правда ли, Мери?
— Ах, Базиль, можно ли так откровенно выражаться!
— Ведь этак ни одна порядочная девушка ни за какие блага в свете не захочет выйти за вас замуж… Я уверен, например, что Мери вам непременно откажет, если вы вздумаете за нее посвататься…
Яшенька покраснел до ушей и решительно сбился с толку. Положение его было совершенно ново; с одной стороны, он чувствовал, что тут есть что-то неладное, что над ним как будто смеются, а с другой стороны, думал и то, что, быть может, в большом свете и всегда таким образом действуют.
— Вы меня извините, Яшенька! — сказал между тем Табуркин, — я вас покамест оставлю, потому что в это время я задаю лошадям овес, а это у меня прежде всего… Лошадь езды не боится, только овсом ты ее не обижай…
Хотя Табуркины уже и по слуху знали о странных отношениях молодого Агамонова к матери, но, увидевши его собственными глазами, убедились, что все самые смелые предположения их были ничто в сравнении с действительностью. Поэтому-то они решились не церемониться с ним и действовать на него, так сказать, одним механическим давлением, без особенных издержек со стороны изобретательности и остроумия.
— Вы занимаетесь чем-нибудь дома, мсьё? — спросила Мери, слегка приподнимая платье и выказывая вышитую юбку и из-за нее стройную и узенькую ножку.
— Как же-с, маменьке угодно было поручить мне погреб, и сверх того, я разбирал папенькину библиотеку…
— А правда ли, мсьё, что ваша maman сама своими руками людей бьет?
— Это совершенная ложь-с; конечно, маменька иногда бывает вынуждена наказывать тех, которые нерадением или неохотным исполнением своих обязанностей навлекают на себя ее гнев, но ведь без этого в хозяйстве невозможно-с! однако и тут она действует с величайшею осмотрительностью…
— Скажите, мсьё… вам, должно быть, очень скучно?
— Никак нет-с; конечно, нынешние занятия мои не разнообразны, но я надеюсь, что маменьке со временем угодно будет доверить мне также конный двор, и тогда на мне будет лежать даже слишком много обязанностей, чтобы я хотя на минуту мог оставаться праздным.
— Скажите, пожалуйста… думали ли вы когда-нибудь… о женитьбе?
— Никак нет-с…
— И вы никого не любили?
Яшенька покраснел и потупил глаза; взор его случайно упал на ножку Мери, и неизвестно почему, все предметы внезапно закружились перед ним и самый воздух получил радужные цвета.
— Дайте мне руку, я устала, — сказала Мери утомленным голосом, смотря на него пристально, — пойдемте, сядемте на скамейку.
Яшенька подал руку и ощутил, что какое-то странное чувство вдруг хлынуло в его грудь, то расширяя, то стесняя ее. То чувствовал он порывы безотчетной веселости, и даже неудержимого, светлого смеха, который овладевал всем его существом, то вслед за этим смехом подкрадывалась тоска и так сосала, так сосала его сердце!..
— Но если вы намерены жениться, — продолжала Мери, севши на скамейку, — то должны совершенно изменить свои привычки, свой образ жизни…
Яшенька молчал.
«Господи! как он глуп!» — подумала Мери и продолжала вслух: — Потому что, согласитесь сами, никакая порядочная женщина не захочет похоронить себя в деревне, а еще менее во всем подчиниться вашей maman…
— Я не знаю, Марья Петровна, верно, какой-нибудь злой человек оклеветал перед вами маменьку, — сказал Яшенька слабым голосом.
— Все это может быть; но согласитесь, однако ж, что ваша maman так дурно образована, она так странно говорит… Неужели же вы думаете, что порядочная женщина согласится быть в ее обществе?
Сказав это, Мери еще больше выдвинула вперед свою маленькую ножку и посмотрела на Яшеньку такими влажными глазами, что он на минуту возненавидел и Наталью Павловну, и свою скверную робость, и этот бесцветный, этот длинный и безрадостный ряд дней, который он имел несчастие называть своим прошедшим.
И бог знает, чем бы кончилась эта сцена, если бы в это самое время не послышался с балкона голос maman Табуркиной, призывавший Мери к обеду.
IV
Возвращаясь вечером домой, Яшенька был угрюм и сосредоточен. Напрасно Наталья Павловна обращала внимание его на хлеба, дремавшие по сторонам; напрасно, прислушавшись к громкому и порывистому дерганью коростеля, спрашивала: «Никак, это дергач кричит?» Яшенька упорно и как-то озлобленно молчал.
— Да ты не болен ли, друг мой? — решилась наконец спросить Наталья Павловна.
При этом вопросе странная идея внезапно озарила голову Яшеньки. Ему вдруг, неизвестно с чего, представилось, что перед ним сидит женщина, которая называется его матерью, что эта женщина, однако ж, величайшая из эгоисток, заедает его век, не дает ему ни в чем воли и насильственным образом ограничивает его возраст младенчеством. Ему вспомнились все обиды, все огорчения, которые он перенес в течение последних четырех-пяти лет и которые, до настоящего случая, не волновали его, а только механически нарастали в его сердце. Тогда-то маменька отказала ему в заведовании конным двором, тогда-то не пустила гулять в деревню, ссылаясь на сырую погоду, тогда-то не согласилась на его просьбу заколоть на жаркое откормленного индюка под предлогом, что индюк этот откормлен на продажу и жирно будет, если сами будем таких индюков есть… Все эти обиды, соединенные в один длинный ряд, действительно представляли нечто безобразное. «Если б она в самом деле любила меня, — думал он, — то, конечно, не отказала бы мне в таком вздоре, как индюк!» И должно полагать, что много горечи накопилось на дне смиренной души его, потому что он тут же решился слегка протестовать. Но так как он еще был неопытен в этом деле, то протест его, на первый раз, ограничился тем, что он как-то нелепо скривил свой рот и на вопрос матери с насильственным нахальством отвечал:
— Я думаю, что вам все равно, болен ли я или нет… да! именно все равно!
Сказав это, он повернулся на месте и огляделся кругом, как будто хотел сказать: «Посмотрите, messieurs et mesdames, каков я молодец!» Но зрителей, по счастию, не было, а видел это только светлый месяц, да и тому стало как будто вчуже стыдно, потому что он в ту же минуту скрылся за облако.
Наталья Павловна поняла, что тут есть что-то неладное, но затаила про себя свое замечание.
— Ну, как хочешь! — сказала она.
Но по мере того, как экипаж приближался к дому, волнение Яшеньки стихало, а ирония и насильственное нахальство уступали место прежней покорности и смирению, так что когда экипаж остановился у крыльца, то он уже был совершенно тем же кротким и безответным Яшенькой, каким был до отъезда к Табуркиным.
— Позвольте мне, милая маменька, — сказал он, останавливаясь в передней и подходя к руке матери, — позвольте поблагодарить вас за то удовольствие, которым я, по милости вашей, сегодня пользовался.
Наталья Павловна ласково посмотрела на него, потрепала по щеке и, сказавши: «Ах ты, дурушка мой!», с особенною нежностью поцеловала.
Однако закваска была уже положена; и на другой и на третий день Яшенька был задумчив, и хотя не отступал ни на шаг от прежде принятого порядка, но очевидно тяготился им. Перед глазами его все мелькала бархатная поддевка Базиля, а в ушах раздавались слова его: «Это, наконец, ужасно подло всякий раз у маменьки позволения испрашивать».
«Вот кабы у меня такая поддевка была!» — думал он и в одну счастливую минуту, не откладывая дела в долгий ящик, отправился в комнату к матери и сказал ей:
— Я надеюсь, милая маменька, что вам угодно будет приказать портному Семке сшить для меня такую же поддевку, как у Василия Петровича?
Наталья Павловна посмотрела на него с некоторым изумлением, но потом догадалась, что намеднишняя хмелинка еще не вышла у него из головы, и потому не решилась огорчать его прямым отказом.
— Что это тебе вздумалось? — спросила она.
— Я полагаю, милая маменька, что если я буду иметь хорошее платье, то приобрету через это гораздо более значения в светском обществе…
— Ну, как хочешь!.. только такого бархату вряд ли можно будет скоро достать…
— Я надеюсь, милая маменька, что вам не составит большого труда отправить в город… вместе с откормленным на продажу индюком, — прибавил он колко.
Наталья Павловна вздохнула и немедленно распорядилась послать в город за полубархатом, а вместе с тем приказала индюка заколоть и подать на жаркое.
— Ну вот, мой друг! — сказала она, когда за обедом подали на блюде великолепнейшего из индюков, когда-либо оглашавших воздух своим курлыканьем, — вот ты хотел меня давеча обидеть… сознайся же теперь, что ты был несправедлив ко мне!
— Маменька! — отвечал Яшенька, сконфуженный и растроганный, — позвольте мне доложить вам, что вы примернейшая из матерей!
Через неделю портной Семка принес совсем готовую поддевку и примерил ее на барчонке. Оказалось, что поддевка была сшита в самый раз и плотно облегала формы Яшеньки; но за всем тем в ней был один порок, который Яшенька не преминул заметить тотчас же. У Базиля поддевка сзади оттопыривалась и представляла приятную округлость, а у Яшеньки она просто висела.
— Это, брат, нехорошо! — сказал Яшенька, — надо, чтоб она оттопыривалась, как у Василия Петровича.
— А на чем же ей оттопыриваться-то! — отвечал Семка угрюмо, — у табуркинского барчонка склад-от женский, так она и оттопыривается… Да и бархат у него на поддевке… настоящий бархат, а не плис!
— Как плис! что ты врешь! разве это плис?
— Так неужто ж бархат!
Семка презрительно улыбнулся, сказав это. Яшенька покраснел; он уже чувствовал, как вдруг вся кровь закипела в его жилах, он сознавал уже себя способным на всякую дерзость; но покуда он шел в маменькину комнату, волнение его постепенно утихало, и в сердце остался только крошечный осадок горечи, который, впрочем, и отозвался в благодарственной его речи к маменьке.
