ЖОРЖ-САНД
I
Скрывшись под этой мужской фамилией ради борьбы за женские права, Аврора Дюдеван, женщина-писательница, начала свою литературную работу в тревожные и бурные времена. Во Франции беднота умирала от эпидемии холеры, в Лионе шелковые штабели ткацких фабрик покрылись кровью десятков тысяч восставших рабочих, а в самом Париже снова появились баррикады, напоминавшие совсем недавние дни Июльской революции. Это было самое начало тридцатых годов. Двадцативосьмилетняя Аврора Дюдеван только что пережила неудачу в семейной жизни. Она уехала в Париж и вместе с парижским журналистом Жюлем Сандо писала свой первый роман «Белое и розовое», словно в ответ на роман Стендаля «Красное и черное». Прислушиваясь к звукам выстрелов, шедшим от Сент-Антунского предместья через весь Париж, Аврора Дюдеван не понимала событий. И темы, ее занимавшие, не слишком связали ее с обществом.
Жюль Сандо и Жорж Санд — созвучные фамилии. Со времени второго выступления с романом «Индиана» этот мужской псевдоним, сменивший псевдоним «Жюль Санд», Аврора Дюдеван сохранила на всю жизнь. Так ей было легче начать, а потом, когда слава этого псевдонима утвердилась прочно, с имени Дюдеван был снят покров тайны.
Жорж Санд родилась в 1804 году, в районе Берри, в Ногане. Она рано осиротела. Ее отец, веселый и бесшабашный офицер, Жорж Дюпен, был убит горячей лошадью. Маленькая Аврора осталась на попечении двух женщин — бабушки, провинциальной аристократки, и матери, демократически настроенной парижанки. Борьба двух влияний отразилась на всей жизни Авроры Дюпен и сказывалась в толчках и неровностях ее творческих исканий. Она воспитывалась в монастыре. Отсюда ее религиозная экзальтация и ранний мистицизм. Но она вступала в жизнь в ту пору, когда не монастырь, а утопический социализм сен-симонистов и литературная романтика определяли собою литературные и философские вкусы и мнения Парижа.
Выбирая мужской псевдоним для борьбы «за женщину», она знала, что делала: женщине, даже через пятьдесят лет после Великой революции, было трудно пробить себе дорогу, тем более, что сама «Декларация прав человека и гражданина» не могла не только закончить, но и начать, как следует, дело женского раскрепощения. А между тем, именно в годы революции громче, нежели когда-либо, зазвучали негодующие голоса угнетенной половины человеческого рода. Женщины-буржуазки шли в Национальное собрание с требованием «уравнения женщин с мужчинами в духовных правах» на том основании, что «женщине не запрещено всходить на эшафот», следовательно, «женщине должно быть предоставлено право всходить на трибуну законодателя». Немало женских голов, остриженных палачом, полегли под топором гильотины. То были женщины-аристократки и контр-революционерки. Но и этим тоже аргументировали: женщина «выступила как политик»; она желала выступить «как законодатель». Если буржуазки просили об этом, то жены рабочих требовали этого. Негодующий вопль пролетарок революционного Парижа потряс стены Национального собрания. Их петиция в Национальное собрание кричала о физическом голоде, вопила о крайней нужде. В ней слышались стоны от побоев, от невероятной тяжести бытового уклада бедняцких семей. Буржуа в Национальном собрании, испугавшиеся «крайностей», призадумались.
Быть может, ни в чем так не сказался буржуазный характер Великой революции, как в двусмысленном и лживом ответе Национального собрания на две петиции: на петицию французских женщин и на требования цветных племен французских колоний. Если мужчины в порабощенных колониях подняли восстание в результате многократных отказов в предоставлении им элементарной свободы, то женщины Парижа молча перенесли тонкие и хитроумные суждения депутатов о том, что «женщина, как существо, носящее детей, самой природой предопределена для семейного рабства, для закрепощения в семье». Голос Кондорсэ был почти единственным мудрым суждением философа о необходимости довести до конца осуществление закона о человеческом равенстве. Поборница раннего феминизма, Олимпия Гуж, была столько же защитницей женских прав, сколько последовательной представительницей христианского милосердия, того самого, которое надолго изгнало женщину-буржуазку из рядов революционного движения. Олимпия Гуж, именно в силу свойств женщины, воспитанной в католическом духе, требовала спасения короля-изменника, Людовика XVI, она взывала «к милосердию» именно тогда, когда это милосердие могло стать предательством и провалом всех революционных достижений Франции. Возглашая права короля на жизнь, громко доказывая Робеспьеру, что, «воздвигнув эшафот, Робеспьер сам на нем погибнет», Олимпия Гуж гораздо раньше Робеспьера была острижена рукой палача и обезглавлена на Гревской площади. Такова была печальная судьба автора первого «Женского манифеста».
Как это ни странно, Жорж Санд повторила в литературе те ошибки, какие Олимпия Гуж допустила в политике, с той только разницей, что литература тогда еще не переоценивала себя, не приписывала себе того формирующего общество могущества, какое нынче приписывает себе любой писатель, особенно бездарный. Ошибки, совершенные Авророй Дюдеван в литературе, не привели к роковому исходу деятельность писательницы Жорж Санд. Она умерла на родине, окруженная славой и почетом, в 1876 году, пережив отвратительные картины Второй империи и лживые лозунги Третьей республики.
В год рождения писательницы произошло превращение: генерала Бонапарт, возглавлявший оборону страны Республики против монархических интервенций, сам захотел превратиться из полководца в императора французов. При громком одобрении восторжествовавшей буржуазии он сделался диктатором и единоличной властью стремился закрепить те достижения, которые вырвала у революции богатая верхушка третьего сословия, сбросившая с помощью массовых восстаний иго дворянских привилегий. После падения Наполеона, когда Францию со всех сторон обжимали, доводя ее до границ прежнего королевства, продолжался этот длительный процесс укрепления власти буржуазии, несмотря на то, что волею монархической Европы во Франции опять был посажен на трон представитель низвергнутой династии. Вернувшиеся Бурбоны не сразу «потянули историю назад». Еще Людовик XVIII стремился пойти с буржуазией на мировую.
Когда писательнице исполнилось двадцать лет, на престол Франции взошел Карл X, отъявленный реакционер, католик, игрушка в руках иезуитов. Шесть лет его царствования были постепенной подготовкой полного монархического переворота, который лишал все группы населения последних, до смешного незначительных, прав на участие в законодательстве Франции. Франция ответила на эти стремления Карла X Июльской революцией 1830 года. Карл X был изгнан. Последний дворянский мятеж был сломлен буржуазией, использовавшей это движение. Банкирские торговые дома Франции согласились между собою и выставили кандидатом на французский престол хитрого и дальнозоркого мещанина Луи-Филиппа Орлеанского. В сером сюртуке, с зонтиком подмышкой, новый король «золотой середины» прогуливался по улицам Парижа, перебрасывался шутками с лавочниками и останавливался у киосков, чтобы выпить кружку красного вина с извозчиками. Не чувствуя прочности своего трона, он разыгрывал доброго старого короля — отца народа — и этим маскировал свое бессилие пред вожаками биржи. Однако большой разницы между политикой зажима Карла X и тем режимом, который водворила буржуазия Луи-Филиппа, Франция не чувствовала. Если Карл X короновался в Реймсе с необычайной пышностью и по дороге раскидывал серебряные монеты, если, «силой божественной благодати, отпущенной королю после миропомазания», Карл, как в средине века, пытался исцелить десятки тысяч золотушных, столпившихся у портала Реймского собора, то он же возродил во Франции право майората, обеспечивавшее благосостояние восьмидесяти тысяч землевладельцев, и он же ввел разорительные пошлины и налоги для покрытия розданного эмигрантам золотого миллиарда. Все эти действия по воссозданию минувшего блеска и богатства дворянской Франции тяжело ложились на массу трудового населения. Действия короля возмущали также и буржуазию, но это возмущение обусловлено было так, что ее собственный кусок государственного бюджета, львиную долю, раздавали ни за что, ни про что титулованным бездельникам в те годы, когда сама буржуазия, организуя промышленную жизнь страны, считала себя солью земли и первым сословием Франции.
Непосредственно после наполеоновских войн невиданные дотоле технические улучшения в машинном производстве дали богатым людям возможность по-новому перестроить промышленную Францию. Возникали новые заводы и новые фабрики. В городах появились десятки тысяч наемных рабочих: «рабов, которых не видел ни древний Египет, ни античный Рим», по выражению современника. Эта армия, наводнявшая города, придавала Франции небывалый и необычный вид. В городах не было подходящих жилищ, в законе не было ни норм платы, ни нормировки рабочего времени; и вот разорившиеся крестьяне, согнанные помещиками со своих трудовых земель или сами бежавшие из обнищавших деревень, вели ужасающее существование после бегства в промышленные центры Франции.
Так называемое «общество» бросало на этих изнуренных людей подозрительные взгляды, как на людей низшей касты. Пролетарий назван был «отверженцем». Купец, разбогатевший на интендантских поставках при Наполеоне I, теперь в бешеном ажиотаже стремился без конца расширять размеры своей наживы. Сначала он был твердо уверен, что тайна наживы состоит в расширении производства: он покупал английские машины, применял силу пара там, где сотни и тысячи кустарей работали в одиночку или артелями, он сгонял мелкого производителя с насиженных мест и разорял его до нищеты, выбрасывая на рынок непомерное количество удешевленных машинных товаров. Франция бурлила и кипела, но редко кто в те годы отдавал себе ясный отчет в происходившем. После окончательной победы над дворянством в 1830 году буржуазия скупала помещичьи земли, вводила режим эксплуатации крестьянства, не менее жестокий, чем эксплуатация мужика дворянством.
Буржуазия диктовала волю королю, распоряжалась бюджетом и биржей, вела войны и заключала мирные договоры.
И вот, ушедшие в сумрак своих родовых замков аристократы возненавидели это сословие «способных людей». Самое слово «способность» внушало мм отвращение, — они придавали ему оттенок ловкачества, уменья сорвать богатую поживу. И в этом отношении они, пожалуй, были недалеки от истины.
В известном отношении роль буржуазии была даже революционной — в той мере, в какой она осуществляла исторически неизбежный процесс. Но, подготовляя своего будущего могильщика в лице пролетариата, буржуазия в ходе хозяйства своими грубыми и своекорыстными пальцами загребала деньги и душила по дороге немало людей. Тогда один только К. Маркс с полной ясностью понял, что происходило. В 1848 году он писал:
«Всюду, где буржуазия достигла господства, она разрушила все феодальные, патриархальные и идиллические отношения. Она безжалостно разорвала пестрые феодальные нити, связывавшие человека с его наследственным повелителем, и не оставила между людьми никакой связи, кроме голого интереса бессердечного чистогана. В холодной воде эгоистического расчета она потопила священный порыв набожной мечтательности, рыцарского воодушевления и мещанской сентиментальности. Она превратила в меновую стоимость личное достоинство человека, и на место бесчисленного множества видов благоприобретенной и патентованной свободы поставила одну — беззастенчивую свободу торговли. Словом, эксплуатацию, прикрытую религиозными и политическими иллюзиями, она заменила эксплуатацией открытой, прямой, бесстыдной и сухой».
Таким образом, с водворением буржуазии как правящего класса, обиженных оказалось много. В борьбе против буржуазного засилия разоренный дворянин начинал признавать справедливость истории, лишившей аристократию привилегий. В нем появлялось своеобразное сознание «социальной справедливости». Бывали случаи, когда именно в дворянской среде возникали самые яркие фантазии на тему переустройства человеческого общества.
Маркс и Энгельс в «Коммунистическом манифесте» отмечают характерные черты феодального социализма: заигрывание дворянина с пролетарием, спекуляцию на якобы общих интересах и печальные результаты этих опытов, когда, увидев на нищенском мешке новоявленного социалиста дворянский герб, пролетарии разбегались от этого навязчивого союзника «с громким и непочтительным смехом». Мы видим и другой пример, как аристократ, отрекшийся от титула и богатства, создает социалистическую систему и, правильно ставя проблему, не может все же выбиться из чистой утопии. Такова была система умершего в 1825 году Сен-Симона. Такой же была система другого утопического социалиста — автора книги о лучезарном «Икарийском государстве», Кабэ. Такою же была система третьего социалиста тогдашних времен — Пьера Леру.
Молодые и горячие головы французской молодежи были заняты работой над книгами утопистов и их учеников именно в ту пору, когда в Париж приехала Жорж Санд.
II
Итак, за несколько лет перед началом своей литературной деятельности молодая и экзальтированная девушка встретила господина Дюдевана, который полушутя, полусерьезно заявил, что он был бы счастлив иметь женой Аврору Дюпен. Аврора Дюпен не сказала «нет», и брак состоялся. Родилось двое детей, прежде чем молодая женщина поняла, что она ничего общего не имеет со своим супругом. По обоюдному согласию, супруги разошлись неофициально. Жорж Санд уехала в Париж и там начала борьбу «за свободу женского сердца». Если теперь развод не представляет никаких, даже формальных, трудностей, то в тогдашней Франции эти трудности были огромны. И церковная, и гражданская сторона дела о разводе требовала больших расходов и энергии. Имущественные права замужних женщин определялись французским законом, так называемым régime dotal, который лишал женщину права собственности даже на имущество, принадлежавшее, ей до брака. Это было центральным пунктом порабощения женщины, ставшей собственностью мужчины. Войдя в круг литераторов и публицистов и сделавшись писательницей, Жорж Санд начала длительный, тяжелый и изобиловавший скандалами, бракоразводный процесс, кончившийся только в 1836 году. За этот пятилетний период появились первые романы Жорж Санд, посвященные вопросу «раскрепощения женского сердца». Существенной чертой этих ранних произведений является не столько борьба за юридическое раскрепощение женщины, сколько указания на «право женской страсти». Писательница не замечала некоторой курьезности в постановке вопроса и доходила иногда до парадоксальных утверждений, требуя под видом освобождения женщины ее прав на мужскую распущенность. В романах «Индиана», «Лелия» и «Жак», выступая поборницей женских прав, она, в сущности говоря, отстаивает право на страсть и описывает эту страсть, как порабощающую стихию, корнями уходящую в религию. Экзальтированность и католическое воспитание привели Жорж Санд к тому, что она склонна была давать религиозно-экстатическую окраску некоторым формам чувственности. И если бы одновременно с этим она не была большим художником, обладательницей большого стилистического совершенства, яркого и богатого языка, то некоторые места в ее сумбурной «Лелии» нельзя было бы читать без смеха. Ее молодой друг, с которым она имела кратковременную и мучительную связь, Альфред де Мюссе, сам того не зная, оскорблял ее тем, что, читая романы с карандашом в руке, вычеркивал несуразности и слишком напыщенные и яркие эпитеты. А она не могла не оскорбляться, так как в необузданном богатстве фантазии, в перегрузке речи эпитетами, как нельзя более выражалась ее природа.
Как ни неправильна была исходная точка зрения Жорж Санд, тем не менее господствующая половина человеческого рода возмутилась писательницей именно в той части ее деятельности, которая была во всех отношениях безукоризненной. Зачитываясь ее ошибками, французский читатель обрушился на ее безошибочность. Романтики быстро включили ее в круг своих людей. Эта литературная группа, в отличие от классиков, сходивших со сцены, любила новизну во всех проявлениях: будь то новизна формы или новизна проблемы. Буржуазный классицизм естественно апеллировал к образам греко-римского мира. Перестраивая феодальную Францию и в то же время не имея своего героического прошлого, буржуазия охотно рядилась в римские и греческие доспехи. Но героические десятилетия войн и революций были позади. Занимаясь мирной конкурентной борьбой, сама буржуазия поняла, что ради бухгалтерской книги не стоит снова вооружаться щитом Ахилла. Классицизм и все связанные с ним условности становились ненужными. Язык и стиль, одобренный Французской академией, давно уже не удовлетворяли живую жизнь. Своеобразный демократизм мелкой буржуазии требовал введения в литературу множества оборотов и слов живой и образной народной речи. Появились новые сюжеты, разрешавшие литератору выходить за пределы узко-аристократического круга образов и героев. Жорж Санд откликнулась на эти призывы романтиков и в первый, и во второй периоды своего творчества. Идеалистическая романтика первых лет литературной работы сказалась в языке и стиле свободном, почти сумбурном, в расположении материала в романе «Лелия». Второй период, когда самые горячие искания женского сердца миновали, совпадает с романтической трактовкой социальной проблемы. Если Жорж Санд не становится социалисткой, то она беспрестанно вращается в кругу, где комбинируются романтические фантазии и социалистические утопии. Во всяком случае, ей принадлежат лучшие для тогдашнего времени деревенские повести и большой социальный роман, один из лучших романов, посвященных молодому рабочему движению Франции в эпоху, предшествующую серьезным классовым боям.
III
Этот роман — «Товарищ круговых поездок» — рассказывает, как молодой французский рабочий Пердигье, названный другим именем, путешествует из города в город, из деревни в деревню в целях объединения тогдашних секретных касс взаимопомощи (девуаров) и цеховых объединений, построенных по образцу не то средневековых профессиональных объединений, не то масонских лож (компаньонажей). Опять к этой теме рабочего движения, к изображению совершенно реальной фигуры Пердигье Жорж Санд присоединяет феодально-социалистические положения. Подмастерье и аристократическая владетельница замка Вильпре трагически переживают свою романическую связь. Надо иметь в виду, что по тогдашним понятиям брак между дворянином и крестьянкой не считался мезальянсом в той мере, как брак между аристократом и буржуазкой. Жорж Санд совершенно так же, как в свое время Олимпия Гуж, сохраняла тысячи предрассудков, открывая свое сердце совершенно новым стремлениям. Все это уживалось в ней довольно мирно.
В 1824 году Пердигье начал свое путешествие по Франции в целях устранения вражды между отдельными частями рабочих объединений. Жорж Санд и ее друзья помогали Пердигье в годы второго круга его поездок.
Роман «Товарищ круговых поездок» по справедливости считается основой тогдашнего социального романа. Но если мы проведем параллель между первым действительно боевым романом из жизни общественных низов, вышедшим через два года (1842), — мы говорим о романе Евгения Сю «Тайны Парижа», — и этим романом Жорж Санд, то мы увидим громадную разницу в направленности внимания. Евгений Сю, выпустивший свое произведение почти одновременно с «Товарищем», вскрывает перед читателем картину невероятных страданий, нищеты и пороков парижской трущобы. Подземные голоса подвалов, опустевших сточных труб, чердаков и каморок говорят совершенно иные вещи, нежели премудрые и лирически настроенные рабочие Жорж Санд. На ее героях чувствуется благородный лоск литературных салонов. Голоса Сорбонны и интеллигентских кружков слышатся в их социалистических зовах. Надо сказать, что рабочий тогдашней Франции совершенно не удался писательнице. Она не только его идеализировала (желательно поставить эту идеализацию в кавычках), но она просто выдумывала и сочиняла на том основании, что дальше соприкосновения с реальной фигурой Агриколы Пердигье она не пошла, а все ее друзья, и в особенности Леру, не шли дальше фантазии на социалистические темы. Последователь французского коммуниста Кайя-Гракха-Бабёфа, казненного в 1797 году, Буонаротти, опубликовавший политические завещания Бабёфа, Базар — ученик Сен-Симона, Андриан — социалист и карбонарий, Барбесс и даже Бланки держались курса на заговор небольшой группы людей, способных без участия масс завладеть аппаратом французской власти и создать образ правления, способный осчастливить пролетариат. Схемы этого счастливого порядка отличались чрезвычайным разнообразием. Но наиболее здравая схема социализма далась бланкистами. Все их попытки в 30-х годах, все их стремления к захвату власти потерпели крушение, именно в силу отсутствия сознательной опоры и поддержки в массах. Пролетарское движение «без пролетариев» не удалось. Но процессы «Общества прав человека», и особенно общества «Времен года», произвели сильнейшее впечатление и имели огромное агитационное влияние. Если мы оценим социалистические опыты Жорж Санд по сравнению с влиянием бланкизма, то мы, конечно, должны будем признать, что это сравнение будет далеко не в пользу нашей писательницы. Бланкизм указывал дорогу — Жорж Санд ее запутывала. Субъективно стремясь стать революционеркой и социалисткой, она объективно вредила делу социализма и революции. В конце концов она в своих поисках маленькой благодушной социалистической общины так и осталась типичной представительницей феодального социализма. Своим легким презрением к торговле и к наживе она больше похожа на дворянина-белоручку, считающего торговлю занятием, позорящим герб. Разыскания о собственном гербе были у нее довольно комичны. Она тщательно берегла и копировала родословную, составленную одним из ее друзей. Она по-детски радовалась тому, что через Мориса Саксонского Дюпены — ее предки — родственно связывались с домом французских королей и семьями германских монархов. Роман «Консуэло» и его продолжение «Графиня Рудольштадтская» представляют собою наиболее яркое и насыщенное фантастикой романтическое увлечение феодализмом. Авантюрная начинка этого романа делает его почти безвкусным, а конец, в котором потомок богемских королей, со своей подругой, ведет странническую жизнь, эстетически обогащая села и деревни, которые его принимают, кормят и одевают, является концовкой, композиционно нелепой, но органически вытекающей из идеологии Жорж Санд — пришивкой социалистических мечтаний к авантюрному роману. Герцог Рудольштадтский, превращающийся в музыканта-скитальца, принимает плату пищей, питьем и ночлегом от бедных крестьян и безвозмездно «одаряет музыкой богатых». Он не желает принимать «подачку от богачей», но отказывать им не считает себя в праве, «ибо богатые тоже братья ».
Вот это стремление к миру и братству сословий есть подмена революционной борьбы классов идеалом классового мира. Здесь ясно проступает чисто реакционная идея Жорж Санд, идея, коренным образом противоречащая ее мнимому оправданию революции. Ее перо приобретает воздушную легкость, когда она дает прекрасные очертания развалин горных замков в богемских лесах, колодцы, коридоры и бойницы оживают перед глазами читателя, как яркие, колоритные видения. Но, описывая свою современность, Жорж Санд проглядела живую действительность, живых людей большого, волнующегося и шумящего Парижа. Она смотрела на рабочих, бившихся на июльских баррикадах, как на учеников либеральной сорбоннской профессуры, выполняющих их программу. Она совершенно не поняла роли пролетариата. Христианско-социалистические идеи сострадательного «участия к оскорбленным и униженным» заставили ее лишь с удвоенным вниманием вглядеться в ту часть родного ей феодального мира, которая уцелела после разгрома дворцов и замков. Осталось крестьянство. Деревни и села в спокойных, ничем не замечательных полях и равнинах Берри, крестьянские дома, не имеющие за собой никакой яркой истории, утренние туманы на речках вблизи не слишком живописных мельниц, — все это казалось писательнице привлекательным и милым со времени детских ее годов в Ногане. Бальзак сказал однажды по поводу манеры письма Жорж Санд: «Я пишу то, что есть, а вы пишите то, что должно быть по-вашему». Жорж Санд согласилась и настаивала на своем праве описывать то, что должно быть. С этой оговоркой нужно принимать сделанные ею обрисовки крестьянских характеров.
IV
В романе «Грех господина Антуана» разоренный сердобольный помещик укрывает крестьянина-браконьера, ставшего поневоле на путь нарушения законов. Этот крестьянский философ Жан идиллически дружит с меланхолическим барином, отцу которого уже Великая революция остригла феодальные когти. На фоне этих картин прекрасного понимания обнищавшего барина и невольно провинившегося перед буржуазией мужика рисуется семейный быт нового французского человека-буржуа и кулака — Кардонэ. Тип старого Кардонэ многими чертами напоминает бальзаковского старика Грандэ, — это черствый делец, поглощенный барышом и наживой и всецело занятый исполнением велений силы зовущего его капитала. Жорж Санд шла по обычному пути романтического контраста. На фоне формального преступления помещика Антуана, укрывающего несправедливо преследуемого крестьянина, каким бессердечным и отвратительным кажется господин Кардонэ-буржуа, несмотря на свою формальную безупречность! Его отношения с сыном, не желающим итти по пути поисков «чистогана», прекрасно обрисованы писательницей. Еще лучше даны ею оценки представителей своего сословия, пошедшим на капитуляцию перед буржуазной действительностью и замаравшим традицию дворянского безделья деловитостью торгашей и фабрикантов. Дворяне-фабриканты внушали ей отвращение.
Надо сказать, что Жорж Санд очень часто улавливала чисто реалистические черты крестьянских характеров. Даже в качестве живописца пейзажей, она, касаясь картин своей родины, отступает от романтической изысканности и экзотики. Давая крестьянские картины, она берет фоном не какие-нибудь красивые места Франции, а скромные кустарники и заросли Берри с неровными дорогами и речками, похожими на ручьи. В этих описаниях много цельности и здорового чувства. Большинство картин написаны ею в дни, когда она испытывала необходимость отдыха после общественных бурь и гражданских потрясений. Она сама лучше всего сказала о своих побуждениях к выбору крестьянских сюжетов после революции 1848 года в предисловии к первому изданию «Фадеты»: «В те дни, когда зло приходит вследствие взаимного непонимания и ненависти между людьми, призвание художника состоит в том, чтобы прославлять кротость, взаимное доверие, дружбу и напоминать людям, зачерствелым и павшим духом, о том, что чистота нравов, нежность чувств и первобытная справедливость все еще живут и будут жить на свете. Не в прямых намеках на совершающиеся бедствия, не в призыве страстей, и без того вышедших из берегов, мы найдем путь к спасению: деревенская лирика, пастуший рожок, скликающий стада, сказки и легенды, под которые засыпают малые дети, чуждые страха и страдания, лучше достигают цели, чем изображение злой реальности, чем картины, сгущенно окрашенные литературным вымыслом».
Таковы сокровенные цели автора: мир там, где началась война, смазывание противоречий там, где их острота становится невыносимой, улыбка врача у постели больного вместо хирургического вмешательства, которое может его спасти от смерти, — вот рецепты в те годы, когда другие писатели, не задумываясь, вычисляли число жертв гильотины и находили, что за всю Великую революцию террор уничтожил ровно в двадцать четыре раза меньше людей, чем погибло их в один день Бородинской битвы. Жорж Санд далека от этого экономического и хозяйственного расчета гражданской войны. И все-таки если откинуть ее предвзятость, то мы должны будем сказать, что она с редким мастерством воскресила живые черты того крестьянства, которое в последующие десятилетия перестало существовать во Франции. Надо отметить еще одну черту социальной направленности деревенских рассказов Жорж Санд: в те дни, когда она писала, крестьянство имело все основания перенести ненависть, воспитанную в нем веками, со старинных феодальных привилегий, порабощавших деревню, на новые буржуазные законы, разорявшие эту деревню при новых хозяевах. Новый владелец усадьбы и замка, богатый кулак-мироед, сумел показать крестьянству зубы настолько, что времена помещичьего быта рисовались тому если не раем, то во всяком случае какими-то благословенными годами. Там, где уцелел разоренный помещик, он становился объектом жалости сердобольных крестьянских старух, и нужен был гениальный скальпель Бальзака для того, чтобы вскрыть на закорузлых мозолях крестьянской ладони гнойники и нарывы, обессилившие эту трудовую руку в эпоху господства буржуа. Это столкновение трех сил с неподражаемой четкостью изображено в грубых, жестоких и почти преступных картинах деревенского быта в романе «доктора социальных наук» Онорэ Бальзака — « Крестьяне ». Короткий промежуток показывает, что со времени детства Жорж Санд до момента зрелости Бальзака французская деревня потерпела быструю и разрушительную эволюцию. Деревенская беднота потянулась в города на дымные фабрики и шумящие заводы. Ее погнала буржуазная верхушка банкирской Франции, ставшая у власти после окончательной ликвидации дворянских притязаний в июле 1830 года. А когда эта беднота отправила новое поколение на фабрики и заводы через 18 лет, когда это новое поколение дало вспышку на баррикадах 1848 года, тогда буржуазия ответила новым ударом. Наполеон III стал диктатором через какие-нибудь полтора года, и водворился тягчайший и отвратительный режим Второй империи. Тогда Жорж Санд уже не писала деревенских рассказов.
А. Виноградов.
ЧОРТОВО БОЛОТО
Перевод О. М. Новиковой
Работая в поте лица, Ты создаешь на скудную жизнь После длительных дней труда Вот и смерть призывает тебя.
I
АВТОР ЧИТАТЕЛЮ
Это старо-французское четверостишие, помещенное под произведением Гольбейна, глубоко печально в своем простодушии. Гравюра изображает пахаря, он среди поля идет за своею сохой. В широкой дали виднеются бедные хижины; за холмом заходит солнце. Это конец тяжелого трудового дня. Крестьянин стар, приземист, весь в лохмотьях. Четыре лошади, которых он погоняет, худы и изнурены; сошник углубляется в неровную, непокорную почву. Только одно существо бодро и весело во всей этой сцене пота и изнурительной работы. Это фантастическое существо, скелет, вооруженный кнутом, он бежит по борозде, рядом с перепуганными лошадьми, и ударяет их, служа, таким образом, погонщиком при сохе старого пахаря. Это смерть, видение, которое включил Гольбейн, как аллегорию, в целый ряд философских и религиозных сюжетов, одновременно мрачных и шуточных, озаглавленных им — Призраки смерти.
В этой серии или, вернее, в этой одной обширной композиции, где смерть играет свою роль на каждой странице и является звеном и господствующей мыслью, Гольбейн показал нам монархов, священников, любовников, игроков, пьяниц, монашек, куртизанок, разбойников, бедняков, воинов, монахов, евреев, путешественников, весь мир, современный ему и нам; и всюду призрак смерти издевается, угрожает и торжествует. На одной лишь картине смерть отсутствует. Это там, где бедный Лазарь, лежа в навозе, у двери богатого, провозглашает, что он не боится ее, верно потому, что ему нечего терять, и сама его жизнь является преждевременной смертью.
Эта стоическая мысль полуязыческого христианства Возрождения, приносит ли она утешение, и что дает она верующим душам? Властолюбец, плут, тиран, развратник, — все эти великолепные грешники, злоупотребляющие жизнью, которых смерть держит за волосы, будут без сомнения наказаны; но слепой, нищий, сумасшедший, бедный крестьянин, — будут ли они вознаграждены за свою долгую нищету одним лишь размышлением, что смерть не является злом для них. Нет! Непримиримая печаль, ужасающий рок тяготеют над произведением художника. Это похоже на горькое проклятие, брошенное на судьбы человечества. Действительно, это — горестная сатира, вернее, изображение того общества, которое Гольбейн имел перед глазами. Преступление и несчастие — вот что его поражало; но мы, художники другого века, что изобразили бы мы? Будем ли мы искать в мысли о смерти награду для современного человечества? Будем ли мы призывать ее как наказание за несправедливость и вознаграждение за страдание?
Нет, мы имеем теперь дело не со смертью, а с жизнью, мы больше не верим ни в уничтожающую могилу, ни в спасение, купленное насильственным отречением; мы хотим, чтобы жизнь была хороша, потому что хотим, чтобы она была плодотворной. Лазарь должен покинуть свой навоз, чтобы бедняк больше не радовался смерти богатого. Нужно, чтобы все были счастливы, чтобы счастье некоторых не было преступлением и божьим проклятием. Нужно, чтобы пахарь, сея свою рожь, знал, что он творит дело жизни, и не радовался бы смерти, идущей с ним рядом. Нужно, наконец, чтобы смерть не была ни наказанием за благополучие, ни утешением в отчаянии. Бог не предназначил ее ни для наказания, ни для вознаграждения за жизнь; он благословил жизнь, и могила не должна быть прибежищем, куда разрешено посылать тех, кого не хотят сделать счастливыми.
Некоторые художники нашего времени, вглядываясь в то, что их окружает, устремляются описывать горести, уничижения нищеты, ложе Лазаря. Это все может относиться к области искусства и философии; но, рисуя нищету такой безобразной, такой униженной, а иногда порочной и преступной, достигают ли они цели, благотворно ли впечатление от их произведений, как они этого хотели бы? Мы не можем это окончательно решить. Можно только сказать, что, указывая на пропасть, вырытую под хрупкой почвой изобилия, они пугают дурного богача, как во времена пляски смерти, показывая ему раскрытую его могилу и смерть, готовую охватить его своими отвратительными объятиями. В настоящее время ему показывают бандита, открывающего отмычкой его дверь, и убийцу, подстерегающего его сон. Мы должны признаться, что не понимаем, как можно его примирить с той частью человечества, которую он презирает, как можно сделать его чувствительным к горестям бедняка, которого он страшится, показывая ему этого бедняка под видом сбежавшего каторжника или ночного грабителя… Ужасная смерть, скрежещущая зубами и играющая на скрипке на картинах Гольбейна и его предшественников, не могла, в таком своем образе, ни обратить нечестивцев, ни утешить их жертвы. Разве наша литература не уподобляется немного в этом отношении художникам средних веков и эпохи Возрождения?
Пьяницы Гольбейна наполняют свои кубки с некоторым исступлением: они хотят избавиться от мысли о смерти, которая, невидимо для них, служит им виночерпием. Теперешние дурные богачи требуют укреплений и пушек, чтобы избавиться от мысли о Жакерии, которую искусство показывает им отдельными кусочками, работающей в тени, в ожидании того момента, когда можно будет обрушиться на социальный строй. Церковь средних веков отвечала на террор сильных мира сего продажею им индульгенций. Теперешнее правительство успокаивает тревогу богачей, заставляя их платить за большое количество жандармов и тюремщиков, штыков и тюрем.
Альберт Дюрер, Микель Анджело, Гольбейн, Калло, Гойя дали сильные сатиры на болезни их века и их стран. Это — бессмертные произведения, исторические страницы неоспоримого достоинства; мы не отрицаем у художников права прощупывать общественные раны и обнажать их перед нашими глазами, но не нужно ли теперь делать что-то еще и другое, помимо изображения ужаса и угроз? В этой литературе о тайнах несправедливости, — литературе, сделавшейся модной благодаря воображению, — мы больше любим фигуры нежные и приятные, мы предпочитаем их злодеям с их драматическими эффектами. Первые могут повлиять и воздействовать, тогда как вторые пугают, а страх не может исцелить от эгоизма, он только его увеличивает. Мы думаем, что миссия искусства есть миссия чувства и любви, что теперешний роман должен был бы заменить притчу и нравоучительную басню наивных времен, и что у художника есть задача более широкая и поэтическая, чем выдвигать кое-какие меры предосторожности и примирения для смягчения ужаса, возбуждаемого его изображениями. Его цель должна была бы быть в том, чтобы заставить полюбить предметы, входящие в круг его внимания, и, в случае надобности, я не упрекнула бы его, если бы он и приукрасил их немного. Искусство не есть изучение позитивной действительности; это есть искание идеальной правды, и Вексфильдский священник являлся книгою более полезной и даже здоровой для души, чем Развращенный крестьянин или Опасные связи.