— Позвольте поблагодарить вас, милая маменька, — сказал он, целуя руку у Натальи Павловны, — за прекрасную плисовую (тут голос его как будто оборвался и задребезжал) поддевку, которою вам угодно было подарить меня… Я употреблю все усилия, чтобы заслужить эту новую ко мне вашу ласку…
И вместе с тем, как бы опасаясь, чтобы язык его не высказал более, нежели сколько следует, он тотчас же по произнесении этой речи повернулся спиной и удалился из комнаты.
Наталья Павловна, с своей стороны, немедленно потребовала к себе Семку.
— Это ты, каналья, разболтал Яшеньке про плис-то! — сказала она ему.
Но Семка забожился.
— Врешь, подлец, врешь! Я знаю, что Яшеньке никогда и в головку бы не пришло, если б не ты!
И хотя Семка продолжал божиться, но не избег своей участи. Наталья Павловна сама пришла объявить об этом Яшеньке.
— Я, душечка, приказала наказать Семку за то, что он вздумал перемутить нас с тобой, — сказала она.
Но Яшенька не отвечал ни слова; когда же Наталья Павловна вышла из комнаты, то он позвал Федьку, вынул из комода пряник и, отдавая его своему камердинеру, сказал: — Отдай ты это Семке! скажи ему, что я очень сожалею, что все это так случилось, а со временем, быть может, вознагражу его…
Этим, может быть, и кончилось бы препинание; но, как на грех, дня через три после этого происшествия приехал в Агамоновку Базиль Табуркин. Базиль приехал в дрожках на лихой тройке, в наборных хомутах, с бубенчиками и колокольцами. Он сам сидел на козлах и правил лошадьми, причем помахивал кнутом, потряхивал вожжами и покачивался из стороны в сторону всем корпусом, как делывали в старые годы молодые рахинские[61] ямщики, которым все, бывало, нипочем. Еще издали завидев его экипаж, Яшенька пожелал иметь подобную же тройку, и некоторое время находился в раздумье, в каком костюме принять гостя: в обыкновенном ли казинетовом пальто или же в новой поддевке. Но, по размышлении, решился надеть поддевку, надеясь, что Базиль не различит плиса от бархата.
«Ах, господи! — подумал он, суетливо облачаясь в новый костюм, — какой-то у нас сегодня обед будет!»
И тут же кстати ему припомнилось, что откормленный индюк уже заколот и съеден и что другой подобной птицы в усадьбе не было.
«Вот маменька-то и права выходит! — подумал он, — кабы не был я так жаден, индюк-то пригодился бы теперь!.. О, боже мой!»
Базиль между тем молодцом соскочил с дрожек; он был в щегольской красной рубахе, перевязанной на желудке золотым поясом, и в прежней бархатной своей поддевке. Яшенька бросился навстречу к нему.
— Какова тройка! нет, вы взгляните, какова тройка! — сказал Базиль, поздоровавшись с Яшенькой, — клянусь честью, один коренник тысячу рублей стоит… да еще и не отдам!
Он подвел Яшеньку к кореннику, с любовью потер последнему переносицу, вследствие чего тот кашлянул и чихнул вместе.
— Нет, да вы отгадайте, сколько мы минут к вам ехали? — спросил Базиль.
Яшенька молчал, но не мог воздержаться, чтоб не вздохнуть и не сказать про себя: «Вот это так жизнь!»
— Д-десять минут! — продолжал Базиль с расстановкой, — да по какой дороге!.. — ведь это, стало быть, по три минуты на версту! Вы поймите, что ж бы это было, если б на таких-то кониках, да по саше!
Базиль очень хорошо знал слово «шоссе», но, однажды навсегда почувствовав в себе призвание быть ямщиком, счел долгом усвоить себе и терминологию этого сословия.
— Да, по саше в пять минут бы доехали! — отозвался кучер Алеха, сидевший в пролетке на барском месте.
— Ну, Алеха, ты поезжай на конный двор, и смотри у меня, чтоб лошадям было хорошо! — сказал Базиль, — чтоб овес был «шастанный»* …понимаешь!
Тройка сделала круг по двору, и Базиль все время стоял в каком-то сладком самозабвении, не имея силы оторвать глаза от лошадей и постоянно то прищелкивая языком, то облизывая им губы.
— Милости просим в комнаты! — сказал Яшенька. Тут только Базиль заметил, что на Яшеньке поддевка.
— Ба! да вы тоже сделали себе костюм! — сказал он, — знаете ли, однако ж: я подозреваю, что вы славный малый и из вас выйдет прок!
Яшенька совершенно сконфузился от этой похвалы.
— Маменька меня ужасно как балует, — пролепетал он.
— Только знаете ли что? — продолжал Табуркин, — если вы хотите быть действительно лихим малым, то нельзя ли поменьше упоминать об маменьке… это страшно как отзывается старым архивом!
— Я… помилуйте, Василий Петрович… я очень рад… — отвечал Яшенька смущенный, и вдруг ни с того ни с сего прибавил: — А знаете ли, Василий Петрович, мы с вами сегодня отлично выпьем!
— Браво! вот это прекрасно! если вы будете продолжать вести себя таким образом, то, клянусь честью, вы будете моим другом! Кстати: сестра Мери велела вам кланяться и сказать, что физиономия ваша ей очень понравилась!
Не знаю, что было бы с Яшенькой при таком неожиданном признании, если бы в это время не вошла в комнату Наталья Павловна.
— А я думала, что Прасковья Семеновна сделает мне честь… и вместе с Марьей Петровной! — сказала она несколько сухо, потому что Табуркина приходилась внучатной племянницей статскому советнику Хламидину и на этом основании держала себя относительно соседей довольно строго.
— Maman поручила мне передать вам, многоуважаемая Наталья Павловна, что у нее мигрень… Вы знаете, что она еще в коронацию простудилась, бывши на бале у английского посланника, и с тех пор ужасно страдает.
— Это очень жаль…
— Да, эти дамы… с ними всегда ужаснейшая возня! Вы не поверите, почтеннейшая Наталья Павловна, сколько мне стоит трудов!.. клянусь честью, что зимой, — ведь вам известно, что по зимам мы живем в Москве, — я положительно не знаю, куда деваться от приглашений!
— Это должно быть очень приятно… однако ж, вы меня извините, я должна вас оставить; да вам и свободнее будет с Яшенькой, чем со мною.
Наталья Павловна вышла.
— Пойдемте ко мне в комнату, — сказал Яшенька, — мы с вами там покурим… вы, может быть, думаете, что маменька мне не позволяет курить, так ошибаетесь… маменька у меня прекраснейшая женщина, и я могу курить сколько хочу…
— Пойдемте… но я вас предупреждаю, что могу курить только тютюн…
— Гм… тютюн… так уж я, право, не знаю… Маменьке очень этот запах противен… еще намеднись кучера Митьку высекли за то, что он тютюн курил…
— Ну, в таком случае, мы пойдем в сад, а еще лучше на конюшню!
— Нет, уж лучше в саду… в конюшне еще как-нибудь заронишь, а в саду есть у нас такая беседочка… там мы покурим… и выпьем!
— Ну, и отлично! Я выпить люблю… да нельзя ли пенного? эти виноградные вина, по-моему, только жажду производят… Вы согласны со мной?
Пришли в сад, и Яшенька не утерпел, чтоб не похвастаться перед Базилем и домом и липками.
— Не правда ли, какой у нас отличный дом! — сказал он, — и как хорошо подстрижены липки! о, маменька у меня женщина с отличнейшим вкусом!
— Ну, об маменьке мы поговорим после, а теперь сходите-ка за вином… ах, жаль, что у меня нет с собой гривенника… Вчера последние с Алехой в питейный снес! — а то я непременно дал бы вам медных, и мы в складчину купили себе косушку вина!
— Помилуйте, зачем же… позвольте мне, Василии Петрович, на первый раз на свой счет вас угостить!
— Ну, валяй! я, брат, полюбил тебя, потому что ты славный малый! ты меня извини, что я тебе «ты» говорить буду… я без этого не могу!
Яшенька пошел за вином, но тут же рассудил, что операцию эту надобно совершать умненько. Поэтому он сначала пошел в дом, посмотреть, где маменька, и, узнавши, что она в своей комнате, заглянул к ней. Цель этой рекогносцировки заключалась в том, чтобы таким образом обделать дело, чтобы сама маменька предложила ему сходить в погреб. Очевидно, что в нем уже сразу обнаружилась замечательная наклонность к лукавству.
— Я надеюсь, милая маменька, — сказал он, — что вам угодно будет сделать распоряжение, чтобы обед был сегодня приличный!
— Ах, Яшенька, неужели я своего дела не знаю?
— Я совершенно уверен, милая маменька, что вам неугодно будет сконфузить меня перед моим товарищем, и пришел к вам единственно как искренно любящий вас сын…
— Ну, хорошо, хорошо, душечка… я знаю, что ты любишь меня… Ступай же, займи гостя…
— Я бы желал еще, бесценная маменька, чтобы у нас было за обедом вино, потому что спрашивал об этом Василия Петровича, и он отвечал, что выпьет с большим удовольствием…
— Ну что ж, сходи в погреб и выбери… только я бы тебе не советовала, друг мой, самому пить: для тебя это не здорово!
— Позвольте мне поблагодарить вас, милая маменька, за ваши родительские попечения обо мне, — сказал Яшенька, целуя у Натальи Павловны руку.
И действительно, он выбрал в погребе четыре бутылки вина, из которых две отдал Федьке отнести в дом, а другие две пронес под полой прямо в сад.
— Вы меня извините, Василий Петрович, — сказал он, — водки у нас нет; зато я принес рому… самого крепкого… знаете, соболевского?
И он поставил обе бутылки на стол.
— Я даже и принес под полой, — продолжал он, детски улыбаясь, — потому что этак как-то приятнее… наш кучер Митька всегда под полой водку носит, а так как вам угодно было изъявить желание, чтобы мы на сегодняшний день были ямщиками, то я…
— Браво! теперь, стало быть, надо только откупорить. Чем же, однако ж, мы откупорим?
Яшенька сконфузился, потому что идти в дом за штопором ему не хотелось, чтобы не возбудить подозрения.
— Я думал, что так… можно бы просто горлышко отбить: у нас в гусарах часто так делывали…
— Что ты, что ты? а посудина-то как же? Ведь за посудину, брат, на разгуляе крючок водки выпить дадут… Ах ты, Аким-простота!
— Так мы, Василий Петрович, пальцем-с…
— Вот это дельно! выпьем! и с этих пор чтоб было у нас все пополам!..
— Слушаю, ваше б-ла-городие! — отвечал Яшенька, представляя ямщика и выпивая прямо из бутылки.
— Отлично! из тебя будет прок! Только уж ты, сделай милость, матерью своей мне не надоедай… что ж ты не пьешь? ты гляди на меня, у меня вот уж целая половина бутылки… фю!
Но Яшенька хотя и немного еще выпил, однако ж сразу опьянел.
— Я кутила, — говорил он, — я, в-ваше б-лагородие, еще в гусарах был известен… я, коли раз сказал, что мы выпьем… и выпьем!
— Так нагруби же ты ей сейчас!
— Кому? матери-то?
— Ну да; конечно, ей.
— Что ж, и нагрублю! ты думаешь, что не нагрублю… сейчас пойду и нагрублю!
Но тут Яшенька онемел, вскочил с скамьи и быстро спрятал бутылку под поддевку. Дело в том, что на дорожке, ведущей в беседку, показалась Наталья Павловна, за которой Федька нес на подносе завтрак для молодых господ. Наталья Павловна, увидев помутившиеся глаза Яшеньки, который старался раскрывать их как можно более, сразу поняла, в чем дело.
— Ты пьян? — отрывисто сказала она, побледнев и пристально смотря в глаза сыну.
Яшенька молчал.
— Говори же: ты пьян? — приставала Наталья Павловна.
— Помилуйте, маменька… я ничего… я с Васильем Петровичем так разговариваю! — пролепетал Яшенька.
— Что ж, брат, на попятный двор, кажется! — подзыкнул Базиль, — ну, груби же!
— Я, маменька, вот как на вас смотрю! (Яшенька плюнул.) Я вас, маменька, знать не хочу.
Сказавши это, Яшенька опустился на скамью и горько заплакал.
— Лошадей господину Табуркину! — крикнула Наталья Павловна, — а с тобой, друг мой, я справлюсь!
V
Если б Наталья Павловна имела не столь мужественную натуру и менее резкие и деспотические наклонности, то могла бы из этого происшествия извлечь даже некоторую пользу для себя: известно, что человек, преступивший в первый раз, всего охотнее поддается раскаянию и что простое слово участия и ласки в таких случаях действует сильнее, нежели самые крутые и жесткие меры. Но Наталья Павловна не понимала и не могла понять это; ее прямой и узкий смысл говорил ей только, что Яшенька провинился и, следовательно, требует наказания за свою вину.
Действительно, было уже темно, когда он проснулся. Он увидел себя в своей комнате, на постели, сам не понимая, каким волшебством совершилась эта перемена. Голова его была тяжела и горяча, глаза горели, и нестерпимая жажда палила внутренности. Он встал с кровати и пошел к двери, но она была заперта снаружи. И тогда воскрес перед ним, во всей наготе, прошедший его день, и он внезапно очутился в положении человека, который накануне сделал подлость, проспал целую ночь и, проснувшись на другой день, сначала подумал, что все это скверный сон, но потом должен был убедиться, что подлость существует действительно и что как ни вертись, а расплачиваться за нее все-таки придется.
Яшенька попробовал, однако ж, постучаться, и действительно, за дверьми послышался шорох.
— Чего изволите? — отвечал заспанный голос Федьки.
— Отопри!
— Маменька не изволили приказать…
— Который час?
— Первый-с.
— Я пить хочу.
— Сейчас я доложу маменьке.
Яшенька с ужасом прислушивался к удаляющимся шагам Федьки.
— Господи! что со мной будет! что со мной будет! — восклицал он в отчаянии.
За дверьми раздалось между тем шарканье Натальи Павловны.
— За то, что ты так дурно вел себя, ты будешь сидеть три дня в своей комнате на хлебе и на воде! — сказала она и, удаляясь, прибавила: — Подать пьяному барину воды!
Опять-таки повторяю: если б Наталья Павловна явилась с лаской и утешением, Яшенька навсегда и искренно подчинился бы ей. Но суровость ее возмутила даже его кроткую душу. Он кстати вспомнил, что ему двадцать пять лет и что, несмотря на это, с ним обращаются как с пятилетним ребенком; что и имение принадлежит ему, и, однако ж, он не только не распоряжается им, но даже не смеет никуда показать носа, исключая погреба, да и в тот, вероятно, отныне будет заперт для него вход. И опять воскресли перед ним и индюк, и конный двор, и плис на поддевке…
— Да что ж это такое будет! — сказал он; и начал злобно раскидывать по сторонам все, что ни попадалось ему под руку.
Он взглянул в окно; на дворе уже рассветало; багровая полоса с каждой минутой все яснее и яснее обозначалась на востоке; легкий пар поднимался от земли и прозрачною тканью стлался над окрестностью; липки стояли неподвижно, не шевеля ни одним листиком; на наружном подоконнике уже подпрыгивал воробейко, весело чирикая. Но присутствия человека еще не замечалось; не просыпались еще стада, неслышно было рожка пастушьего, не затоплялась еще печка в избе мужичка, и не расстилались по земле белесоватые столбы едкого и горького дыма… Одним словом, это был тот таинственный момент ночи, нечто промежуточное, колеблющееся между тьмою и светом, сном и бдением, о котором никто, даже поселяне, эти фаталистические наблюдатели природы, не имеют ясного понятия.
— Хорошо там! — сказал Яшенька, подходя к окну и бессознательно измеряя глазами расстояние, отделявшее окно от земли.
Федька просунул между тем сквозь едва растворенную дверь стакан с водою.
— Что маменька? — спросил Яшенька.
— Почивать легли-с.
«Почивать? — подумал Яшенька, — так вот как она меня любит! Нет, если б она меня любила, она бы глаз сомкнуть не могла, зная, что сын ее находится в таком положении…»
Яшенька несколько раз нетерпеливыми шагами прошелся по комнате.
— Нет! хорошие родители не так поступают! — рассуждал он, — ну да, я был пьян! я был непослушен! Однако ж она должна была простить меня… все любящие родители до трех раз прощают!
Мысль эта чрезвычайно заняла его; он столько видел в истории примеров, из которых совершенно ясно следовало, что хорошие родители прибегают к решительным мерам отнюдь не прежде как по троекратном испытании внушений кротости, что поступок Натальи Павловны, решившейся сразу осадить Яшеньку, озлобил его.
— Нет, решено! — сказал он громко, — я не могу, я не должен перенести это!
И действительно, какая-то горькая решимость сверкнула в его глазах; он поспешно надел на себя поддевку, потихоньку отворил окно и выпрыгнул в сад. Совершив этот подвиг, он робко оглянулся назад, но, убедившись, что никто за ним не замечает, пошел далее, перелез через плетень, огораживавший усадьбу, и очутился в поле. Но так была робка его натура, что, даже решившись, по-видимому, расстаться с родною кровлею, он все-таки на каждом шагу колебался, как бы сомневаясь, куда идти, вперед или назад, и если не воротился домой, то этому воспрепятствовало единственно то соображение, что дома, быть может, уже заметили его бегство и, следовательно, наказания все-таки не избежать.
Но куда бежать? Перед мысленным оком Яшеньки вдруг пронеслись все читанные и слышанные им в детстве сказки и повести, в которых действовали разные ненавистники рода человеческого, убегавшие от людей в леса и пещеры и довольствовавшиеся, вместо пищи, лишь кружкою овечьего молока и небольшим количеством румяных плодов (каких именно — неизвестно)… Казалось бы, всего проще последовать примеру этих отшельников, но для этого необходимо было иметь по крайней мере одну овцу, не говоря уже о румяных плодах. Во всем этом оказывался, однако ж, совершенный недочет, а хотя и росли в ближайшем лесу волчьи ягоды, но они, как известно, человеческим родом в пищу не употребляются. Поэтому самые обстоятельства указывали Яшеньке на дом Табуркиных, как на единственно возможное убежище в его критическом положении.
Еще не было четырех часов, когда он пришел к усадьбе Табуркиных. Весь дом был погружен в сон; однако ж одно окно было открыто, и Яшенька издали еще различил Мери, которая, в белом ночном костюме, сидела у окна и курила папироску. Был ли он настроен особенным образом, или же действительно Мери показалась ему обаятельнее в белой ночной кофточке и с зачесанными назад волосами, но, увидев ее, он невольно остановился и врезался в нее глазами. С своей стороны, Мери, казалось, была изумлена появлением постороннего человека, но после минутного колебания, узнав Яшеньку, сделала ему знак рукою.
— Вы как сюда попали? — спросила она, упираясь бюстом в подоконник.
— Я-с… я к Василию Петровичу, — пролепетал Яшенька.
— Хороши вы… напоили его!
— Помилуйте, Марья Петровна, они сами-с!.. впрочем, извините… я, кажется, помешал вам?
Он хотел удалиться, но Мери остановила его.
— Скажите, пожалуйста, вы, верно, поссорились с вашей маменькой? — спросила она.
— Ах, нет-с… я так привык уважать маменьку… я никогда еще не выходил из ее воли, Марья Петровна…
Но тут голос его невольно оборвался.
— Ну, полноте, я вижу, что вы в волнении… я, впрочем, предвидела это… бедный мсьё Жак!
— Марья Петровна! вы не можете себе представить, как она меня тиранила! — произнес Яшенька, поощренный состраданием Мери.
— Да?.. и вы сносили это?
— Сносил, Марья Петровна!.. я все сносил-с! она мне ходу совсем не давала… она все способности у меня загубила… если б не она, я был бы теперь…
Яшенька остановился.
— Чем же вы были бы?