Простите меня, читатель, за эти размышления и примите их вместо предисловии. Их не будет в той маленькой истории, которую я вам расскажу, и она будет столь кратка и проста, что мне нужно было извиниться в этом заранее, сказав вам то, что я думаю обо всех этих страшных рассказах. Таким образом, размышления по поводу одного землепашца втянули меня в это отступление. И именно историю о землепашце имела я намерение вам рассказать, и расскажу вам ее сейчас.
II
ПАХОТА
Я только что долго и с глубокой печалью смотрела на землепашца Гольбейна и гуляла в деревне, раздумывая о жизни полей и об участи земледельца. Без сомнения, очень прискорбно тратить свои силы и свое время на то, чтобы рассекать грудь этой ревнивой земли, которая заставляет силою вырывать у нее рассыпанные сокровища ее плодородия, когда один лишь кусок хлеба, самого черного и самого грубого, является единственным вознаграждением и единственною оплатой этого тяжелого труда. Эти богатства, покрывающие землю, эти хлеба, эти плоды, этот спесивый скот, откармливающийся в высокой траве, являются собственностью немногих, создавая рабство и вызывая изнурение у большинства. Человек праздный, ради них самих, не любит ни зрелища природы, ни лугов, ни полей, ни превосходных животных, которые должны превратиться для него в золотые монеты. Человек праздный приезжает лишь для того, чтобы получить немного воздуха и здоровья во время своего пребывания в деревне, затем он уезжает опять в большие города тратить плоды работы своих вассалов.
Со своей стороны человек труда чересчур удручен, чересчур несчастен и чересчур боится будущего, чтобы наслаждаться красотою деревни и прелестью сельской жизни. Эти позлащенные поля, прекрасные луга, превосходные животные представляются ему только мешками с экю, из которых он получит лишь ничтожную долю, недостаточную для его потребностей. Однако же каждый год нужно наполнять эти проклятые мешки, чтобы удовлетворить хозяина и заплатить за право жить скупо и нищенски на его земле. Между тем природа вечно юна, прекрасна и щедра. Она изливает поэзию и красоту на все существа, на все растения, которым дают в ней развиваться на свободе. Она обладает тайною счастья, которую никто не сумел бы похитить у нее; самым счастливым из людей был бы тот, кто, умея работать, работая своими руками и черпая благосостояние и свободу в упражнении своих умственных сил, имел бы время жить сердцем и разумом, понимал бы свое творение и любил бы творение божье. Художник имеет такого рода наслаждение в созерцании и воспроизведении красоты природы; но, видя страдание людей, населяющих этот земной рай, художник, с сердцем прямым и человечным, бывает смущен в своей радости. Счастье было бы там, где разум, сердце и руки работали бы в согласии под оком провидения, святая! гармония существовала бы между щедростью бога и восхищением человеческой души. И тогда бы, вместо жалкой и ужасной смерти, идущей по борозде с кнутом в руках, художник, создающий аллегории, мог бы поместить лучезарного ангела, сеющего полными пригоршнями благословенное зерно в дымящуюся борозду.
И мечту о приятном, свободном, поэтическом, трудолюбивом и простом существовании для сельского человека не так трудно постичь, чтоб отнести ее к химерам. Печальные и сладостные слова Вергилия: «О, счастливый человек полей, если бы он сознавал свое счастье!» — являются сожалением, но, как все сожаления, это одновременно и предсказание. Придет день, когда землепашец сможет быть также художником, если не для того, чтобы выражать (это не будет иметь тогда значения), то для того, по крайней мере, чтобы чувствовать прекрасное. Не существует ли в нем уже это таинственное созерцание поэзии в виде особого инстинкта или смутных мечтаний? У тех, кто обладает хотя бы небольшим достатком и у кого горесть отчаяния не душит всякое развитие нравственное и интеллектуальное, у них уже есть, в первичной его стадии, чистое сознание, прочувствованное и оцененное; и к тому же, если из лона страданий и труда поднимались уже голоса поэтов, то зачем же утверждать, что работа рук исключает духовную работу? Это бывает лишь в результате чрезмерной работы и глубокой нищеты; но пусть не говорят, что, когда человек будет работать умеренно и толково, будут только плохие работники и плохие поэты: тот, кто черпает благородные радости в чувстве поэзии, есть уже настоящий поэт, хотя бы он не сложил ни одного стиха за всю свою жизнь.
Когда мои мысли приняли это направление, я не замечала, что это доверие к духовным способностям человека подкреплялось во мне внешними влияниями. Я шла по полю, которое крестьяне начали приготовлять для будущего посева. Кругозор был столь же широк, как и на картине Гольбейна. Пейзаж был так же обширен, большие полосы зелени, немного покрасневшей от близости осени, окаймляли это широкое земляное пространство ярко-коричневого цвета, где недавние дожди оставили в некоторых бороздах полоски воды, блестевшие на солнце, как тонкие серебряные сетки. День был ясный и теплый, и земля, заново вспаханная, испускала легкий пар. В конце поля старик, широкая спина и строгое лицо которого напоминали крестьянина Гольбейна, но одежда не говорила о нищете, поддерживал степенно соху весьма древнего вида, в нее впряжены были два спокойных песочного цвета вола; это были настоящие патриархи лугов, высокие, немного худые, с длинными пригнутыми рогами, из тех старых работников, которых долгая привычка сделала братьями, как называют их в наших деревнях, и которые, будучи лишены один другого, отказываются работать с новым товарищем и умирают от горя. Незнакомые с деревней считают басней привязанность вола к своему товарищу по упряжи. Пусть зайдут они в стойло — взглянуть на это бедное животное: худое и истощенное, оно беспокойно бьет хвостом по своим иссохшим бокам; с испугом и пренебрежением дует вол на принесенный ему корм, глаза его обращены всегда ко входу, он роет землю ногою, рядом с собой; это — пустое теперь место его товарища, и он принюхивается к его ярму и цепям, призывая его беспрестанно отчаянным мычанием. Пастух скажет: «Это — пропащая пара волов, брат его умер, и этот не станет больше работать. Нужно было бы его откормить на убой, но он не хочет есть и скоро умрет от голода».
Старый пахарь работал медленно, в молчании, без излишних усилий. Его покорная, пара волов тоже не торопилась; но благодаря продолжительной, беспрерывной работе и испытанной и выдержанной трате сил, его борозда была так же скоро закончена, как борозда его сына, который вел на некотором расстоянии четырех менее сильных волов по более трудной и каменистой полосе земли.
Но то, что привлекло затем мое внимание, было действительно прекрасным зрелищем, благородным сюжетом для художника. На другом конце обрабатываемого поля молодой человек привлекательного вида правил великолепной упряжкой из четырех пар молодых темнорыжих с огненным отливом животных; короткие их головы немного кудрявились; в них чувствовался еще дикий бык: и эти беспокойные глаза, эти резкие движения, эта работа, нервная и неровная, — все это указывало, что они еще продолжают раздражаться ярмом и острою палкой погонщика и подчиняются недавно возложенному на них игу, лишь содрогаясь от ярости. Это были так называемые свеже-связанные волы. Мужчина, который ими правил, должен был вспахать угол, ранее запущенный под пастбище и полный вековых пней; это была работа для атлета, и на нее едва хватало его силы, его молодости и его восьми волов, почти еще не прирученных.
Ребенок шести или семи лет, прекрасный, как ангел, с плечами, прикрытыми поверх блузы шкурой ягненка, делавшей его похожим на маленького Иоанна Крестителя художников эпохи Возрождения, шел по соседней борозде и подгонял быков длинной и легкою палкой, оканчивавшейся немного заостренною сталью. Гордые животные содрогались под маленькой ручкой ребенка и сильными толчками сотрясали дышло, от чего скрипели ярмо и ремни, перевязанные на их лбах. Когда какой-нибудь корень приостанавливал сошник, пахарь кричал могучим голосом, называя каждое животное по имени, скорее для того, чтобы успокоить их, чем для того, чтобы возбудить, так как волы, разъяренные этим внезапным препятствием, подпрыгивали, копали землю своими широкими, раздвоенными копытами и кинулись бы в сторону, унося с собою орудие, если бы голосом и острием длинной палки молодой человек не сдерживал бы ближайших четырех в то время, как ребенок управлял четырьмя другими. Он кричал тоже, бедняжка, — голосом, который хотел бы сделать страшным, но который оставался нежным, как и его ангельское личико. Все это было восхитительно по своей силе или по очарованию: пейзаж, мужчина, ребенок, волы под ярмом, и, несмотря на эту могучую борьбу, где земля была побеждена, чувствовалось что-то мягкое, глубоко спокойное, что царило надо всем этим. Когда препятствие бывало преодолено и упряжка волов вновь шла ровно и торжественно, пахарь, которого мнимая свирепость была лишь упражнением силы и тратой энергии, внезапно опять обретал безмятежность, свойственную простым душам, и бросал взгляд отеческого удовлетворения на своего ребенка, который оборачивался, чтобы ему улыбнуться. Затем мужественный голос этого молодого отца семейства запевал торжественную и меланхолическую песнь, которую древний обычай страны передает не всем пахарям без различия, а лишь наиболее совершенным в искусстве возбуждать и поддерживать усердие рабочих волов. Эта песнь, происхождение которой, может быть, считалось священным и которой, вероятно, приписывали раньше какие-нибудь таинственные свойства, еще и теперь славится тем, что она поддерживает мужество этих животных, усмиряет их недовольство и рассеивает скуку их долгой работы. Недостаточно уметь управлять ими, вычерчивая на земле совершенно прямолинейную борозду, облегчать их труд, приподнимая или углубляя, насколько нужно, железо в землю; не будешь совершенным пахарем, если не умеешь петь для волов, а это целая наука, которая требует вкуса и особых способностей.
Эта песня, по правде сказать, является просто своего рода речитативом, прерывающимся и вновь возобновляющимся по желанию. Ее неправильная форма и неверные, согласно музыкальным правилам, интонации делают ее непередаваемой. Но, тем не менее, это прекрасная песнь, и она так приноровлена к особенностям той работы, которую она сопровождает, к походке вола, к покою сельской местности, к простоте людей, которые ее произносят, что никакой гений, чуждый крестьянской работе, ее не придумал бы, и никакой другой певец, кроме искусного землепашца этой округи, не сумел бы ее пересказать. В то время года, когда нет никакой другой работы и никакого другого движения в деревне, кроме пахоты, это пение, такое нежное и могучее, поднимается, как голос ветра, с которым роднит его особенная его тональность. Финальная нота каждой фразы, которая дрожит и держится с необычайной силой дыхания, поднимается на четверть тона, систематически фальшивя. Это дико, но полно невыразимой прелести; и когда привыкнешь это слушать, то не можешь представить себе, чтобы какое-либо другое пение могло раздаваться в эти часы и в этих местах, не нарушая их гармонии.
И вот случилось так, что у меня перед глазами была картина, контрастирующая с картиной Гольбейна, хотя сцена была та же самая. Вместо печального старца — молодой и бодрый мужчина; вместо упряжки исхудалых, измученных лошадей — двойная четверка сильных и горячих волов; вместо смерти — прекрасный ребенок; вместо образа отчаяния и мысли о разрушении — зрелище энергии и мысль о счастии.
И тогда французское четверостишие:
Работая в поте лица и т. д.
и «О, fortunatos… agricolas» Вергилия одновременно возникли во мне, и, видя эту пару, такую красивую, мужчину и ребенка, выполняющих в таких поэтических условиях, с таким изяществом, соединенным с силой, работу, полную величия и торжественности, я испытала чувство глубокой жалости, смешанной с невольным уважением. Счастлив земледелец! Да, конечно, я была бы счастлива на его месте, если бы мои руки, сделавшись внезапно крепкими, а моя грудь могучей, могли оплодотворять и воспевать природу так, чтобы мои глаза не переставали видеть, а мой ум понимать гармонию красок и звуков, тонкость тонов и изящество контуров, одним словом, тайную красоту предметов, и особенно чтобы мое сердце не переставало быть в гармонии с божественным чувством, которое заботливо управляло вселенной, бессмертной и величественной.
Но, увы! Этот мужчина никогда не понимал тайны прекрасного, этот ребенок никогда ее не поймет! Боже меня избави думать, что они не выше животных, над которыми они властвуют, и что у них не бывает временами своего рода восторженных откровений, которые прогоняют их усталость и усыпляют их заботы! Я вижу на их благородном челе печать господа, так как они — прирожденные цари земли, гораздо более, чем те, которые владеют ею за деньги. И доказательством этого является то, что их нельзя безнаказанно удалять от отчизны, что они любят эту землю, омоченную их потом, что настоящий крестьянин умирает от тоски по родине в своей солдатской форме, вдали от полей, на которых он родился. Но этому человеку не хватает некоторых радостей, которыми обладаю я: радостей духовных, а их надлежало бы дать ему, работнику обширного храма, который может быть объят одним только небом. У него недостает сознания своего чувства. Те, кто приговорили его к рабству с материнского чрева, не могли отнять у него способности мечтать, но лишили его способности размышлять.
Ну, что же, такой, как он есть, несовершенный и приговоренный к вечному детству, он все-таки значительно лучше тех, у кого наука задушила чувства. Не возноситесь высоко над ним, вы, те самые, кто думает, что облечены законами и неотъемлемым правом повелевать ему, ибо это ужасающее заблуждение ваше доказывает, что ваш ум убил ваше сердце, и вы самые несовершенные, самые слепые из людей … И я предпочитаю эту простоту его души ложному просвещению вашей; и если бы мне пришлось рассказать его жизнь, я с большим бы удовольствием выделила ее приятные и трогательные стороны, в противоположность вам, когда вы изображаете ту низость, в которую он может быть ввергнут благодаря суровости и оскорблениям, диктуемым вашими социальными правилами.
Я была знакома с этим молодым человеком и с этим прекрасным ребенком, я знала их историю, так как у них была история; все люди имеют свою, и каждый мог бы заинтересоваться романом своей собственной жизни, если бы он его понял… Хотя он был крестьянином и всего лишь простым земледельцем, Жермен отдавал себе отчет в своих обязанностях и привязанностях. Он рассказал мне о них простодушно и ясно, и я выслушала его с интересом. После того как я достаточно долго наблюдала за тем, как он пашет, я спросила себя, почему бы его истории и не быть записанной, хотя она очень простая, очень прямая и неприкрашенная, как борозда, которую он начертил своим плугом.
В будущем году эта борозда будет засыпана и покрыта новою бороздой. Так отпечатлевается и исчезает след большинства людей на поле человечества. Немного нужно земли, чтобы стереть его, и борозды, проведенные нами, чередуются одна за другой, как могилы на кладбище. Не сто́ит ли борозда, оставшаяся от пахаря, борозды праздного человека, который однако имеет имя, — имя, которое останется, если благодаря какой-нибудь странности или нелепости он немного пошумел на земле…
Итак, извлечем, если возможно, из ничтожества забвения борозду Жермена, искусного землепашца. Он ничего этого не узнает, и это его не потревожит; но мне доставит некоторое удовольствие самая попытка это сделать.
III
СТАРИК МОРИС
— Жермен, — сказал ему однажды его тесть, — тебе, однако, нужно решиться и взять себе жену. Вот уже скоро два года, как ты вдовеешь, и твоему старшему семь лет. Ты приближаешься к тридцати годам, сынок, а ты знаешь, что в эти годы мужчина считается в наших краях чересчур старым, чтобы снова обзаводиться семьей. У тебя трое прекрасных детей, которые до сих пор нас совсем не стесняли; жена моя и невестка заботились о них, как только могли, и любили, как должны были любить. Малютка-Пьер почти на ногах; он уже довольно славно подгоняет быков; он довольно понятлив, чтобы стеречь на лугу скотину, и достаточно силен, чтобы водить лошадей на водопой. Значит, не этот нас затрудняет; но двое других, которых мы однако любим, бог это видит, эти невинные бедняжки, они в этом году нас очень беспокоят. Моя невестка должна скоро родить, у нее еще совсем маленький на руках. И когда тот, кого мы ожидаем, появится, она не сможет больше возиться с твоею маленькою Соланж и особенно с твоим Сильвэном, которому нет еще четырех лет, и он не бывает спокойным ни днем, ни ночью. Это резвая кровь, совсем как твоя; из него выйдет хороший работник, но ребенок он отчаянный, а моя старуха не бегает уже так скоро, чтобы ловить его, когда он удирает к самому рву, или когда он бросается под ноги животным. И, кроме того, как только разрешится невестка, ее предпоследний свалится, по крайней мере на год, на руки моей жены. Вот почему твои дети заботят нас и обременяют. Мы не любим видеть детей без присмотра; и когда думаешь о всех злоключениях, которые могут с ними случиться из-за недосмотра, голова никогда не бывает спокойна. Итак, тебе нужна другая жена, а мне другая невестка. Подумай об этом сынок. Я уже несколько раз тебе об этом напоминал, время идет, годы не станут тебя ждать. Ты должен ради своих детей и для всех нас, — а ведь нам хочется, чтоб в доме все шло хорошо, — жениться опять, и как можно скорее.
— Ну, что же, отец, — ответил зять, — если вы этого обязательно хотите, придется сделать по-вашему. Но не скрою от вас, что это будет мне очень тяжело, и у меня на это столько же охоты, как пойти и утопиться. Знаешь, кого теряешь, и не знаешь, кого найдешь. У меня была славная жена, красивая женщина, кроткая, бодрая, добрая дочь и добрая мать, ласковая к своему мужу, добрая к своим детям, хорошая работница на полях и дома, ловкая рукодельница, вообще способная ко всему; и, когда вы мне ее дали, а я ее взял, мы не поставили в наши условия, что я должен ее забыть, если буду иметь несчастье ее потерять.
— Ты говоришь от доброго сердца, Жермен, — возразил старик Морис, — я знаю, что ты любил мою дочь и сделал ее счастливой, и если бы ты мог удовлетворить смерть, заменив Катерину собою, она и теперь была бы жива, а ты был бы на кладбище. Она заслуживала того, чтобы быть так сильно любимой тобою, а если ты не можешь утешиться, то и мы точно так же. Но я не говорю о том, чтобы ее забыть. Господу было угодно, чтобы она нас покинула, и мы никогда не проводим дня, чтобы не дать ей знать нашими молитвами, нашими мыслями, нашими словами, что мы чтим ее память и огорчены ее уходом. Но если бы она могла говорить с того света и дать тебе знать о своей воле, то она приказала бы тебе искать мать для своих маленьких сирот. Значит, все дело в том, чтобы найти женщину, достойную ее заменить. Это не очень-то легко, но и не невозможно; и когда мы ее тебе найдем, ты полюбишь ее, как любил мою дочь, потому что ты честный человек и будешь ей благодарен, что она оказывает нам услугу и любит твоих детей.
— Хорошо, отец, — сказал Жермен, — я исполню вашу волю, как делал всегда.
— Нужно отдать тебе справедливость, сын мой, ты всегда слушался голоса дружбы и разумных доводов главы твоей семьи. Подумаем же вместе о выборе новой жены. Во-первых, я думаю, что тебе не нужно брать очень юную. Это не то, что тебе нужно. Юность легкомысленна; воспитывать же троих детей, особенно если они от другой, нелегкое бремя, и, значит, тебе нужно найти добрую душу, очень благоразумную, очень кроткую и склонную к работе. Если твоя жена не будет приблизительно одних лет с тобой, у нее не будет достаточно причин, чтобы взять на себя такое обязательство. Она найдет тебя чересчур старым, а детей слишком маленькими. Она будет недовольна, а твои дети будут страдать.
— Вот отменно это меня и беспокоит, — сказал Жермен. — А что, если этих бедных крошек будут обижать, ненавидеть, бить?
— Не дай-то бог! — возразил старик. — Но злые женщины более редки в нашей стране, чем добрые, и нужно быть безумцем, чтобы взять себе такую неподходящую.
— Это правда, отец: есть добрые девушки в нашем селе. Ну вот, скажем, Луиза, Сильвэна, Клоди, Маргарита… словом, какую вы захотите.
— Тихонько, тихонько, сынок, все эти девушки чересчур молоды или чересчур бедны… или слишком хорошенькие; ведь об этом тоже нужно подумать. Хорошенькая женщина не бывает такою степенной, как другие.
— Так вы хотите, чтобы я взял безобразную? — сказал Жермен, немного обеспокоенный.
— Нет, не безобразную, ведь эта женщина даст тебе еще и других детей, а ничего нет печальнее, как иметь некрасивых, хилых и болезненных ребятишек. Но женщина, еще свежая, крепкого здоровья, ни красивая, ни безобразная, очень хорошо бы к тебе подошла.
— Я отлично вижу, — сказал Жермен, улыбаясь немного печально, — что для того, чтобы получить ее такой, как вы этого хотите, нужно нарочно ее заказать: тем более, что вам не хочется, чтобы она была бедна, а богатую нелегко найти, особенно вдовцу.
— А если бы она сама была вдовою, Жермен, а? — вдовой без детей и с хорошим состоянием.
— Я не знаю такой сейчас в нашем приходе.
— И я также, но есть кое-где в другом месте.
— Вы имеете кого-нибудь в виду, отец, тогда скажите это сейчас же.
IV
ЖЕРМЕН, ИСКУСНЫЙ ЗЕМЛЕПАШЕЦ
— Да, я имею кого-то в виду, — ответил старик Морис. — Она из семьи Леонаров, вдова Герена, живет в Фурше.
— Я не знаю ни этой женщины, ни этой местности, — сказал Жермен, покоряясь, но становясь все более и более печальным.
— Ее зовут Катериной, как и твою покойную.
— Катериной! Да, мне доставило бы удовольствие произносить это имя: Катерина. И, однако, если я не смогу ее любить так же, как любил покойную, это причинит мне еще больше горя, это будет мне ее напоминать еще чаще.
— Я тебе говорю, что ты ее полюбишь: это хороший человек, женщина с добрым сердцем; правда, я ее очень давно не видал, но она не была некрасивою девушкой; только уже не молода, ей тридцать два года. Она из хорошей семьи, все они порядочные люди, и у нее на восемь или на десять тысяч франков земли, которую она охотно продаст, чтобы купить новую там, где она устроится, так как она думает снова выйти замуж, и я знаю, что, если твой характер подойдет, она не нашла бы твое положение плохим.
— Так вы, значит, все это уже устроили?
— Да, исключая того, что не спросил мнения вас обоих; а это уже придется самим вам спросить друг у друга, когда вы познакомитесь. Отец этой женщины — дальняя моя родня и был моим большим другом. Ты его хорошо знаешь — это старик Леонар.
— Да, я видел, как он с вами разговаривал на ярмарках, а на последней вы даже завтракали вместе; так вот о чем он так долго с вами беседовал!
— Конечно, он на тебя смотрел, как ты продавал скот, и находил, что ты хорошо за это берешься, что у тебя здоровый вид и что ты кажешься деятельным и смышленым; а когда я ему все рассказал о тебе, как ты хорошо себя ведешь с нами, вот уже восемь лет, как мы живем и работаем вместе, и что никогда не было от тебя ни одного горького или обидного слова, он забрал себе в голову, что надо женить тебя на своей дочери; это подходяще и для меня, я тебе в этом сознаюсь, — про нее идет добрая слава, а семья эта очень порядочная, и дела их, я знаю, неплохи.
— Я вижу, отец, что вас соблазняют немного как раз эти их неплохие дела.
— Конечно, а тебя разве нет?
— Если хотите, да, чтобы доставить вам удовольствие; что же касается до меня, то вы хорошо знаете, что я никогда не забочусь о том, сколько пришлось или не пришлось на мою долю из общих наших барышей. Я совсем слаб насчет дележа, и моя голова негодна для подобных вещей. Я знаю землю, знаю быков, лошадей, упряжки, семена, молотьбу, корма. А вот что касается баранов, виноградника, садоводства, мелких доходов и специальных культур, то вы знаете, что все это — дело вашего сына, и я в это особенно не вмешиваюсь. На деньги же память моя коротка, и я предпочел бы скорее во всем уступить, чем ссориться насчет твоего и моего. Я побоялся бы ошибиться и потребовать то, чего мне не полагается, и если бы дела не были просты и ясны, я никогда бы в них не разобрался.
— Тем хуже, сын мой, и потому-то я и хочу, чтобы у тебя была жена с головой и чтобы она заменила меня, когда меня не станет. Ты никогда не хотел вникать в наши расчеты, и это может привести к неприятностям с моим сыном, когда меня уже не будет с вами, чтобы вас примирить и сказать, что приходится на долю каждого!
— Дай вам бог еще долго прожить, отец! Но не беспокойтесь о том, что будет после вас; я никогда не буду ссориться с вашим сыном. Я доверяю Жаку, как вам самому, а так как у меня нет собственного состояния, и все, что приходится на мою долю, идет от вашей дочери и принадлежит ее детям, я могу быть спокоен, и вы также; Жак не захочет обижать детей своей сестры в пользу своих, так как он любит почти одинаково тех и других.
— В этом ты прав, Жермен. Жак — добрый сын, добрый брат и человек, любящий справедливость. Но Жак может умереть раньше тебя, до того, как ваши дети станут на ноги; в каждой семье нужно всегда думать о том, чтобы не оставить малолетних без главы семьи, который давал бы им советы и разрешал бы их недоразумения. Иначе, того и гляди, вмешаются судейские, поссорят их окончательно и разорят на одни тяжбы. Итак, прежде чем брать к себе еще одного человека, мужчину или женщину, мы всегда должны подумать, что ему придется, может быть, управлять поведением и делами трех десятков детей, внуков, зятьев и невесток… Никогда не знаешь, насколько может разрастись семья, а когда улей чересчур полон и нужно роиться, всякий старается унести свой мед. Когда я тебя взял в зятья, хотя дочь моя была богата, а ты беден, я не упрекнул ее за такой выбор. Я видел, что ты отличный работник, и хорошо знал, что лучшее богатство для деревенских людей, как мы, это пара хороших рук и сердце, как твое. Когда мужчина приносит это в семью, этого достаточно. Но женщина — другое дело: ее работа в доме хороша, чтобы сохранять, но не для того, чтобы приобретать. Кроме того, теперь, когда ты отец и ищешь жену, нужно подумать и о твоих новых детях; не имея ничего из наследства твоих детей от первого брака, они могут в случае твоей смерти очутиться в нужде, если только твоя жена со своей стороны не будет иметь некоторого состояния. И прокормить детей, которыми ты увеличишь нашу семью, будет тоже чего-нибудь да стоить. Если это всецело упадет на нас, мы их будем кормить, и не сетуя; но общее благосостояние от этого уменьшится, и на первых детей также придется меньше. Когда семья чересчур увеличивается, а достаток не догоняет ее, приходит нужда, как бы мужественно с ней ни боролись. Вот мои наблюдения. Жермен, взвесь их и постарайся быть хорошо принятым вдовой Герен; ее доброе поведение и ее экю принесут сюда помощь теперь и спокойствие для будущего.
— Ладно, отец. Я постараюсь ей понравиться, и чтобы она мне понравилась.
— Для этого нужно ее увидать и пойти к ней.
— Туда, где она живет? В Фурш? Это далеко отсюда, не правда ли? И в эту пору у нас совсем нет времени бегать.
— Когда дело идет о браке по любви, нужно рассчитывать, что потеряешь много времени; но когда это брак по рассудку между двумя людьми без всяких капризов, и которые хорошо знают, чего они хотят, то это решается быстро. Завтра суббота; ты кончишь пахоту пораньше и отправишься в дорогу около двух часов пополудни; в Фурше ты будешь к ночи; сейчас полная луна, дороги хорошие, и пройти нужно не более трех миль. Это близ Манье. Да к тому же ты возьмешь кобылу.
— Я пошел бы с удовольствием и пешком в эту прохладную пору.
— Да, но кобыла хороша, и жених на ней будет лучше выглядеть. Ты наденешь свое новое платье и отвезешь дичи получше — в подарок старику Леонару. Ты явишься от моего имени, поговоришь с ним, проведешь воскресный день с его дочерью и вернешься с тем или другим ответом в понедельник утром.
— Это решено, — ответил спокойно Жермен, однако же он не был совершенно спокоен.
Жермен всегда жил благоразумно, как живут все работящие крестьяне. Он женился двадцати лет и любил только одну женщину за всю свою жизнь; со времени своего вдовства, хотя он и был нрава живого и веселого, он не смеялся и не шутил ни с какой другой женщиной. Он верно носил в своем сердце настоящую печаль и не без боязни и грусти уступил своему тестю; но тесть всегда разумно управлял семьей, и Жермен, который всецело предался общему делу и, следовательно, тому, кто его олицетворял, отцу семейства, не мог понять, чтобы можно было итти против разумных доводов, против всеобщего интереса. Тем не менее он был печален. Редкий день проходил без того, чтобы он не оплакивал тайно своей жены, и, хотя одиночество начинало его тяготить, в нем было больше боязни заключить новый союз, нежели желания избавиться от своего горя. Смутно говорил он себе, что любовь, пришедшая внезапно, могла бы его утешить, так как любовь всегда утешает именно так. Ее не находишь, когда ищешь; она приходит к нам тогда, когда мы ее не ждем. Этот холодный брак, по расчету, на который ему указывал старик Морис, эта незнакомая невеста, может быть даже все то хорошее, что говорили об ее уме и добродетели, все это заставляло его призадуматься. И он ушел, размышляя, как размышляют люди, у которых недостаточно мыслей, чтобы они могли бороться между собой, то есть он не мог ясно осознать, сам в себе, достаточно основательных доводов для сопротивления во имя своего эгоизма, а только страдал глухою болью и не боролся со злом, которое нужно было принять. Между тем старик Морис вернулся на хутор, а Жермен употребил последний час дня, между заходом солнца и ночью, для того, чтобы заделать дыры, пробитые овцами в изгороди, близкой к постройкам. Он поднимал колючие стебли и обсыпал их землею, чтобы они крепче держались, в то время как дрозды щебетали на соседнем кусте и, казалось, торопили его; им любопытно было подлететь поближе и посмотреть на его работу, как только он уйдет.
V
ГИЛЕТА
Старик Морис нашел у себя старую соседку, которая пришла поболтать с его женой, а кстати и прихватить угольков, чтобы разжечь свой огонь. Старуха Гилета жила в очень бедной хижине на расстоянии двух ружейных выстрелов от фермы. Но это была женщина порядка и твердой воли. Ее бедное жилище чисто и хорошо содержалось, одежда ее, старательно заплатанная, говорила об уважении к себе, невзирая на всю ее бедность.
— Вы пришли за вечерним огнем, тетка Гилета, — сказал ей старик. — Не хотите ли еще чего-нибудь?
— Нет, — ответила она, — мне ничего сейчас не нужно. Я ведь не попрошайка, вы это знаете, и я не злоупотребляю добротой моих друзей.
— Это верно; и ваши друзья в свою очередь всегда готовы оказать вам услугу.
— Я как раз собиралась поговорить с вашей женой и хотела спросить ее, не надумал ли, наконец, ваш Жермен снова жениться?
— Вы не болтунья, — ответил старик Морис, — с вами можно говорить, не боясь пересудов; так и быть, я скажу моей жене и вам, что Жермен — да, он решился; завтра же он уезжает в Фурш.
— В добрый час! — воскликнула старуха Морис: — этот бедный ребенок! Дай ему бог найти жену такую же добрую и честную, как он сам.
— А! — он едет в Фурш, — заметила Гилета. — Вот как это выходит! Меня это очень устраивает, а раз вы меня только что спрашивали, не нужно ли мне чего, я сейчас вам скажу, дядя Морис, чем вы можете мне помочь.
— Говорите, говорите, мы готовы всегда услужить.
— Я бы хотела, чтобы Жермен взял на себя труд повезти с собой мою дочь.
— Куда же, в Фурш?
— Нет, не в Фурш, а в Ормо, где она пробудет весь остаток года.
— Как! — воскликнула старуха Морис, — вы расстаетесь со своей дочерью?
— Пора уже поступить ей на место и что-нибудь зарабатывать. Мне это очень тяжело, да и ей тоже, бедняжке! Мы не могли решиться расстаться друг с другом на Иванов день; но вот наступает святой Мартын, и она находит хорошее место в Ормо. Тамошний фермер проезжал тут как-то на днях с ярмарки. Он увидал мою маленькую Мари, которая пасла своих трех овец на общественной земле. «Вы совсем, девчурка, не заняты, — сказал он ей, — ведь три овцы для пастушки — это ничто. Не хотите ли пасти их целую сотню? — Я вас увожу. Наша пастушка заболела и возвращается к своим родителям; если вы захотите поступить к нам не позже как на этой неделе, вы получите пятьдесят франков за весь конец года до Иванова дня». Дитя сначала отказалась, но не могла об этом не думать и не сказать мне, когда, вернувшись вечером, нашла меня грустной и озабоченной перед предстоящей зимой, которая будет длинна и сурова, потому что в этом году журавли и дикие утки улетели на месяц раньше, чем обыкновенно. Мы обе плакали, но потом собрались с духом. Мы сказали себе, что не можем оставаться вместе, так как на нашем кусочке земли с трудом может прокормиться только один человек; и так как маленькая Мари вошла в лета (ей исполнилось шестнадцать лет), нужно, чтобы она, как и другие, сама зарабатывала себе на хлеб и помогала своей бедной матери.
— Тетка Гилета, — сказал старый пахарь, — если бы пятьдесят франков могли утешить ваши горести и избавить ваше дитя от необходимости отправиться так далеко, право, они бы у меня нашлись для вас, хотя пятьдесят франков для таких людей, как мы, и очень ощутительная сумма. Но во всех таких случаях нужно слушаться голоса разума так же, как и голоса дружбы. Если вы спасетесь от нужды в эту зиму, то не спасетесь от нее в будущем, и чем позднее ваша дочь решится взять место, тем труднее будет вам обеим расставаться. Маленькая Мари становится большой и сильной, и ей нечего делать у вас. Она может попросту разлениться.
— О! Этого я совсем не боюсь, — сказала Гилета. — Мари такая же хорошая работница, как и всякая богатая девушка, стоящая во главе большой работы. Она ни минуты не сидит со сложенными руками, и, когда нам нечего делать, она чистит и трет нашу бедную мебель так, что она блестит как зеркало. У этого ребенка золотые руки, и я гораздо больше бы хотела, чтобы она поступила пастушкой к вам, чем уезжать так далеко к людям, которых я не знаю. Вы бы взяли ее на Иванов день, если бы мы тогда смогли на это решиться; но теперь вы уже всех наняли, и мы можем об этом думать только на Иванов день следующего года.
— Да! я от всего сердца на это согласен, Гилета! Это мне доставит удовольствие. Но пока ей хорошо подучиться своему делу и привыкнуть служить другим.
— Да, конечно; жребий брошен, фермер из Ормо прислал спросить ее сегодня утром, мы сказали — да, и ей нужно уезжать. Но бедное дитя не знает дороги, и мне не хотелось бы посылать ее одну так далеко. Раз ваш зять едет завтра в Фурш, он может ее взять с собой. Это, кажется, совсем рядом с поместьем, куда ей нужно, так, по крайней мере, мне сказали, так как сама я там никогда не была.