— Я не знаю… я бы всем мог быть! Если бы меня кто-нибудь полюбил и сказал бы мне: Яшенька! будь… сделайся… ах, Марья Петровна.
Яшенька потупился; умственный горизонт его был так сужен, воображение до того притуплено, что он не мог даже придумать никакого желания.
— Бедный мсьё Жак! так вы очень любили бы ту, которая приласкала бы вас? — спросила Мери, улыбаясь и ласково глядя на него.
— Я… я всем бы готов жертвовать, Марья Петровна… Вот я как доложу вам, что если бы…
— Шт… садитесь вот здесь на окно, и будемте говорить хладнокровно, — сказала Мери, замечая, что Яшенька начинает приходить в восторженность.
Яшенька мигом исполнил ее желание. В первый раз в жизни он увидел комнату девушки, в первый раз встретился он лицом к лицу с тою девственной атмосферой, которая кладет свою печать на все, что принадлежит и к чему прикоснется рука любимой особы. В углу стояла чистенькая и не смятая еще кровать ее, на стуле и ширмах развешены были разные принадлежности туалета… Он явственно ощутил, что воздух начинает насыщаться какими-то горячими испарениями, что вокруг него делается как-то знойно и тяжело, что кровь все ближе и ближе подступает к сердцу и голове, что виски у него бьются и в ушах раздается какой-то странный шум…
— Вы отчего же до сих пор не спите? — спросил он как-то отрывисто и грубо.
— Я читала… у меня бессонница! — отвечала Мери, взглянув на него влажными глазами.
— Я хочу к вам в комнату! — продолжал Яшенька.
— Ах нет! мы будем говорить с вами хладнокровно, — сказала Мери, — вы должны мне дать слово, что не сделаете ничего без моего позволения… Обещаетесь?
— Ну да… обещаюсь… — сказал он злобно.
— Будемте же говорить… Скажите, если б вы, например, полюбили девушку… без состояния… и захотели бы на ней жениться… вы бы женились?
— Да… я бы женился…
— Даже если б маменька ваша была против этого?
— Что мне за дело до маменьки!
— Какой храбрый!.. однако ж вы должны понимать, что ни одна порядочная девушка не согласится жить весь свой век в деревне…
— Со мною и в деревне будет хорошо!
— Это так… но ведь наконец и вам прискучит в деревне… я думаю, что с вашим состоянием гораздо лучше можно было бы проводить время в Петербурге…
— Я… да, я могу жить и в Петербурге…
— Ну, вот видите! поселились бы мы в Петербурге, стали бы ездить во французский театр… Ах, Жак! какие там актеры есть… особливо Бертон!
— Я задушу его! — отозвался Яшенька, почувствовав внезапный припадок ревности и бешенства.
— О, да вы, кажется, ревнивы! — сказала она, и вдруг, уподобясь шестнадцатилетней невинной девочке, потихоньку захлопала в ладоши: — как это весело! как это весело!
— Марья Петровна! позвольте мне… ручку вашу! — задыхаясь от волнения, произнес Яшенька.
— Да, но только вы… ах, пожалуйста, Жак… нет! не нужно! не нужно!.. Жак! не нужно!
Но Яшенька, почувствовав, что губы его прикасаются к чему-то мягкому, теплому, нежному, почти прозрачному, впился в ее руку со всею энергиею новичка.
— Ах, нет!.. ах, нет!! — говорила Мери, но он не слышал и все страстнее и страстнее целовал руку.
— Тс… кажется, идут! — сказала она.
Яшенька струсил и как обожженный соскочил с окна на землю.
— А вот я и обманула! — продолжала она, смеясь, — однако ж с тобой преопасно!.. я вижу, что надобно разбудить Базиля…
VI
Наталья Павловна еще почивала, когда в доме заметили исчезновение молодого барина. Случай этот, как и следовало ожидать, произвел невыразимую смуту в дворне; все, начиная от ключницы Василисы до девчонки Аришки, состоявшей на побегушках, вздыхали, перешептывались между собой и с ужасом понуривали головы. Камердинер Федька, на которого преимущественно падали все последствия этого происшествия, сначала пришел в отчаяние, но потом махнул рукой и одеревенел. Он надел свой лучший нанковый сюртук, заломил набекрень фуражку и начал поступать совершенно так, как бы на дворе стояли уже готовые подводы, чтобы везти его в рекрутское присутствие.
— Что, брат, видно, березовая-то каша не свой брат? — спрашивал его портной Семка, узнавший положительно, в какой степени родства состоит березовая каша провинившемуся дворовому человеку.
— А что! — отвечал Федька хладнокровно, — березовая каша так березовая! нас этим не удивишь!
— Без масла ведь, брат, она!
— Другой резон, кабы в чем ни на есть моя вина была… тогда точно! а что ж без толку-то!
В семь часов, однако ж, барыня проснулась, и гнев ее равнялся только ее удивлению, когда ключница Василиса доложила, что в доме случилась пропажа! Тем не менее она не потеряла головы и тотчас же сделала те самые распоряжения, какие требовались по обстоятельствам.
— Позвать ко мне Федьку! — сказала она, — и сейчас же разослать гонцов по всем дорогам!
Федьку привели.
— Так ты вздумал с барином против меня шашни строить! — сказала она ему, — я тебя пожаловала, а ты вздумал барина против меня смущать!
— Помилуйте, сударыня…
— Молчать!.. так ты вздумал… сейчас же, подлец, говори, куда девался Яшенька?
— Воля ваша, сударыня…
— Молчать!.. отвечай, куда девался Яшенька?
— Я, сударыня, ничего не знаю, — отвечал Федька решительно.
— Так ты не знаешь?
Федька инстинктивно посторонился.
— Так ты не знаешь?
Федька посторонился в другой раз.
В это время на дворе послышался шум и вой. Наталья Павловна взглянула в окно и увидела, что к дому ведут какого-то мужика. Мужик был табуркинский и принес от Яшеньки следующее письмо:
«Милостивая Государыня, Дражайшая маменька! Не ищите меня, потому что никогда не найдете, а я скрываюсь в одном отдаленном селении у богатого мужичка, который принял меня в свое семейство. Мне здесь гораздо лучше, потому что никто мне не препятствует, и я совершенно счастлив. Вы же на каждом шагу стесняли меня (не позволяли, например, распоряжаться на конном дворе), а последний ваш поступок со мною принудил меня к моему настоящему поступку, то есть скрыться от вас. А как я имею уже более двадцати пяти лет и первейшее мое желание заключается в том, чтобы иметь потомство, дабы с смертию моею не угас род Агамоновых, то вы не удивитесь, милая маменька, увидев когда-нибудь меня женатым и окруженным детьми. А потому, прося вашего родительского благословения и целуя ваши ручки, остаюсь навсегда всепокорнейший и любящий слуга и сын Яков Агамонов. P.S. Не обвиняйте никого в потере сына, милая маменька! И без того довольно жертв».
— Лошадей! — крикнула Наталья Павловна вне себя и через час уже мчалась к Табуркиным.
Едва увидел Яшенька из окна коляску Натальи Павловны, как страшно растерялся. Не дальше как за минуту перед тем он уверял Базиля, что ему всё нипочем, что он готов хоть сейчас проскакать мимо маменькиной усадьбы, сделать какую угодно дебошь и даже нагрубить маменьке на всем скаку.
— А что! — воскликнул Вася, — ведь это, клянусь честью, отличная мысль! я сейчас же велю заложить лошадей!
— Нет, Базиль! — вступилась Мери, — пусть лучше мсьё Жак подождет, что будет!
— Нет, Мери! грубить так грубить! пусть лучше теперь же он докажет старухе…
И вдруг в это самое время на косогоре показалась коляска, столь знакомая Яшеньке.
— Не пускайте, не пускайте ее! — закричал он, вздрогнув всем телом и убегая в сад.
— Знаешь что! выйдем к ней навстречу вместе и наговорим ей дерзостей! — сказал Базиль вслед удаляющемуся Яшеньке.
Но Яшенька уже не слышал; он бежал без оглядки в сад, ощущая те же самые жгучие впечатления, какие чувствует медведь, которому сделали нечаянный сюрприз. Между тем коляска подкатила уже к крыльцу, и Базиль нашелся вынужденным лично встретить Наталью Павловну.
— Здравствуйте, Василий Петрович, — сказала она, — извините меня, что я вас вчера обидела.
— Матушка нездорова, — отвечал Базиль, — она никак не может принять вас, Наталья Павловна.
— Ах, как это жалко!.. что ж, я ее не хочу беспокоить… я посижу с Марьей Петровной…
— Извините, сестра тоже нездорова… она никак не может принять вас…
— Что ж, неужто ж отдохнуть мне в вашем доме нельзя? — спросила Наталья Павловна, язвительно улыбаясь.
— Совершенно невозможно-с.
— Прекрасно!.. Но у вас скрылся мой Яшенька, и я имею, кажется, полное право требовать…
— Сын ваш, Наталья Павловна, может быть, действительно находится у меня в гостях, но он не желает вас видеть.
— Бесподобно! однако я вас предупреждаю, что буду жаловаться… я знаю, что вы хотите насильно женить его на Марье Петровне… но Яшенька узнает… я до сих пор скрывала от него историю с разносчиком… но он ее узнает!.. жирно будет, если вы такие куски глотать будете!..
Наталья Павловна постепенно приходила все в большее и большее волнение и наконец, не помня себя, вовсю мочь закричала:
— Яшенька! не верь ей, друг мой! она с разносчиком Гришкой бегала!
— Пошел! — закричал Базиль на кучера.
— Очень хорошо-с! я поеду! но вы можете быть совершенно покойны, что Марье Петровне не бывать за Яшенькой… Митька! ты можешь ехать!
— А! каково я матушку-то твою отделал? — сказал Базиль, весело потирая руки, как только Наталья Павловна удалилась и Яшенька вышел из засады.
— Да, отделал! — повторил Яшенька бессознательно и как-то сомнительно улыбаясь.