— Это совсем рядом, и мой зять ее возьмет с собою. Это так; он даже сможет взять ее верхом на кобылу, таким образом она сбережет свои башмаки. Вот он возвращается к ужину. Послушай-ка, Жермен, маленькая Мари поступает пастушкой в Ормо. Ты ее отвезешь на своей лошади, не правда ли?
— Хорошо, — сказал Жермен; хотя он и был озабочен, но всегда был готов услужить ближнему.
В нашем кругу никакой матери не пришло бы никогда в голову поручить свою шестнадцатилетнюю дочь мужчине двадцати восьми лет! — так как Жермену было, действительно, всего двадцать восемь лет и хотя, по местным понятиям, он считался уже старым, если думать о возможности брака, но все же был самым красивым мужчиной в округе. Работа не иссушила и не изнурила его, как большинство крестьян, проработавших десять лет над землей. Он был в силах работать и еще десять лет и не состариться, и нужно было, чтобы предрассудок относительно возраста был очень силен в сознании молодой девушки, чтобы помешать ей увидеть, что у Жермена был свежий цвет лица, живые и голубые, как майское небо, глаза, розовый рот, превосходные зубы, красивое и гибкое тело, как у молодой лошади, еще не покинувшей лугов.
Но чистота нравов есть священная традиция в некоторых деревнях, отдаленных от развратной сутолоки больших городов, и между всеми семьями Белэра семья Мориса славилась своей честностью и порядочностью: Жермен ехал, чтобы найти себе жену; Мари была чересчур юна и бедна, чтобы он мог подумать о ней в этом смысле; и нужно было быть бессердечным и плохим человеком, чтобы появились какие-нибудь грешные мысли относительно нее. И старик Морис нисколько не был обеспокоен, увидав, что он берет к себе на лошадь эту хорошенькую девушку; и Гилета побоялась бы его оскорбить напоминанием, что он должен уважать ее, как сестру; Мари, плача, влезла на кобылу, после того как двадцать раз поцеловала свою мать и своих юных подруг. Жермен, печальный сам по себе, тем более сочувствовал ее горю, и отъехал с очень серьезным видом в то время, как соседи, махая рукой, прощались с маленькой Мари и не думали ничего плохого.
VI
МАЛЮТКА-ПЬЕР
Серка была молода, красива и сильна. Она без всякого усилия несла свою двойную ношу, прижимая уши и грызя удила, как и подобает гордой и горячей кобыле. Проезжая вдоль луга, она заметила свою мать, которую называли старой Серкой, как ее самое звали молодой Серкой, и заржала ей в знак прощания. Старая Серка подошла к изгороди, позвякивая своими железными путами, и попробовала поскакать по краю луга за дочерью; но, увидав, что та пустилась крупною рысью, она заржала в свою очередь и остановилась — задумчивая, обеспокоенная, нос по ветру, не думая больше жевать траву, которой у нее был полон рот.
— Это бедное животное все еще помнит свою кровь, — сказал Жермен, чтобы отвлечь немного маленькую Мари от ее горя. — Это мне напоминает, что я не поцеловал своего маленького Пьера, перед тем как уехать. Гадкого ребенка не было дома! Он хотел вчера вечером, чтобы я дал ему обещание взять его с собой, и он проплакал целый час в своей кровати. Нынче утром опять он пробовал меня убедить. О, какой он ловкий и ласковый! Но, когда он увидел, что ничего не выходит, господинчик наш рассердился: он ушел в поле, и я его не видел все утро.
— А я его видела, — сказала маленькая Мари, делая усилие, чтобы сдержать слезы. — Он бежал с детьми в ту сторону, где у нас порубки, и я сейчас же догадалась, что он давно уже из дому, так как он был очень голоден и ел терн и ежевику. Я отдала ему хлеб от своего завтрака, и он сказал: «Спасибо, моя маленькая Мари, когда ты придешь к нам, я тебе дам лепешек». Ужасно у вас милый ребенок, Жермен!
— Да, он очень милый, — сказал крестьянин, — и я не знаю, чего бы я только не сделал для него! Если бы его бабушка не была более рассудительна, чем я, я не мог бы удержаться и взял бы его с собой, он так сильно плакал, и его бедное маленькое сердечко так сильно билось.
— Ну, что же, почему бы вам его и не взять, Жермен? Он бы вам ничуть не помешал, он такой благоразумный, когда исполняют то, чего ему хочется.
— Кажется, он был бы лишним там, куда я еду. По крайней мере, таково мнение дяди Мориса. А я думал, что, как раз наоборот, нужно бы посмотреть, как его там примут, ведь с таким славным ребенком должны были бы очень ласково обойтись… Но дома говорят, что не нужно начинать с того, чтобы показывать тягости нашей жизни… Я не знаю, зачем я с тобой об этом говорю, Мари; ведь ты ровно ничего в этом не понимаешь.
— Да нет же, Жермен, я знаю, что вы едете жениться; моя мать мне это сказала, приказав никому об этом не говорить, ни у нас, ни там, куда я еду, и вы можете быть спокойны: я не скажу об этом на слова.
— И хорошо сделаешь, ведь ничего не решено, может быть я не подойду этой женщине.
— Нужно надеяться, что подойдете, Жермен, и почему вы можете ей не подойти?
— Кто его знает? У меня трое детей, это тяжело для женщины, которая им не мать!
— Это правда, но ваши дети не такие, как другие дети.
— Ты думаешь?
— Они красивы, как маленькие ангелочки, и так хорошо воспитаны, что не найдешь прелестнее их.
— Но Сильвэн-то не очень удобен.
— Он совсем маленький! Он не может быть другим, но он такой умный!
— Это правда, он умный и какой смелый! Он не боится ни коров, ни быков, и если бы ему только позволить, он лазил бы на лошадей вместе со старшим.
— Я на вашем месте, я взяла бы с собой старшего. Наверное, вас сейчас же бы полюбили за то, что у вас такой красивый ребенок!
— Да, если женщина любит детей; но если она их не любит!
— Разве есть женщины, которые не любят детей?
— Немного, я думаю; но все-таки есть, и это меня тревожит.
— Вы, значит, совсем не знаете этой женщины?
— Не больше, чем ты, и боюсь, что лучше ее не узнаю и после того, как увижу. Я-то ведь очень доверчив. Когда мне говорят добрые слова, я им верю; но несколько раз мне пришлось уже в этом раскаяться, ведь слова — это не поступки.
— Говорят, что это очень порядочная женщина.
— Кто это говорит, дядя Морис?
— Да, ваш тесть.
— Это прекрасно, но он ее тоже не знает.
— Ну, что же, вы ее скоро увидите, вы будете очень внимательны, и нужно надеяться, что вы не ошибетесь, Жермен.
— Знаешь, маленькая Мари, я очень бы хотел, чтобы ты вошла ненадолго в дом, перед тем как прямо итти в Ормо; ты такая наблюдательная и всегда была умницей, и ты все замечаешь. Если ты увидишь что-нибудь неподходящее, ты тихонечко предупреди меня.
— О нет, Жермен, я этого не сделаю, и я буду бояться ошибиться; да и кроме того, если какое-нибудь мое легкомысленное слово отвратит вас от этого брака, ваши родители на меня рассердятся, а с меня уже и так достаточно горестей, и я не хочу навлекать еще новых на бедную мою дорогую мать.
Пока они так разговаривали, Серка отшатнулась, насторожив уши, затем пошла вперед и приблизилась к кусту, где что-то, что она начинала узнавать, сначала ее испугало.
Жермен бросил взгляд на куст и увидал во рву, под густыми и еще свежими ветками срубленной дубовой верхушки, что-то такое, что он принял за ягненка.
— Это заблудившееся животное, — сказал он, — или мертвое, оно не двигается. Может быть кто-нибудь его разыскивает, нужно посмотреть.
— Да это не животное, — воскликнула маленькая Мари: — это спит ребенок; это ваш малютка-Пьер!
— Вот так история! — сказал Жермен, слезая с лошади, — полюбуйтесь-ка на этого шалунишку, как он спит тут, так далеко от дома, да еще во рву, где могут быть змеи!
Он взял на руки ребенка, который улыбнулся ему и, открыв глаза и обхватив его за шею руками, сказал:
— Папочка, ты меня возьмешь с собой!
— Да, да, все та же песня! Что вы там делали, гадкий Пьер?
— Я ждал моего папочку, когда он проедет, — сказал ребенок, — я смотрел на дорогу и так старался, что заснул.
— Если бы я проехал и тебя не увидал, ты бы остался тут на всю ночь и тебя заели бы волки.
— О, я хорошо знал, что ты меня увидишь, — ответил Малютка-Пьер доверчиво.
— Ну, а теперь, мой Пьер, поцелуй меня, скажи мне «до свиданья» и скорей беги домой, если не хочешь, чтобы без тебя поужинали.
— Так ты не хочешь меня взять? — воскликнул малютка и начал теребить себе глаза в знак того, что он намеревается заплакать.
— Ты прекрасно знаешь, что дед и бабка этого не хотят, — сказал Жермен, отговариваясь авторитетом стариков, как человек не очень-то рассчитывающий на свой собственный.
Но ребенок ничего не слушал. Он, действительно, заплакал и сказал, что, если его отец взял с собой маленькую Мари, он может и его взять с собой. Ему возразили, что нужно будет проезжать через большие леса, что там много злых зверей, которые поедают маленьких детей, что Серка не хотела везти троих и заявила об этом при отъезде, что в тех местах, куда они едут, нет ни постели, ни ужина для мальчуганов. Все эти прекрасные доводы не убедили Малютку-Пьера; он бросился на траву, начал по ней кататься и кричать, что его папочка его больше не любит, что если он его не увезет с собой, он не вернется больше домой ни днем, ни ночью.
Родительское сердце Жермена было мягко и слабо, как у женщины. Смерть его жены и то, что он принужден был один заботиться о своих малютках, а также и думы о том, что нужно было крепко любить этих осиротевших бедняжек, сделали его таким, и в нем происходила борьба, тем более сильная, что он стыдился своей слабости и, стараясь скрыть ее от маленькой Мари, весь покрылся потом, и на покрасневших его глазах готовы были выступить слезы. Наконец, он попробовал рассердиться; но, обернувшись к Мари, будто желая ее взять свидетельницей своей твердости, он увидел, что лицо доброй девушки было все в слезах; тут мужество уже окончательно покинуло его, и он не был больше в состоянии сдержать и своих слез, хотя и продолжал в то же время грозить и браниться.
— Право, у вас чересчур жестокое сердце, — сказала ему, наконец, маленькая Мари, — я бы никогда не могла противиться ребенку, когда у него такое большое горе. Полно, Жермен, возьмите его с собой. Ваша кобыла привыкла носить на спине двух взрослых и ребенка, ваш шурин вместе с женой, которая на много тяжелее меня ездят на ней по субботам на базар со своим мальчиком. Вы посадите его верхом впереди вас, да к тому же и я лучше пойду одна пешком, чем причиню огорчение этому малютке.
— Если бы дело было только в этом, — ответил Жермен, которому до смерти хотелось дать себя убедить. — Серка сильна и могла бы понести еще двоих, если бы хватило места на ее спине. Но что мы будем делать с этим ребенком в дороге, ему будет холодно, он проголодается… и кто позаботится о нем сегодня вечером и завтра, чтобы его уложить спать, помыть, одеть. Я не смею навязывать эту заботу женщине, которой я не знаю и которая, конечно, найдет, что я очень бесцеремонен с ней с самого начала.
— По тому участию или недовольству, которое она проявит, вы сейчас же ее узнаете, Жермен, поверьте мне, к тому же, если она отвергнет вашего Пьера, я беру его на себя. Я завтра пойду к ней, одену его и уведу с собой в поле. Я буду забавлять его весь день и постараюсь, чтобы у него все было.
— А он тебе не надоест, бедная девочка? Не стеснит тебя? Целый день — это очень долго!
— Напротив, это доставит мне удовольствие, он побудет со мной, и мне будет менее грустно в первый день, как я буду на чужой стороне. Я буду воображать, что я еще дома.
Ребенок видел, что маленькая Мари принимает его сторону, он вцепился в ее юбку и так крепко ее держал, что его с большим трудом пришлось бы от нее оторвать. Когда он понял, что отец уступает, он взял руку Мари своими маленькими, загоревшими от солнца ручонками, поцеловал ее, и, подпрыгнув от радости, потащил ее к кобыле с тем горячим нетерпением, которое дети вкладывают во все свои желания.
— Полно, полно, — сказала девушка, поднимая его на руки, — постараемся успокоить это бедное сердечко, которое прыгает, как маленькая птичка, а если ты озябнешь, когда придет ночь, скажи мне это, мой Пьер, я тебя заверну в свой плащ. Поцелуй своего папочку и попроси у него прощения за то, что ты был нехорошим. Скажи ему, что это не повторится никогда, никогда, слышишь?
— Да, да, только под условием, что я всегда буду исполнять его волю, не правда ли? — сказал Жермен, вытирая глаза мальчика своим платком. — Ах, Мари, вы мне избалуете этого молодца. И правда, ты ужасно добрая девушка, маленькая Мари. Я не знаю, почему ты не поступила пастушкой к нам на последний Иванов день. Ты ходила бы за моими детьми, и я предпочел бы хорошо платить тебе за это, чем ехать за женой, которая, может быть, будет думать, что делает мне большое одолжение, если не будет их ненавидеть.
— Не нужно смотреть на вещи с их плохой стороны, — ответила маленькая Мари, держа лошадь за узду в то время, как Жермен сажал своего сына на перед широкого вьючного седла, обшитого козьею кожей. — Если ваша жена не будет любить детей, вы возьмете меня к себе на будущий год, и, будьте покойны, я буду так хорошо их забавлять, что они ничего не заметят.
VII
В ПУСТОШИ
— Ах, да, — сказал Жермен, когда они сделали несколько шагов, — а что подумают дома, увидев, что наш мальчик не возвращается? Родители обеспокоятся и будут его всюду искать.
— А вы скажите дорожному рабочему — там, на дороге, что вы увозите мальчика, и поручите ему предупредить ваших.
— Это верно, Мари, ты очень догадлива, ты! а я и не подумал, что Жани должен был быть здесь поблизости.
— И как раз он живет совсем близко от вашего хутора и, конечно, выполнит ваше поручение.
Так и сделав, Жермен опять пустил кобылу рысью, и Малютка-Пьер был так этому рад, что и не заметил сразу, что он не обедал; но от езды его растрясло и, проехав около мили, он начал бледнеть, зевать и жаловаться, что умирает от голода.
— Вот оно, начинается, — сказал Жермен. — Я так и знал, что мы не долго проедем, и этот господинчик начнет кричать, что он голоден или хочет пить.
— Я хочу пить, — сказал Малютка-Пьер.
— Хорошо, тогда мы заедем в Корлэй в кабачок тетки Ревекки — «На Рассвете». Прекрасная вывеска, но жалкое убежище! Пойдем с нами, Мари, ты выпьешь тоже немного вина.
— Нет, нет, мне ничего не нужно, — сказала она, — я подержу кобылу, пока вы войдете туда с малышом.
— Но я вспоминаю, моя славная девочка, что ты отдала сегодня хлеб от своего завтрака Пьеру, и сама выехала натощак; ты не захотела обедать с нами у нас дома, ты все время плакала.
— О, я не была голодна, я была чересчур огорчена, и клянусь вам, что и сейчас у меня нет ни малейшей охоты есть.
— Ты должна принудить себя, крошка, иначе ты заболеешь. Перед нами еще длинный путь, и не нужно приезжать туда голодными и просить хлеба раньше, чем поздороваешься. Я сам хочу тебе подать пример, хотя и у меня нет большого аппетита; но я все-таки поем, кроме всего прочего, я тоже не обедал. Я видел, как вы плачете, твоя мать и ты, и это волновало мое сердце. Пойдем, пойдем, я привяжу Серку у дверей; сойди же, я так хочу.
Они все трое вошли к Ревекке, и меньше чем в четверть часа хромой толстухе удалось им подать яичницу, весьма приятную на вид, серого хлеба и светлокрасного вина.
Крестьяне едят медленно, а у маленького Пьера был такой большой аппетит, что прошел по крайней мере час, пока Жермен мог подумать о дальнейшем пути. Маленькая Мари сначала ела из любезности; потом мало-по-малу пришел голод: ведь в шестнадцать лет нельзя долго воздерживаться, а деревенский воздух очень требователен. Добрые слова, которые Жермен сумел ей сказать, чтобы ее утешить и ободрить, тоже произвели свое действие; и она сделала усилие над собою и убедила себя, что семь месяцев пройдут очень быстро и она будет счастлива, вернувшись в свою семью и в свою деревню, раз старик Морис и Жермен согласились взять ее к себе в услужение. Но когда она развеселилась и начала уже шутить с маленьким Пьером, у Жермена явилась несчастная мысль показать ей в окно кабачка прекрасный вид на долину, которая с этой высоты была вся такая сияющая, зеленая и плодородная. Мари посмотрела и спросила, видны ли отсюда дома Белэра.
— Ну, конечно, — сказал Жермен, — и хутор, и даже твой дом. Посмотри на эту маленькую серую точку недалеко от большого тополя, пониже колокольни.
— Ах, я его вижу, — сказала девочка и опять начала плакать.
— Я напрасно напомнил тебе об этом, — сказал Жермен, — я делаю нынче одни только глупости! Полно, Мари, поедем, дочка; дни коротки и через час, когда взойдет луна, не будет тепло.
Они вновь пустились в путь и переехали большую пустошь; чтобы не утомлять девушку и ребенка чересчур быстрой ездой, Жермен пускал Серку не очень скоро, и когда они оставили дорогу и приблизились к лесам, солнце уже спряталось.
Жермен знал дорогу только до Манье, но он подумал, что можно бы сократить ее, и пустился через Пресль и Сепюльтюр — дорога, по которой он обыкновенно не ездил, когда отправлялся на ярмарку. Он ошибся в направлении и потерял еще немного времени, прежде чем они въехали в лес, но и въехал-то он в него не с той стороны чего не заметил, и, повернувшись спиною к Фуршу, он взял гораздо выше — в сторону Ардент.
Взять правильное направление помешал ему туман, поднявшийся вместе с ночью, это был один из тех осенних вечерних туманов, которые в белизне лунного сияния делаются еще более смутными и обманчивыми. Большие лужи воды, которыми были усеяны лесные прогалины, давали такие густые испарения, что, когда Серка их переходила, можно было заметить их только по чмоканью ее копыт и по тому усилию, которое она делала, чтобы их оттуда вытягивать.
Когда, наконец, они нашли хорошую лесную дорогу, совершенно прямую, и проехали ее до конца, Жермен стал соображать, где они находятся, и увидел, что сбился с пути; когда старик Морис объяснял ему дорогу, он сказал зятю, что при выходе из леса будет крутой спуск, затем будет огромный луг, и два раза нужно будет переехать реку в брод. Он даже наказывал ему осторожно въезжать в эту реку, так как в начале осени были сильные дожди и вода могла быть довольно высока.
Не видя ни спуска, ни луга, ни реки, а одну лишь голую степь, белую, как снеговая скатерть, Жермен остановился, стал искать какого-нибудь дома, поджидал прохожего, но не нашел никого, кто бы мог дать ему указания. Тогда он повернул назад и въехал обратно в лес. Но туман все сгущался, луну совсем заволокло, дороги были ужасны, и топи очень глубоки. Уже два раза Серка чуть не упала; обремененная такой тяжелою ношею, она начинала терять бодрость, и если и могла еще рассмотреть дорогу и не толкаться о деревья, то уже не могла уберечь своих седоков от крупных веток, которые загораживали дорогу на уровне их головы и были для них очень опасны. В одну из таких встреч Жермен потерял свою шляпу и с большим трудом ее разыскал. Малютка-Пьер заснул и был недвижим, как мешок, он так сильно стеснял руки отца, что тот не мог ни поддерживать, ни направлять лошади.
— Я думаю, что нас заколдовали, — сказал Жермен, останавливаясь: — эти рощи не так велики, чтобы в них потеряться, если только не быть пьяным, а мы уже два часа здесь вертимся и не можем из них выбраться. У Серки только одно на уме, чтобы вернуться поскорее домой, и она сбивает меня с толку. Если мы хотим вернуться домой, нам стоит только предоставить ей это. Но мы, может быть, в двух шагах от места, где должны переночевать, и было бы безумием от этого отказаться и опять пускаться в такой дальний путь. Однако же я все-таки не знаю, что делать. Я не вижу ни неба, ни земли, и боюсь, чтобы этот ребенок не схватил лихорадки, если мы будем еще останавливаться в этом проклятом тумане, или чтобы мы не раздавили его своею тяжестью, если лошадь споткнется и упадет.
— Не нужно нам больше упорствовать, — сказала маленькая Мари. — Сойдем, Жермен, дайте мне ребенка, я прекрасно его понесу, и я лучше, чем вы, придержу свой плащ, чтобы он на нем не распахивался. Вы поведете кобылу за повод, и мы больше увидим, глядя поближе к земле.
Однако эта предосторожность предохранила их лишь от падения с лошади, так как туман расстилался и, казалось, прилипал к сырой земле. Итти было очень тяжело, и вскоре они были так измучены, что остановились совсем, найдя, наконец, сухое местечко под большими дубами. Маленькая Мари была вся в поту, но она ни на что не жаловалась и ни о чем не беспокоилась. Преисполненная одною только заботой о Пьере, она села на песок и положила ребенка к себе на колени, в то время как Жермен исследовал окрестности, замотав поводья Серки за ветку дерева.
Но Серке очень надоело это путешествие, она рванулась, освободила повод, порвала подпругу и, брыкнувши несколько раз для вида выше своей головы, пустилась по лесочку, ясно показывая, что ей никого не нужно, чтобы найти дорогу.
— Так, — сказал Жермен после тщетных попыток ее догнать, — вот мы и остались теперь пешие, и если бы нашли верную дорогу, это было бы теперь ни к чему, так как нужно было бы переходить пешком через реку; а судя по тому, сколько воды на этих дорогах, мы можем быть уверены, что весь луг залит рекой. Других дорог мы не знаем. Значит, придется подождать, пока этот туман не рассеется; это не может продолжиться более часа или двух. Когда будет светло, мы поищем какой-нибудь дом, первый попавшийся на опушке леса, но сейчас мы не можем отсюда уйти; там ров, пруд и еще не знаю что — впереди нас; а позади, я тоже не могу сказать, что там есть, так как не понимаю, с какой стороны мы сюда попали.
VIII
ПОД БОЛЬШИМИ ДУБАМИ
— Ну, что же! вооружимся терпением, Жермен, — сказала маленькая Мари. — Нам не так плохо на этом небольшом возвышении. Дождь не проходит через листву этих высоких дубов, и мы можем разжечь огонь, я нащупываю несколько старых пней, которые совсем слабо держатся и достаточно сухи, чтобы гореть. У вас ведь есть огонь, Жермен? Вы только что курили вашу трубку.
— Да, был, конечно! Огниво было в моем мешке на седле, вместе с дичью, которую я вез моей невесте; но проклятая кобыла все унесла, даже мой плащ, который она потеряет или разорвет о сучья.
— Нет, нет, Жермен! Седло, плащ и мешок, все тут на земле, у ваших ног. Серка порвала подпругу и сбросила все подле себя, убегая.
— Это, истинный бог, правда! — сказал крестьянин, — и если мы найдем ощупью немного хвороста, мы сможем высушиться и обогреться.
— Это не трудно, — сказала маленькая Мари, — хворост так и хрустит тут всюду под ногами; но дайте мне сначала сюда седло.
— Что ты хочешь с ним сделать?
— А постель для маленького; нет, не так, а наоборот; он так не скатится с него; и оно все еще тепло от лошадиной спины. Подложите-ка с двух сторон камни, которые вы там видите!
— Я-то их, положим, не вижу! У тебя, верно, кошачьи глаза.
— Поглядите, все сделано, Жермен! Дайте мне ваш плащ, я заверну им его маленькие ножки, а своим плащом прикрою его самого. Глядите, ему здесь так же хорошо, как в его постельке! Пощупайте, какой он теплый!
— Это верно! Ты умеешь ухаживать за детьми, Мари!
— Не очень-то это большое колдовство. А теперь поищите ваше огниво в мешке, и я разложу дрова.
— Эти дрова никогда не разгорятся, они чересчур сырые.
— Вы во всем сомневаетесь, Жермен! Вы, верно, не помните, как были пастушком и раскладывали большие костры в полях под самым сильным дождем.
— Да, это способность детей, которые стерегут скот; но я, я был погонщиком быков, как только научился ходить.
— Потому-то вы более сильны, чем ловки. Вот он и сложен уже, этот костер, увидите, как он у меня не разгорится! Дайте-ка мне огонь и немного сухого вереска. Хорошо! Теперь дуйте; вы не слабогрудый.
— Я по крайней мере этого за собою не знаю, — сказал Жермен и стал дуть, как кузнечный мех.
Через мгновение заблестело пламя, оно бросало сначала красноватый отсвет, но потом поднялось синеватыми языками под листву дубов, борясь с туманом и высушивая понемногу воздух на десять футов в окружности.
— Теперь я сяду рядом с маленьким, чтобы на него не падали искры, — сказала молодая девушка. — Жермен! Мы не получим ни лихорадки, ни насморка, отвечаю вам за это.
— Честное слово, ты умная девушка, — сказал Жермен, — и ты умеешь разжигать огонь, как маленькая ночная колдунья. Я чувствую, что я совсем оживаю и прибадриваюсь; тогда как с мокрыми по колено ногами и с мыслью, что здесь придется оставаться до рассвета, я только что был в очень дурном настроении.
— А когда бываешь в дурном настроении, то ничего и не выдумаешь, — возразила маленькая Мари.
— А ты никогда не бываешь в дурном настроении?
— О, нет! Никогда. А для чего?
— Ну, конечно, это ни для чего не нужно; но как этому помешать, когда есть неприятности? Бог знает, однако, что и ты их не была лишена, моя бедная малютка; ведь ты не всегда была счастлива.
— Это верно, мы много страдали, бедная моя мать и я. У нас бывало горе, но мы никогда не теряли мужества.
— Я не терял мужества ни при какой работе, — сказал Жермен, — но нужда меня раздражала бы, так как я никогда ни в чем не нуждался. Моя жена сделала меня богатым, и я им остаюсь и посейчас; и я буду богат, пока буду работать на хуторе; это будет всегда, надеюсь; но у каждого должно быть свое горе! Я страдаю иначе.
— Да, вы потеряли вашу жену, и это ужасно жалко!
Правда.
— О, я очень ее оплакивала, Жермен! ведь она была такая добрая! Знаете, не будем больше о ней говорить; а то я опять о ней заплачу, все мои горести хотят ко мне вернуться сегодня.
— Это правда, она очень тебя любила, маленькая Мари! Она очень высоко ценила тебя и твою мать. Полно! ты плачешь. Послушай, дочка, я не хочу плакать, я…
— И вы однако плачете, Жермен! Вы тоже плачете! Разве может быть стыдно человеку оплакивать свою жену. Не стесняйтесь, полно! Я разделяю наполовину с вами это горе.
— У тебя доброе серце, Мари, и мне хорошо плакать с тобой. Но приблизь же свои ноги к огню; твои юбки тоже совсем мокры, бедная девочка! Послушай, я сяду вместо тебя к мальчику, а ты погрейся получше.
— Мне достаточно тепло, — сказала Мари, — и если вы хотите сесть, возьмите кончик плаща, а мне очень хорошо.
— В самом деле здесь недурно, — сказал Жермен, садясь совсем близко от нее. — Один только голод меня немного мучает. Вероятно, уже часов девять, и мне было так трудно итти по этим скверным дорогам, что я чувствую себя совершенно ослабевшим. А ты разве тоже не голодна, Мари?
— Я — нисколько. Я не привыкла, как вы, есть четыре раза в день, и я столько раз ложилась спать без ужина, что один лишний раз меня не удивляет.
— Ну, что же! это удобно — такая жена, как ты; не нужно много расходов, — сказал Жермен, улыбаясь.
— Я не жена, — сказала простодушно Мари, не замечая того, какой оборот принимали мысли крестьянина. — Что вы, бредите?
— Да, кажется, — ответил Жермен, — может быть, я и брежу от голода!
— Какой вы обжора! — возразила она, немного развеселившись, — ну, что же, если вы не можете прожить пять или шесть часов без еды, разве нет у вас дичи в мешке и огня, чтобы ее приготовить?
— А, чорт возьми! это хорошая мысль! Но как же быть с подарком моему будущему тестю?
— У вас шесть куропаток и заяц! Я думаю, вам столько не нужно, чтобы насытиться.
— Но если это делать без вертела и без тагана, все обратится в уголь.
— Да нет же, — сказала маленькая Мари, — я берусь испечь это под золой и ничуть не продымить. Разве вы никогда не ловили в полях жаворонков и не пекли их между двумя камнями? Ах, я и забыла, ведь вы никогда не были пастухом! Ну вот, ощиплите эту куропатку! Не так сильно! вы ей обдираете кожу!
— Ты могла бы ощипать другую, чтобы мне показать!
— Значит, вы хотите съесть целых две. Какой вы обжора! Ну, вот они и ощипаны. Я буду их печь.
— Ты была бы прекрасная маркитантка, маленькая Мари, но, к несчастью, у тебя нет погребца, и мне придется пить воду из этого болота.
— Вам, наверное, хотелось бы вина, не так ли? может быть еще кофе? Вы думаете, что вы на ярмарке, в беседке! Позовите трактирщика: ликера искусному пахарю из Белэра!
— Ах! маленькая злодейка, вы смеетесь надо мной. А разве вы сами не выпили бы вина, если бы оно у вас было?
— Я, я выпила сегодня вечером, с вами, у Ревекки, во второй раз в жизни; но, если вы будете благоразумны, я дам вам вина, почти бутылку и еще очень хорошего!
— Как, Мари, ты, значит, действительно колдунья!
— Разве вы не имели глупости спросить целых две бутылки вина у Ревекки? Вы выпили с вашим маленьким одну, а я едва проглотила три капли из той, которую вы поставили передо мною. А вы, не посмотрев, заплатили за обе.
— Ну, и что же?
— Ну, вот я и положила ту, которая не была выпита, в свою корзинку, так как подумала, что вы или ваш мальчик захотите пить в дороге; и вот она.
— Ты самая догадливая девушка, какую я когда-либо встречал. Подумайте! и она еще плакала, это бедное дитя, когда выходила из трактира, и это не помешало ей подумать больше о других, чем о себе. Маленькая Мари, человек, который на тебе женится, не будет дураком!
— Надеюсь, так как я не полюблю дурака. Ну, кушайте ваших куропаток, они совсем испеклись, а за неимением хлеба вам придется удовольствоваться каштанами.
— Где же, чорт возьми, достала ты еще и каштанов?
— Удивительное дело! в продолжение всей дороги я снимала их мимоходом с веток, и набила ими карманы.
— И они также испечены?
— А для чего у меня был бы ум, если бы я их не положила на огонь, как только мы его разожгли? Так всегда делается в полях.
— Ну вот, маленькая Мари, мы будем ужинать вместе! Я хочу выпить за твое здоровье и пожелать тебе хорошего мужа… Ну, какого бы ты пожелала себе сама, расскажи-ка мне об этом немножечко!
— Это очень мне трудно, Жермен, так как я еще совсем об этом не думала.
— Как, совсем не думала, никогда? — сказал Жермен, начиная есть с аппетитом землепашца, но отрезая лучшие куски, чтобы предложить их своей спутнице, которая наотрез от них отказалась и удовольствовалась лишь несколькими каштанами. — Скажи-ка, мне, маленькая Мари, — сказал он, видя, что она и не думает ему отвечать, — ты никогда еще не думала о браке? Ты уже в таких годах, однако!
— Может быть, — сказала она, — но я чересчур бедна. Нужно собрать по крайней мере сто экю, чтобы устроить хозяйство, и я должна работать пять или шесть лет, чтобы их собрать.
— Бедная девушка! А я бы хотел, чтобы дядя Морис дал мне сто экю, чтобы тебе их подарить.
— Большое спасибо, Жермен. А что бы тогда сказали про меня?
— А что могли бы сказать? Все прекрасно знают, что я стар и не могу на тебе жениться. И никто бы не подумал, что я… что ты…
— Послушайте-ка, пахарь! вот ваш ребенок просыпается, — сказала маленькая Мари.
IX
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА
Малютка-Пьер приподнялся и с задумчивым видом стал смотреть вокруг себя.
— Ах, это всегда с ним так бывает, когда он слышит, что едят, сказал Жермен. — Грохот пушки не разбудил бы его; но когда двигают челюстями, он сейчас же раскрывает глаза.
— А вы, наверное, были такой же в его годы, — сказала маленькая Мари с чуть насмешливой улыбкой. — Ну, что, мой маленький Пьер, ты ищешь полог своей кроватки? Он сегодня из листьев, дитя мое; но твой отец однако же отлично ужинает. Не хочешь ли ты поужинать с ним? Я не съела твою долю; я так и думала, что ты еще потребуешь.
— Мари, я хочу, чтобы ты ела! — воскликнул землепашец, — я больше есть не буду. Я обжора, я грубиян; ты лишаешь себя из-за нас, это несправедливо, я стыжусь этого. Знаешь, это отбивает у меня аппетит; я не хочу, чтобы мой сын ужинал, если ты не будешь ужинать.
— Оставьте нас в покое, — ответила маленькая Мари, — у вас нет ключа от наших аппетитов. Мой заперт на сегодня, но аппетит вашего Пьера открыт, как у маленького волка. Поглядите, как он принялся! О, это будет тоже замечательный пахарь!
Действительно, Малютка-Пьер скоро показал, чей он был сын, и, едва проснувшись, не понимая, где он и как сюда попал, он принялся пожирать с великою жадностью.
Затем, когда голод его прошел, он почувствовал себя возбужденным, как это часто бывает с детьми, когда нарушают их привычки, и проявил больше ума, любопытства и здравого смысла, чем обыкновенно. Он заставил себе объяснить, где он находился, и когда узнал, что в лесу, то немного испугался:
— Есть ли злые звери в этом лесу? — спросил он у своего отца.
— Нет, — сказал отец, — их тут нет. Не бойся ничего.
— Значит, ты мне наврал, когда говорил, что если я поеду с тобой в большие леса, то меня унесут волки?
— Поглядите-ка на этого разумника! — сказал Жермен в замешательстве.
— Он прав, — возразила маленькая Мари, — вы ему это сказали, у него хорошая память, и он это помнит. Но узнай, маленький мой Пьер, что твой отец никогда не лжет. Мы проехали большие леса когда ты спал, и теперь мы в маленьких лесах, где нет злых зверей.
— А маленькие леса очень далеко от больших?
— Довольно далеко; кроме того волки не выходят из больших лесов. Да если бы они и пришли сюда, твой отец их бы убил.
— И ты тоже, маленькая Мари?
— И мы тоже, ведь ты бы нам помогал, мой Пьер. Ты не боишься? Ты хорошо бы их бил!
— Да, да, — сказал ребенок, возгордившись и принимая геройскую позу, — мы бы их убили!
— Никто не умеет так хорошо говорить с детьми и убеждать их, как ты, — сказал Жермен маленькой Мари. — Правда, ты и сама еще недавно был маленьким ребенком, и ты помнишь, что тебе говорила твоя мать. Я думаю, что, чем моложе, тем лучше понимаешь детей. Я очень боюсь, что тридцатилетняя женщина, да еще не знающая, что такое быть матерью, с трудом научится болтать и рассуждать с маленькими.
— Но почему бы и нет, Жермен? Я не знаю, почему у вас появились дурные мысли относительно этой женщины; это у вас пройдет.
— Ах, к чорту эту женщину! — сказал Жермен. — Я хотел бы уже оттуда вернуться, чтобы туда никогда не возвращаться. На что мне жена, которую я не знаю?
— Мой маленький папочка, — сказал ребенок, — почему ты все говоришь сегодня про твою жену, — ведь она умерла!..
— Увы! так ты ее не забыл, ты, твою бедную, дорогую мать?
— Нет, ведь я видал, как ее положили в красивую коробку из белого дерева, и моя бабушка подвела меня к ней, чтобы поцеловать ее и проститься с ней!.. Она была вся белая и холодная, и каждый вечер тетя заставляет меня молиться за нее богу, чтобы она пошла погреться с ним на небо. Как ты думаешь, она там теперь?
— Я надеюсь, дитя мое; но нужно молиться всегда, это показывает твоей матери, что ты ее любишь.
— Я сейчас прочту мою молитву, — возразил ребенок, — я и не подумал ее прочитать сегодня вечером. Но я не могу прочитать один; я всегда немножко забываю. Пусть маленькая Мари мне поможет.
— Да, мой Пьер, я тебе помогу, — сказала молодая девушка. — Поди сюда, стань на колени.
Ребенок стал на колени на юбку молодой девушки, сложил маленькие ручки и начал читать свою молитву, сначала со вниманием и с усердием, так как прекрасно знал начало; затем с замедлением и колебанием и, наконец, повторяя слово за словом, что ему говорила маленькая Мари, когда он дошел до того места своей молитвы, где сон обыкновенно одолевал его каждый вечер, и он не мог потому выучить ее до конца.
На этот раз опять работа внимания произвела свое обычное действие; он лишь с усилием произнес последние слоги, да и то только тогда, когда их повторили ему три раза; его голова отяжелела и склонилась на грудь Мари; руки ослабели, разъединились и упали на колени.
При свете костра Жермен посмотрел на своего маленького ангела, заснувшего на сердце молодой девушки, которая, поддерживая его руками и согревая его белокурые волосы своим чистым дыханием, отдалась тоже благочестивой задумчивости и мысленно молилась за душу Катерины.
Жермен был растроган, он стал искать, как ему выразить маленькой Мари то уважение и благодарность, какие она ему внушала, но не нашел ничего, чтобы передать свою мысль.
Он приблизился к ней, чтобы поцеловать сына, которого она все еще держала у своей груди, и с трудом оторвал губы от лба маленького Пьера.
— Вы его слишком сильно целуете, — сказала ему Мари, тихонько отталкивая голову пахаря, — вы его разбудите. Дайте я его уложу, раз он опять улетел в райские свои сновидения.
Ребенок дал себя уложить, но, вытягиваясь на козьей шкуре седла, он опросил, не на Серке ли он. Затем, открыв свои большие голубые глаза и устремив их на минуту на ветки, он, казалось, стал грезить наяву или был поражен мыслью, которая, днем закравшись в его ум, определилась в нем с приближением сна.
— Мой маленький папочка, — сказал он, — если ты хочешь мне дать другую мать, я хочу, чтобы это была маленькая Мари.
И, не дожидаясь ответа, он закрыл глаза и заснул.
X
НЕСМОТРЯ НА ХОЛОД
Маленькая Мари не обратила особого внимания на странные слова ребенка и приняла их просто, как доказательство его привязанности; она заботливо его завернула, подкинула в огонь хвороста, и так как туман, заснувший на соседнем болоте, и не думал рассеиваться, она посоветовала Жермену устроиться у огня и немножко заснуть.
— Я вижу, что вас уже клонят ко сну, — сказала она ему, — вы ничего не говорите и смотрите на огонь совсем так, как делал это только что ваш маленький. Поспите, а я постерегу ребенка и вас.
— Ты будешь спать, — ответил хлебопашец, — а я буду стеречь вас обоих, никогда еще мне не хотелось меньше спать, чем сейчас; у меня пятьдесят мыслей в голове.
— Пятьдесят, это много, — сказала девчурка с некоторой насмешкой, — многие люди были бы счастливы иметь хоть одну!
— Ну, что же! если я не способен иметь их пятьдесят, у меня, по крайней мере, есть одна, которая меня не оставляет уже целый час.
— Я вам ее скажу, а также и ту, которая была у вас раньше.
— Ну, скажи, если ты отгадала ее, Мари; скажи ее сама, мне это доставит удовольствие.
— Час тому назад, — возразила она, — у вас была мысль поесть… а теперь у вас мысль поспать.
— Мари, я всего только погонщик быков, но ты меня самого принимаешь за быка. Ты злая девушка, я вижу, что ты не хочешь со мной разговаривать. Тогда спи, это будет лучше, чем осуждать человека, которому и так невесело.
— Если вы хотите разговаривать, поговорим, — сказала девочка и прилегла к ребенку, положив свою голову на седло. — Вы хотите себя мучить, Жермен, и этим проявляете недостаточно мужества для мужчины. Чего бы только я не наговорила, если бы я не защищалась всеми силами от своего собственного горя.
— Да, конечно, и именно это меня беспокоит, бедное мое дитя! Ты будешь жить вдали от твоих родных в пустынной, болотистой местности, где ты получишь осеннюю лихорадку и где шерстоносные животные плохо выращиваются, что всегда огорчает добросовестную пастушку; наконец, ты будешь среди чужих людей, которые, может быть, не будут добры с тобой, не поймут того, чего ты стоишь. Знаешь, меня это огорчает больше, чем я могу тебе это высказать, и мне хочется отвести тебя назад к твоей матери вместо того, чтобы итти в Фурш.
— Вы говорите с большой добротой, но без всякой рассудительности, мой бедный Жермен; не нужно трусить за своих друзей, и вместо того, чтобы указывать мне на темные стороны моей участи, вы должны были бы мне указать на ее хорошие стороны, как вы сделали это, когда мы были у Ревекки.
— Что же делать! тогда мне это казалось таким, теперь иначе. Ты бы лучше нашла себе мужа.
— Это невозможно, Жермен, я вам это сказала, а так как это невозможно, я об этом и не думаю.
— Но если бы он нашелся. Может, если бы ты мне сказала, какого бы мужа ты хотела, я кого-нибудь и придумал бы для тебя.
— Придумать — не значит найти. Я ничего себе не придумываю, раз это бесполезно.
— Тебе не хотелось бы найти богатого?
— Нет, конечно, раз я сама бедна, как Иов.
— Но если бы он был с достатком, тебя не огорчило бы иметь хорошее жилище, хорошо есть, быть хорошо одетой и жить в хорошей семье, которая разрешила бы тебе помогать твоей матери?
— О да, конечно, да, помогать матери — это главное мое желание.
— Ну, а если бы ты все это встретила, но мужчина был бы не первой молодости, ты не была бы чересчур разборчива?
— Ах, извините меня, Жермен. Именно насчет этого я требовательна. Я не хотела бы старого!
— Старого, конечно; но, например, мужчина моих лет?
— Ваши лета для меня чересчур большие, Жермен: я хотела бы таких лет, как Бастиан, хотя Бастиан и не такой красивый мужчина, как вы.
— Ты хотела бы лучше Бастиана-свинопаса, — сказал Жермен, рассердившись. — У этого малого глаза, как у животных, которых он стережет.
— Я не обратила бы внимания на его глаза из-за его восемнадцати лет.
Жермен почувствовал ужасную ревность.
— Ну, — сказал он, — я вижу, ты крепко придерживаешься Бастиана. А ведь мало сказать, что это смешно!
— Да, это была бы смешная мысль, — ответила маленькая Мари, громко рассмеявшись, — и он был бы смешным мужем. Его можно заставить поверить во что угодно. Например, на днях я подобрала помидор в саду господина кюрэ и сказала ему, что это хорошее красное яблоко, и он куснул его, как настоящий обжора. Если бы вы видели его гримасу! Боже мой, какой он был отвратительный!
— Ты насмехаешься над ним, значит, не любишь его.
— Ну, это бы еще ничего. Но я не люблю его: он груб со своей маленькой сестрой, и он нечистоплотен.
— Так! А ты не чувствуешь склонности к кому-нибудь другому?
— А что вам-то до этого, Жермен?
— Да ровно ничего, просто так, для разговора. Я вижу, девочка, что у тебя уже сидит какой-нибудь любезник в голове.
— Нет, Жермен, вы ошибаетесь, у меня еще никого нет; это может притти позднее; но так как я выйду замуж, лишь когда немного скоплю, значит, мне суждено выйти поздно и за старого.
— Тогда возьми старого теперь же.
— Ну нет, когда я не буду молода, мне это будет безразлично, а теперь другое дело.
— Я хорошо вижу, Мари, что я тебе не нравлюсь, это совершенно ясно, — сказал Жермен с досадой и не взвешивая своих слов.
Маленькая Мари ничего не ответила.
Жермен наклонился к ней: она спала; она упала, будто была побеждена и сражена сном, как дети, которые уже спят, хотя еще болтают.
Жермен был доволен, что она не обратила внимания на его последние слова; он сознавал теперь, что они не были благоразумны, и он повернулся к ней спиной, чтобы рассеяться и переменить свои мысли.
Но, несмотря на все старания, он не мог уснуть, не мог и думать о чем-либо другом, кроме того, о чем он только что говорил. Он двадцать раз обходил вокруг огня, отходил, возвращался обратно; наконец, чувствуя себя таким возбужденным, будто проглотил пороха, он облокотился на дерево, которое защищало обоих детей, и посмотрел, как они спали.
«Я не знаю, как это никогда я не замечал, — думал он, — что эта маленькая Мари у нас самая хорошенькая девушка… У нее нет ярких красок, но у ней маленькое свежее личико, как дикая роза! Какой миленький ротик и славный маленький носик… Она не велика для своих лет, но сложена, как перепелочка, и легка, как маленький зяблик!.. Я не знаю, почему у нас так ценят женщин высоких и толстых и очень румяных… Моя жена была скорее тонка и бледна; и она мне нравилась больше всех… Эта очень нежна, но от этого не хуже здоровьем, и она такая хорошенькая, как беленький козленок!.. И какой у нее кроткий и честный вид! Ее доброе сердце читается в ее глазах, даже когда они закрыты. Что же касается ума, у ней его больше, чем у моей дорогой Катерины, в этом нужно сознаться, и с ней не соскучишься… Она весела, умна, трудолюбива, умеет любить и забавна… Я не знаю, чего можно было бы еще пожелать лучшего…
Но какое мне дело до всего этого, — продолжал Жермен, стараясь смотреть в другую сторону. — Мой тесть не захочет об этом и слушать, и вся семья будет считать меня за сумасшедшего!.. Да, кроме того, она и сама не захочет меня, бедное дитя!.. Она находит меня чересчур старым: она сказала мне это… Она совсем не корыстна, она не беспокоится о том, что будет еще нуждаться, носить плохую одежду, терпеть голод два или три месяца в году, только бы ей удовлетворить когда-нибудь свое сердце и отдаться мужу, который ей понравится… Она права, она!.. я сделал бы так же на ее месте… и в настоящее время, если бы я мог следовать своему желанию, вместо того, чтобы связывать себя браком, который мне совсем не улыбается, я выбрал бы девушку по своему вкусу…»
Чем больше Жермен старался рассуждать и успокоить себя, тем менее это ему удавалось. Он уходил на двадцать шагов отсюда, чтобы укрыться в тумане; и внезапно оказывался на коленях рядом с обоими спящими детьми. Один раз даже он захотел поцеловать маленького Пьера, который одной рукой обнял Мари за шею, и так хорошо ошибся, что Мари, почувствовав горячее, как огонь, дыхание, пробегавшее по ее губам, проснулась и посмотрела на него с совершенно растерянным видом, не понимая ничего из того, что в нем происходило.
— Я не разглядел вас, мои бедные дети! — сказал Жермен, поспешно отстраняясь. — Я чуть не упал на вас и чуть не сделал вам больно.
Маленькая Мари была так непорочна, что в это поверила и снова уснула.
Жермен перешел по другую сторону костра и дал клятву богу, что не двинется оттуда, пока она не проснется. Он сдержал свое слово, но не без труда, и думал, что прямо сойдет с ума от всего этого.
Наконец, к полуночи туман рассеялся, и Жермен мог увидеть звезды, блестевшие сквозь деревья. Луна тоже освободилась от паров, закрывавших ее, и принялась сеять бриллианты на сырой мох. Стволы дубов оставались в величавой темноте; но белые стволы берез, немного поодаль, казались рядом призраков в саванах. Огонь отражался в болоте, и лягушки, начавшие к нему привыкать, отважились на несколько тонких и робких нот; угловатые ветви старых деревьев, взъерошенные бледным лишайником, сплетались и перекрещивались над головами наших путешественников, как большие иссохшие руки; это было красивое место, но такое пустынное и печальное, что Жермен, утомившись страдать, принялся петь и бросать камни в воздух, чтобы забыться от ужасающей скуки одиночества. Ему также хотелось разбудить маленькую Мари; и когда он увидел, что она поднялась и соображала, который может быть час, он предложил ей возобновить их путь.
— Часа через два, — сказал он ей, — перед рассветом станет так холодно, что мы не сможем здесь больше выдержать, несмотря на наш огонь… Теперь уже стало видно, и мы найдем дом, где нам откроют, или какую-нибудь ригу, где можно будет укрыться на остаток ночи.
У Мари не было своей воли, и, хотя ей еще страшно хотелось спать, она приготовилась следовать за Жерменом.
Тот взял своего сына на руки, не разбудив его, и предложил Мари, чтобы она приблизилась к нему и прикрылась его плащом, так как она не захотела взять свой, в котором был завернут маленький Пьер.
Почувствовав девушку так близко от себя, Жермен, который было немного рассеялся и повеселел, снова начал терять голову. Два или три раза он резко отдалялся от нее и оставлял ее итти одну. Затем, видя, что ей трудно за ним поспевать, он ее поджидал, быстро привлекал к себе и прижимал так сильно, что она удивлялась и даже сердилась, но не смела ничего сказать.
Так как они совсем не представляли себе, откуда они вышли, то не знали также, в каком направлении они идут и сейчас; таким образом, они обошли еще раз весь лес и, очутившись снова перед пустошью, повернули обратно; покружась и пройдя еще долгое время, они заметили через ветки свет.
— Хорошо! Вот и какой-то дом, — сказал Жермен, — и люди уже проснулись, раз горит огонь. Верно, очень поздно.
Но это не был дом; это был их костер, который они забросили, уходя, и который разгорелся снова от ветра.
Так проходили они два часа, чтобы снова очутиться там, откуда вышли.
XI
ПОД ОТКРЫТЫМ НЕБОМ
— Ну, наконец, я отказываюсь! — сказал Жермен, топнув ногой. — Нас наверняка сглазили, и мы выйдем отсюда, только когда будет совсем светло. В этом месте, наверное, водится чертовщина.
— Полно, полно, не нужно сердиться, — сказала Мари, — подумаем, что нам теперь делать. Мы разведем костер побольше, ребенок так хорошо закутан, что он ничем не рискует, а мы не умрем от того, что проведем ночь на воздухе. Куда вы спрятали седло, Жермен? В остролистник, ветреная вы голова! Очень удобно будет его оттуда доставать!
— Возьми-ка, подержи ребенка, я вытащу его постель из кустарника; я не хочу, чтобы ты уколола себе руки.
— Уже готово, вот постель, а несколько уколов — это не удары саблей, возразила мужественная девочка.
Она приступила опять к укладыванию маленького Пьера, который на этот раз так крепко спал, что совсем не заметил этого нового путешествия. Жермен подложил столько дров, что весь лес засверкал кругом; но маленькая Мари совсем изнемогла и хотя не жаловалась, но едва стояла на ногах. Она была бледна, и зубы ее стучали от холода и слабости. Чтобы согреть ее, Жермен взял ее на руки; беспокойство, сочувствие, непреодолимая нежность овладели его сердцем и заставили замолчать его чувственность. Его язык развязался, как от чуда, и всякое смущение прошло.
— Мари, — сказал он ей, — ты мне нравишься, и я очень несчастлив, что не нравлюсь тебе. Если бы ты согласилась, чтобы я был твоим мужем, то никакой тесть, никакие родные, соседи, ни советы их не могли бы помешать мне отдаться тебе. Я знаю, что ты сделала бы моих детей счастливыми, научила бы их уважать память их матери, и моя совесть была бы спокойна, я мог бы удовлетворить свое сердце. Я всегда чувствовал привязанность к тебе, а теперь я чувствую себя до такой степени влюбленным, что, если бы ты меня попросила исполнять всю мою жизнь все твои желания, я поклялся бы тебе в этом тотчас же. Видишь, как я тебя люблю, и постарайся забыть мои годы. Подумай только, ведь это неверная мысль, когда говорят, что тридцатилетний мужчина уже стар. Да к тому же мне всего двадцать восемь лет! Молодая девушка боится, что ее будут осуждать, если она возьмет мужчину на десять или на двенадцать лет старше ее, потому что это не в обычае наших мест, но я слыхал, что в других местах на это не обращают внимания; и даже наоборот, предпочитают давать юной девушке, как поддержку, благоразумного и испытанного человека, вместо молодого парня, который может всегда свихнуться и из хорошего малого, каким его считали, стать негодным повесой. К тому же годы не всегда определяют возраст. Это зависит от силы и от здоровья. Когда человек изнурен чересчур большой работой и нищетой или дурным поведением, он стар еще до двадцати пяти лет. Тогда как я… Но ты не слушаешь меня, Мари!
— Да нет же, Жермен, я очень хорошо вас слушаю, — ответила маленькая Мари, — но я думаю о том, что мне всегда говорила моя мать: женщина шестидесяти лет достойна сожаления, когда ее мужу семьдесят или семьдесят пять и он не может больше работать, чтобы ее прокормить. Он делается дряхлым, и ей нужно ухаживать за ним в те годы, когда ей самой становится необходимым беречь себя и отдыхать. Так-то вот и кончают свои дни на соломе.
— Родители правы, когда так говорят, и я это признаю, Мари, — возразил Жермен, — но они готовы пожертвовать лучшею порою жизни — всею молодостью — лишь для того, чтобы предвидеть, что будет в те годы, когда уже негоден ни на что и совершенно безразлично, каким образом кончить свою жизнь. Но мне не грозит умереть с голоду в старости. И я даже могу кое-что скопить себе, так как, живя с родителями моей жены, я работаю много, но ничего не трачу. К тому же, я, видишь ли, буду так тебя любить, что это помешает мне состариться. Говорят, когда человек счастлив, он отлично сохраняется, а я хорошо чувствую, что в своей любви к тебе я моложе Бастиана, так как он не любит тебя, и он чересчур глуп, чересчур ребенок, чтобы понять, какая ты хорошенькая и добрая и как тебя нужно домогаться. Полно, Мари, не нужно меня ненавидеть, я не злой человек; я сделал свою Катерину счастливой, и она сказала перед богом, на смертном одре, что видела от меня только одно хорошее, и она советовала мне опять жениться. Кажется, что ее дух говорил сегодня вечером с ее ребенком, когда он засыпал. Разве ты не слышала, что он сказал? — и как дрожал его маленький ротик в то время, как глаза его смотрели на что-то, чего мы не могли видеть. Он видел свою мать, будь в этом уверена, и это она заставляла его говорить, что он хочет, чтобы ты ее заменила.
— Жермен, — ответила Мари, очень пораженная и глубоко задумавшись. — Вы говорите честно, и все то, что вы говорите, правда. Я уверена, что, полюбив вас, я поступила бы хорошо, если бы это только не очень рассердило ваших родителей; но как мне быть? сердце мое не лежит к вам. Я очень вас люблю, и хотя ваш возраст вас и не безобразит, но он меня пугает. Мне кажется, что вы для меня скорее как дядя или крестный, что я должна вас уважать и что будут минуты, когда вы меня будете считать скорее за девочку, чем за свою жену и ровню. Наконец, мои товарищи, пожалуй, смеялись бы надо мной, и хотя глупо на это обращать внимание, но я думаю, что мне было бы стыдно и немного грустно в день моей свадьбы.
— Это детские рассуждения; ты говоришь совсем как ребенок, Мари.
— Ну и что же! Да я и есть ребенок и потому-то и боюсь слишком рассудительного человека. Вы хорошо видите, что я чересчур молода для вас, раз вы уже меня упрекаете в том, что я говорю не довольно разумно. Я не могу иметь больше рассудка, чем это полагается в мои годы.
— Увы! боже мой, меня можно пожалеть, что я так неловок и так плохо умею сказать то, что думаю, — воскликнул Жермен. — Вы меня не любите, Мари, вот главное; вы находите меня чересчур простым и тяжелым. Если бы вы меня немного любили, вы не видели бы так ясно моих недостатков. Но вы меня не любите, вот в чем дело!
— Ну так что ж! Это не моя вина, — ответила она, немного задетая тем, что он перестал называть ее на ты, — я делаю все возможное, слушая вас, но чем больше я стараюсь, тем меньше я могу вложить себе в голову, что мы должны быть мужем и женой.
Жермен ничего не ответил. Он закрыл лицо руками, маленькой Мари было невозможно узнать, плачет ли он, сердится ли, или заснул. Она была немного обеспокоена, что он был такой пасмурный, и она не могла догадаться, что бродило у него на уме; но она не посмела с ним больше говорить, и так как она была чересчур удивлена всем тем, что произошло, чтобы опять заснуть, она стала с нетерпением ждать рассвета, поддерживая огонь и наблюдая за ребенком, которого Жермен, казалось, совсем забыл. Однако же Жермен не спал; он не размышлял о своей судьбе и не строил никаких планов, ни как ему приободриться, ни как понравиться Мари. Он страдал, у него была целая гора печалей на сердце. Ему хотелось бы умереть. Все, казалось, скверно должно было повернуться для него, и если бы он мог плакать, то сделал бы это не наполовину. Но к горю его примешивалась и некоторая злость против самого себя, и он задыхался, но не мог и не хотел жаловаться.
Когда наступил день и звуки деревенской природы возвестили об этом Жермена, он открыл свое лицо и встал. Он увидел, что маленькая Мари тоже не спала, но он ничего не сумел ей сказать, чтобы проявить свое участие. Он совершенно пал духом. Он опять спрятал седло Серки в кусты, взвалил свой мешок на плечо и взял сына за руку.
— Теперь, Мари, — сказал он, — мы постараемся закончить наше путешествие. Хочешь, я тебя отведу в Ормо?
— Мы выйдем вместе из леса, — ответила она ему, — и, когда мы будем знать, где мы, каждый из нас пойдет в свою сторону.
Жермен ничего не ответил. Он был обижен, что девушка не попросила проводить ее до Ормо, и он не замечал, что предложил это таким тоном, который вызывал на отказ.
Дровосек, которого они встретили шагов через двести, указал на правильный путь и прибавил, что, пройдя большой луг, они должны будут пойти — один прямо, другой налево, чтобы достичь до тех мест, куда они направлялись; впрочем, они были так близко друг от друга, дома Фурша были ясно видны из Ормо и обратно.
Затем, когда они поблагодарили дровосека и ушли от него, он позвал их опять и спросил, не потеряли ли они лошади.
— Я нашел, — сказал он, — прекрасную серую кобылу на дворе у себя, туда забежала она, быть может спасаясь от волка. Мои собаки лаяли всю ночь, и на рассвете я увидал лошадь у себя под носом; она там до сих пор. Пойдемте, и если вы ее узнаете, берите.
Жермен тотчас же сообщил все приметы Серки и, убедившись, что дело шло именно о ней, пустился в путь за своим седлом. Тогда маленькая Мари предложила ему отвести его ребенка в Ормо, куда он придет за ним, побывавши в Фурше.
— Он немного грязноват после проведенной нами ночи, — сказала она. — Я вычищу его платье, помою его хорошенькую мордочку, причешу, и, когда он будет совсем хорош и станет настоящим молодцом, вы можете представить его своей новой семье.
— А кто тебе сказал, что я хочу итти в Фурш? — ответил Жермен с досадой. — Может, я туда и не пойду.
— Нет, Жермен, вы должны туда итти, и вы пойдете, — возразила молодая девушка.
— Ты очень торопишься, чтобы я женился поскорей на другой, тебе хочется, чтобы я больше тебе не надоедал.
— Полно, Жермен, не думайте больше об этом; эта мысль пришла к вам ночью, потому что это несчастное приключение немного расстроило ваш рассудок. Но теперь нужно, чтобы разум к вам вернулся; я вам обещаю забыть то, что вы мне сказали, и никогда об этом никому не говорить.
— Да говори, если хочешь. Я не имею привычки отказываться от своих слов. То, что я тебе сказал, было правдиво, честно, и я за это ни перед кем не покраснею.
— Да, но если бы ваша невеста узнала, что, когда вы ехали к ней, вы думали о другой, это дурно бы настроило ее к вам. Итак, следите за словами, которые вы будете говорить; не глядите на меня перед всеми с таким странным видом. Подумайте о дяде Морисе, который рассчитывает на вашу покорность и очень бы рассердился на меня, если бы я помешала вам исполнить его волю. До свиданья, Жермен, я увожу маленького Пьера, чтобы заставить вас итти в Фурш. Это будет залогом от вас.
— Ты, значит, хочешь итти с ней? — сказал земледелец, увидав, что сын схватился за руку Мари и решительно за нею последовал.
— Да, отец, — ответил ребенок, который слушал и понял на свой лад то, что говорили совершенно открыто при нем. — Я уйду с моей миленькой Мари; ты придешь за мной, когда кончишь жениться, но я хочу, чтобы Мари осталась моей маленькой мамочкой.
— Ты видишь, что он этого хочет, он! — сказал Жермен молодой девушке. — Послушай, маленький Пьер, — прибавил он, — я-то очень желаю, чтобы она стала твоей матерью и осталась бы навсегда с тобой, но она этого не хочет. Постарайся, чтобы она дала тебе свое согласие на то, в чем она мне отказывает.
— Будь покоен, отец, я заставлю ее сказать да, маленькая Мари делает всегда, что я хочу.
Он удалился с молодой девушкой, Жермен остался один, более грустный и нерешительный, чем когда-либо.
XII
ДЕРЕВЕНСКАЯ ЛЬВИЦА
Однако, когда он привел в порядок одежду свою и упряжь, когда он сел верхом на Серку, и ему указали дорогу в Фурш, он подумал, что отступать было нельзя, и нужно было забыть эту ночь волнений, как опасный сон.
Он нашел Леонара на пороге его белого дома, старик сидел на прекрасной деревянной скамье, выкрашенной в темнозеленый цвет. Шесть каменных ступеней, расположенных лестницей, указывали, что в доме был подвал. Стена сада и конопляника была ошткатурена известкой с песком. Это было прекрасное жилище; еще немного, и его можно было бы принять за дом буржуа.
Будущий тесть вышел навстречу Жермену и, расспросив его в продолжение пяти минут обо всей семье, прибавил фразу, предназначенную для того, чтобы вежливо спросить тех, кого встречаешь о цели их путешествия: Так вы приехали сюда, чтобы здесь погулять?
— Я приехал повидаться с вами, — ответил хлебопашец, — отдать вам эту дичь, как маленький подарок от моего тестя, и сказать вам, также от его имени, что вы знаете, с какими намерениями явился я к вам.
— Вот, вот! — сказал старил Леонар, смеясь и похлопывая себя по толстому животу, — вижу, понимаю, знаю! — И, подмигнув глазом, он прибавил: — Вы не один явились со своими приветствиями, молодой человек. Дома уже есть трое, которые ждут, как и вы. Я же никого не отсылаю и был бы в очень большом затруднении дать предпочтение кому-нибудь, все это хорошие партии. Однако из-за дяди Мориса и из-за качества земель, которые вы обрабатываете, я больше хотел бы, чтобы это были вы. Но моя дочь совершеннолетняя и хозяйка своего имущества; она поступает, как ей заблагорассудится. Войдите, познакомьтесь; желаю, чтобы вам достался счастливый номер!
Простите, извините, — ответил Жермен, очень удивленный, что находится сверхштатным там, где рассчитывал быть один. — Я не знал, что у вашей дочери уже несколько женихов, и пришел не для того, чтобы отбивать ее у других.
— Если вы думали, что из-за вашего запоздания моя дочь останется непричем, — сказал старик Леонар, не теряя своего хорошего расположения духа, — то вы жестоко ошиблись, молодой человек. Катерине есть чем притянуть женихов, и если у нее будет затруднение, то только в выборе. Это женщина, из-за которой действительно стоит поспорить.
И он подтолкнул Жермена с грубой веселостью: — Вот, Катерина, — воскликнул он, входя в дом, — и еще один!
Этот забавный, но грубый способ, которым его представили вдове в присутствии других вздыхателей, окончательно смутил и рассердил землепашца. Он почувствовал себя неловким и несколько минут не мог поднять глаз на прелестницу и ее двор.
Вдова Герен была хорошо сложена и довольно свежа. Но выражение ее лица и наряд сразу не понравились Жермену. Вид у нее был смелый и довольный собой, а ее чепчик, отделанный тройным рядом кружев, шелковый передник, косынка из черных блонд, — все это имело мало отношения к его представлению о степенной и уравновешенной вдове. Благодаря этой изысканности в одежде и ее развязным манерам он нашел ее старой и некрасивой, хотя она не была ни тем, ни другим. Он подумал, что такой хороший наряд и веселое обращение очень подошли бы к возрасту и тонкому уму маленькой Мари, а что эта вдова шутила тяжело и чересчур смело и не умела носить свои красивые наряды.
Три соискателя сидели за столом, заставленным всякими винами и мясными блюдами; все это так и стояло для них целое воскресное утро; старик Леонар любил похвастать своим богатством, а вдова тоже была не прочь показать свою посуду и обставить стол, как настоящая богатая женщина. Жермен, несмотря на всю свою простоту и доверчивость, наблюдал за всем с большой проницательностью, и в первый раз в жизни он держался при выпивке оборонительно. Старик Леонар заставил его сесть за стол вместе с его соперниками, и сам, усевшись напротив него, старательно за ним ухаживал и вообще оказывал ему явное предпочтение. Дичь, несмотря на то, что Жермен потратил часть ее на самого себя, была все же обильным подарком и производила сильное впечатление. Вдова, казалось, была к этому чувствительна, а женихи посмотрели на этот подарок взглядом, полным презрения.
Жермен чувствовал себя плохо в этом обществе и ел без всякой охоты. Старик Леонар над ним за это подшучивал.
— Вы что-то очень печальны, — сказал он ему, — вы не в ладах с вашим стаканом. Не следует, чтобы любовь мешала вашему аппетиту, так как ухаживатель натощак не находит таких приятных слов, как тот, кто прояснил свои мысли маленьким глотком вина. Жермен был оскорблен предположением, что он уже влюблен, а жеманный вид вдовы, которая опустила глаза и улыбнулась, как человек вполне в себе уверенный, вызвал в нем желание отрицать это предположение; но он побоялся показаться неучтивым, улыбнулся и вооружился терпением.
Ухаживатели вдовы показались ему тремя грубиянами. Нужно было им быть очень богатыми, чтобы она могла допустить их притязания. Одному из них было более сорока лет, и он был почти так же толст, как старик Леонар; другой был кривой и так много пил, что совсем осовел; третий был молодым и довольно красивым малым, но он хотел блеснуть умом и говорил такие плоскости, что возбуждал жалость. Однако вдова смеялась, будто она восхищалась всеми этими глупостями, и это не служило доказательством ее вкуса. Жермен подумал сначала, что она в него влюблена; но вскоре он заметил, что его самого откровенно поощряли, только хотели, чтобы он больше разошелся сам. Но это заставило его почувствовать и показать себя еще более холодным и суровым.
Наступил час обедни, и все встали из-за стола, чтобы отправиться в церковь всем вместе. Нужно было итти до Мерса, добрых полмили отсюда; Жермен так устал, что очень хотел бы перед этим хоть немного выспаться, но пропустить обедню было не в его обыкновении, и он пустился в путь вместе с другими.
На дорогах было много народа, и вдова шла с гордым видом, сопровождаемая своими тремя ухаживателями; она шла под руку то с одним, то с другим, приосаниваясь и высоко неся голову. Она очень хотела бы показать и четвертого, но Жермен находил настолько смешным следовать таким образом, целою вереницей, за юбкой, на глазах у всех, что держался на значительном расстоянии, разговаривая со стариком Леонаром, и так сумел его развлечь и занять, что оба они не имели вида, будто принадлежат к этой компании.
XIII
ХОЗЯИН
Когда они дошли до деревни, вдова остановилась, чтобы их дождаться. Ей хотелось обязательно войти в церковь вместе со всеми своими, но Жермен не хотел доставить ей этого удовольствия; он оставил старика Леонара и подошел к некоторым своим знакомым, в церковь же вошел через другую дверь. Вдова очень на это досадовала.
После обедни она показалась, торжествующая, на лужайке, где были танцы, и начала танцовать со своими тремя влюбленными поочереди. Жермен смотрел на нее и нашел, что она танцовала хорошо, но с жеманством.
— Ну, — сказал Леонар, хлопая его по плечу, — вы не танцуете с моей дочерью. Вы что-то уж чересчур робки!
— Я не танцую с тех пор, как умерла моя жена, — ответил хлебопашец.
— Так что же! Вы же теперь ищете другую, траур кончился на сердце, как и на одежде.
— Не в том дело, дядя Леонар; к тому же я считаю себя слишком старым и не люблю танцев.
— Послушайте, — возразил Леонар, отводя его в уединенное место, — вас разобрала досада, когда вы пришли ко мне и увидали, что место уже окружено осаждающими, я вижу, что вы очень горды; но это неблагоразумно, молодой человек. Моя дочь привыкла, чтобы за ней ухаживали, особенно за эти два года, как кончился ее траур, и не ей итти к вам навстречу.
— Уже два года, как ваша дочь может выйти замуж, и она еще ни на ком не остановилась? — сказал Жермен.