— Однако это не может долго так оставаться! — продолжал Базиль, — ты должен сам с ней разделаться! и если ты в другой раз убежишь в сад, как нынче, то, клянусь честью, я пересчитаю тебе все ребра!
Яшенька снова улыбнулся, но на этот раз так кисло, как будто по губам его провели уксусом.
День этот был обилен размышлениями для Натальи Павловны. Вся ее материнская жизнь пронеслась, так сказать, мимо ее глаз, начиная с той минуты, когда увидел свет Яшенька и кончая настоящей трагической катастрофой. Чего она не сделала для счастья Яшеньки? все. Чем она пренебрегла, чтобы существование его сделать спокойным и безгорестным? ничем. Он жалуется, что она стеснила его свободу, что она не давала ему ни в чем воли, но он, очевидно, не понимает, что свобода, в его лета, представляет много опасностей, что он еще неопытен, что, наконец, она не только не расстроила, но привела в несомненно лучшее положение его имение… неблагодарный сын! И все фазисы, все переходы Яшенькиной жизни проносились мимо нее с самою мелочною подробностью. Вот он стоит перед нею пятилетним мальчиком, в кучерской шляпе и красной рубашоночке… Как он был кроток, покорен тогда! как он боялся малейшего косого взора, малейшего сухого слова! Вот он в гимназическом мундире… он приезжает домой на каникулы… он показывает счастливой матери книги, на которых четким и красивым почерком написано «за успехи и благонравие»… какое довольное, какое счастливое и открытое у него лицо! Вот он в блестящем гусарском мундире… там он был совершенно свободен… он мог бы сделаться пьяницей и картежником, по усмотрению… но он и тут не забыл, что у него есть мать, которую может огорчить его дурное поведение, и вел себя как примерный сын!.. Наконец, он в деревне…
Наталья Павловна не устояла против всех этих светлых воспоминаний и заплакала. Но — замечательная вещь! — вследствие какого-то необъяснимого закона родительской оптики, во время этих переходов, Яшенька как-то не рос в ее понятии, а все оставался прежним пятилетним мальчиком в красной рубашонке!
И вот каким-то Табуркиным выпало на долю возмутить воды этого светлого ручья! И кто же, как не она сама предложила ему познакомиться с этим гнездом змей!.. Господи! и чего ему нужно, чего недоставало этому неблагодарному дитяти? Утром весь дом ходил на цыпочках, покуда он почивал; кушал он все, чего сам желал… конечно, индюк… но что же, наконец, индюк перед вечностью… Сверх того, он мог гулять по саду, мог ходить в лес за грибами.
«Нужно бы его женить… в этом только я, кажется, ошиблась немного!» — подумала она.
К вечеру подали ей другое письмо от Яшеньки.
«Напрасно вы ищете меня, дражайшая маменька, — писал он, очевидно, под влиянием семейства Табуркиных, — я не могу приехать в Агамоновку до тех пор, покуда вы там будете. А так как имение это принадлежит мне, и вы, управляя оным безотчетно, могли уже скопить достаточную сумму денег, чтобы пропитать себя в старости, то я уверен, что вам угодно будет немедленно, по получении сего, очистить мой дом. В каковой уверенности и остаюсь любящий сын ваш Яков Агамонов».
— Да, держи карман! — сказала Наталья Павловна, прочитав письмо, но вместе с тем вдруг почувствовала, что у нее что-то кольнуло под сердцем и что силы начинают изменять ей.
VII
Прошло две недели, а Яшенька не возвращался. Благодаря крепости своего организма, Наталья Павловна физически выдержала катастрофу, но душевные ее силы были видимо и глубоко потрясены. Она сделалась рассеянною, менее вникала в мелочи хозяйства, чаще задумывалась, и в довершение всего надела на себя черную блузу. И сожаление, и досада, и раскаяние, и какие-то клочки порывов самовластия равно терзали ее душу и приводили ее в уныние, приближающееся к отчаянию. Неоднократно засылала она секретным образом к Табуркиным Федьку, обещав, в случае, даже простить его оплошность, но Табуркины, с своей стороны, с изумительною чуткостью различали всех, кто имел несчастие принадлежать к Агамоновке, и с неутомимою добросовестностью награждали посланцев палочными ударами.
Наконец Наталья Павловна решилась обратиться к предводителю дворянства. Федор Федорыч Пенкин известен был в целом уезде как человек с просвещенным умом и чувствительным сердцем, ибо сам был отцом многочисленных детей и, следовательно, легко мог понять положение несчастной матери, у которой отняли единственное ее дитя. Сверх того, он постоянно пользовался шаром Натальи Павловны при выборах, и это обстоятельство также должно было оказать сильное действие на его чувствительное сердце.
— Я, Федор Федорыч, слышала от верных людей, — сказала ему Наталья Павловна по окончании взаимных приветствий, — что за такие дела, как отлучение детей от родителей, по закону в Сибирь ссылать велено, однако, хотя Прасковья Семеновна и злодейка мне, я ей этого не желаю, а прошу только, чтоб ее по крайней мере из губернии нашей выслали.
— Будьте уверены, Наталья Павловна, что я с своей стороны сделаю все зависящее, — отвечал Федор Федорыч и, как человек добрый и отец многочисленного семейства, даже прослезился.
— Уж сделайте милость, Федор Федорыч! вы знаете, что я всегда была покорная слуга ваша!
— Но и вы, Наталья Павловна, надеюсь, также знаете, что я употребляю все усилия, чтоб сделать существование господ дворян, по возможности, приятным… Если б не я, то можно ли было бы, например, сказать, что Прокофий Николаич Звягин жив в настоящую минуту?
— Скажите пожалуйста! А разве что-нибудь случилось с Прокофьем Николаичем?
— Да-с… все больше от собственной своей неосторожности-с… все, знаете, этак направо и налево… ну и нагаечка-с…
— Ведь это все клевета, Федор Федорыч!
— Ну, конечно-с, клевета, я так это и понял, хотя у них и доказательства при себе… Но я к тому это вам говорю, Наталья Павловна, чтобы дать вам понятие, как нынче нужно осторожно вести себя и как трудна бывает иногда должность предводителя! Ведь это, в некотором роде, общий миротворец, Наталья Павловна!
— Так уж вы сделайте милость, не оставьте и моего-то горя, Федор Федорыч! Вам самим ведь известно, что я сирота и, стало быть, сама заступиться за себя не в силах…
— Помилуйте, Наталья Павловна, это мой долг! Вам должно быть и по слухам известно, что я никогда не бываю столь счастлив, как в те минуты, когда могу сделать что-нибудь приятное для господ дворян… Это мой долг, Наталья Павловна! это, могу сказать, одна из священнейших моих обязанностей!
Наталья Павловна уехала от Федора Федорыча успокоенная. Воображение ее, сосредоточившее всю свою деятельность на одном предмете, рисовало перед нею картины самого заманчивого свойства. Она уже видела, как Федор Федорыч посылает за становым, как они садятся вместе в экипаж, едут к Табуркиным и производят в доме их выемку, видела посрамление Табуркиных и радость Яшеньки, освобожденного из плена, видела все это… и радовалась!
К сожалению, Федор Федорыч не вполне отвечал ее ожиданиям. Если он, при выборах, пользовался шаром Натальи Павловны, то, с другой стороны, и Прасковья Семеновна с детскою доверчивостью вручала ему принадлежавший ей шар. Следовательно, принять сторону Натальи Павловны, по мнению Пенкина, было бы равносильно оскорблению Прасковьи Семеновны, которая в таком случае немедленно пристанет к партии заклятого его врага, Василия Васильича Надоумкина. А потому Федор Федорыч решился держаться выжидательной системы, справедливо рассуждая, что дело, с течением времени, должно и само собой как-нибудь кончиться.
Но напрасно так хлопотала Наталья Павловна. Слабая натура Яшеньки более, нежели десяток предводителей дворянства, помогала ей в предприятиях ее. И не то чтобы в семействе Табуркиных не нашлось человека, которому бы он мог подчинить себя; напротив того, Мери и даже Базиль охотно взяли на себя руководить его на скользком пути, на котором он случайно очутился, и даже неотступно следили за всеми его действиями, но такова уже сила привычки, что для полного его счастия необходима была именно маменька Наталья Павловна, которая одна знала, во всей подробности, весь маленький мир его внутренней жизни. Хотя Мери была и очень прозорлива, хотя она с чрезвычайною проницательностью угадывала слабые стороны характера Яшеньки, хотя, сверх того, она была так мила, что Яшенька готов был отдать… неизвестно что, чтобы поцеловать один ее пальчик, но все-таки он чувствовал себя при ней как-то не по себе. С ней нельзя было распуститься, нельзя было заняться пасьянсом, помечтать о губернаторстве, а подчас даже и вздремнуть; она любила тормошить Яшеньку, требовала, чтобы он был любезен, а где же ее взять, любезности-то? Ах, то ли дело дома! Господи, как там должно быть теперь хорошо, как тепло, как уютно! Маменька сидит за самоваром; против нее стоит кресло, на котором сидит Яшенька в халатике; не знает он ни подтяжек, ни других стесняющих его свободу модных ухищрений… Но нет! это только мираж, который рисует ему разгоряченное его воображение: кресло его пусто, а сам Яшенька пресмыкается где-то в чужих людях, ест горький хлеб и утирает слезы кулаком!
И тем более ему тяжко, что положение его чрезвычайно странно. Конечно, Мери прекрасная девушка, конечно, он с первого же раза почувствовал к ней страсть и пожелал сочетаться законным браком с нею… Все это так, но как хотите, а как-то странно, чтоб все это действительно случилось. Процесс мышления совершался в Яшенькиной голове не последовательно, а скачками, и притом совершенно независимо от всякой действительности; он не то чтоб не желал жениться, а ему хотелось, чтоб он уж давно был женат, чтоб все это прошло и ему оставалось только нести на себе последствия своего поступка. Ну, как это поедет он в церковь? да еще до церкви сколько церемоний! и после тоже… пойдут поздравления, надо будет что-нибудь говорить… А в Агамоновке между тем маменька сидит за самоваром, против нее стоит кресло и т. д. Эта последняя картина составляла неизбежный refrain[62] всех его размышлений.
И Яшенька видимо хирел и опускался. По целым часам он молчал с упорством, достойным лучшей части, и к довершению скандала, почти публично тосковал самым безобразнейшим образом.
— Это, наконец, несносно! — говорила ему Мери, когда они оставались вдвоем, — вы теперь мой жених, и, вместо того чтоб ходить с веселым и радостным лицом, на всех только наводите тоску!
— Помилуйте, Марья Петровна, я, кажется, с величайшим удовольствием…
— Вы меня обманули, вы обещали любить меня! вы должны меня любить… я хочу, я требую этого!
— Марья Петровна! если б я смел надеяться, что вы позволите поцеловать мне вашу ручку, то я счел бы себя счастливейшим человеком в целом мире!
— Вы все «ручку»! нет, вы без «ручки» должны любить меня… потому что вы обманули, увлекли меня!
Дело оканчивалось обыкновенно тем, что Мери давала ручку, и чело Яшеньки на минуту прояснялось. Базиль действовал гораздо решительнее.
— Ведь это, однако ж, свинство! — говорил он Яшеньке, — ты должен, — да, ты должен угомонить свою старуху!
— Да ведь она меня не слушается! — отвечал Яшенька.
— Это ничего! еще бы она послушалась! а надо ее заставить слушаться! хочешь, мы завтра поедем вместе и подожжем дом со всех сторон — тогда она поневоле выедет!
Но Яшенька не решался на такую отчаянную меру и только покачивал головой.
Что заставляло Табуркиных искать в Яшеньке — объяснить нетрудно. Во-первых, Мери готовилась уже вступить в сонмище старых дев, и между тем напрасно глаза ее блуждали по безграничному полю жизни, тревожно ища на нем какого-нибудь брачного симптома: поле было голо, как плешь, и ни одного жениха ни холостого, ни вдового не произрастало на ровной поверхности его; во-вторых, Яшенька относительно был богат, потому что имел триста незаложенных душ, у Табуркиных же имение было небольшое и расстроенное, да и то должно было разделиться на несколько частей, из которых на долю Мери приходилась только четырнадцатая, то есть деревня Шипиловка, при въезде в которую надпись на полосатом столбе гласила так: деревня Шипиловка, душ 15, дворов 5; в-третьих, самая ограниченность Яшеньки как нельзя более совпадала с видами Мери: это была девушка в высшей степени суетная, которая уже давно жаждала столичных удовольствий, столичного шума и блеску, и неприятность иметь глупого мужа вполне вознаграждалась, по мнению ее, выгодами, которые представлял муж снисходительный. Она уже заранее видела себя и на бале у гогенцоллерн-гехингенского посланника* (самого мудреного, какого она могла придумать), и в Михайловском театре, где Бертон поражает и поучает русских львов своими прелестными манерами, и за границею на разных водах, где она, в свою очередь, вместе с прочими русскими барынями, поражает грацией иностранцев. «Mais elles n’ont pas l’air si moujik ces petites dames russes»[63], — говорит маркиз Ventresaintgris[64], указывая на нее и обращаясь к милорду Blockhead’у[65], и оба снисходительно при этом улыбаются. Картины самого заманчивого и горячего свойства беспрестанно сменяли одна другую в ее воображении. Вот она в каком-то восточном киоске… на полу разостланы ковры в два вершка толщиною, стены обтянуты прелестнейшим дама, а воздух напоен благоуханием ess-bouquet… кругом ее теснится густая толпа поклонников… вдали раздаются звуки гитары… из окон видно, как, при мерцающем свете луны, неслышно скользят венециянские гондолы по дремлющим водам Босфора (?). Но вот она и на бале… красота ее в полном блеске… продолжительное девичество, смягченное, впрочем, впоследствии благотворными ласками супружества, придало этой красоте те несколько строгие и твердые тоны, которые так обаятельно действуют на толпу… глухой, но симпатический говор раздается в толпе при ее появлении… как сладко ласкает слух этот говор! как отрадно и успокоительно действует он на нервы; как расширяется от него грудь!.. Разумеется, Яшеньке нет места во всех этих картинах; он остается где-то далеко, даже не на фоне, а как бы за картиной, и жмется к стене, на которой она висит, покрытой пылью и паутиной.
— Его надо непременно принудить жениться на мне, Базиль! — говорит Мери брату, немедленно после изложенных выше размышлений.
— Еще бы! — отвечает Базиль.
— Я заставлю его заложить имение, — прибавляет Мери.
— И мы отлично покутим!
— Тебе бы только кутить!.. нет, я желаю ехать за границу, я хочу видеть порядочное общество!
— Ну, а я останусь управлять вашим имением… ах, Мери, какую я тройку себе заведу!
Но все эти расчеты разбились о бесхарактерность Яшеньки, которая, в этом случае, послужила ему лучше, нежели самая закаленная твердость. Однажды, идя по аллеям маленького сада Табуркиных, он не без волнения заметил, что за плетнем, отделявшим сад от поля, движется нечто подозрительное: не то робкий любовник, не то вор, выжидающий только удобной минуты, чтобы перелезть через плетень и наворовать в саду яблоков, которые в ту пору были в самой поре их зрелости.
— Яков Федорыч! — послышался из-за плетня робкий голос, как только Яшенька поравнялся с тем местом, где мелькала подозрительная тень.
Яшенька не мог больше сомневаться: то был голос Федьки.
— Что ты, что ты! — сказал он, серьезно струсив, — ступай прочь! ступай прочь!
— Маменька приказала вам кланяться! — продолжал Федька, — они приказали доложить вам, что очень больны: доложи, мол, Якову Федорычу, что я, мол, очень больна, и приказали подать вам письмецо-с…
Тщательно сложенная бумажка просунулась в эту минуту через плетень. Яшенька схватил ее с какою-то лихорадочною жадностью и всем телом вздрогнул.
— Что прикажете сказать маменьке? — послышался за ним голос Федьки.
Но он не слышал; он бежал во весь дух по саду, сам не зная зачем и куда, но сжимая и комкая письмо, которое надрывало его сердце и жгло его руку.
VIII
«Друг души моей, милый Яшенька! — писала Наталья Павловна, — жив ли ты, здоров ли ты? очень меня сие скорбит и сокрушает. Я больна, насилу ноги таскаю: вот как старуха твоя без тебя расклеилась! Что касается до того, что ты меня огорчил, то я тебе сие по-христиански простила, и если бы ты вздумал меня утешить своим возвращением, то будь уверен, мой друг, что я ни слова ни теперь, ни в будущие времена о том тебе не скажу. А как твое есть желание потомство после себя оставить, то я тебе сие намерение благородным манером совершить не препятствую, но ах! не скрываю от тебя, что было бы грустно родительскому сердцу, если бы известная тебе наглянка заняла в сердце твоем то место, которое должна занять девица достойная и честных правил. Итак, приезжай без опасения. Друг и мать твоя Наталья Агамонова. P. S. Вчера я целый вечер все думала о тебе и ах! сколь сие прискорбно было моему сердцу!»
Яшенька прочел это письмо и горько заплакал.
«Маменька! милая маменька! — думал он, — как жестоко, о, как жестоко я оскорбил вас!»
И он тут же начал придумывать, каким бы образом вырваться из этого омута, в который он сам себя ввергнул, чтобы возвратиться к ясной безмятежности детского возраста. Однако и здесь дело не обошлось без колебаний. Слабая его душа, постоянно имевшая в виду только одну цель: найти себе господина, мучительно колебалась в выборе между Натальей Павловной и Мери. С одной стороны, симпатии его, несомненно, принадлежали Агамоновке, где и место было у него уже насиженное, но, с другой стороны, жаль было оставить и Табуркиных, потому что здесь впервые забилось его детское сердце, впервые начались для него отношения, которых обаятельной силе он невольно должен был подчиниться. Однако, после непродолжительной борьбы, Агамоновка все-таки одержала решительную победу, и Яшенька решился воспользоваться первою ночью, чтобы устроить ту же самую штуку, какую, две недели тому назад, он удрал над маменькой. Но так как вместе с тем этот день был, по расчету его, последним, который он оставался у Табуркиных, то он и вознамерился провести его как можно приятнее.
— Сегодня уж, так и быть, кутну во все лопатки! — сказал он сам себе, — а то ведь этакого случая после и не дождешься, пожалуй!
С этою целью, как только кончился обед, он подошел к Мери и шепнул ей, что желает сообщить нечто важное в саду.
— Вы, моя Меринька! — сказал он, когда они достигли той самой отдаленной аллеи, где он, за час перед тем, читал письмо Натальи Павловны. Вместе с тем он простер руки, чтобы обнять ее.
Мери вопросительно взглянула на него.
— Что это за медвежьи шутки! — спросила она, ударив его по рукам.
— Вот-с видите… вы сейчас и обижаетесь! вот мне хотелось бы этак взять да обнять… поцеловать вас, а вы обижаетесь!
— Откуда это такая нежность на вас напала?
— А это так-с… я вот сидел за столом и все думал… думал я, как бы хорошо было обнять вас… да-с! на меня это иногда ужасно как находит… особливо после обеда.
— Какие вы глупости говорите!
— По-вашему, все глупости-с… а вы меня лучше приласкайте! Помните вы, как я в ту пору ночью-то пришел! вы мне тогда обещались, что будете любить меня…
— Ну что ж… я и буду любить, когда вы женитесь на мне!
— Это не штука-с… мужа любить… а вы вот теперь бы меня полюбили!
— Какой вы смешной! и глаза у вас какие-то странные!
— Это от любви-с… я желал бы, чтоб вы позволили мне называть вас Меринькой!
— Отчего же вы не хотите называть меня просто Мери, как называют другие?
— Оттого, что я не хочу, как другие… я это сам придумал: «Меринька»… я не при всех, я хочу, чтоб вы один на один мне позволили… Меринька!
— Ах боже мой! да называйте, как хотите!