— Она не хочет торопиться, и она права. Хотя у нее и веселый вид, и вам, наверное, кажется, что она не очень-то много размышляет, но у этой женщины много здравого смысла, и она прекрасно знает, что она делает.
— Вот этого-то мне и не кажется, — сказал Жермен простодушно, — потому что при ней три ухаживателя, и если бы она знала, чего хочет, она нашла бы, по крайней мере, что двое из них лишние, и попросила бы их оставаться у себя дома.
— Зачем же? Вы в этом ничего не понимаете, Жермен. Она не хочет ни старого, ни кривого, ни молодого, я почти в этом уверен; но если бы она их отослала, подумали бы, что она хочет остаться вдовой, и тогда никто бы больше и не пришел.
— Ах, так! Эти, значит, для вывески!
— Как вы говорите! Но что же тут плохого, если это как раз им подходит?
— У всякого свой вкус! — сказал Жермен.
— Я вижу, что это не ваш вкус. Но посмотрим, ведь можно сговориться: если предположить, что вас предпочтут, то можно оставить вам место.
— Да, если предположить! А в ожидании, пока это узнаешь, сколько времени нужно будет держать нос по ветру?
— Это, я думаю, зависит от вас, если вы умеете говорить и убеждать. До сих пор моя дочь прекрасно понимала, что лучшее время ее жизни будет то, пока за нею будут ухаживать, и она совсем не торопится сделаться служанкою одного мужчины, когда она может распоряжаться несколькими. И эта игра ей очень нравится, потому что она может забавляться; но если вы понравитесь ей больше, чем игра, тогда игра может прекратиться. Вам не нужно только падать духом. Возвращайтесь сюда каждое воскресенье, танцуйте с ней, дайте понять, что и вы становитесь в ряды искателей, и если вас найдут более любезным и более воспитанным, чем другие, вам это в один прекрасный день, вероятно, скажут.
— Извините, дядя Леонар, ваша дочь имеет, конечно, право поступать, как она хочет, и я не имею права ее осуждать, но на ее месте я поступил бы иначе; я был бы откровеннее и не заставлял бы людей терять свое время, которое они, наверное, могут занять чем-нибудь лучшим, чем так вот вертеться вокруг женщины, которая смеется над ними. Но, конечно, если она находит в этом для себя развлечение и удовольствие, то это меня не касается. Мне нужно вам только что-то сказать, что немного смущает меня сегодня с утра, так как вы ошиблись в моих намерениях и не дали мне времени вам ответить; вот и выходит, что вы думаете то, чего совсем нет. Узнайте же, что я пришел сюда вовсе не с целью просить руки вашей дочери, но с тем, чтобы купить у вас пару волов, которых вы хотите вести на ярмарку на следующей неделе; мой тесть думает, что они подходят ему.
— Я понимаю, Жермен, — ответил Леонар очень спокойно: — вы переменили свое намерение, увидав мою дочь с ее ухаживателями. Это как вы хотите. Повидимому то, что притягивает одних, отталкивает других, и вы имеете право удалиться, раз вы еще ничего не говорили. Если вы, действительно, хотите купить моих волов, приходите на них посмотреть на пастбище; мы об этом потолкуем, и совершится ли эта сделка или не совершится, вы зайдете к нам пообедать перед тем, как отправляться обратно.
— Я не хочу вас беспокоить, — возразил Жермен, — у вас, может быть, есть тут дела; а мне немного скучно смотреть на эти танцы и ничего не делать. Я пойду поглядеть ваших волов и потом зайду к вам.
После этого Жермен скрылся и направился к лугам, где Леонар, действительно, издали показал ему часть своего стада. И Жермен подумал, что если он приведет старику Морису, который в самом деле собирался прикупить скотины, хорошую пару быков по умеренной цене, то его охотнее простят за то, что он добровольно не выполнил цели своего путешествия.
Он пошел быстро и вскоре очутился недалеко от Ормо. Он ощутил потребность пойти поцеловать своего сына и даже повидать маленькую Мари, хотя он и потерял всякую надежду и прогнал мысль, что он может ей быть обязанным своим счастьем. Все то, что он только что видел и слышал: эта кокетливая, пустая женщина, этот отец, одновременно хитрый и ограниченный, поощряющий свою дочь в ее тщеславных и бессовестных привычках, эта городская роскошь, которая казалась ему нарушением достоинства деревенских нравов, это время, потерянное на праздные и глупые слова, вся эта обстановка, такая отличная от его собственной, и особенно то глубокое недомогание, которое испытывает деревенский человек, когда нарушает свои трудовые привычки, скука и смущение, испытанные им в эти несколько часов, — все это возбудило в Жермене желание очутиться опять вместе со своим сыном и со своей маленькой соседкой. Если бы он даже и не был влюблен в эту последнюю, он все-таки пошел бы к ней, чтобы немного развлечься и перевести свои чувства в их обычную колею.
Но он тщетно смотрел на окрестные луга, он не нашел в них ни маленькую Мари, ни маленького Пьера, и однако же было как раз то время, когда пастух обычно бывает в полях. На одном из загонов было большое стадо, и он опросил мальчика, который его стерег, эти овцы — не с фермы ли они из Ормо?
— Да, — сказал ребенок.
— А вы их пасете? Но разве мальчики стерегут в ваших краях шерстоносных животных?
— Нет, я их стерегу только нынче, потому что пастушка ушла: она заболела.
— Но разве у вас нет новой пастушки, которая сегодня утром пришла?
— О, это верно! Но она тоже уже ушла.
— Как ушла? Разве с ней не было ребенка?
— Да, был: маленький мальчик, который плакал. Они оба ушли вместе, побыв часа два.
— Ушли, но куда?
— Должно быть, откуда пришли. Я их об этом не спрашивал.
— Но почему же они ушли? — сказал Жермен, все более и более беспокоясь.
— Ну, разве я это знаю.
— Может быть не сошлись в цене? Хотя об этом должны были условиться заранее.
— Я ничего не могу вам сказать. Я видел, как они пришли и ушли, вот и все.
Жермен направился к ферме и стал расспрашивать у арендаторов. Никто не мог ему объяснять, в чем дело; но было достоверно одно, что, поговоривши с фермером, молодая девушка ушла, ни слова не говоря и уводя с собой ребенка, который плакал.
— Разве обидели чем-нибудь моего сына? — воскликнул Жермен, глаза которого загорелись.
— Как, это ваш сын? Почему же он был с этой девочкой? Откуда вы сами и как вас зовут?
Жермен, видя, что по обычаю этих мест на все его вопросы будут отвечать новыми вопросами, топнул с нетерпением ногой и заявил, что ему нужно повидать хозяина.
Но хозяина не было; он не имел обыкновения оставаться на целый день, когда приезжал на ферму. Он сел на лошадь и уехал на какую-нибудь другую из своих ферм, а куда именно — неизвестно.
— Но, — сказал Жермен в сильной тревоге, — неужели вы так и не знаете, почему же ушла эта молодая девушка?
Арендатор обменялся со своею женой странной улыбкой и ответил затем, что ничего он не знает, и это его не касается. Жермену удалось только узнать, что молодая девушка и ребенок пошли в сторону Фурша.
Он побежал в Фурш; вдова и ее поклонники еще не вернулись, так же как и старик Леонар. Служанка сказала ему, что его спрашивала молодая девушка с ребенком, но она, не зная, кто они, не приняла их и посоветовала им итти в Мерс.
— А почему вы отказались их принять? — сказал Жермен, очень раздосадованный. — Значит, в ваших местах народ настолько недоверчив, что не открывает дверь своему ближнему.
— Ну, а как же, — ответила служанка, — в таком богатом доме, как этот, есть все основания хорошо его сторожить. Я отвечаю за все, когда хозяева отсутствуют, и не могу отворять дверь первому встречному.
— Это отвратительный обычай, — сказал Жермен, — и я предпочел бы быть совсем бедняком, только бы не жить так, в постоянном страхе. Прощайте девушка; мерзкая ваша сторонка, прощай!
Он стал разузнавать в окрестных домах. Там сказали, что видели пастушку и ребенка. Так как мальчик ушел из Белэра неожиданно, не принарядившись, в немного разорванной блузе и со своей маленькой ягнячьею шкуркой на плечах, а маленькая Мари была всегда очень бедно одета, то их приняли за нищих. Им предложили хлеба; молодая девушка согласилась взять один кусок для ребенка, который был голоден, затем она пошла с ним очень быстро и исчезла в роще.
Жермен задумался на мгновение, затем он спросил, не был ли фермер из Ормо в Фурше.
— Да, — ответили ему, — он проехал верхом очень скоро после этой девушки.
— Разве он гнался за ней?
— А, так вы его знаете? — сказал засмеявшись местный кабатчик, к которому он обращался. — Да, конечно, это бешеный молодчик в рассуждении девчат. Но не думаю, чтобы он эту поймал; хотя, впрочем, если он ее видел…
— Довольно, спасибо!
И Жермен скорей полетел, чем побежал, на конюшню Леонара. Он набросил седло на Серку, вскочил на нее и поскакал быстрым галопом, по направлению Шантелубских лесов.
Его сердце так и прыгало от беспокойства и гнева, пот лил у него со лба. Он раскровянил бока Серки, хотя она, увидав, что находится на пути к своей конюшне, не заставляла просить себя бежать.
XIV
СТАРУХА
Жермен вскоре опять очутился у того самого места, где он провел ночь у болота. Огонь еще дымился; старая женщина собирала остатки хвороста, который набрала маленькая Мари. Жермен остановился, чтобы ее расспросить. Она была глуха и не понимала его вопросов.
— Да, сынок, — сказала она, — тут Чортово Болото. Это скверное место, и не следует к нему подходить, не бросив сперва туда трех камней левой рукой и не перекрестившись в то же время правой: это прогоняет духов. Иначе приключатся несчастья с тем, кто кругом его обойдет.
— Я вам не про это говорю, — сказал Жермен, приближаясь к ней и крича изо всех сил. — Не видали ли вы в лесу девушку и ребенка?
— Да, — сказала старуха, — в нем утонул маленький ребенок.
Жермен содрогнулся с головы до ног, — но, к счастью, старуха прибавила:
— Это было очень давно; и в память этого происшествия здесь поставили хороший крест, но в одну грозовую ночь злые духи сбросили его в воду. Можно еще увидать один его конец. Если кто-нибудь имел несчастье остановиться здесь ночью, он может быть уверенным, что выйдет отсюда только днем. Сколько бы он ни ходил, он мог бы сделать двести миль по лесу, а все-таки всегда очутился бы на том же самом месте.
Помимо собственной воли, воображение хлебопашца было поражено всем тем, что ему довелось услыхать, и мысль о несчастии, которое должно было случиться, чтобы окончательно оправдать уверенья старухи, охватила его так сильно, что он почувствовал озноб по всему телу. Отчаявшись получить от нее еще хоть какие-нибудь сведения, он опять влез на лошадь и стал объезжать лес, крича изо всех сил Пьера, свища, щелкая кнутом и ломая ветки, чтобы наполнить лес шумом своей езды, и прислушиваясь затем, не отвечает ли ему какой-нибудь голос; но он слышал лишь колокольчики коров, рассеянных в кустах, и дикие крики свиней, ссорящихся из-за жолудей.
Наконец Жермен услышал топот бегущей за ним лошади, и человек средних лет, темноволосый и плотный, одетый, как полугорожанин, закричал ему, чтобы он остановился. Жермен никогда не видал фермера из Ормо; но какой-то яростный инстинкт заставил его сейчас же догадаться, что это был он. Он обернулся и, смерив его взглядом с головы до ног, стал ждать, что тот ему скажет.
— Не прошла ли здесь молодая девушка пятнадцати или шестнадцати лет с маленьким мальчиком? — сказал фермер, притворяясь безразличным, хотя был заметно взволнован.
— А что вам от нее нужно? — ответил Жермен, не скрывая своего гнева.
— Я мог бы вам сказать, что это вас не касается, товарищ, но, так как у меня нет причины скрывать, я вам скажу, что это пастушка, которую я нанял на год, не зная ее… Когда она пришла, мне показалось, что она чересчур молода и слаба для работы на ферме. Я ее поблагодарил, но я хотел еще оплатить ей расходы по ее маленькому путешествию, а она ушла, рассердившись, пока я стоял к ней спиной. Она так торопилась, что даже забыла часть своих вещей и свой кошелек, который не содержит, конечно, много; вероятно, всего несколько су!.. Но все-таки, так как мне нужно было здесь проезжать, я думал, что ее встречу и отдам ей то, что она забыла и что я ей должен.
У Жермена была чересчур честная душа, чтобы не поколебаться, услыхав эту если не очень правдоподобную, то во всяком случае вполне возможную историю. Он устремил пронизывающий взгляд на фермера, который выдержал это испытание с большим бесстыдством или простодушием.
«Я хочу быть к нему совершенно справедливым», сказал себе Жермен, сдерживая свое негодование.
— Эта девушка из наших мест, — сказал он, — я ее знаю; она, верно, где-нибудь здесь… Поедем вместе… Мы ее, наверное, найдем.
— Вы правы, — сказал фермер. — Поедем… Но однако, если мы не найдем ее до конца этой дороги, я дальше ехать отказываюсь… Так как мне нужно будет свернуть в сторону Ардант.
— О, — подумал землепашец, — я не отстану от тебя! Хотя бы мне пришлось двадцать четыре часа кружиться вокруг Чортова Болота!
— Погодите! — внезапно сказал Жермен, устремив взгляд на странно колеблющийся куст дрока: — Гоп-гоп! Малютка-Пьер! ты ли это, дитя мое?
Ребенок узнал голос отца и выпрыгнул из дрока, как козленок; но, когда он увидал фермера, он остановился в нерешительности, как бы чем-то испуганный.
— Поди сюда, мой Пьер! поди сюда, это я! — воскликнул землепашец, поспешив к нему и спрыгнув с лошади, чтобы взять его на руки. — А где же маленькая Мари?
— Она там, она прячется, потому что она боится этого гадкого человека, и я тоже.
— Ну, успокойся же, я тут… Мари! Мари! это я!
Мари приблизилась ползком, и, как только увидела Жермена, за которым поблизости следовал фермер, она побежала, бросилась к нему и, прильнув, как дочь к отцу, воскликнула:
— Ах, мой славный Жермен, вы меня защитите; с вами я не боюсь.
Жермен вздрогнул. Он посмотрел на Мари; она была бледна, одежда ее была изорвана шипами терновника, куда она пряталась, как лань, окруженная охотниками. Но не было ни стыда, ни отчаяния на ее лице.
— Твой хозяин хочет с тобой поговорить, — сказал он ей, продолжая наблюдать за выражением ее лица.
— Мой хозяин, — сказала она гордо, — этот человек мне не хозяин и не будет им никогда!.. Это вы, Жермен, мой хозяин. Я хочу, чтобы вы меня отвезли обратно с собой… Я буду вам служить даром!
Фермер приблизился к ней, притворяясь немного нетерпеливым.
— Эй, девочка, — сказал он, — вы забыли у нас что-то, и я захватил это для вас.
— Никак нет, господин, — ответила маленькая Мари, — я ничего не забыла и ничего с вас не спрашиваю…
— Подойдите-ка сюда, — возразил фермер, — мне нужно вам что-то сказать!.. Полно!.. не бойтесь… два слова всего…
— Вы можете сказать это громко… У меня нет с вами секретов.
— Возьмите по крайней мере ваши деньги.
— Мои деньги! Вы мне славу богу, ничего не должны!
— Я так и подозревал, — сказал Жермен вполголоса: — но это безразлично, Мари… послушай, что он тебе скажет… мне это очень любопытно знать. Ты мне это скажешь потом: у меня есть на это свои причины. Подойди к его лошади… я не теряю тебя из вида.
Мари сделала три шага к фермеру, который, наклонясь на седле, сказал ей, понизив голос:
— Вот тебе хорошенький золотой, девочка, ты ничего не окажешь, слышишь? Я скажу, что нашел тебя слишком слабой для работы на моей ферме… И чтобы об этом больше не было речи… Я опять на днях буду в ваших краях, и если ты ничего не скажешь, я тебе подарю еще что-нибудь… Кроме того, если ты стала более благоразумной, тебе стоит только сказать, и я тебя отвезу обратно к себе или приду поболтать с тобою в луга, когда будет смеркаться… Какой подарочек тебе принести?
— Вот, господин, подарок вам от меня, — громко ответила маленькая Мари, с силой бросая ему в лицо его луидор. — Я очень вам благодарна, и я прошу вас меня предупредить, когда вы опять приедете к нам; все наши парни отлично вас встретят, у нас ведь очень любят таких буржуа, которые рассказывают свои сказки бедным девушкам! Вы увидите, как вас будут поджидать.
— Вы врунья, и у вас дурацкий язык, — сказал фермер, страшно рассердившись и подняв угрожающе свою палку. — Вы хотите, чтобы поверили в то, чего нет, но вы не выудите из меня денег: таких, как вы, все хорошо знают!
Мари в испуге отшатнулась, но Жермен схватил под уздцы лошадь фермера и с силою дернул к себе.
— Теперь все понятно, — сказал он, — и мы хорошо видим, в чем дело… На землю, приятель! на землю! и давай поговорим с тобой вдвоем!
Фермеру не хотелось впутываться в историю; он дал шпоры лошади, чтобы освободиться, и замахнулся палкой, чтобы ударить по рукам земледельца и заставить его выпустить узду, но Жермен уклонился от удара и, схватив фермера за ногу, свалил его с седла прямо в папоротник; он ударил его с силой об землю, хотя тот и поднялся на ноги и крепко защищался. Когда он подмял его под себя, он сказал ему:
— Бессердечный ты человек! Я мог бы тебя страшно исколотить, если бы только этого захотел! Но я не люблю причинять зло, и кроме того никакое наказание не исправит тебя. Однако же ты не двинешься отсюда, пока не попросишь на коленях прощения у молодой девушки.
Фермер, хорошо знавший такого рода дела, хотел обратить все это в шутку. Он утверждал, что грех не так уж велик, раз он ограничился только словами, и он соглашался попросить прощения с условием, что он поцелует молодую девушку и что потом все вместе они пойдут распить по кружке вина в ближайшем кабачке и расстанутся добрыми друзьями.
— Мне тебя жалко! — ответил ему Жермен, толкая его лицом об землю, — и я не хочу больше видеть твоей противной рожи. Ну, покрасней, если можешь, и постарайся ехать дорогой обидчиков,[1] когда будешь проезжать мимо нас.
Он поднял его палку из падуба и, разломив ее о колено, чтобы показать силу своих рук, с презрением отбросил куски ее прочь, далеко от себя.
Затем, взяв одною рукой своего сына, а другою маленькую Мари, он отошел, весь дрожа от негодования.
XV
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Через четверть часа они проехали через пустошь, заросшую вереском. Они ехали по большой дороге, и Серка ржала на каждый знакомый предмет. Малютка-Пьер рассказывал своему отцу все, что он мог понять из того, что произошло.
— Когда мы пришли, — говорил он, — этот мужчина-вот пришел, чтобы поговорить с моей Мари, в овчарню, куда мы сейчас и пошли, чтобы посмотреть красивых баранов. Я влез в ясли там поиграть, и этот мужчина-вот меня не видал. Тогда он поздоровался с моей Мэри и поцеловал ее.
— И ты дала себя поцеловать, Мари? — сказал Жермен, весь дрожа от гнева.
— Я подумала, что это учтивость, местный обычай относительно новоприбывших, как у нас бабушка целует молодых девушек, поступающих к ней служить, чтобы показать, что она их принимает и будет им, как мать.
— И затем, — продолжал Малютка-Пьер, гордясь тем, что он может рассказать целое происшествие, — этот мужчина-вот сказал тебе что-то плохое, что ты мне наказала никогда не повторять и не помнить: и я позабыл это очень скоро. Однако, если отец хочет, чтобы я ему сказал, что это было…
— Нет, мой Пьер, я не хочу этого слышать, и хочу, чтобы ты этого никогда не вспоминал.
— В таком случае, я это забуду опять, — возразил ребенок. — И затем этот мужчина-вот будто как рассердился, потому что Мари ему говорила, что она уйдет. Он ей сказал, что даст ей все, чего она захочет: сто франков! И моя Мари тоже рассердилась. Тогда он пошел на нее, точно хотел ей сделать зло. Я испугался и бросился с криком к Мари. Тогда этот мужчина-вот сказал так: «Это что такое? Откуда выскочил этот ребенок? Выбросьте мне это отсюда вон». И он поднял палку, чтобы меня бить. Но моя Мари помешала ему и сказала так: «Мы поговорим позднее, господин; а теперь мне нужно отвести ребенка в Фурш, и потом я возвращусь». И тотчас, как он вышел из овчарни, моя Мари сказала мне так: «Убежим, мой Пьер, уйдем отсюда как можно скорее, это злой человек, и он может нам сделать только плохое». Тогда мы прошли позади риг, перешли через маленький луг и пошли, чтобы отыскать тебя в Фурше. Но тебя не было, и нам не позволили тебя ждать. И тогда этот мужчина-вот на своей вороной лошади поехал за вами, и мы побежали дальше, и потом мы спрятались в лесу. И потом он тоже туда приехал, и когда мы слышали, что он едет, мы прятались от него. И потом, когда он проезжал, мы опять бежали, чтобы вернуться к нам домой; и потом, наконец, ты приехал и нашел нас; вот как все это случилось. Правда, моя Мари, я ничего не забыл?
— Нет, мой Пьер, и все это правда. А теперь, Жермен, вы должны быть у меня свидетелем и сказать всем у нас, что я не осталась там не потому, что у меня не хватило мужества и желания работать.
— А тебя, Мари, — сказал Жермен, я попрошу спросить у самой себя, чересчур ли стар мужчина двадцати восьми лет, когда нужно защитить женщину и наказать наглеца. Я хотел бы знать, не был ли бы Бастиан или другой какой-нибудь хорошенький мальчик, на десять лет моложе меня, раздавлен этим мужчиной-вот, как называет его маленький Пьер? Как ты об этом думаешь?
— Я думаю, Жермен, что вы мне оказали большую услугу и что я буду вам благодарна за это всю мою жизнь.
— И это все?
— Мой маленький папочка, — сказал ребенок. — Я еще и не подумал сказать маленькой Мари то, что тебе обещал. У меня не было времени, но я скажу это ей дома и скажу также моей бабушке.
Это обещание, сделанное его ребенком, заставило Жермена призадуматься. Теперь наступило время объяснения с родителями, и нужно было сказать им, чем не понравилась ему вдова Герен, но помолчать пока о том, какие другие мысли настроили его на такую проницательность и строгость. Когда бываешь счастлив и горд, нетрудным кажется и других заставить принять твое счастье; но когда с одной стороны тебя отталкивают, а с другой порицают, положение не очень-то приятное.
По счастию, маленький Пьер спал, когда они вернулись, и Жермен положил его, не разбудив, на его постель. Затем он начал давать все объяснения, какие только мог дать. Старик Морис сидел на своем табурете у входа в дом и слушал его серьезно, и хотя он и был недоволен результатом этого путешествия, однако когда Жермен рассказал ему о системе кокетства вдовы и спросил у старика, имеет ли он, Жермен, достаточно времени, чтобы проводить пятьдесят два воскресенья в году у вдовы, ухаживая за ней, с риском быть все же отвергнутым в конце года, — тесть отвечал, кивнув головой в знак согласия: «Ты был прав, Жермен, этого нельзя было делать». И затем, когда Жермен рассказал, каким образом он был принужден привезти назад маленькую Мари, чтобы избавить ее от оскорблений, а может быть и от насилий недостойного хозяина, старик Морис опять наклонил свою голову в знак согласия и сказал: «Ты прав, Жермен, так должно было поступить».
Когда Жермен окончил свой рассказ и дал все свои объяснения, тесть и теща одновременно испустили глубокий вздох в знак покорности судьбе и посмотрели друг на друга. Затем глава семьи встал и сказал: «Да будет воля господня. Насильно мил не будешь».
— Пойдемте-ка ужинать, Жермен, — сказала теща. — Конечно, очень прискорбно, что из этого ничего не вышло, но, вероятно, бог этого не хотел. Нужно будет посмотреть в другом месте.
— Да, — прибавил старик, — как говорит моя жена, посмотрим в другом месте.
И больше не было в доме об этом никаких других разговоров; и когда на другой день маленький Пьер встал вместе с жаворонками на рассвете, он не был уже больше возбужден необычными происшествиями предыдущих дней и впал вновь в безразличное состояние, как и все крестьянские мальчики его лет; он позабыл все то, что у него бродило в голове, и думал только об играх со своими братьями и о том, как ему быть настоящим мужчиной с волами и лошадьми.
Жермен тоже постарался все это забыть, погрузившись в работу, но он стал таким грустным и рассеянным, что все это заметили. Он не разговаривал с маленькой Мари и даже не смотрел на нее; и однако же, если бы его спросили, на каком лугу она сейчас или какою дорогой она прошла, он мог бы в любое время на это ответить, если бы только захотел отвечать. Он не посмел попросить родителей принять ее зимою на хутор и однако же хорошо знал, что она должна была страдать от крайней нужды. Но она не страдала, и тетка Гилета никак не могла понять, почему ее маленький запас дров нисколько не уменьшался и почему ее сарай был полон утром, хотя она оставляла его почти пустым вечером. Так же было и с зерном, и с картошкой. Кто-то проникал через слуховое окно чердака и высыпал мешок на пол, никого не будя и не оставляя никаких следов. Старуха была одновременно и обеспокоена и обрадована; она убедила дочь никому про это не рассказывать, говоря, что, если узнают про чудо, происходящее у нее, ее сочтут за колдунью. Она, действительно, думала, что тут замешан дьявол, но она не спешила с ним поссориться, призывая заклинания кюрэ на свой дом; она говорила себе, что на это будет еще время, когда Сатана явится требовать ее душу в обмен на свои благодеяния.
Маленькая Мари лучше понимала правду, но не смела об этом говорить с Жерменом из боязни, что он опять вернется к своей мысли о браке, и она притворялась в разговорах с ним, будто ничего не замечает.
XVI
СТАРУХА МОРИС
Однажды старуха Морис, находясь вдвоем с Жерменом во фруктовом саду, сказала ему дружески:
— Бедный мой зять, мне думается, вам что-то нехорошо. Вы стали есть хуже, чем всегда, никогда больше не смеетесь и разговариваете все меньше и меньше. Разве кто-нибудь из наших или мы сами, не зная и не желая этого, причинили вам какое-нибудь огорчение?
— Нет, матушка, — ответил Жермен, — вы всегда были так добры ко мне, как мать, которая меня родила, и я был бы неблагодарным, если бы сетовал на вас или на вашего мужа, или на кого-нибудь из нашего дома.
— В таком случае, дитя мое, это опять вернулось ваше горе от смерти жены. Вместо того, чтобы исчезнуть со временем, печаль все усиливается, и нужно обязательно сделать то, что посоветовал очень разумно ваш тесть: вам нужно второй раз жениться.
— Да, матушка, об этом же думаю и я, но женщины, за которых вы мне советовали посвататься, мне не подходят. Когда я их вижу, то, вместо того, чтобы забыть мою Катерину, я думаю о ней еще больше.
— Это оттого, Жермен, что просто мы не сумели угадать вашего вкуса. Значит, нужно, чтобы вы сами помогли, сказав нам правду. Без сомнения, есть где-нибудь женщина, созданная для вас, так как господь никого не творит, не предназначив ему счастья в лице другого. Если же вы знаете, где ее взять, эту женщину, которая вам нужна, возьмите ее; и будет ли она красива или безобразна, молода или стара, богата или бедна, мы решились, мой старик и я, дать вам наше согласие, так как мы устали видеть вас таким печальным, и мы не можем жить спокойно, если вы неспокойны.
— Вы, матушка, добры, как господь бог, и так же добр и отец, — ответил Жермен, — но ваше сочувствие не может мне помочь: девушка, которую я хочу, не хочет меня.
— Так, значит, она еще очень молода. Привязаться к чересчур молодой девушке — это совсем неразумно для вас.
— Ну да, моя добрая матушка, я имел это безумие полюбить очень юную девушку и осуждаю себя за это. Я делаю все возможное, чтобы о ней больше не думать; но работаю ли я, или отдыхаю, стою ли у обедни, или лежу в своей постели, бываю ли с вами или со своими детьми, я думаю все время о ней и не могу думать ни о чем другом.
— Это точно вас сглазили, Жермен. Против этого есть только одно средство: нужно, чтобы эта девушка изменилась и выслушала вас. Значит, мне нужно в это вмешаться и посмотреть, возможно ли это. Вы должны мне сказать, где она и как ее зовут.
— Увы, дорогая моя матушка, я не смею, — сказал Жермен, — вы будете смеяться надо мной.
— Я не буду над вами смеяться, Жермен, вы в горе, и мне не хочется его еще больше усиливать. Может быть, это Фаншета?
— Нет, матушка, это не она.
— Или Розета?
— Нет.
— Скажите же, а то я никогда не кончу, если мне нужно будет называть всех девушек нашей деревни.
Жермен опустил голову и не мог решиться ответить.
— Ну, полно, — сказала старуха Морис, — я оставлю вас на сегодняшний день в покое, Жермен; может быть завтра вы будете со мной более доверчивы, или ваша невестка сумеет более удачно вас расспросить.
И она подняла корзину, чтобы пойти развесить белье на кустах.
Жермен сделал, как дети, которые решаются тогда, когда видят, что на них больше не обращают внимания. Он пошел за своей тещей и, наконец, весь дрожа, назвал маленькую Мари, дочку Гилеты.
Велико было изумление старухи Морис; Мари была самая последняя, о которой она бы подумала. Но она имела деликатность сдержать свое восклицание и только мысленно выразила свои суждения по этому поводу. Видя однако, что ее молчание удручало Жермена, она протянула ему корзинку и сказала:
— Ну, разве это причина, чтобы не помогать мне в работе? Отнесите это и вернитесь поговорить со мной. Хорошо ли вы все обдумали, Жермен? Твердо ли вы решились на это?
— Увы, дорогая матушка, не так приходится говорить: я-то решился бы, если бы мне это могло удаться; но, так как меня не станут и слушать, я положил себе от этого излечиться, если только смогу.
— А если вы не сможете?
— Всякая вещь имеет свой предел: когда лошадь чересчур натружена, она падает, и когда быку нечего есть, он умирает.
— Это значит, что вы умрете, если это вам не удастся? Да боже упаси, Жермен! Я не люблю, когда такой человек, как вы, говорит подобные вещи, потому что, когда он их говорит, значит, он так и думает. У вас много мужества, Жермен, а слабость бывает опасна у сильных людей. Полно, не теряйте надежды. Я не понимаю, как это девушка, которая живет в такой нищете и которой вы делаете такую большую честь, сватаясь за нее, как она может вам отказать!
— И однако же это правда, она мне отказывает.
— Ну, и почему же? И что же она вам говорит?
— Что вы всегда ей делали добро, что ее семья многим обязана вашей, и что она не хочет досаждать вам, отвлекая меня от богатого брака.
— Если она говорит это, она проявляет хорошие чувства, и это очень честно с ее стороны. Но, говоря вам это, Жермен, она не вылечивает вас, так как она, наверное, говорит, что любит вас и вышла бы за вас, если бы мы этого хотели.
— Вот это-то и есть самое худшее, что сердце ее не лежит ко мне!
— Если она говорит не то, что думает, чтобы лучше удалить вас от себя, то это дитя заслуживает, чтобы мы ее полюбили и не обращали внимания на ее молодость из-за ее большого ума.
— Да… — сказал Жермен, пораженный надеждой, которая еще не успела как следует в него проникнуть: — это было бы очень разумно и очень прилично с ее стороны! Но не потому ли она так благоразумна, что я ей не нравлюсь? Я этого очень боюсь.
— Жермен, — сказала старуха Морис, — вы должны мне обещать быть спокойным всю эту неделю, не мучиться, есть, спать и быть веселым, как раньше. А я поговорю со своим стариком, и, если я уговорю его согласиться, вы узнаете тогда истинные чувства этой девушки к вам.
Жермен обещал, и неделя прошла, а старик Морис не сказал ему наедине ни единого слова и, казалось, ничего не подозревал. Земледелец старался казаться спокойным, но он становился все бледнее и тревожнее.
XVII
МАЛЕНЬКАЯ МАРИ
Наконец, в воскресенье, когда они вышли от обедни, теща спросила его, чего он добился от своей подружки со времени их разговора в фруктовом саду.
— Да ровно ничего, — ответил он. — Я с ней и не говорил.
— А как же вы хотите убедить ее, если с ней не говорите?
— Я говорил с нею всего один раз, — ответил Жермен. — Это когда мы были вместе в Фурше; и с этого времени я не сказал ей ни слова. Ее отказ так меня огорчил, что я предпочитал больше не слышать от нее, что она меня не любит.
— Ну, теперь, сынок, вам нужно будет с нею поговорить; ваш тесть разрешает вам это сделать. Подите же к ней и решитесь на это! Я говорю вам это, и, если нужно, я этого хочу; вы не можете оставаться в таком сомнении.
Жермен послушался. Он поник головой, и вид у него был крайне удрученный, когда он пришел к Гилете. Маленькая Мари сидела одна у огня; она так сильно задумалась, что не услышала, как вошел Жермен. Когда она увидала его перед собою, она от изумления подскочила на стуле, и вся покраснела.
— Маленькая Мари, — сказал он, садясь рядом с ней, — я пришел тебя огорчать и надоедать тебе, я это хорошо знаю, но мужчина и женщина нашего дома (так обозначал он согласно обычаю людей, возглавлявших семью) хотят, чтобы я с тобою поговорил и предложил тебе выйти за меня замуж. Ты этого не хочешь? Я так этого и жду.
— Жермен, — ответила маленькая Мари, — так это решено, что вы меня любите?
— Это тебя сердит, я знаю, но это не моя вина; если бы ты могла перемениться ко мне, я был бы рад, но, вероятно, я не заслуживаю, чтобы это случилось. Ну, посмотри на меня, Мари, значит, я такой уже страшный?
— Нет, Жермен, — ответила она, улыбаясь, — вы красивее меня.
— Не насмехайся надо мной; посмотри на меня снисходительнее; у меня целы еще все волосы и все зубы. Мои глаза говорят тебе, что я тебя люблю. Посмотри же мне в глаза, это в них написано, а каждая девушка умеет это читать.
Мари посмотрела в глаза Жермена со своей веселой уверенностью, и внезапно она вдруг отвернула голову и стала дрожать.
— Ах, боже мой! я тебя напугал, — сказал Жермен — ты смотришь на меня, точно я фермер из Ормо. Не бойся меня, прошу тебя, мне это чересчур больно. Я не стану тебе говорить плохих слов и не поцелую тебя насильно, а когда ты захочешь, чтобы я ушел, тебе стоит только показать мне на дверь. Ну, полно, не нужно ли мне уйти, чтобы ты перестала дрожать?