— А еще бы мне хотелось, чтоб вы позволили мне обнять вас!
— Вы пьяны, мсьё Агамонов!
— Нет-с, я не пьян… я просто влюблен-с!
И он насильно хотел обнять ее, но Мери вооружилась и исцарапала ему лицо ногтями.
— Ну, вот вы и царапаетесь! Разве так любят!
— А то как же? — спросила Мери и засмеялась.
— Любят… значит, целуются… целый день-с… Вот Василий Петрович вам скажет, что я не лгу! — продолжал он, увидев Базиля, шедшего к ним навстречу.
— Что такое? — спросил Базиль.
— Да вот Марья Петровна царапаются… я их обнять хотел, потому что наконец я жених…
— Ах ты, фофан! а ты и струсил… смотри, как порядочные люди поступают!
В одну минуту он схватил сестру за руки и поцеловал ее в губы. Яшенька облизнулся.
— Нет, ты никогда ямщиком не будешь! — продолжал Базиль.
Итак, намерение пожуировать не удалось Яшеньке, и хотя он, в продолжение вечера, и пытался неоднократно возобновить свои домогательства, но безуспешно, потому что Мери и с своей стороны избегала оставаться с ним наедине.
Наконец наступила ночь… На дворе стоял сентябрь в половине, и по ночам уже прихватывало легким морозцем. Ночь была тихая и месячная, небо блистало самою яркою, почти ослепительною синевою; чуткость и прозрачность в воздухе были изумительные; где-где залает на деревне собака, или застучит в чугунную доску сонный сторож — и звуки далеко-далеко разливаются во всей окрестности. Но Яшенька не замечал ни красоты ночи, ни того, что месяц обливал каким-то дремлющим светом и пурпуровую листву дерев, и жниво, и пруд, и белую церковь, стоящую на пригорке, и сообщал всем этим предметам какой-то полупризрачный колорит, как будто бы перед глазами были не дерева, не жниво и проч., а только бестелесные их начала*, о которых проповедовал в свое время Сент-Мартен. Напротив того, Яшеньке даже досадно было на месяц, потому что он мог легко выдать его фигуру, воровски пробирающуюся мимо усадьбы; ему было досадно на прозрачность воздуха, потому что через это делался слышным шум его шагов; ему было, наконец, досадно на самую осень, потому что она покрыла землю пожелтевшими листьями, которые при каждом его движении производили шорох. И хотя в доме все спали без малейшего беспокойства, однако ему виделось во всяком окне по голове, ему чудилось, что вот-вот отпирается окно сперва в Базилевой комнате, потом в Меринькиной и раздается крик: «Держи его! лови его!» Чтобы не быть замеченным, он выбрал дорогу на сад и ловко перелез через плетень, который устроен был из кольев, заостренных сверху. И несмотря на то что сердце в груди его билось сильно, он не дал себе ни минуты отдыха, и едва очутился в поле, как пустился бежать во всю мочь целиком, не разбирая, что у него под ногами, беспрестанно падая и в ту же минуту вновь поднимаясь.
— Маменька! маменька! — закричал он, едва завиден кровлю отческого дома.
Наталья Павловна, как бы предчувствуя ожидающую ее радость, еще не улеглась спать, хотя был уже второй час ночи. Заслышав на дворе шум шагов, лай собак, а вслед за тем и голос Яшеньки, она мгновенно очутилась на крыльце и через секунду уже держала Яшеньку в своих объятиях.
— Ты что ж это хотел со мной сделать? ты в гроб, что ли, хотел меня вогнать, Яшенька! — говорила Наталья Павловна, всхлипывая и обливаясь слезами.
— Маменька! я заблуждался! я был недостоин называться вашим сыном! я забыл, что первый долг детей — почитать своих родителей; но теперь завеса спала с моих глаз! Смею вас уверить, милая маменька, что на будущее время вы найдете во мне самого покорного исполнителя всех ваших приказаний!
После взаимных и долгих объятий Наталья Павловна повела Яшеньку в свою спальню и приказала подать туда самовар, потому что Яшенька, несмотря на горячность родительских объятий, весь издрог от страха и холода.
— А я, душечка, приказала Митьке, чтобы тебя во всякое время впускали на конный двор и чтобы он беспрекословно исполнял все твои приказания, — сказала Наталья Павловна, нежно глядя ему в глаза.
— Милости ваши ко мне, милая маменька, так велики, что я не смею даже удостоверить вас, достанет ли у меня силы, чтоб оправдать ваше доверие!
— То-то, душенька! вот ты и сам видишь теперь, что значит материнское-то сердце! оно, душенька, все забывает, даром что ему наносят иногда оскорбления… ах, как бывает тяжело, друг мой, переносить незаслуженное!..
Наталья Павловна вновь залилась слезами.
— Маменька! я не нахожу слов, чтоб выразить, сколько я преступен пред вами! Я могу сказать, что даже вовсе не знал вас до настоящей минуты и что только теперь завеса спала с глаз моих!
— Ну, вот видишь ли, дружок, ты и сам теперь сознаешься, что не прав передо мной.
— Маменька! позвольте мне на коленях испросить у вас прощение моего проступка!
— Ах, душечка, нет, не нужно! Я, друг мой, мать, я давно тебя простила!.. Мать, друг мой, это не то, что другая женщина… мать… ты не можешь себе представить, что это такое… это даже ужасно — вот что значит иногда мать!
— Вы, маменька, неразгаданная женщина! — сказал Яшенька, внезапно вспомнив, что Мери употребляла иногда этот оборот речи, и желая блеснуть перед маменькой приобретенными познаниями.
— Ну, вот видишь ли! стало быть, и я еще не совсем из ума выжила… А я тебе и другой еще сюрприз приготовила, и если ты будешь почтительным сыном, то я тебе все открою!
— Маменька! позвольте вас просить открыть мне этот сюрприз теперь же, потому что душа моя не может вынести секрета!
Наталья Павловна улыбнулась и потрепала Яшеньку по щечке, сказав свое обычное: «Ах ты, дурушка моя!»
— Сделайте милость, добрая маменька! — приставал Яшенька.
— Вот я без тебя все думала, как бы утешить тебя, — начала Наталья Павловна, — и так теперь сужу, что тебе со мной, старухой, одному жить скучно!
— Можете ли вы это думать, милая маменька?
— Конечно, ты этого не выразишь мне, друг мой, потому что не захочешь меня обидеть, но материнское сердце прозорливо… оно видит, чего нужно дитяти…
Яшенька покраснел, но глаза его как-то добродушно и весело при этом засмеялись. Он чувствовал, что дело идет о чем-то очень хорошем…
— И вот, душечка, как мне ни прискорбно, что ты будешь любить не меня одну, но я решилась пожертвовать собой и выбрала уже тебе достойную девицу…
Мысль Яшеньки инстинктивно перенесла его в Табуркино, в комнату Мери.
— У нашего соседа, Ивана Васильича Нежникова, есть дочь… она, друг мой, девушка солидная и с состояньицем…
Яшенька ничего не отвечал, но сердце его болезненно забилось; образ Мери, ее волнующая походка, ее быстрые глаза и эта белая круглая и полная рука, которую ему неоднократно удавалось целовать, — все это было еще слишком свежо в его памяти, чтоб уступить место какой-то солидной девице Нежниковой.
— Или ты мною недоволен, друг мой? — сказала Наталья Павловна, против воли принимая несколько суровый тон.
— Я употреблю все усилия, милая маменька, чтобы не огорчать вас! — скороговоркою произнес Яшенька.
— Нет, ты недоволен мной! — продолжала Наталья Павловна, пристально смотря ему в глаза и качая головой. И, быть может, между ними вновь поднялась бы едва улегшаяся буря, если б Наталья Павловна кстати не вспомнила, что Яшеньке следует с дороги отдохнуть.
На другой день, часов в одиннадцать, Яшенька еще спал, как от Базиля Табуркина пришла к нему следующая записка.
«Лихо ты меня надул, подлец Яшка! Однако будь уверен, что где бы я тебя ни встретил… изуродую! Василий Петров Табуркин. Станция Табуркино».
Само собою разумеется, что Наталья Павловна скрыла это письмо от Яшеньки.
IX
Яшенька, однако ж, решился воспротивиться намерению Натальи Павловны относительно девицы Нежниковой. Кроме того, что его смущал еще образ Мери, он чувствовал вообще какую-то тупую боязнь к браку. Как все натуры сонливые, он тщательно избегал всего, что заключало в себе намек на какую-либо перемену, даже и в таком случае, если эта перемена касалась самого мелочного, самого ничтожного обстоятельства. Устроив для себя однажды навсегда известную обстановку в жизни, он не только сжился, но как бы сросся с нею до такой степени, что малейшее изменение болезненно отзывалось во всем его организме. У него было любимое насиженное им кресло, любимый стакан, из которого он пил воду за обедом, даже любимая половица, по которой он считал непременным долгом пройтись несколько раз после обеда. Скажу более: с каждым явлением его обыденной жизни в уме его была соединена какая-нибудь примета, какое-нибудь предзнаменование, делавшее его печальным или веселым до тех пор, покуда новая примета не перевертывала вверх дном все его соображения. Одним словом, он создал себе свой собственный мир, мир мнимый и крайне бедный, но тем не менее удовлетворявший вполне его незамысловатым потребностям. Однажды только он почувствовал какой-то неясный порыв выйти из обычной колеи, но и тут сколько горестей, сколько беспокойств повела за собой его дерзкая выходка! Уже одно то, что он первую ночь, проведенную в доме Табуркиных, совершенно не спал, другую тоже почти сплошь проворочался с боку на бок, по непривычке к новому месту, что он должен был целый день ходить одетым «точно как в гостях», приводило его в неописанное уныние. Что же будет, если его еще жениться заставят? Ведь тогда он ни одной минуты не будет принадлежать самому себе, тогда вся жизнь его пойдет, так сказать, наизворот, не будет ни любимого кресла, ни любимого стакана, потому что бог знает, какая еще попадется жена - навяжется, помилуй бог, озорница какая-нибудь: так, пожалуй, еще языком дразниться будет!.. Нет, бог с ней, и с женитьбой!