Мари протянула руку земледельцу, но не поворачивала к нему своей наклоненной к очагу головы и не говорила ни единого слова.
— Я понимаю, — сказал Жермен, — ты меня жалеешь, тебя огорчает, что ты делаешь меня несчастным, но ты не можешь меня любить.
— Зачем вы говорите мне такие вещи, Жермен, — ответила маленькая Мари, — вы хотите, чтобы я заплакала?
— Бедная маленькая девочка, у тебя доброе сердце, я это знаю; но ты меня не любишь, и ты прячешь от меня твое лицо, потому что боишься показать мне свое неудовольствие и отвращение. А я, я не смею даже пожать тебе руку! В лесу, когда мой сын спал и ты тоже спала, я чуть было тихонько не поцеловал тебя. Но я скорее умер бы от стыда, чем стал бы просить тебя об этом, и я так страдал в ту ночь, как человек, который горит на медленном огне. С этих пор я грезил о тебе каждую ночь. Ах, как я целовал тебя, Мари! Но ты в это время спала без всяких снов. А теперь, знаешь ли, что я думаю: если бы ты повернулась и посмотрела на меня такими глазами, какие у меня для тебя, и если бы ты приблизила твое лицо к моему, я думаю, что я упал бы мертвым от радости. А ты, ты думаешь, что, если бы с тобою подобная вещь случилась, ты умерла бы от гнева и стыда.
Жермен говорил как во сне, не слыша сам, что он говорит. Маленькая Мари продолжала дрожать; но, так как сам он дрожал еще сильнее, он уже больше этого не замечал. Внезапно она обернулась; она была вся в слезах и смотрела на него с упреком. Бедный землепашец подумал, что это последний удар, и, не дожидаясь своего приговора, он встал, чтобы уйти. Но девушка остановила его, обняв его обеими руками и спрятав свою голову на его груди:
— Ах! Жермен, — сказала она ему, рыдая, — разве вы не догадались, что я вас люблю?
Жермен сошел бы с ума, но его сын, который его искал, влетел в хижину, скача верхом на палке вместе со своей маленькой сестрой, погонявшей ивовой веткой этого воображаемого скакуна, — и это привело его в себя. Он поднял его на руки и посадил на колени своей невесты.
— Вот смотри, — сказал он ей, — полюбив меня, ты сделала счастливым не только меня одного!
XVIII
ДЕРЕВЕНСКАЯ СВАДЬБА
Тут оканчивается история женитьбы, как он сам мне рассказал ее, этот искусный земледелец! Я прошу у тебя извинения, друг-читатель, что не сумела тебе ее лучше перевести, так как нужен настоящий перевод для передачи старинного и наивного языка крестьян из тех мест, которые я воспеваю (как говорили раньше). Эти люди говорят чересчур по-французски для нас, а со времен Раблэ и Монтэня мы потеряли, благодаря движению вперед нашего языка, много старых богатств. Так, впрочем, бывает со всяким прогрессом, и нужно с этим примириться. Но большое удовольствие доставляет слушать эти живописные особенности языка, господствующие на старой почве в центре Франции, тем более, что это есть настоящее выражение насмешливо-спокойного и шутливо-говорливого характера людей, которые их употребляют. Турень сохранила еще некоторое количество этих драгоценных патриархальных выражений. Но Турень очень цивилизовалась со времен эпохи Возрождения. Она покрылась замками, дорогами, иностранцами и движением. Берри остался неподвижен, и я думаю, что после Бретани и еще нескольких провинций на крайнем юге Франции — это страна, наиболее сохранившаяся в наши дни. Некоторые обычаи ее столь странны и любопытны, что я надеюсь позабавить тебя еще на мгновение, дорогой читатель, если ты позволишь мне рассказать в подробностях деревенскую свадьбу, например свадьбу Жермена, на которой я имела удовольствие присутствовать несколько лет тому назад.
Увы, все проходит. С тех пор, как я существую, в идеях и обычаях моей деревни произошло больше перемен, чем их было за целые века до революции. Уже исчезла добрая половина тех кельтских, языческих и средневековых церемоний, которые были еще в полном ходу во времена моего детства. Еще может быть год или два, и железные дороги пройдут по нашим глубоким долинам, унося с быстротою молнии наши старинные традиции и чудесные легенды.
Это было зимой, около масляницы, в ту пору года, когда как раз считается приличным и удобным у нас справлять свадьбы. Летом на это нет времени, и работы на хуторе не могут терпеть и трех дней промедления, не говоря уже о дополнительных днях, предназначенных на более или менее усердное переваривание морального и физического опьянения, которое остается после празднества.
Я сидела под обширным сводом старинного кухонного очага, когда выстрелы из пистолета, завывания собак и пронзительные звуки волынки известили меня о приближении жениха и невесты. Вскоре старики Морис, Жермен и маленькая Мари, сопровождаемые Жаком и его женой, родственниками и крестными родителями с той и с другой стороны, вошли во двор.
Маленькая Мари не получила еще своих свадебных подарков, называемых здесь ливреями (livrées), и потому была одета во все самое лучшее из своих скромных уборов: платье из темного сукна, белая косынка с большими яркими разводами, инкарнатовый (красный) передник из ситца, бывший тогда в большой моде и пренебрегаемый теперь, чепец из очень белой кисеи, той счастливо сохранившейся формы, которая напоминает головной убор Анны Болейн и Агнесы Сорель. Она была свежа и весела и нисколько не гордилась, хотя и было чем. Жермен был степенен и нежен с нею, как молодой Иаков, приветствующий Рахиль у водоема Лавана. Всякая другая девушка приняла бы важный и торжествующий вид, так как во всяком слое общества это что-нибудь да значит, когда женятся только из-за прекрасных глаз. Но глаза молодой девушки были влажны и блистали любовью; видно было, что она была сильно влюблена и не имела времени считаться с тем, что о ней подумают другие. Милый, решительный вид, свойственный ей, ее не покинул, и она была сама искренность и чистосердечие; ничего дерзкого в ее успехе, ничего себялюбивого в сознании своей силы. Я никогда не видела более миленькой невесты, когда она открыто отвечала своим юным подругам, которые спрашивали ее, была ли она довольна:
— Ну, конечно! Я не могу пожаловаться на господа бога!
Старик Морис взял себе слово: он должен был совершить эти приветствия и приглашения согласно обычаю. Сначала он привязывал к колпаку домашнего очага веточку лавра, украшенную лентами; это называют повестка, то есть осведомительное письмо, затем он роздал каждому из приглашенных по маленькому крестику, сделанному из куска голубой ленты, которую пересекает кусок розовой ленты: розовый цвет для невесты, голубой для жениха; приглашенные обоего пола должны беречь этот значок, чтобы украсить им в день свадьбы — одни свой чепец, другие — свою петлицу. Это пригласительное письмо, входной билет.
После того Морис произнес свое приветствие. Он приглашал хозяина дома и всю его компанию, то есть всех его детей, всех родных, всех друзей и всех служащих на благословение — на пиршество, на увеселение, на танцы и на все то, что за этим последует. Он не преминул сказать: «Я пришел оказать вам честь приглашением на церемонию». Выражение очень правильное, хотя и кажется нам бессмыслицей, так как заключает мысль об оказании чести тем, кого и без того считают достойными.
Несмотря на щедрость приглашений, разносимых подобным образом из дома в дом по всему приходу, вежливость, которая у крестьян доходит до щепетильности, требует, чтобы лишь двое из каждой семьи воспользовались этим приглашением, один из хозяев и один из детей.
После этих приглашений жених с невестой и их родные, все вместе пошли обедать на хутор.
Маленькая Мари стерегла потом своих трех овец на общественной земле, а Жермен поехал пахать, будто ничего и не было.
Накануне дня, назначенного для свадьбы, около двух часов пополудни, прибыла музыка, то есть волынщик и рылейщик[2], со своими инструментами, украшенными длинными развевающимися лентами; они играли подходящий к случаю марш в ритме, несколько медлительном для ног уроженцев не этого края, но прекрасно рассчитанном на свойства жирной земли и на холмистые дороги этой страны. Выстрелы из пистолета, сделанные молодыми людьми и детьми, оповестили о начале свадьбы. Мало-по-малу стали собираться и, чтобы немного разойтись, начали танцовать перед домом на лужку. Когда стало темнеть, начались странные приготовления, все разделились на две группы, и когда совсем стемнело, приступили к церемонии передачи подарков (livrées).
Это происходило в доме невесты, в избушке Гилеты. Гилета взяла с собой свою дочь, дюжину молодых и хорошеньких пастушек, подруг и родственниц ее дочери, двух или трех почтенных матрон из соседок, бойких на язык, быстрых на ответ и строгих хранительниц древних обычаев. Затем она отобрала дюжину сильных борцов из своих родственников и друзей и, наконец, старого коноплянщика своего прихода, человека красноречивого и большого говоруна.
Роль, которую играет в Бретани сельский портной (le bazvalan), выполняет в наших местах трепальщик конопли или чесальщик шерсти (две профессии, часто соединяемые вместе). Он является непременным участником всех печальных или веселых торжеств, так как он человек крайне сведущий и большой краснобай, и ему в таких случаях всегда поручают говорить слово, чтобы достойным образом выполнить некоторые формальности, принятые с незапамятных времен. Бродячие профессии, которые вводят человека в лоно чужой семьи, не позволяя ему сосредоточиваться на своей собственной, способствуют тому, чтобы сделать его болтуном, шутником, рассказчиком и певцом.
Трепальщик конопли является скептиком по преимуществу. Он и еще другой деревенский деятель, о котором мы будем сейчас говорить, — могильщик, являются оба вольнодумцами округи. Они столько рассказывали про привидения и так хорошо знают все штуки, на которые способны эти злые духи, что сами совсем их не боятся. Это бывает исключительно ночью, когда все они — могильщики, коноплянщики, привидения — упражняются в своем ремесле. Ночью же коноплянщик рассказывает и свои легенды. Да позволят мне некоторое отступление.
Когда конопля бывает совершенно готова, то есть достаточно вымочена в проточной воде и наполовину высушена на берегу, ее вносят во двор жилищ; там ее ставят маленькими снопами, которые со своими стеблями, расходящимися книзу, и головками, связанными в шары, уже в достаточной степени напоминают вечером длинную вереницу маленьких белых призраков, бесшумно движущихся вдоль стен на тонких ногах.
В конце сентября, когда ночи еще теплы, начинают при бледном свете луны мять коноплю. Днем коноплю нагревают в печи; ее вытаскивают вечером, чтобы мять и трепать ее теплой. Для этого употребляют нечто вроде станка с деревянным рычагом, который, опускаясь на желобки, рубит растение, не разрезая его. Тогда-то и бывает слышен ночью по деревням этот сухой, отрывистый звук трех быстрых ударов. Затем наступает тишина; это движение руки, которая продвигает дальше пучок конопли, чтобы мять ее на другом месте. И три удара повторяются снова — это другая рука, которая действует на рычаг; и так все время, пока луна не задернется первыми отсветами зари. Так как эта работа продолжается всего несколько дней в году, то собаки к ней не привыкают и испускают жалобный вой на все стороны горизонта.
Это время необыкновенных и таинственных звуков в деревне. Переселяющиеся журавли пролетают на таких высотах, что и днем их едва различает глаз. Ночью же их только слышно; и их хриплые, стонущие голоса, затерявшиеся где-то в облаках, кажутся призывом и прощанием мучающихся душ, которые пытаются найти дорогу к небу и которых непреодолимый рок заставляет парить неподалеку от земли, вокруг людских жилищ, так как эти птицы-странники бывают вообще странно нерешительны и таинственно беспокойны во время своего воздушного пути. Случается, что они теряют направление ветра, когда капризные ветерки борются между собою или сменяются на больших высотах. И тогда, если это случается днем, видно бывает, как начальник стаи летает беспорядочно в воздухе, затем делает быстрый поворот и становится в хвосте трехугольной фаланги, в то время как его спутники опытным движением выстраиваются снова в полном порядке за ним. Часто, после тщетных усилий, изнемогший вожак отказывается вести караван, выдвигается другой, пытается в свою очередь и уступает место третьему, который отыскивает, наконец, течение воздуха и торжественно открывает шествие. Но сколько криков, сколько упреков, сколько предостережений, сколько диких проклятий или беспокойных вопросов, которыми на неизвестном языке обмениваются эти крылатые странники!
В звонком воздухе ночи слышно иногда, как кружатся над домами эти зловещие вопли, и, так как видеть ничего нельзя, испытываешь, помимо своей воли, какой-то страх и беспокойное сочувствие до тех самых пор, пока эта рыдающая туча не исчезнет в необъятности.
Есть еще некоторые звуки, свойственные этому времени года, но возникают они, главным образом, во фруктовых садах. Сбор плодов еще не наступил, и тысяча необычайных тресков делают деревья похожими на живые творения. Скрипнет ветка, сгибаясь от груза плодов, внезапно дошедших до предела своего развития; или яблоко оторвется и тяжело упадет на сырую землю к вашим ногам. Тогда вы слышите, как кто-то убегает, шурша травою и ветками, это существо, которого вы не видите, — это крестьянский пес, этот любопытный и беспокойный бродяга, одновременно дерзкий и трусливый, который проникает всюду, никогда не спит, постоянно ищет неизвестно чего, следит за вами, спрятанный в кустарнике, и обращается в бегство от звука упавшего яблока, думая, что вы бросаете в него камнем.
В такие-то ночи, облачные и сероватые, коноплянщик рассказывает свои необычайные приключения, о домовых и о белых зайцах, о страждущих душах и о колдунах, обращенных в волков, о шабаше на перекрестке и о совах-прорицательницах на кладбище. Я помню, как провела так первые часы ночи около мялок в работе; их беспощадные удары, прерывая рассказ коноплянщика на самом страшном месте, заставляли нас содрогаться ледяною дрожью, и часто старичок мял коноплю, не прерывая рассказа; и четыре или пять слов для нас пропадали: без сомнения, это были страшные слова, но мы не смели его просить повторить их, и этот пропуск прибавлял еще одну ужасную тайну к другим мрачным тайнам его рассказа. Напрасно предупреждали нас служанки, что уже чересчур поздно, чтобы оставаться на воздухе, и что время сна давно уже пришло для нас: они сами умирали от желания слушать дальше; и с каким ужасом проходили мы после этого через деревню, чтобы вернуться домой! Какою глубокой казалась нам церковная паперть, и какой черной и густой тень от деревьев! А кладбище — мы совсем его не видали; мы закрывали глаза, проходя мимо него.
Но коноплянщик любит наводить страх не больше, чем пономарь; он любит и посмешить, он очень насмешлив, и при случае, когда нужно воспевать любовь и брачные узы, он весьма сентиментален; именно он собирает и сохраняет в своей памяти самые древние песни и передает их потомству.
На свадьбах ему поручают брать на себя ту роль, которую, как мы увидим, он будет играть при подношении свадебных подарков маленькой Мари.
XIX
СВАДЕБНЫЕ ПОДАРКИ
Когда все люди собрались в доме, то самым тщательным образом были заперты все двери и окна; пошли даже загородить слуховое окно на чердаке; поставили доски, козлы, бревна и столы поперек всех входов, будто собирались выдержать осаду; и в этой укрепленной обстановке водворилось довольно торжественное, молчаливое ожидание — до той самой поры, как послышались издали пение, смех и звуки деревенских инструментов. Это была партия жениха, с Жерменом во главе; его сопровождали самые храбрые его приятели, могильщик, родные, друзья и слуги, — все они образовывали веселую и надежную свиту.
Однако по мере того как они приближались к дому, они замедляли шаг, сплачивались и замолкали.
Молодые девушки, запертые в доме, оставили себе на окнах маленькие скважины, через которые можно было видеть, как они пришли и расположились в боевом порядке. Шел мелкий и холодный дождь, и это еще обостряло положение, ибо на очаге дома сверкал сильный огонь. Мари хотелось бы сократить неизбежную длительность этой правильной осады: ей неприятно было видеть, как холод пронизывает ее жениха, но она не имела голоса при данных обстоятельствах и даже должна была разделять упрямую жестокость своих товарок.
Когда оба лагеря стали, таким образом, на виду друг у друга, залп огнестрельного оружия, раздавшийся снаружи, поверг в страшную тревогу всех окрестных собак. Домашние собаки бросались с лаем к двери, вообразив, что идет настоящее наступление, и маленькие дети, которых матери тщетно старались успокоить, принялись плакать и стали дрожать. Вся эта сцена была так хорошо разыграна, что посторонний был бы обманут и подумал бы, что нужно действительно обороняться против шайки шоферов.[3]
Тогда могильщик, бард и ходатай жениха, встал перед дверью и жалобным голосом начал вести с коноплянщиком, поместившимся у слухового окна над этою самою дверью, следующий диалог.
Могильщик.
Увы! добрые люди, дорогие мои прихожане, ради бога откройте мне дверь.
Коноплянщик.
Кто вы такой и где у вас разрешение называть нас вашими дорогими прихожанами? Мы вас не знаем.
Могильщик.
Мы — честные люди, мы в большой беде. Не бойтесь нас, друзья мои, и окажите нам гостеприимство! Падает изморозь, наши бедные ноги совсем замерзли, и мы возвращаемся из такой дали, что потрескались наши сабо.
Коноплянщик.
Если ваши сабо потрескались, вы можете поискать на земле ивовые побеги, чтобы сделать себе обечайки (небольшие железные пластинки в форме дужек, которые вкладывают в растрескавшееся сабо, чтобы их скрепить).
Могильщик.
Новые обечайки, да это совсем непрочно. Вы смеетесь над нами, добрые люди, и сделали бы лучше, если бы нам открыли. В вашем жилище видно прекрасное пламя; и, наверное, вы поставили вертел, и у вас радуются и сердцем, и желудком. Откройте же бедным паломникам, которые умрут у вашей двери, если вы над ними не сжалитесь.
Коноплянщик.
Ах, ах! Вы — паломники, вы нам этого не говорили. А из какого паломничества вы возвращаетесь, скажите нам на милость?
Могильщик.
Мы вам скажем это, когда вы откроете нам дверь, так как мы идем из такой дали, что вы не захотите нам поверить.
Коноплянщик.
Открыть вам дверь? Ну, нет! Мы не можем вам довериться. Скажите, вы идете из Сен-Сильвэна де Пулиньи?
Могильщик.
Мы были в Сен-Сильвэне де Пулиньи, но мы были еще и гораздо дальше.
Коноплянщик.
Значит, вы доходили до Сен-Соланжа?
Могильщик.
В Сен-Соланже мы были, это уж наверняка; но мы были и еще дальше.
Коноплянщик.
Вы лжете; вы никогда даже и не доходили до Сен-Соланжа.
Могильщик.
Мы были дальше, так как сейчас мы пришли из Сен-Жак де Компостель.
Коноплянщик.
Что за ерунду вы нам рассказываете! Мы не знаем такого прихода. Мы прекрасно видим, что вы дурные люди, разбойники, ничтожества и лгуны. Идите дальше нести вашу чепуху, мы остерегаемся вас, и вы не войдете к нам сюда.
Могильщик.
Увы, бедный мой, сжальтесь над нами! Мы — не паломники, вы это верно отгадали; но мы — несчастные браконьеры, преследуемые сторожами. Также и жандармы гонятся за нами по пятам, и, если вы не позволите нам спрятаться у вас на сеновале, нас схватят и отведут в тюрьму.
Коноплянщик.
А кто нам докажет, что вы то самое, про что вы говорите? Ведь вот уже есть одна ложь, которую вы не могли оправдать.
Могильщик.
Если вы нам откроете, мы покажем вам чудесную дичь, которую мы настреляли.
Коноплянщик.
Покажите ее нам сейчас же, так как мы вам не доверяем.
Могильщик.
Тогда откройте нам дверь или окно, и мы просунем вам дичь.
Коноплянщик.
О, ни за что! Не такой я дурак! Я смотрю на вас через маленькую дырочку и не вижу среди вас ни охотников, ни дичи.
Тут молодой коренастый волопас, обладающий геркулесовой силой, отделился от толпы, где он держался незамеченным, и поднял к слуховому окну ощипанного гуся, продетого на толстый железный вертел, изукрашенный пучками соломы и лентами.
— Вот те на! — воскликнул коноплянщик, с осторожностью просовывая руку наружу, чтобы пощупать жаркое: — это не перепелка и не куропатка; это не заяц и не кролик; это что-то вроде гуся или индейки. Вот какие вы прекрасные охотники! И за этой дичью вам не пришлось побегать. Идите-ка дальше, проказники, все ваши выдумки нам хорошо известны, и вы можете итти домой варить себе ужин. А нашего вы и не отведаете.
Могильщик.
Увы, боже мой, куда итти нам жарить свою дичь? Это очень мало для такого множества людей, как у нас; да кроме того у нас нет ни кола, ни двора. В этот час все двери закрыты, все люди спят; только вы веселитесь у себя дома, и у вас, должно быть, каменное сердце, чтобы оставлять нас замерзать снаружи. Откройте же нам, добрые люди, мы не причиним вам расходов. Вы видите сами, что мы принесли с собою жаркое; немного только места у вашего очага, немного только огня, чтобы его зажарить, и мы уйдем от вас довольные.
Коноплянщик.
Не думаете ли вы, что у нас чересчур много места, и что дрова нам ничего не стоят?
Могильщик.
У нас есть здесь маленькая связка соломы, чтобы разжечь огонь, этого с нас довольно; позвольте нам только положить вертел поперек вашего очага.
Коноплянщик.
Этого не будет; вы нам противны, и нам вас совсем не жалко. Мое мнение, что вы просто пьяны, и вам ничего не нужно, а вы хотите войти к нам, чтобы украсть у нас огонь и наших девушек.
Могильщик.
Если вы не хотите слушать наших доводов, мы войдем к вам силой.
Коноплянщик.
Попробуйте, если хотите. У нас все достаточно хорошо заперто, чтобы вас не бояться. А так как вы дерзки, мы вам больше не будем отвечать.
С этими словами коноплянщик с шумом закрыл дверцу слухового окна и по лестнице спустился опять в нижнюю комнату. Затем он взял невесту за руку, и, когда молодежь обоего пола к ним присоединилась, они все стали танцовать и весело кричать, в то время как матроны пели пронзительным голосом, изредка закатываясь громким смехом в знак презрения и вызова по отношению к тем, кто был снаружи и вел осаду.
Осаждающие в свою очередь страшно бесились; они стреляли из своих пистолетов в двери, вызывая этим рычанье собак, сильно стучали в стены, сотрясали ставни, испускали ужасающие крики, — в конце концов поднимался такой шум, что никто из них друг друга не слышал, и такая пыль и дым, что никто друг друга не видел.
Однако это нападение не было еще окончательным, предстояло еще продолжение по установленному обряду. Если кому-нибудь удалось бы разыскать неохраняемый проход, какое-нибудь отверстие, можно было бы попробовать ворваться внезапно, и тогда, если бы вертел удалось поставить на огонь, захват очага был бы доказан, комедия кончилась бы, и жених был бы победителем.
Но входы в дом были не так многочисленны, чтобы не было принято требуемых обычаем предосторожностей, и никто бы не взял на себя права употребить насилие до наступления назначенного для этого момента.
Когда устали прыгать и кричать, коноплянщик стал думать о сдаче. Он опять влез к своему слуховому окну, открыл его с осторожностью и приветствовал разочарованных осаждающих громким смехом.
— Ну, что же, молодцы, — сказал он, — вы ведь остались в дураках! Вы думали, что нет ничего легче, как войти к нам в дом, а теперь вы видите, что мы хорошо защищаемся. Но мы начинаем вас жалеть, если вы только согласны подчиниться нам и принять наши условия.
Могильщик.
Говорите, добрые люди, скажите, что нужно сделать, чтобы приблизиться к вашему очагу?
Коноплянщик.
Нужно петь, друзья мои, но петь песню, которую мы не знаем и на которую не можем ответить лучшей.
— За этим дело не станет! — ответил могильщик и запел мощным голосом:
Вот шесть месяцев, как была весна,
— И гулял я по свеженькой травке, —
ответил коноплянщик голосом немного охрипшим, но устрашающим. — Вы смеетесь, мои бедные люди, что поете нам такое старье. Вы сами видите, что мы останавливаем вас с первого же слова!
Как была она княжеской дочкой…
— И хотелось ей замуж пойти… —
ответил коноплянщик. — Переходите к другой, эту мы знаем немножечко чересчур.
Могильщик.
Хотите эту:
Возвращаясь из Нанта…
Коноплянщик.
… Я очень устал. Поглядите! Я очень устал.
Эта еще со времен моей бабушки. Посмотрим-ка следующую!
Могильщик.
Как-то раз, когда гулял…
Коноплянщик.
Вдоль прелестной этой рощи…
Ну, и глупость же! Наши маленькие дети не захотели бы отвечать на нее. Как! И это все, что вы знаете?
Могильщик.
О, мы вам столько их напоем, что вы, наконец, не сумеете ответить.
Эта борьба продолжалась, по крайней мере, час. Так как оба противника были лучшими знатоками песни во всей округе и их репертуар был неисчерпаем, то это могло бы продолжиться всю ночь, тем более, что коноплянщик немного хитрил и давал петь некоторые песни в десять, двадцать и тридцать куплетов, помалкивая и притворяясь, что он объявит себе сейчас побежденным. Тогда в лагере жениха торжествовали, пели полным голосом, хором, и думали, что противная сторона побеждена; но на половине заключительного куплета слышался грубый, простуженный голос старого коноплянщика, который ревел последние строки; после этого он восклицал:
— Вам не нужно было себя утомлять и петь так долго, дети мои! Мы ее знаем, как свои пять пальцев!
Раз или два однако коноплянщик поморщился, он хмурил брови и с озабоченным видом поворачивался к внимательным матронам. Могильщик выкапывал что-нибудь такое старинное, что его соперник успел позабыть или, может быть, и совсем не знал; но тотчас же добрые кумушки гнусавили голосом пронзительным, как чайка, торжествующий припев; и могильщик, принужденный сдаться, переходил к новым попыткам.
Было бы чересчур долго ждать, на какой стороне окажется победа. Сторона невесты объявила, что готова смилостивиться при условии, что невесте поднесут достойный ее подарок.
Тогда началась песня свадебных подарков на торжественный, как церковное пение, лад.
Мужчины снаружи запели низким баритоном в унисон:
Откройте дверь, откройте,
Душенька моя, Мари,
У нас прекрасные подарки.
Ах, подружка, дайте нам войти.
На что женщины изнутри ответили жалобным фальцетом:
Отец мой в горе, моя мать в печали.
А я, девушка, знаю цену себе,
В этакий час не открою.
Мужчины вновь запели первый куплет до четвертой строки, которую изменили так:
И красивый платок для вас.
Но, от лица невесты, женщины ответили, как и в первый раз.
В двадцати куплетах, по крайней мере, мужчины перечисляли свадебные подарки, упоминая всегда о новой вещи в последней строке: красивый передник (devanteau), прекрасные ленты, суконное платье, кружева, золотой крест и даже сотни булавок, чтобы дополнить скромные подарки жениха. Отказ матрон был непреложен, но, наконец, парни решились заговорить о красивом муже в подарок, и они на это ответили, обращаясь к невесте и напевая ей вместе с мужчинами:
Откройте дверь, откройте,
Душенька моя, Мари.
Пришел красивый муж за вами,
Ну, подружка, дайте им войти!
XX
ВЕНЧАНИЕ
Тотчас же коноплянщик вытащил деревянный болт, запиравший дверь изнутри: в то время это был единственный запор во всех почти жилищах нашей деревни. Толпа с женихом ворвалась в дом невесты, но не без боя, так как парни, прежде здесь расположившиеся, и даже сам старик-коноплянщик и старые кумушки взяли на себя обязанность охранять очаг. Парень с вертелом, поддерживаемый своими, должен был положить жаркое на огонь. Это было настоящее сражение, хотя и воздерживались от ударов, и не было никакой злобы в этой борьбе. Но толкались и давили друг друга так сильно, и столько было замешано самолюбия в этом испытании своей мускульной силы, что последствия могли быть более серьезными, чем это казалось среди смеха и пения. Бедный старый коноплянщик, который отбивался, как лев, был прижат к стене, и толпа его так сдавила, что он почти задохнулся. Не одного свалившегося борца потоптали нечаянно ногами, не одна рука, ухватившаяся за вертел, была разбита в кровь. Такие игры опасны, и за последнее время некоторые несчастные случаи были столь серьезны, что наши крестьяне решили вывести из употребления обряд свадебных подарков. Я думаю, что мы его видели в последний раз на свадьбе Франсуазы Мейлан, да и то борьба была только притворной.
Эта борьба была еще довольно жаркой на свадьбе Жермена. Было вопросом чести, с той и с другой стороны, захватить или защитить очаг Гилеты. Огромный железный вертел вертелся, как винт, в сильных кулаках, которые его друг у друга отбивали. От пистолетного выстрела загорелся небольшой запас конопли в кудели, которая висела на решетке у потолка. Это новое развлечение отвлекло внимание, и, в то время как одни торопились потушить этот зачаток пожара, могильщик, который влез, никем незамеченный, на чердак, спустился оттуда по трубе и схватил вертел в ту минуту, как волопас, защищавший его у очага, поднял вертел над своей головой, чтобы его у него не вырвали. За некоторое время до приступа матроны позаботились потушить огонь, из боязни, чтобы, отбиваясь, кто-нибудь в него не попал и не обжегся. Шутник-могильщик, сговорившись с волопасом, овладел без труда трофеем и бросил его на большой таган. Дело было кончено. Больше никто не смел до него прикоснуться. Он спрыгнул в комнату и поджег остатки соломы на вертеле, чтобы дать видимость жарения гуся, который, на самом деле, был весь разорван на куски, и пол был усеян его останками.
После этого было много смеха и хвастливых споров. Каждый показывал следы полученных тумаков и, так как часто они были нанесены рукою друга, никто не жаловался и не сердился. Коноплянщик, наполовину раздавленный, потирал себе поясницу и говорил, что она мало его беспокоит, но что он протестует против хитрости своего кума-могильщика, и что, если бы он не был наполовину мертв, никак не удалось бы так легко захватить очаг. Матроны подметали пол, и порядок восстанавливался. Стол покрывался жбанами нового вина. Когда все вместе выпили и немного передохнули, жениха, вооруженного палочкой, вывели на середину комнаты, и он должен был подвергнуться новому испытанию.
Во время сражения мать, крестная мать и тетки спрятали невесту и трех из ее подруг, они усадили этих четырех девушек на скамью в отдаленном углу комнаты и покрыли их большой белой простыней. Трех этих подруг выбрали одного роста с Мари, и чепцы их были одинаковой высоты, а когда простыня закрыла их головы и закутала их ноги, то их невозможно было отличить одну от другой.
Жених мог их коснуться только концом своей палочки и лишь для того, чтобы указать ту, которую он считал своею женой. Ему давали время хорошенько их распознать, но только глазами, и матроны, стоявшие рядом с ним, строго следили, чтобы не было какого-нибудь плутовства. А если жених ошибался, то не мог целый вечер танцовать со своею невестой, а должен был танцевать только с той девушкой, которую выбрал по недоразумению.
Когда Жермен очутился перед этими призраками, завернутыми в один и тот же саван, он очень боялся ошибиться; и действительно, это случалось со многими другими, так как все предосторожности очень тщательно бывали всегда предусмотрены. Сердце его билось. Маленькая Мари пробовала, конечно, громко дышать и немного шевелить простыню, но ее хитрые соперницы делали то же самое, и было столько же таинственных знаков, сколько было девушек под покрывалом. Квадратные чепцы поддерживали это покрывало так ровно, что было невозможно различить форму лба, обрисовывавшегося под его складками.
Жермен, после десятиминутного колебания, закрыл глаза и, вручив свою душу богу, протянул палочку наудачу. Он дотронулся до лба маленькой Мари, которая с торжествующим криком отбросила от себя простыню. Тогда он получил разрешение ее поцеловать и, подняв ее своими сильными руками, вынес ее на середину комнаты и открыл с нею бал, который продолжался до двух часов утра.
После того все разошлись, чтобы вновь собраться в восемь часов. Так как некоторая часть молодежи пришла из окрестностей, и не было для всех постелей, то каждая приглашенная из этой деревни приняла к себе в постель двух или трех юных приятельниц, тогда как парни отправились вытянуться, как попало, на хуторском сеновале. Вы можете себе представить, что они там совсем не спали, а только и думали, как бы им повозиться, подшутить друг над другом, и рассказывали всякие глупые истории. На свадьбах совершенно необходимы три бессонные ночи, о которых никто не жалеет.
В назначенный для отъезда час, после того как поели молочного супа, сильно приправленного для возбуждения аппетита перцем, так как свадебный обед обещал быть обильным, все собрались на дворе хутора. Наш приход был упразднен, и только за полмили от нас можно было совершить свадебный обряд. Была чудесная свежая погода, но дорога была очень испорчена, и потому все запаслись лошадьми, и каждый мужчина должен был взять к себе на лошадь молодую или старую спутницу. Жермен поехал на Серке, которая была хорошо вычищена, заново подкована и разукрашена лентами; она била ногою землю и пускала огонь из ноздрей. Он отправился за своей невестой в ее хижину вместе со своим шурином Жаком, ехавшим на старой Серке и взявшим к себе на лошадь добрую тетушку Гилету, тогда как Жермен с торжествующим видом привез с собою на двор свою маленькую дорогую женку.
Затем веселая кавалькада пустилась в путь, сопровождаемая бегущими детьми, которые стреляли из пистолетов и пугали выстрелами лошадей. Тетушка Морис села в маленькую тележку вместе с тремя детьми Жермена и гудошниками. Они открывали шествие под звуки инструментов. Малютка-Пьер был так хорош, что бабушка была вся преисполнена гордости. Но живой ребенок не мог долго усидеть рядом с ней. На одной остановке, которую нужно было сделать на полпути, перед тем как пуститься в трудный переход, он улизнул и побежал умолять отца, чтобы тот посадил его перед собою на Серку.
— Ну, нет, — ответил Жермен, — это навлечет на нас дурные шутки! Не нужно этого.
— Меня нисколько не беспокоит, что будут о нас говорить жители Сен-Шартье, — сказала маленькая Мари. — Возьмите его, Жермен, прошу вас: я буду им гордиться еще больше, чем своим свадебным убором.
Жермен уступил, и Серка, в торжественном галопе, вынесла это прекрасное трио в общие ряды поезжан.