Приняв такое решение, Яшенька вознамерился сообщить его маменьке.
— Я надеюсь, милая маменька, — сказал он, — что вам угодно будет благосклонно меня выслушать.
— Что ж тебе, друг мой, нужно?
— Вы были так милостивы, добрая маменька, что изволили принять на себя заботу о моем устройстве… и я был так невежлив, что даже забыл поблагодарить вас за ваши материнские обо мне попечения…
Яшенька подошел к маменьке и поцеловал у нее ручку. Хотя Наталья Павловна и привыкла к подобным выходкам со стороны Яшеньки, но, услышав эту новую речь, в которой, как нарочно, были подобраны самые скучные слова из всех лексиконов в мире, даже не могла сдержать чувства досады, которое накипело в ее сердце.
— Господи! — сказала она, — да перестанешь ли ты когда-нибудь говорить глупости… ведь только маленькие дети так говорят!
— Если я, милая маменька, чем-нибудь провинился перед вами, — отвечал Яшенька, — то чистосердечно прошу вас простить меня и постараюсь на будущее время не огорчать вас!
Наталья Павловна с какою-то отчаянною решимостью махнула рукой.
— Тебе что-нибудь нужно? — спросила она.
— Я вижу, милая маменька, что я имел несчастье огорчить вас, и потому в настоящее время желал бы только испросить ваше милостивое прощение и уверить вас, что как ни велика моя вина, но она неумышленна…
— Вон! — закричала Наталья Павловна, приходя в беспредельное неистовство.
Яшенька удалился, но Наталья Павловна так была взволнована, что долгое время губы у нее дрожали. В самом деле, ее положение было ужасно. Целую жизнь быть осужденною на ежеминутное выслушивание детских прописей, на целование руки после чаю, завтрака, обеда и ужина, целую жизнь никаких других слов не слышать, кроме «милая и добрая маменька», «если вы будете так милостивы» и проч., — нет, воля ваша, это невыносимо!
— Нет, прости господи, лучше жить на каторге, чем в этаком аду! — сказала она, в волнении прохаживаясь по комнате, — лучше черт знает где быть, нежели слушать эти пошлости!
Однако спустя некоторое время она таки опамятовалась и, почувствовав в сердце сильное сострадание к Яшеньке, послала узнать, что он делает.
— Плачут! — доложила Василиса, исполнив поручение. «Вот, прости господи, дитятко-то навязался!» — подумала
Наталья Павловна, однако скрепя сердце пошла утешать Яшеньку.
— Что ж ты плачешь-то! — сказала она ему, — хоть бы вспомнил, что ты уж не семилетний ребенок!
Но Яшенька был безутешен.
— Ну, что ж ты хотел мне сказать? — продолжала она более ласковым голосом, садясь подле него, — ну, говори же… ты ведь знаешь, друг мой, что я не люблю, когда на меня губы дуют!
— Я, милая маменька, хотел поговорить с вами насчет предполагаемой вами моей женитьбы…
— Ну, так бы и объяснил, а то ведь ты знаешь, друг мой, что у меня есть занятия… стало быть, тебе нужно иногда пощадить меня… не очень развлекать своими разговорами… Так что же ты хотел мне сказать?
— Позвольте мне, во-первых, милая маменька, принести вам чувствительную мою благодарность…
— Ах нет, душенька… ты это оставь… Я знаю, что для тебя тяжело, но ты принудь себя… попробуй сказать прямо, чего ты желаешь… ну, попробуй!
— Я, милая маменька, так счастлив, живя с вами…
— Ах, да нет, это все не то! говори, говори прямо!
— Я не хочу жениться на Нежниковой! — бухнул Яшенька.
Наталья Павловна несколько оторопела; во-первых, ее поразила решительная форма ответа, а во-вторых, в ее уме сейчас возникло воспоминание об этой наглянке Машке, от которой, по ее мнению, происходили «все эти штуки».
— Это ты, верно, у Табуркиных научился так говорить с матерью? — спросила она, переходя от благосклонности к суровому тону.
— Помилуйте, милая маменька, вы сами изволили желать, чтоб я высказался прямо…
— «Я не хочу»! Наперед еще надо спроситься у матери, как она скажет… «я не хочу»!
— Я, милая маменька, хотел только объяснить вам, что желал бы представить на ваше благоусмотрение…
— Пожалуйста, не забрасывай меня словами… я и без того от твоего крика оглохла… С тех пор как ты побывал у этих проклятых Табуркиных, ты сделался совсем другой: из скромного и молчаливого стал самонадеянным и болтуном!.. Отчего ж ты, однако, не хочешь жениться на Нежниковой?
— Я, милая маменька, не чувствую в себе призвания к семейной жизни…
— Терпеть не могу я лицемеров! По мне, будь лучше грубияном, наговори мне дерзостей, только не лицемерь! Я понимаю, что ты хочешь сказать: тебе вскружила голову твоя наглянка Машка!
— Позвольте мне, милая маменька, доложить вам, что я не имею намерения ни на ком жениться…
— Ну, что ж, поди, беги, целуйся с ней, с своей любезной! Только если ты думаешь, что я пущу тебя к себе на глаза, то очень ошибаешься… живи где хочешь!
Наталья Павловна с сердцем хлопнула дверью и удалилась. Однако с этих пор между ними не было речи о женитьбе. В сущности, Наталья Павловна и не желала ее, хотя подчас ее и тревожила мысль, что род Агамоновых должен угаснуть с смертью Яшеньки. Самый выбор ее пал на девицу Нежникову потому собственно, что она была девица хилая, хворая и постоянно страдавшая золотухой.
«А впрочем, кто ее знает, какая она? — думала Наталья Павловна, — в душу-то к ней никто не ходил!.. Нет, да какова же будет штука, если она да сбросит вдруг с себя личину и скажет: извольте, мол, милая маменька, жить где вам угодно, а я в одном с вами доме оставаться не могу… ведь фофан-то небось не защитит в ту пору!»
И к величайшему моему сожалению, я не могу скрыть, что под «фофаном» разумелся здесь не кто иной, как сам Яшенька.
И вот снова началось для них прежнее их бесшумное существование. Яшенька сделался еще молчаливее и безответнее; казалось, что последняя искра жизни покинула его; он не ходил даже в погреб, не только на конный двор, несмотря на данное ему разрешение. Целые дни или валялся он на постели, или раскладывал засаленными картами пасьянс. Порой пролетал перед ним в каком-то радужном сиянии знакомый образ Мери, вызывая на щеки его румянец не то робкого желания, не то стыдливости, но и этот образ начал мало-помалу тускнеть, покуда совершенно не расплылся на сером горизонте его однообразной жизни. Господи! как скучно и даже тяжело было ему жить! Даже воображение, которое до побега к Табуркиным так благосклонно создавало для него разные приятные образы и целые замысловатые истории, теперь притупило свою творческую силу и мало-помалу окончательно отказалось от всякой деятельности… Господи! если бы они еще существовали, эти мнимые, но тем не менее дорогие его сердцу интересы, с которыми ему так легко было жить! Если б они могли являться вновь, эти милые образы, которые так легко даются человеку, изолированному от живого мира! Но их источник иссяк, и вместо них перед Яшенькой раскинулась какая-то безобразно голая степь, которую он обречен был называть своею жизнью. И он мало-помалу впал в какое-то безнадежное, почти бессмысленное уныние, свидетельствовавшее о совершенном отсутствии жизни. Голова его была горяча, взор сделался сонлив, и какая-то тупая боль гнездилась в спинной кости. Вздумал было он раза два украдкой напиться, но и это не помогло, а только увеличило тоску, которая овладела им…
И вот в одно прекрасное утро Василиса доложила барыне, что Яков Федорыч не совсем здоровы. Встревоженная Наталья Павловна бросилась в «детскую» (так по привычке величали в доме комнату Яшеньки) и увидела зрелище.
Яшенька бледный и худой лежал на кровати и едва дышал. Руки его были скрещены на груди, и взор выражал все ту же безграничную покорность, которой он был столь верным представителем в течение всей своей жизни.
— Головка, что ли, у тебя болит? — заботливо спросила Наталья Павловна.
— Нет, маменька, — отвечал он едва слышно, — что-то в груди… это ничего, маменька!
— Не послать ли, душечка, в город за лекарем?
— Нет… не нужно!.. Маменька! поцелуйте меня… голубушка!
Наталья Павловна поцеловала его в лоб и заметила, что он покрыт холодной испариной.
— Бальзамцем не потереть ли? — спросила она робким голосом, — у меня, душечка, есть отличный бальзам… от всяких болезней вылечивает!
— Да… бальзамчиком хорошо бы! — отвечал Яшенька и улыбнулся.
Наталья Павловна увидела эту улыбку и заплакала.
— Вы не плачьте, голубушка моя, это ничего… это пройдет… Посмотрите, каким еще молодцом буду!.. Это, маменька, от того со мной сделалось, что я осмелился вас ослушаться!
«Господи! я не переживу этого!» — подумала Наталья Павловна.
Потерли Яшеньку бальзамчиком, но лучше не было. Напротив того, к вечеру Наталья Павловна вынуждена была послать за священником.
— Вы меня, милая маменька, простите! — говорил Яшенька все более и более слабеющим голосом, — иногда я вас огорчал… иногда я забывал, что первый долг сына утешать родителей своим хорошим поведением…
Наталья Павловна неутешно рыдала.
— Мне, милая маменька, теперь очень спокойно и весело. Жаль только, что вам не с кем будет время разделить… Я, маменька, хоть и не одарен большими способностями, однако все-таки в доме живой человек был…
— Господи!.. Яшенька! да не оставляй же, не оставляй же ты меня, друг мой! — закричала Наталья Павловна неестественным голосом.
— Нет, маменька… я, конечно, был бы готов исполнить ваше милостивое приказание… Ах, маменька, маменька!..
Яшенька вздрогнул и перекрестился. Через секунду в объятиях Натальи Павловны был уже труп его.