И, действительно, жители Сен-Шартье, хотя и были они большими насмешниками и даже немного задирами по отношению к окрестным приходам, присоединенным к ним, и не подумали, однако, смеяться, увидав такого красивого новобрачного, такую хорошенькую новобрачную и ребенка, которого не отказалась бы иметь и жена короля. У Малютки-Пьера был полный костюм из сине-василькового сукна и такой кокетливый, коротенький красный жилет, что он спускался лишь немного ниже подбородка. Деревенский портной так сильно вырезал ему проймы, что он не мог соединить вместе своих маленьких ручонок. И как же он был горд! У него была круглая шляпа с черным с золотом шнуром и павлиньим пером, которое лихо торчало из пучка перьев цесарки. Букет цветов, больше его головы, покрывал ему плечо, а ленты развевались до самых его ног. Коноплянщик, который был также и цырюльником, и местным парикмахером, подстриг ему волосы в кружок, закрыв голову миской и состригая все, что оттуда выглядывало: непогрешимый способ для верной работы ножниц. Разряженный таким образом, бедный ребенок был безусловно менее поэтичен, чем с длинными, развевающимися волосами и со своей бараньего шкурой наподобие Иоанна Крестителя; но он этого не думал, и все любовались им, говоря, что он имеет вид маленького мужчины. Его красота торжествовала над всем, и над чем действительно не восторжествует несравненная красота детства!
Его маленькая сестра Соланж надела в первый раз в жизни высокий чепец взамен ситцевого чепчика, который носят обыкновенно маленькие девочки до двух или трех лет. И какой еще чепец! — более высокий и более широкий, чем все туловище бедняжки. И какой же красивой она себя считала! Она не смела повернуть головы и стояла, совершенно не сгибаясь, воображая, что ее примут за невесту.
Что касается маленького Сильвэна, он был еще в длинном платьице, и, заснув на коленях своей бабушки, он и не подозревал, что такое свадьба.
Жермен смотрел на своих детей с любовью, и, прибыв к мэрии, он сказал своей невесте:
— Знаешь, Мари, я приехал сюда немного более довольный, чем тогда, когда привез тебя домой из Шантелубских лесов, думая, что ты меня никогда не полюбишь; как и теперь, я взял тебя тогда на руки, чтобы поставить на землю; но я думал, что мы никогда больше не очутимся вместе на бедной, доброй Серке и с этим ребенком на коленях. Знаешь, я так люблю тебя, так люблю этих бедных малюток, я так счастлив, что ты меня любишь и любишь их, и что мои родители тебя любят, и так люблю твою мать и моих друзей, и сегодня всех людей, что мне хотелось бы иметь для этого три или четыре сердца. Правда, чересчур мало одного, чтобы уместить в нем столько привязанностей и столько радостей! У меня от этого будто болит живот.
В дверях мэрии и церкви стояла толпа, чтобы посмотреть на хорошенькую молодую. Почему не рассказать нам об ее наряде? Он так хорошо к ней шел! Ее кисейный высокий светлый чепец был весь вышит и имел лопасти, отделанные кружевом. В те времена крестьянки не позволяли себе показывать ни единого волоска; хотя под чепцами их и скрывались великолепные волосы, закрученные в белые тесемки для поддержания убора, еще сейчас считалось бы неприличным и постыдным показаться мужчинам с непокрытою головой. Однако теперь они позволяют себе оставлять на лбу небольшую прядь волос, которая им очень идет. Но я жалею о классической прическе моего времени: эти белые кружева прямо на коже носили характер античной чистоты, который казался мне более торжественным, и когда лицо, несмотря на это, было красиво, это была красота, прелесть и наивное величие которой ничто не может выразить.
Маленькая Мари носила еще именно такую прическу, и ее лоб был так бел и чист, что белизна кружев не могла его затемнить. Хотя она и не сомкнула глаз во всю ночь, утренний воздух и особенно внутренняя радость ясной, как небо, души, а также немного скрытого огня, сдерживаемого стыдливостью юности, давали ее щекам нежный блеск персикового цветка при первых апрельских лучах.
Ее белая косынка целомудренно скрещивалась на груди, и видны были только нежные контуры шеи, закругленной, как шея голубки; ее платье из темнозеленого сукна обрисовывало ее небольшую фигурку, которая казалась совершенной, но должна была еще вырасти и развиться, так как ей не было и семнадцати лет. На ней был передник из темнофиолетового шелка с нагрудником, который наши крестьянки, к сожалению, упразднили; он придавал столько изящества и скромности груди. Теперь они с большой горделивостью выставляют свои косынки, но в их наряде нет уже прелести античного целомудрия, делавшего их похожими на девственниц Гольбейна. Они более кокетливы, более грациозны. Раньше приличие требовало своего рода строгой угловатости, и это делало их редкую улыбку более проникновенной и идеальной.
Во время обряда Жермен, согласно обычаю, положил тридцать серебряных монет в руку своей невесты. Он надел ей на палец серебряное кольцо, неизменной в течение многих веков формы, но замененное теперь золотым обручальным кольцом. По выходе из церкви Мари сказала ему очень тихо:
— Это то самое кольцо, которое я хотела? То, о котором я вас просила, Жермен?
— Да, — ответил он, — то самое, которое было на пальце у моей Катерины, когда она умирала. Это одно и то же кольцо — и тогда, и теперь.
— Благодарю вас, Жермен, — сказала молодая женщина серьезным и проникновенным тоном, — я умру с ним, и если это будет раньше вас, вы сохраните его для вашей маленькой Соланж.
XXI
КОЧАН КАПУСТЫ
Опять сели на лошадей и очень скоро приехали обратно в Белэр. Обед был великолепен и продолжался, вперемежку с пением и танцами, до полуночи. Старики не выходили из-за стола в продолжение четырнадцати часов. Могильщик стряпал и делал это отменно хорошо. Он этим славился и отходил от своей плиты только затем, чтобы поплясать и попеть между каждыми двумя переменами кушаний. И однако же он страдал падучей, этот бедный старик Бонтан! Кто бы мог это подумать! Он был свеж, силен и весел, как молодой человек. Однажды мы нашли его, как мертвого, в канаве; его схватил припадок, когда уже стало темнеть. Мы привезли его к себе на тачке и всю ночь ухаживали за ним. Через три дня он был уже на свадьбе, распевал, как дрозд, и прыгал, как козленок, подергиваясь по старинной моде. Часто, уходя со свадьбы ему приходилось итти копать могилу или сколачивать гроб. Он исполнял это с благоговением, и хотя внешне это не отражалось на его хорошем настроении, но производило на него всегда тяжелое впечатление и ускоряло появление у него припадка. Его жена была в параличе и не двигалась со своего стула уже двадцать лет. Матери его сто сорок лет, и она еще жива. А он, бедняга, такой веселый, такой добрый и забавный, он убился в прошлом году, упав со своего чердака на мостовую. Вероятно, его схватил роковой приступ его болезни, и, как обычно, он спрятался в сено, чтобы не испугать и не огорчить своей семьи. Так трагически он закончил свою жизнь, столь же странную, как и он сам, смесь плачевного и шутливого, ужасного и веселого, среди чего сердце его всегда оставалось добрым, а его характер приятным.
Но мы подходим к третьему дню свадьбы, а он самый любопытный и сохранился во всей своей строгости до наших дней. Мы не будем говорить о гренке, который несут к брачной постели; это довольно глупый обычай, заставляющий страдать стыдливость новобрачной и способный нарушить ее у молодых девушек, которые при этом присутствуют. К тому же, я думаю, что этот обычай один и тот же во всех провинциях и не имеет у нас ничего исключительного.
Так же, как церемония свадебных подарков является символом захвата в обладание сердца и дома невесты, церемония капусты является символом плодородия в браке. После завтрака на другой день свадьбы начинается это своеобразное представление галльского происхождения, прошедшее, однако, через первоначальное христианство и ставшее мало-по-малу своего рода мистерией или шутливым моралите средних веков.
Двое из парней (самые забавные и самые проворные из молодежи) исчезают во время завтрака, идут наряжаться и, наконец, возвращаются, сопутствуемые музыкой, собаками, детьми и выстрелами из пистолета. Они изображают пару бедняков, мужа и жену, в самых убогих лохмотьях; муж еще грязнее жены; это порок заставил его так низко пасть; жена просто несчастна и унижена распутством своего мужа.
Они именуют себя садовником и садовницей и говорят, что они приставлены охранять священный кочан капусты и ухаживать за ним. Но муж носит различные названия, которые все имеют смысл. Его называют также тряпичником, потому что на нем парик из соломы или конопли, и для того, чтобы скрыть свою наготу, плохо прикрытую тряпьем, он обвязывает свои ноги и часть туловища соломой. Он также делает себе большой живот или горб из соломы или сена, спрятанного под блузой. Тряпичник он потому, что он покрыт тряпьем. Наконец, называют его еще и язычником, что еще более выразительно, так как своим цинизмом и развратом он призван быть антиподом всех христианских добродетелей.
Он приходит с лицом, вымазанным сажей и винными выжимками, иногда наряженный в смешную маску. Скверная, выщербленная глиняная чашка или старое сабо висит на веревке у его пояса и служит ему для того, чтобы собирать милостыню вином. Никто ему в этом не отказывает, и он притворяется, что пьет, а затем выливает вино на землю в знак возлияния. На каждом шагу он падает, валяется в грязи и показывает, будто находится в самом постыдном опьянении. Его бедная жена бегает за ним, поднимает его, зовет на помощь, вырывает себе волосы из конопли, которые взъерошенными космами вылезают из ее отвратительного черепа, плачет над гнусностью своего мужа и делает ему патетические упреки.
— Несчастный! — говорит она ему, — смотри, до чего нас довело твое дурное поведение! Сколько я ни пряду, сколько ни работаю для тебя, сколько ни чиню твоего платья, ты все рвешь и мараешь без конца. Ты промотал мое бедное имущество, наши шестеро детей на соломе, мы живем в хлеву вместе со скотом; и мы дошли до того, что должны просить милостыню, а ты еще так безобразен, так противен, так презираем, что скоро нам будут бросать хлеб, как собакам. Увы, бедные люди, сжальтесь над нами! сжальтесь надо мной! Я не заслужила своей участи, и никогда еще ни у какой жены не было мужа, более грязного и более отвратительного. Помогите мне его поднять, иначе его раздавят, как старый осколок бутылки, и я буду вдовой, что окончательно заставит меня умереть от горя, хотя весь свет говорил бы, пожалуй, что это было бы для меня большим счастьем.
Такова роль садовницы и ее постоянные жалобы в продолжение всей пьесы. Это настоящая свободная комедия, импровизируемая и разыгрываемая на свежем воздухе, на дорогах, среди полей, поддерживаемая всякими случайными происшествиями, и в которой все принимают участие — и пригашенные на свадьбу, и посторонние, домохозяева и прохожие по дорогам, и так три или четыре часа в течение дня, как это сейчас будет видно. Тема неизменна, но по этой теме бесконечно вышивают, и тут можно видеть мимический инстинкт, обилие забавных мыслей, говорливость, находчивость ответов и даже естественное красноречие наших крестьян.
Роль садовницы обычно поручается тонкому, безбородому мужчине, со свежим цветом лица, способному придать много искренности изображаемому персонажу и разыграть шуточное отчаяние настолько естественно, чтобы одновременно развеселить и опечалить, как если бы все это было по-настоящему. Такие худые и безбородые мужчины довольно часто попадаются в наших деревнях, и, как это ни странно, они нередко выделяются своей физической силой.
После того, как несчастная доля жены установлена, молодые люди из приглашенных на свадьбу предлагают ей оставить своего пьяницу-мужа и пойти развлечься с ними. Они подают ей руку и увлекают ее с собой. Мало-по-малу она поддается им, становится веселой и начинает бегать то с тем, то с другим, принимая беспутную повадку. В этом заключается новое нравоучение: плохое поведение мужа вызывает такое же и со стороны жены.
Язычник просыпается от своего опьянения, ищет глазами свою подругу, вооружается палкой и веревкою и бежит за ней. Его заставляют бегать, прячутся, передают жену от одного к другому, стараются его отвлечь и обмануть ревнивца. Его друзья пытаются его напоить. Наконец, он настигает свою неверную жену и собирается ее побить. Наиболее близко к действительности и хорошо подмечено в этой пародии семейных бедствий то, что ревнивец не нападает на тех, кто отнимает у него жену. Он очень вежлив и осторожен с ними и хочет посчитаться только с виновной, потому что ей полагается не противиться ему.
Но в ту минуту, когда он поднимает палку и приготовляет веревку, чтобы привязать преступницу, все приглашенные мужчины вступаются за нее и бросаются между обоими супругами. «Не бейте ее: — не бейте никогда вашей жены!» — вот формула, которая повторяется с избытком в этих сценах. Мужа обезоруживают, заставляют его простить и поцеловать свою жену, и вскоре он делает вид, что любит ее как никогда. Он уходит под ручку с ней, напевая и танцуя до той минуты, пока новый приступ пьянства снова не валит его на землю; и тогда начинаются опять жалобы жены, ее отчаяние и притворное распутство, ревность мужа, вмешательство соседей и примирение. Во всем этом есть поучение наивное, даже грубое, сильно отдающее средними веками, но оно всегда производит впечатление, если не на новобрачных, чересчур влюбленных или слишком разумных в наши дни, чтобы нуждаться в нем, то по крайней мере на детей и юношество. Язычник так пугает и вызывает такое отвращение в молодых девушках, когда он бегает за ними и делает вид, что хочет их поцеловать, что они убегают от него с неподдельным волнением. Его вымазанное лицо и большая палка (безобидная однако) вызывают громкий крик у ребят. Это комедия нравов в самом первобытном своем виде, но и в наиболее потрясающем.
Когда этот фарс хорошо разыгран, начинают приготовляться, чтобы итти за кочаном капусты. Приносят носилки, на которые сажают язычника, вооруженного лопатой, веревкой и большой корзиной. Четыре сильных мужчины берут их на плечи. Жена язычника следует за ним пешком, старцы идут группой, задумчивые и степенные; за ними идет вся свадьба, выступая парами под звуки музыки. Выстрелы из пистолетов возобновляются, собаки воют более, чем когда бы то ни было, при виде этого отвратительного язычника, которого несут с такою торжественностью. Дети насмешливо кадят около него деревянными башмаками, привязанными на веревочку.
Но почему эта овация такой отталкивающей личности? Идут на завоевание священного кочана, эмблемы брачного плодородия, и только этот оскотинившийся пьяница один может поднять руку на символическое растение. Вероятно, тут есть таинство, предшествовавшее христианству, которое напоминает праздник Сатурналий или какие-нибудь древние вакханалии. Может быть, этот язычник, который в то же время по преимуществу садовник, есть не кто иной, как Приап, бог садов и разврата, божество, которое при своем возникновении должно было быть целомудренным и серьезным, как само таинство размножения, но которого мало-по-малу привели в унизительное состояние распущенность нравов и заблуждение умов.
Как бы то ни было, триумфальное шествие прибыло к дому новобрачной и проникло в ее сад. Там выбирается самый прекрасный кочан, но это не делается скоро, так как старцы держат совет и много без толку спорят, каждый защищая тот кочан, который кажется ему наиболее подходящим. Собирают голоса, и когда выбор намечен, садовник обвязывает своей веревкой кочан у кочерыжки и отходит так далеко, как позволяет ему размер сада. Садовница следит за тем, чтобы при падении священный кочан не был испорчен. Шутники свадьбы — коноплянщик и могильщик, плотник или башмачник (все те люди, которые не работают на земле и, проводя жизнь в чужих домах, славятся тем, что имеют больше ума и уменья болтать, чем простые земледельцы, и это действительно так) выстраиваются вокруг кочана. Один из них вырывает лопатою ров, будто они собираются срубить дуб. Другой надевает себе на нос какую-нибудь штучку из дерева или из картона, которая должна изображать очки: он исполняет обязанности инженера, приближается, удаляется, снимает план, смотрит искоса на работающих, выводит линии, разыгрывает педанта, восклицает, что всё сейчас испортят, заставляет оставлять работу и вновь за нее браться — по своей фантазии, и как можно дольше, как можно смешнее управляет работой. Не есть ли это добавление к порядку древней церемонии, которое выливается, как насмешка над теоретиками вообще, чрезвычайно презираемыми крестьянином, приверженцем обычая, или как ненависть к землемерам, которые утверждают росписи земельной собственности и раскладывают налоги, или как такая же ненависть к служащим ведомства путей сообщения, превращающим общинные земли в дороги и отменяющим старые злоупотребления, любезные сердцу крестьянина? Как бы то ни было, эта фигура в комедии называется геометром и делает все возможное, чтобы быть невыносимой для тех, кто держит кирку и лопату.
Наконец, после четверти часа затруднений и всяческих смешных кривляний, чтобы не поломать корня у кочана и вытащить его целиком, язычник — в то время, как комья земли летят в нос присутствующим (тем хуже для того, кто не отстраняется от лопат достаточно быстро: будь он епископ или князь, ему все равно нужно получить крещение землею) — язычник дергает веревку, язычница протягивает свой передник, и кочан торжественно падает при приветственных криках зрителей. Тогда приносят корзинку, и языческая чета сажает туда кочан со всяческими предосторожностями и хлопотами. Его обкладывают свежей землей, поддерживают прутиками и завязочками, как делают это городские цветочницы для их великолепных камелий в горшках; на концы прутиков втыкают красные яблоки, окружают его ветками тимьяна, шалфея и лавра, все это покрывают лентами и тесемками, ставят этот трофей на носилки вместе с язычником, который должен поддерживать его в равновесии и предохранять от случайностей, и, наконец, все выходят из сада в большом порядке и шагая под марш.
Но тут, когда нужно выходить за ворота, так же, как и тогда, когда нужно войти во двор жениха, воображаемое препятствие загораживает проход. Носильщики спотыкаются, испускают громкие восклицания, идут опять вперед и, как бы отталкиваемые невидимой силой, делают вид, будто падают под своей ношей. В это время все присутствующие кричат, возбуждают и успокаивают человеческую упряжку. «Хорошенько, хорошенько, дитя! Так, так, бодрее! Осторожнее! Терпение! Нагнитесь, ворота слишком низки! Потеснитесь, они слишком узки! Немного налево, направо теперь! Ну, смелее, вот и готово!»
Так в годы обильного урожая воз, запряженный быками, сверх меры перегруженный сеном или снопами, бывает или чересчур широк, или чересчур высок, чтобы пройти в ворота риги. Так покрикивают на этих сильных животных, чтобы их возбудить или успокоить; и так, благодаря ловкости и могучим усилиям, помогают проехать этой горе богатств, не обрушив ее под сельской триумфальною аркой. Особенно последний воз — сноповик — требует этих предосторожностей, так как это одновременно становится и сельским праздником; последний сноп, снятый с последней полосы, кладут на самую верхушку воза, украсив его лентами и цветами так же, как и лбы быков, и палку погонщика. И так, торжественное и трудное вступление кочана в дом является подобием благоденствия и плодородия, которое он собою изображает.
Когда кочан привезен во двор новобрачного, его снимают и несут на самую высокую точку дома или риги. Если труба или конек, или голубятня выше всего другого, нужно обязательно отнести эту ношу на самую высокую точку жилища. Язычник сам сопровождает туда кочан, укрепляет его и поливает из большого жбана вином, в то время как залп из пистолетов и радостные кривляния язычницы знаменуют его водружение.
Та же самая церемония тотчас же начинается снова. Идут вырывать другой кочан в саду жениха, чтобы перенести его тем же порядком на кровлю, из-под которой жена его вышла, чтобы следовать за ним. Эти трофеи остаются в таком виде до тех пор, пока ветер и дождь не разрушат корзинки и не унесут капусту. Но кочаны эти живут достаточно долго, чтобы оправдать предсказание, которое делают старцы и матроны, поклоняясь ему. «Прекрасный кочан, — говорят они, — живи и процветай, чтобы наша молодая новобрачная имела до конца года красивого маленького ребенка; если ты умрешь чересчур быстро, это будет знаком бесплодия, и ты будешь там, наверху, как дурное предзнаменование».
Когда все эти обряды заканчиваются, день уже подходит к концу. Остается только проводить крестных родителей новобрачных. Если они живут далеко, их провожают всею свадьбой с музыкой до границы прихода. Там танцуют еще, целуют их и расстаются с ними. Язычник и его жена теперь уже вымыты и снова чисто одеты, если только утомление от выполненной ими роли не заставило их пойти спать.
Продолжали плясать, петь и есть на хуторе в Белэре в этот третий день свадьбы, когда женился Жермен, до самой полуночи. Старики, сидя за столом, не могли уйти, и на это были свои причины. Они обрели способность двигать ногами и разумно мыслить лишь на другой день на рассвете. В то самое время, как они в молчании направлялись домой, изредка пошатываясь, Жермен, гордый и проворный, вышел уже, чтобы связать волов, оставив спать свою юную подругу до восхода солнца. Жаворонок, который пел, поднимаясь к небесам, казался ему его собственным голосом, возносившим благодарность провидению. Иней на опустевших кустах казался ему белизною апрельских цветов, предшествующих появлению листьев. Все было радостно и ясно для него в природе. Малютка-Пьер так много смеялся и прыгал накануне, что не пришел ему помогать вести волов; но Жермен был рад остаться один. Он встал на колени на борозду, которую он должен был перепахивать, и совершил свою утреннюю молитву с таким жаром, что две слезы скатились у него по щекам, еще влажным от пота.
Издали слышно было пение парней из соседних приходов; они возвращались к себе и повторяли, немного охрипшими голосами, веселые напевы, которые пелись накануне.
ФРАНСУА-ПОДКИДЫШ
Перевод О. М. Новиковой
Предисловие
Мы возвращались с прогулки, Р*** и я, при свете луны, слабо серебрившей тропинки на потемневших полях. Был мягкий и слегка облачный осенний вечер; мы отмечали особую звучность воздуха, свойственную этому времени года, и то неизвестное и таинственное, что царит в эту пору в природе. Точно при приближении тяжелого зимнего сна каждое существо украдкой старается насладиться остатком жизни и движения перед неизбежным оцепенением стужи: и будто желая обмануть течение времени, будто боясь быть застигнутым и прерванным в последних своих забавах и наслаждениях, все создания и вещи предаются бесшумно и без видимых проявлений ночным своим безумствам. Можно расслышать сдавленные крики птиц взамен их радостных летних трелей. Насекомое в бороздах испускает изредка какой-нибудь нескромный возглас, но тотчас же прерывает его и несет свою песню или жалобу в другое место призыва. Растения торопятся испустить последнее благоухание, тем более сладостное, что оно очень слабо и даже как бы скупо. Желтеющие листья не смеют содрогаться от воздушного дыхания, а стада пасутся в безмолвии, без криков любви или борьбы.
Мы сами, мой друг и я, шли с известной осторожностью, и инстинктивная сосредоточенность делала нас безмолвными и как бы особенно внимательными к смягченной красоте природы, к волшебной гармонии ее последних аккордов, потухавших в неуловимом пианиссимо. Осень — меланхоличное и прелестное анданте, замечательно подготовляющее торжественное адажио зимы.
— Все так спокойно, — сказал, наконец, мой друг, который, невзирая на наше безмолвие, следовал за моими мыслями так же, как и я за его: — все погружено в задумчивость столь странную и столь безразличную к работам, заботам и предусмотрительности человека, что я спрашиваю себя, какое выражение, какой цвет, какое проявление искусства и поэзии мог бы дать разум человеческий лику природы в такую ее минуту. И чтобы лучше определить тебе цель моих исканий, я сравниваю этот вечер, это небо, этот пейзаж, все угасшее, но в то же время такое гармоничное и полное, с душою благочестивого и благоразумного крестьянина, работающего и пользующегося своим трудом, который наслаждается присущей ему жизнью, без потребности, без желания и без возможности проявить и выразить свою внутреннюю жизнь. Я сам стараюсь войти в таинственное лоно этой жизни, простой и безыскуственной, я — цивилизованный человек, не умеющий наслаждаться одним инстинктом, всегда мучимый желанием отдать отчет и другим, и самому себе о каждом своем наблюдении и размышлении.
— И тогда, — продолжал мой друг, — я с трудом нащупываю, какая же связь может создаться между моим чересчур много работающим разумом и разумом этого крестьянина, который работает слишком мало; а также я спрашиваю себя сейчас, что может прибавить живопись, музыка, описание, словом, всякая подобная попытка искусства — к красоте этой осенней ночи, открывающейся мне своим таинственным безмолвием и пронизывающей меня какою-то, я сам не знаю какою, магической близостью ко всему этому.
— Посмотрим, — ответила я, — хорошо ли я понимаю, как поставлен вопрос. Эта осенняя ночь, это бесцветное небо, эта музыка без определенной и последовательной мелодии, это спокойствие природы, этот крестьянин, который уже ближе к нам, но по своей простоте способный наслаждаться и понимать ее без всяких описаний, возьмем все это вместе и назовем первобытною жизнью, в отличие от нашей, развитой и сложной жизни, которую я бы назвала искусственной жизнью. Ты спрашиваешь, каково возможное соотношение, прямая связь между этими двумя противоположными состояниями существ и вещей, между дворцом и хижиной, артистом и творением, поэтом и землепашцем?
— Да, — продолжал он, — и уточним: между языком, которым говорит эта природа, эта первобытная жизнь, эти инстинкты, и языком, которым говорит искусство, наука, знание — одним словом.
— Говоря языком, который ты принимаешь, я отвечу тебе, что связь между знанием и ощущением, это — чувство.
— Именно об определении этого чувства я тебя и спрашиваю, как спрашиваю и себя. Оно должно обнаружить то, что меня затрудняет, это-то и есть искусство, художник, если хочешь, передающий эту искренность, это очарование, эту прелесть примитивной жизни — тем, кто живет одною искусственной жизнью и кто, позволь мне тебе это сказать, перед лицом природы и ее божественными тайнами — самый большой глупец в мире.
— Ты у меня спрашиваешь не больше и не меньше, как о тайне искусства; ищи ее в лоне бога, так как никакой художник не сможет тебе ее открыть. Он сам не знает и не может отдать себе отчета в причинах своего вдохновения или бессилия. Как нужно приняться за то, чтобы выразить прекрасное, простое, истинное. Разве я это знаю? И кто может нас этому научить? И самые большие художники не смогли бы этого, так как, если бы они постарались это сделать, они перестали бы быть художниками и стали бы критиками; а критика!..
— А критика, — продолжал мой друг, — веками вертится вокруг тайны и ничего в ней не понимает. Но извини меня, не про это именно я спрашиваю. Я более дикарь в настоящую минуту; я сомневаюсь в могуществе искусства. Я его презираю, я его отрицаю, я предполагаю, что искусство не родилось, что оно не существует, или же, если оно жило, его время уже прошло. Оно износилось, оно не имеет больше форм, не имеет больше дыхания, оно не имеет средств, чтобы воспевать красоту истины. Природа есть произведение искусства, но бог — единственный существующий художник, а человек только устроитель с плохим вкусом. Природа прекрасна, чувство испаряется из всех ее пор, любовь, молодость, красота в ней нетленны. Но человек, чтобы их почувствовать и выразить, имеет лишь бессмысленные средства и жалкие способности. Лучше было бы ему совсем в это не вмешиваться, быть немым и замкнуться в созерцании. Посмотрим, что ты на это скажешь.
— Я с этим согласна, это самое лучшее, — ответила я.
— Ах! — воскликнул он, — ты заходишь слишком далеко, ты чересчур проникаешься моим парадоксом. Я утверждаю, — возражай!
— Так я возражу, что сонет Петрарки имеет свою относительную красоту, которая равноценна красоте Воклюзской воды; что прекрасный пейзаж Рюисдаля имеет свое очарование, равноценное нынешнему вечеру; что Моцарт поет языком людей так же, как Филомела[4] языком птиц; что Шекспир показывает страсти, чувства и инстинкты так, что их может почувствовать и человек самый примитивный, доподлинно первобытный. Вот в чем искусство, соотношение, чувство, одним словом.
— Да, это творческое перевоплощение! Но если оно меня не удовлетворяет? Может быть, ты тысячу раз права, в согласии с правилами вкуса и эстетики; но если я нахожу стихи Петрарки менее звучными, чем шум водопада, а так же и остальное? Если я утверждаю, что прелесть этого вечера никто бы не мог мне открыть, когда бы я сам не наслаждался ею; и все страсти Шекспира холодны по сравнению с тем, что блестит в глазах ревнивого крестьянина, когда он бьет свою жену, — что можешь ты мне ответить? Ведь нужно убедить мое чувство. А если оно уклоняется от твоих примеров, противится твоим доказательствам? Значит, искусство не есть безупречный истолкователь, и чувство не бывает всегда удовлетворено лучшим из определений.
— Я ничего не могу ответить, действительно, кроме того, что искусство есть конкректное выявление природы: оно как бы «доказательство», которое может быть оправдано или опровергнуто, то есть подлежит проверке на «документе» природы;— и что нельзя создать хорошего доказательства, не вникнув в наш документ с любовью и проникновенностью.
— Итак, доказательство не могло бы обойтись без документа; но сам документ, не мог ли бы он обойтись без доказательства?
— Бог смог бы без него обойтись несомненно, но ты, говорящий так, будто ты не принадлежишь к нам, бьюсь об заклад, что ты ничего бы не понял в документе, если бы не нашел в традициях искусства доказательства — в тысяче видах — и если бы ты сам не был доказательством, всегда действующим на документ.
— Вот на это-то я и жалуюсь. Я хотел бы избавиться от этого вечного доказательства, которое меня раздражает. Уничтожить в моей памяти все знания и формы искусства; не думать о живописи, когда я смотрю на пейзаж, о музыке, когда я слушаю ветер, о поэзии, когда я любуюсь и восхищаюсь всем в целом. Я хотел бы наслаждаться всем инстиктивно, потому что этот сверчок, который поет, кажется мне более радостным и более опьяненным, чем я.
— Одним словом, ты жалуешься, что ты человек?
— Нет, я жалуюсь, что я больше не первобытный человек.
— Нужно еще знать, мог ли он, не понимая, наслаждаться.
— Я не думаю, чтобы он был подобен животному. С того момента, как он стал человеком, он понял и почувствовал иначе. Но я не могу себе сделать определенного представления об его переживаниях, и это меня мучает. Я хотел бы, по крайней мере, быть тем, что современное общество разрешает большому количеству людей, с колыбели и до могилы, я хотел бы быть крестьянином; крестьянином, который не умеет читать, но которому бог дал хорошие инстинкты, спокойную организацию, прямую совесть, и я представляю себе, что в этом оцепенении ненужных способностей, в этом неведении развращенных склонностей, я буду так же счастлива, как примитивный человек, о котором мечтал Жан-Жак.
— И я также мечтаю об этом: кто об этом не мечтал? Но это не даст восторжествовать твоим рассуждениям; ведь крестьянин, самый простой и самый наивный, все-таки художник; и я, я предполагаю, что их искусство даже выше нашего. Это другой вид искусства, но он больше говорит моей душе, чем иные формы, присущие нашей цивилизации. Песни, рассказы, народные сказки рисуют в немногих словах то, что наша литература умеет только преувеличивать и переряжать.
— Итак, я торжествую, — продолжал мой друг. — Это искусство самое честное и самое лучшее потому, что оно больше вдохновляется природой и находится с ней в более прямой связи. Я согласен, что впал в крайность, говоря, что искусство ни для чего не нужно; но я сказал также, что хотел бы чувствовать, как чувствует крестьянин, и я от этого не отрекаюсь. Есть несколько бретонских жалобных песен, придуманных нищими, которые стоят всего Гете и всего Байрона, и всего-то три куплета; они доказывают, что оценка истинного и прекрасного была более непосредственной и совершенной в этих простых душах, чем в душах знаменитых поэтов. А музыка! Разве нет в нашей стране замечательных мелодий? Что касается живописи, у них этого нет; но они обладают этим в своем языке, который более выразителен, более энергичен и во сто раз более логичен, чем наш литературный язык.
— Я согласна, — ответила я; — а что касается последнего пункта, то в этом причина моего отчаяния, я вынуждена писать языком Академии, тогда как я гораздо лучше знаю другой язык, который много совершеннее передает целый ряд переживаний, чувств и мыслей.
— Да, да, этот наивный мир! — сказал он: — незнакомый мир, закрытый нашему современному искусству! Никакое изучение его не поможет даже тебе, внутренно близкой крестьянину, если ты захочешь ввести его в область цивилизованного искусства, в духовную связь с искусственной жизнью.
— Увы! — ответила я, — я очень много этим занималась. Я видела и почувствовала сама, вместе со всеми цивилизованными людьми, что примитивная жизнь была мечтой, идеалом всех людей во все времена. Начиная с пастухов Лонгуса и до пастухов Трианона, пастушеская жизнь является раздушенным Эдемом, где измученные и утомленные суетою света души пробовали укрыться. Искусство, этот великий льстец, этот любезный искатель утешения для чересчур счастливых людей, прошло через непрерывный ряд пастушеских произведений. И под заглавием «История пастушеской поэзии» я много раз хотела написать исследовательски-критическую книгу, где я дала бы обзор всех этих пастушеских мечтаний, которыми с таким увлечением питались высшие классы. Я бы исследовала их, как они менялись, всегда в обратном соотношении к разложению нравов, и становились тем более чистыми и чувствительными, чем более общество было развращено и бесстыдно. Я хотела бы иметь возможность заказать эту книгу писателю, способному более, чем я, написать ее, и затем читала бы ее с удовольствием. Это был бы исчерпывающий трактат об искусстве, так как музыка, живопись, архитектура, литература во всех ее формах: театр, поэма, роман, эклога, песня, моды, сады, даже костюмы, — все это подвергалось обаянию пасторальной мечты. Все эти типы из золотого века, эти пастушки — сначала нимфы, а потом маркизы, пастушки из Астреи,[5] которые проходят и через Линьон Флориана и носят пудру и атлас при Людовике XV и которым Седэн в конце монархии начинает надевать сабо, все они более или менее фальшивы и кажутся нам теперь глупыми и смешными. Мы покончили с ними навсегда и видим теперь только их призраки в Опере, и однако же они царили при дворах и услаждали королей, которые заимствовали у них пастушеский посох и котомку. Я часто спрашивала себя, почему больше нет пастухов, ведь мы вовсе не так в это последнее время привержены к правде, чтобы искусство и литература были бы в праве презирать эти условные образы больше, чем те, которые освящены модой. Теперь мы в полосе выразительности и жестокости и вышиваем на канве этих страстей украшения, от которых волосы встали бы дыбом, если бы только мы принимали все эти страсти всерьез.
— Если у нас нет больше пастухов, — возразил мой друг, — если литература не имеет больше этого фальшивого идеала, который очень стоил теперешнего, не значит ли это, что искусство делает попытку, без ведома для самого себя, выравняться, примениться к понятиям всех интеллигентных классов? Мечта о равенстве, брошенная в общество, не толкает ли она искусство быть грубым и пылким, чтобы возбудить инстинкты страсти, общие всем людям, к какому бы слою они ни принадлежали? Но до правдивости еще не дошли. Ее настолько же нет в обезображенной действительности, как и в разряженном идеале; но ее ищут, это несомненно, и если ищут плохо, то тем более алчут ее найти. Посмотрим: театр, поэзия, роман оставили пастушеский посох, чтобы взять кинжал, и когда они выводят на сцену сельскую жизнь, они придают ей некоторый характер действительности, которого не хватало пастушеской поэзии былых времен. Но поэзии там нет совсем, и я на это сетую; я еще не вижу способа обновить идеал сельской поэзии без накладывания на него красок и теней. Ты много об этом думала, я это знаю; но сможешь ли ты с этим справиться?
— Я не надеюсь на это, — ответила я, — так как у меня нет для этого формы, и чувство мое, вызванное деревенскою простотой, не находит себе языка для выражения. Если я предоставлю говорить человеку полей так, как он говорит в действительности, то нужно дать рядом перевод для просвещенного читателя, а если я заставлю его говорить, как мы, то получится невозможное существо, у которого приходится предположить несуществующий у него образ мыслей.
— И даже если бы ты заставила его говорить так, как он говорит, твой собственный язык создавал бы рядом с ним ежеминутно неприятный контраст; ты для меня не вне этого упрека. Ты изображаешь деревенскую девушку, называешь ее Жанной и вкладываешь в ее уста слова, которые она может говорить лишь в исключительном случае. Но ты, романист, желающий, чтобы читатели с тобой разделили очарование, которое ты испытываешь, рисуя этот тип, ты сравниваешь ее с друидессой, с Жанной д’Арк и еще не знаю с кем! Твое чувство и твой язык, наряду с ее чувствами и языком, дают впечатление нескладное, подобное встрече крикливых тонов на картине; и отнюдь не так я мог бы войти целиком в природу, даже идеализируя ее. Ты сделала с тех пор лучший этюд действительности в «Чортовом Болоте». Но я еще и им недоволен; автор еще показывает в нем время от времени кончик своего уха; там есть слова автора, как выражается Анри Монье, художник, которому удалось быть правдивым в шарже и который таким образом разрешил поставленную себе задачу. Я знаю, что твою задачу не легче решить. Но нужно еще попытаться, не боясь неудачи; великие произведения искусства всегда лишь счастливые попытки. Утешься в том, что ты не создаешь великих произведений; только бы ты делала добросовестные попытки.
— Я заранее утешена, — отвечала я, — и вновь попытаюсь, как только ты захочешь; посоветуй мне.
— Например, — сказал он, — мы вчера присутствовали на деревенском вечере на хуторе. Коноплянщик рассказывал истории до двух часов утра. Служанка кюрэ ему помогала или поправляла его: это была немного уже образованная крестьянка, он же — совсем темный, но, к счастью, очень одаренный и по-своему очень красноречивый. Вдвоем они рассказали нам действительную историю, довольно длинную, которая походила на интимный роман. Запомнила ли ты ее?
— Прекрасно, и я могла бы ее пересказать слово в слово на их языке.
— Но их наречие требует перевода; нужно писать по-французски и не позволять себе ни одного другого слова, исключая того случая, когда оно так понятно, что примечание излишне для читателя.
— Ты мне задаешь такую работу, что я могу потерять рассудок, и, погружаясь в которую, я всегда выходила недовольная собой и проникнутая сознанием своего бессилия.
— Это безразлично! Ты опять погрузишься в нее, ведь я знаю вас, художников; вы загораетесь только перед препятствиями и делаете плохо то, что делаете без страдания. Ну, начинай, расскажи мне историю Подкидыша, но не такую, как я ее выслушал вместе с тобой. Это было образцовое повествование для здешних умов и здешних ушей. Но ты расскажи мне ее так, будто у тебя справа сидит парижанин, говорящий на современном языке, а слева крестьянин, перед которым ты бы не хотела произнести ни одной фразы, ни одного слова, которых бы он не понял. Итак, ты должна говорить ясно для парижанина и простодушно для крестьянина. Один будет тебя упрекать в недостатке красочности, другой в недостатке изящества! Но я буду также здесь, я, ищущий, каким образом искусство, не переставая быть искусством для всех, может проникнуть в тайну первобытной простоты и передать уму очарование, разлитое в природе.
— Значит, мы вдвоем сделаем этюд?
— Да, так как я буду тебя останавливать там, где ты споткнешься.
— Хорошо, сядем на этот холмик, заросший богородицкой травкой. Я начинаю, но сначала позволь мне прочистить голос и взять несколько гамм.
— Что это значит? Я не думал, что ты поешь.
— Это метафора. Прежде чем приступить к работе по искусству, нужно, мне кажется, припомнить какую-нибудь тему, которая могла бы служить образом и привести ваши мысли в желаемое состояние. Итак, чтобы приготовиться к тому, что ты с меня спрашиваешь, мне нужно рассказать историю собаки Брискэ, она коротка, и я знаю ее наизусть.
— Что это такое? Я не помню.
— Это первый ход для моего голоса, написанный Шарлем Нодье, который пробовал свой голос всевозможными способами; большой художник, по-моему, он не имел той славы, какую заслуживал, потому что, среди разнообразных его попыток, он сделал больше плохих, чем хороших; но когда человек сделал два или три образцовых произведения, как бы коротки они ни были, нужно его увенчать славой и забыть его ошибки. Вот собака Брискэ. Слушай.
И я рассказала своему другу историю Болонки — она растрогала его до слез, и он объявил ее образцовым произведением этого жанра.
— У меня должна была бы пропасть всякая охота к тому, что я пытаюсь сделать, — сказала я ему, — ведь одиссея Бедной собаки Брискэ, которую я рассказала меньше, чем в пять минут, не имеет ни единого пятна, ни малейшей тени; это бриллиант, отшлифованный лучшим гранильщиком на свете, так как Нодье был действительно гранильщиком в литературе. У меня же нет знаний; значит, нужно, чтобы я взывала к чувству. Кроме того, я не могу обещать, что буду краткой, и заранее знаю, что первое качество, делать хорошо и кратко, будет отсутствовать в этюде.
— Ну, дальше, — сказал мой друг, которому наскучили мои предварительные речи.
— Так это история Франсуа- Подкидыша, — продолжала я, — и я постараюсь вспомнить начало без изменения. Это — Моника, старая служанка кюрэ, она приступила к рассказу.
— Одну минуту, — сказал мой строгий судья, — я тебя останавливаю на заглавии. Champi — не французское слово.
— Извини меня, — ответила я. — Словарь называет его старым, но Монтэнь его употребляет. И я не собираюсь быть более французской, чем великие писатели, которые делают язык. Я не буду озаглавливать — Франсуа-Найденыш, Франсуа-Незаконнорождённый, но именно Франсуа -Подкидыш, то есть ребенок, подкинутый в поле; так говорили раньше всюду, и так говорят еще и теперь у нас.
I
Однажды утром, когда Мадлена Бланшэ, молодая мельничиха из Кормуэ, отправилась через луг постирать у источника, она нашла там маленького ребенка, сидевшего перед ее плотиком и возившегося с соломой, которую прачки кладут себе под колени.
Мадлена Бланшэ пригляделась к этому ребенку и удивилась, что не знает его, так как здесь не было большой дороги и встретить можно было только местных людей.
— Кто ты, дитя мое? — спросила она мальчика, который смотрел на нее с доверием, но, казалось, не понял ее вопроса. — Как зовут тебя? — продолжала Мадлена Бланшэ, посадив его рядом с собой и став на колени, чтобы стирать.
— Франсуа, — ответил ребенок.
— Франсуа, а чей?
— Чей? — сказал ребенок совсем простодушно.
— Чей ты сын?
— Я не знаю, подите вы!
— Ты не знаешь, как зовут твоего отца?
— У меня нет отца.
— Значит, он умер?
— Я не знаю.
— А твоя мать?
— Она там, — сказал ребенок, указывая на бедную хижину, за два ружейных выстрела от мельницы, соломенная кровля которой виднелась сквозь ивы.
— Ах, я знаю, — продолжала Мадлена, — это та женщина, которая приехала сюда жить и устроилась со вчерашнего вечера.
— Да, — ответил ребенок.
— А вы раньше жили в Мерсе?
— Я не знаю.
— Совсем ты неразумный мальчик. Знаешь ли ты, по крайней мере, как зовут твою мать?
— Да, Забелла.
— Изабелла, а дальше? Другого имени ты ее не знаешь?
— Право, нет, подите вы!
— То, что ты знаешь, не утомит тебе мозги, — сказала Мадлена, улыбнувшись и принимаясь бить свое белье.
— Как вы сказали? — переспросил маленький Франсуа.
Мадлена еще посмотрела на него; это был красивый ребенок с чудесными глазами. «Досадно, — подумала она, — что у него такой глупый вид».
— Сколько тебе лет? — продолжала она. — Может, ты и этого тоже не знаешь?
По правде говоря, он это знал так же хорошо, как и все остальное. Он сделал все возможное, чтобы ответить, так как стыдился, быть может, того, что мельничиха считала его таким глупым, и разрешился таким изумительным возгласом:
— Два года!
— Вот так так! — сказала Мадлена, отжимая белье и уже не глядя на него, — да ты еще настоящий гусенок, и никто не позаботился тебя поучить, бедный малыш! Тебе, по крайней мере, шесть лет по росту, а по разуму нет и двух.
— А может быть! — ответил Франсуа.
Затем он сделал еще усилие над собой, будто желая стряхнуть оцепенение со своего бедного разума, и сказал:
— Вы спрашивали, как меня зовут? Меня зовут Франсуа-Подкидыш.
— Ах вот что, понимаю, — сказала Мадлена, с сочувствием посмотрев на него; и Мадлена больше не удивлялась, что этот красивый ребенок был такой грязный, оборванный и предоставлен самому себе.
— Ты совсем раздет, — сказала она, — а ведь время не теплое. Наверное, тебе холодно?
— Не знаю, — ответил бедный подкидыш, который так привык страдать, что уже этого не замечал.
Мадлена вздохнула. Она подумала о своем маленьком годовалом Жани, который спал в тепленькой люльке под охраною бабушки, в то время как этот бедный подкидыш дрожал здесь у источника, оберегаемый лишь милостью провидения: он мог утонуть, ибо был так простодушен, что и не подозревал, что можно умереть, упав в воду.
У Мадлены было очень жалостливое сердце, она взяла руку ребенка и нашла, что она очень горяча, хотя временами его пробирал озноб, и хорошенькое личико его было очень бледно.
— У тебя лихорадка? — спросила она его.
— Я не знаю, подите! — ответил ребенок, которого лихорадило всегда.
Мадлена Бланшэ сняла с плеч шерстяной платок и закутала им подкидыша; он позволил это, не проявляя ни удивления, ни удовольствия. Она собрала всю солому из-под своих колен и сделала ему постель, где он не замедлил уснуть. Мадлена же закончила стирку вещей своего маленького Жани и сделала это проворно, так как кормила и торопилась к нему домой.
Мокрое белье стало тяжелее, и когда все было выстирано, она не могла сразу его унести. Она оставила валек и часть белья у воды, решив разбудить подкидыша, когда вернется из дому, куда она тотчас и понесла все, что могла захватить. Мадлена Бланшэ не была ни высокой, ни сильной. Это была очень хорошенькая женщина, никогда не терявшая бодрости, она славилась свою кротостью и рассудительностью.
Когда она открыла дверь своего дома, то услыхала за собою звук деревянных башмаков на мостике шлюза и, обернувшись, увидела догонявшего ее подкидыша, который нес ей валек, мыло, оставшееся белье и ее шерстяной платок.
— Ну, ну! — сказала она, положив ему руку на плечо, — ты не так глуп, как кажешься, ты ведь услужлив, а у кого доброе сердце, тот не бывает дураком. Войди, дитя мое, отдохни у меня. Посмотрите на этого бедного малютку, он несет ношу тяжелее его самого. Посмотрите, матушка, — сказала она старой мельничихе, которая подносила ей ребенка, свеженького и улыбающегося. — Вот бедный подкидыш, совсем больной на вид. Вы ведь знаете толк в лихорадке, нужно постараться его вылечить.
— Ах, это лихорадка нищеты! — ответила старуха, глядя на Франсуа: — ее можно вылечить хорошим супом; но этого-то у него и нет. Это подкидыш — у той женщины, которая переехала вчера. Ведь это жиличка твоего мужа, Мадлена. Очень что-то они убоги на вид. Боюсь, что часто они не будут платить.
Мадлена ничего не ответила. Она знала, что свекровь и муж были не очень-то жалостливы и любили деньги больше, чем своего ближнего. Она накормила своего ребенка, и когда старуха пошла искать гусей, она взяла Франсуа за руку, посадила Жани на другую руку и отправилась к Забелле.
Забелла, которую в действительности звали Изабеллой Биго, была старою девой пятидесяти лет, она была добра к другим настолько, насколько можно быть добрым, не имея ничего и постоянно дрожа за свою собственную жизнь. Она взяла Франсуа от женщины, которая его вскормила и как раз умерла к этому времени, и она воспитывала его с тех самых пор, чтобы иметь каждый месяц несколько серебряных монет и сделать из него своего маленького слугу; но у ней пала скотина, и она должна была при первой возможности приобрести что-либо в долг; она пробивалась обычно лишь несколькими овцами и дюжиной кур, а все это, в свою очередь, кормилось на мирской земле. Франсуа должен был сторожить по дорогам это жалкое стадо, а затем после первого причастия его могли бы нанять свинопасом или взять помощником при пахоте; и если бы у него оказались добрые чувства, он помог бы тогда приемной матери своим заработком.
Дело происходило после святого Мартына. Изабелла покинула Мерс, оставив последнюю козу в уплату за квартиру.
Она переехала жить в маленькую хижину на мельничной усадьбе в Кормуэ, в обеспечение платежей у нее была всего лишь жалкая кровать, два стула, баул и немного глиняной посуды. Но дом был такой плохой, столь мало защищенный и негодный, что приходилось оставлять его нежилым или рисковать, отдавая в наймы беднякам.
Мадлена поговорила с Забеллой и увидела, что она была не плохою женщиной; она по совести сделает все возможное, чтобы платить, и у нее была привязанность к подкидышу. Но она привыкла видеть его страдания, страдая сама, и сочувствие богатой мельничихи к этому бедному ребенку вызвало в ней сначала больше удивления, нежели удовольствия.
Когда же она, оправившись от изумления, поняла, что Мадлена пришла не с какими-либо требованиями, а чтобы самой ей помочь, она прониклась доверием к ней и пространно рассказала всю свою историю, которая походила на историю всех несчастных, и очень поблагодарила за участие. Мадлена предупредила ее, что она сделает все возможное, чтобы ей помогать, но просила никогда и никому об этом не говорить, так как, не будучи полной хозяйкою в доме, она сможет делать это только тайком.
Она начала с того, что оставила Забелле свой шерстяной платок, взяв с нее обещание вечером же раскроить его на платье подкидышу и не показывать кусков, пока оно не будет сшито. Она хорошо видела, что Забелла давала обещание нехотя, так как находила платок очень хорошим и нужным для нее самой. И ей пришлось сказать, что она не будет ей помогать, если через три дня не увидит подкидыша одетым тепло.
— Уж не думаете ли вы, — прибавила она, — что моя свекровь, которая все видит, не узнает моего платка у вас на плечах? Разве вы хотите, чтобы я нажила через вас неприятности? Я вам буду помогать еще и иначе, если вы на этот счет будете скрытной. И потом, знаете, у вашего подкидыша лихорадка, и если вы за ним не будете хорошо смотреть, он умрет.
— Неужели? — сказала Забелла, — для меня это будет горе, ведь у этого ребенка сердце, какого другого и не сыщешь; он никогда не жалуется и такой покорный, как настоящее дитя из семьи; он совсем не похож на других подкидышей, они отчаянные и упрямые, и всегда ум у них направлен на шалости.
— Это потому, что их отталкивают и обижают. Если этот добр, то лишь оттого, что вы добры с ним, будьте в этом уверены.
— Это правда, — возразила Забелла, — дети больше понимают, чем обычно это думают. Поглядите, уж на что этот прост, однако же прекрасно соображает, как он может быть полезным. Однажды, когда я болела в прошлом году (ему было только пять лет), он за мной ухаживал как взрослый.
— Послушайте, — сказала мельничиха, — вы мне присылайте его утром и вечером к тому времени, как я кормлю супом своего маленького. Я буду варить больше, и он будет съедать остаток; на это не обратят внимания.
— О, я не посмею его к вам приводить, а он сам никогда не будет знать времени.
— Сделаем так. Когда суп будет готов, я буду класть прялку на мостик шлюза, поглядите, отсюда это будет прекрасно видно. Тогда вы будете посылать мальчика с сабо в руке будто за огнем, он будет съедать мой суп, а весь ваш будет оставаться для вас. Вы оба будете так лучше питаться.
— Это правильно, — ответила Забелла. — Я вижу, что вы умная женщина, и мне посчастливилось, что я переехала сюда. Меня очень пугали вашим мужем, который считается тяжелым человеком, и если бы я нашла в другом месте, я не взяла бы этого дома, тем более, что он очень плох и за него много с меня запросили. Но я вижу, что вы добры к беднякам и поможете мне воспитать моего подкидыша. Ах, если бы суп мог прекратить его лихорадку! Не хватало только, чтобы я потеряла этого ребенка! Конечно, это жалкий доход, и все, что я получаю из приюта, идет на его содержание. Но я люблю его, как своего, потому что он добр и будет мне помогать впоследствии. Правда, ведь он очень хорош для своих лет и рано будет в состоянии работать.
Так и вырос Франсуа-Подкидыш благодаря заботам и доброму сердцу Мадлены-мельничихи.
Очень скоро здоровье его поправилось, так как он был, как у нас говорится, построен с известью и песком, и не было богача в стране, который не пожелал бы иметь сына с таким красивым лицом и такого прекрасного сложения. К тому же он был храбр, как настоящий мужчина; в воде он чувствовал себя, как рыба, и нырял на глубине у мельницы, не боясь воды, как и огня; он прыгал на самых резвых жеребят и гнал их на луг без всякой веревки на шее, направляя их пятками ног и придерживаясь за гриву, когда нужно было вместе с ними перескакивать рвы. И, странно, он делал все это очень спокойно, без всякого затруднения, ничего не говоря и не меняя своего простоватого, немного заспаннного вида.
За этот самый его вид он считался за дурачка; однако же, если нужно было вытащить сорок из гнезда с верхушки самого высокого тополя или разыскать потерявшуюся далеко от дома корову, или подбить камнем дрозда, не было ребенка более смелого, ловкого и уверенного в себе, чем он. Другие дети приписывали это счастливой судьбе, которая сопутствует подкидышам на этом свете. И они всегда пускали его первым в каких-нибудь опасных забавах.
— С этим-то, — говорили они, — ничего не станется, ведь он подкидыш. Посеянная пшеница боится непогоды, а сорная трава не погибает.
Все шло хорошо в продолжение двух лет. Забелла получила возможность купить себе немного скота, никто не знал каким образом. Она делала много мелких услуг на мельнице и упросила хозяина, Кадэ Бланшэ, мельника, починить немного крышу ее дома, которая всюду протекала. Она смогла лучше одеться и одеть подкидыша и понемногу стала выглядеть менее жалкой, чем когда приехала. Правда, свекровь Мадлены сделала несколько суровых замечаний по поводу потери кое-каких вещей и большого количества хлеба, поедаемого в доме. Один раз Мадлене пришлось даже обвинить себя, чтобы отвести подозрение от Забеллы; но против ожидания свекрови Кадэ Бланшэ почти не рассердился и, казалось, хотел закрыть глаза на все это.
Тайна этой снисходительности заключалась в том, что Кадэ Бланшэ был еще очень влюблен в свою жену. Мадлена была хорошенькой и совсем не кокеткой, всюду он выслушивал ей похвалы, и, кроме того, дела его шли очень хорошо; он же был из тех людей, которые бывают злы только при боязни сделаться несчастными, к Мадлене у него было больше внимания, чем это можно было бы предполагать. Это вызывало некоторую ревность у матери Бланшэ, и она мстила невестке мелкими придирками, которые Мадлена переносила в молчании и никогда не жалуясь своему мужу.
Это был лучший способ скорее всего их прекратить, и не было женщины более терпеливой и более рассудительной в этом отношении, чем Мадлена. Но у нас говорят, что выгода от доброты скорее изнашивается, чем выгода от лукавства; и пришел день, когда Мадлена, действительно, подверглась допросу и брани за свою доброту.
Случился год, когда хлеба вымерзли, а вышедшая из берегов река испортила сенокос. Кадэ Бланшэ был в плохом настроении. Однажды он возвращался с базара со своим приятелем, только что женившимся на очень красивой девушке, и тот ему сказал:
— Впрочем, и тебя нечего было жалеть, в твое время; твоя Мадлена была тоже очень приятная девушка.
— Что ты хочешь сказать словами в мое время и твоя Мадлена была? Разве мы уже старые, она и я? Мадлене всего двадцать лет, и я что-то не замечал, чтобы она стала некрасивой.
— Нет, нет, я не говорю этого, — продолжал тот. — Конечно, Мадлена еще хороша; но ведь когда женщина так рано выходит замуж, долго на нее не насмотришься. Когда она выкормит ребенка, она уже устала; а твоя жена никогда не была крепкой, и вот она теперь стала очень худа и потеряла свой свежий вид. Разве она больна, эта бедная Мадлена?
— Я, по крайней мере, этого не знаю. Почему ты меня об этом спрашиваешь?
— Да так себе. Я нахожу, что у нее печальный вид, как у человека, который страдает или у которого заботы. Ах, женщины, у них всего одно мгновение, это, как виноградник, когда он цветет. Нужно и мне ожидать того же, и у моей вытянется лицо, и сама она станет серьезной. А мы-то сами каковы! Пока наши жены возбуждают в нас ревность, мы в них влюблены. Это нас сердит, мы кричим, бьем даже кое-когда; это их огорчает, они плачут; они остаются дома, боятся нас, скучают и перестают нас любить. Тогда мы довольны, тогда мы хозяева!.. Но вот в одно прекрасное утро мы решаем, что, раз никто больше не домогается нашей жены, значит, она стала безобразной, и тогда — вот ведь судьба! — мы их больше не любим и начинаем желать чужих жен… Добрый вечер, Кадэ Бланшэ, ты немного чересчур целовал мою жену сегодня вечером; я ведь это хорошо заметил, но ничего не сказал. А теперь скажу, что это не помешает нам остаться добрыми друзьями и что я постараюсь не делать ее такой грустной, как твоя, потому что знаю себя: если я буду ревновать, я буду зол, а когда не будет повода ревновать, я буду, может быть, еще хуже…
Хороший урок полезен для умной головы, но Кадэ Бланшэ, хотя неглупый и деятельный, был чересчур тщеславным, чтобы иметь умную голову. Он вернулся с красными глазами и приподнятыми плечами. Он посмотрел на Мадлену, будто не видел ее очень давно. Он заметил, что она изменилась и была бледна. Он спросил, не больна ли она, но так грубо, что она еще больше побледнела и ответила, что здорова, совсем слабым голосом. Это его рассердило, бог ведает почему, и он сел за стол с желанием с кем-нибудь поссориться. Повод к этому не заставил себя долго ждать. Говорили о дороговизне хлеба, и старуха Бланшэ заметила, как делала это каждый вечер, что съедалось чересчур много хлеба. Мадлена не промолвила ни слова. Кадэ Бланшэ захотелось сделать ее ответственной за расточительность. Старуха заявила, что она еще сегодня утром застала подкидыша, уносящего полковриги… Мадлена должна была бы рассердиться и отстоять себя, но она сумела лишь заплакать. Бланшэ припомнил слова своего приятеля и стал еще более едким; и с этого дня, объясните это, если можете, он больше не любил своей жены и сделал ее несчастной.
II
Он сделал ее несчастной; и так как очень счастливой он никогда ее и не делал, ей вдвойне не повезло в замужестве. В шестнадцать лет она дала себя выдать за этого человека с красным лицом, который совсем не был нежным, он много пил по воскресеньям, злился весь понедельник, горевал во вторник, а в остальные дни работал, как лошадь, чтобы наверстать потерянное время, так как был суп, и не имел досуга подумать о своей жене. Он был менее груб в субботу, так как, отработав свое, думал поразвлечься на следующий день. Но одного дня хорошего настроения в неделю недостаточно, и Мадлена не любила его веселости, так как знала, что на следующий день вечером он придет весь раскаленный от злости.
Но она была молоденькая, хорошенькая и такая кроткая, что нельзя было долго на нее сердиться, и у него еще случались минуты справедливости и дружелюбия. Тогда он брал обе ее руки и говорил:
— Мадлена, нет женщины лучше вас, мне думается, вы созданы нарочно для меня. Если бы я женился на кокетке, каких я много вижу, я бы ее убил или бросился под колеса мельницы. Но я сознаю, что ты разумна, трудолюбива и вообще неоцененный человек.
Но, когда любовь его прошла, что случилось через четыре года, у него не осталось больше для нее хороших слов, и он досадовал, что она никак не отвечает на его злобные выходки. Что могла она ответить! Она чувствовала, что муж ее несправедлив, но не хотела его в этом упрекать; она считала своим долгом уважать господина, которого никогда не могла любить.
Свекровь была довольна, видя, что ее сын опять становится хозяином у себя в доме; так говорила она, будто он когда-нибудь забывал быть хозяином и давать это чувствовать другим. Она ненавидела невестку за то, что та была лучше ее. Не зная, за что ее упрекнуть, она попрекала ее за недостаточно сильное здоровье, за то, что она кашляла всю зиму и имела только одного ребенка. Она презирала ее за это и также за то, что Мадлена умела читать и писать и по воскресеньям в каком-нибудь уголку фруктового сада читала молитвы, вместо того, чтобы болтать и сплетничать с соседними кумушками, как это делала она сама.
Мадлена положилась всецело на бога и, находя бесполезным жаловаться, страдала, будто несла что-то заслуженное. Она отошла от земли и часто мечтала о рае, как человек, которому хочется умереть. Однако же она следила за своим здоровьем и внушала себе, что надо быть мужественной, так как чувствовала, что только она может дать счастье ребенку, а сама мирилась со всем из-за своей любви к нему.
Она не питала слишком большой приязни к Забелле, но все-таки относилась к ней недурно, так как эта женщина наполовину по доброте, наполовину из корысти продолжала старательно ухаживать за бедным подкидышем; а Мадлена, видя, как дурны становятся те, кто думает только о себе, склонна была уважать лишь тех, кто думает хотя немного о других. Но она была одна такая в этих краях: она не думала совсем о себе и потому чувствовала себя очень одинокой и очень скучала, не понимая причины своей муки.
Однако мало-по-малу она стала замечать, что подкидыш, которому тогда было десять лет, начинал думать так же, как и она. Когда я говорю «думать», нужно предполагать, что она судила по его действиям, так как этот бедный ребенок так же мало проявлял свои мысли словами, как и в тот день, когда она впервые заговорила с ним. Он не умел связать двух слов, и когда хотели с ним поговорить, он тотчас останавливался, так как ничего ровно не знал. Но, когда нужно было услужить и куда-нибудь сбегать, он был всегда готов; а когда дело касалось Мадлены, то он бежал еще до того, как она успевала сказать. По его виду можно было подумать, что он не понимает, о чем идет речь, но то, что ему поручили, он исполнял так скоро и так хорошо, что она сама бывала восхищена.
Однажды он нес на руках маленького Жани и позволял ему для забавы дергать себя за волосы. Мадлена взяла у него ребенка, немного недовольная, и сказала ему как бы нечаянно:
— Франсуа, если ты будешь все переносить от других, то неизвестно, на чем они остановятся.
И к ее большому изумлению Франсуа ей ответил:
— Я предпочитаю переносить зло, чем отвечать тем же.
Удивленная Мадлена посмотрела в глаза подкидыша. В них было то, чего она никогда не находила даже в глазах самых разумных людей: что-то столь доброе и в то же время такое решительное, что у нее закружилась голова; она села на траву со своим малюткой на коленях и посадила подкидыша на край своего платья, не смея с ним заговорить. Она не могла объяснить себе, почему у нее появились как бы страх и стыд за то, что она так часто подшучивала над простотой этого ребенка. Правда, она всегда делала это мягко, и, может быть, именно эта его недалекость и заставляла ее все больше жалеть и любить его. Но в эту минуту она вообразила, что он всегда понимал ее шутки, страдал от них, но не мог ответить.
Потом она забыла об этом маленьком приключении, так как вскоре после этого ее муж влюбился в одну разбитную бабенку, жившую в этих местах, возненавидел жену совершенно и запретил ей пускать Забеллу и ее мальчишку на мельницу. Тогда Мадлена стала изыскивать способы помогать им еще более тайно. Она предупредила об этом Забеллу, сказав ей, что на некоторое время она сделает вид, будто совсем забыла ее.
Но Забелла страшно боялась мельника и не была способна, подобно Мадлене, все претерпевать из-за любви к другим. Она обсудила все это про себя и решила, что мельник, будучи хозяином, может выгнать ее вон или повысить квартирную плату, и тут Мадлена уже не сможет помочь. Она подумала также, что, изъявив покорность старухе Бланшэ, она восстановит с ней отношения, а ее покровительство будет ей более выгодно, чем покровительство молодой женщины. И она пошла к старой мельничихе и повинилась, что принимала помощь от ее невестки, но делала это помимо своей воли — только из сострадания к подкидышу, которого не была в состоянии прокормить. Старуха ненавидела подкидыша из-за одного того, что Мадлена принимала в нем участие. Она посоветовала Забелле избавиться от него, обещая ей за это оттянуть на шесть месяцев квартирную плату. Это было опять как раз на другой день после святого Мартына, и у Забеллы не было денег, так как год был плохой. За Мадленой следили так зорко, что она не могла ей их передать. Забелла мужественно приняла эти условия и обещала завтра же отвести подкидыша в приют.
Но, как только она дала это обещание, тотчас и раскаялась в нем; при виде маленького Франсуа, спящего на своем убогом ложе, она почувствовала на сердце такой камень, будто собиралась совершить смертельный грех. Она совсем не могла спать; но еще до света старуха пришла к ней и сказала:
— Вставайте, вставайте, Забо! Вы дали обещание и должны его сдержать. Если с вами успеет поговорить моя невестка, вы этого не сделаете. Но для ее блага, видите ли, так же, как и для вашего, нужно удалить этого малого. Мой сын его не взлюбил за его глупость и жадность; невестка его чересчур разбаловала, и я уверена, что он уже и воришка. Все подкидыши — воры с самого рождения, безумие полагаться на этих каналий. Из-за вашего подкидыша вас отсюда выгонят, он сделает вам дурную славу, из-за него мой сын побьет в один прекрасный день свою жену, и, в конце концов, когда он станет большим и сильным, он сделается разбойником на больших дорогах, и вы будете стыдиться его. Пора, пора в дорогу! Отведите его лугами до Корлей. В восемь часов проходит дилижанс. Сядьте в него вместе с ним и, самое позднее, в полдень будете в Шатору. Вы можете вернуться сегодня же вечером, вот вам пистоля на дорогу, и вам хватит еще закусить в городе.
Забелла разбудила ребенка, дала ему лучшее его платье, сделала сверток из остальных его пожитков и, взяв его за руку, пошла с ним при свете луны.
Но, по мере того как она шла и приближался день, мужество ее покидало, она не могла скоро итти, не могла говорить, и когда она достигла дороги, то, ни жива, ни мертва, присела на краю рва. Дилижанс приближался. Она только-только поспела ко времени.
Подкидыш не имел обыкновения волноваться, и до сих пор он следовал за матерью, ничего не подозревая. Но, когда в первый раз в жизни он увидел едущий на него огромный экипаж, он испугался его шума и стал тянуть Забеллу снова на луг, откуда они только что вышли на дорогу. Забелла подумала, что он догадывается о своей участи, и сказала ему:
— Полно, бедный мой Франсуа, это необходимо!
Эти слова еще более напугали Франсуа. Он подумал, что дилижанс — это большой зверь, бегущий безостановочно, который его проглотит и пожрет. Он, всегда такой храбрый при всяких опасностях, знакомых ему, тут совсем потерял голову и с криком убежал на луг.
Забелла погналась за ним, но, увидав, как он бледен, будто собирается умереть, она совсем перепугалась. Она бежала за ним до самого конца луга и пропустила дилижанс.
III
Они возвращались тем же путем, как и пришли, но на полдороге от мельницы почувствовали такую усталость, что остановились, Изабелла была озабочена видом ребенка, он дрожал с головы до ног, а сердце билось так сильно, что приподнимало его рубашку. Она усадила его и старалась утешить. Но она сама не знала, что говорит, а Франсуа не был в состоянии ее понять. Она вытащила из корзинки кусок хлеба и хотела убедить его поесть, но он не проявил ни малейшей охоты, и они долго сидели, ничего не говоря.
Изабелла, поразмыслив, устыдилась своей слабости и решила, что, если она вновь появится на мельнице с ребенком, она совсем погибла. Другой дилижанс проходил в полдень; она решила отдохнуть здесь и затем вновь вернуться на дорогу; но Франсуа был так напуган, что совсем потерял свой и так невеликий рассудок; в первый раз в жизни он способен был на сопротивление, и она пыталась соблазнить его бубенцами лошадей, шумом колес и скоростью этого большого экипажа.
Она пробовала восстановить его доверие и сказала больше, чем того хотела; может быть раскаянье заставило ее говорить помимо собственной воли; или Франсуа слыхал, проснувшись утром, некоторые слова старухи Бланшэ, и они пришли ему теперь на память; или же его бедные мысли внезапно прояснились при приближении несчастья; но он начал говорить, смотря на Забеллу теми глазами, которые удивили и почти испугали Мадлену.
— Мать, ты хочешь меня куда-то отдать! Ты хочешь отвести меня далеко отсюда и покинуть там.
Затем слово приют, которое несколько раз при нем произносили, пришло ему на память. Он не знал, что такое приют, но это показалось ему еще более ужасным, чем дилижанс, и, весь дрожа, он закричал:
— Ты хочешь отдать меня в приют!
Забелла чересчур далеко зашла, чтобы отступать. Она думала, что ребенок больше знает о своей участи, чем это было в действительности, и, не сообразив, что удобнее было бы его обмануть и избавиться от него хитростью, она начала ему говорить правду и хотела ему разъяснить, что в приюте он будет счастливей, чем с ней, там будут о нем больше заботиться, научат его работать и поместят на время к какой-нибудь женщине, менее бедной, чем она, которая ему снова заменит мать.
Эти утешения окончательно привели в отчаяние подкидыша. Неизвестное будущее напугало его гораздо больше, нежели все то, чем старалась Забелла отвратить его от совместной их жизни. Он любил к тому же, любил изо всех сил эту неблагодарную мать, которая дорожила собою больше, чем им. Он любил еще кого-то почти так же, как и Забеллу. Он любил Мадлену, но не знал, что ее любит, и не говорил об этом. Он только лег на землю, рыдая и выдергивая траву руками, закрывал ею себе лицо будто в припадке падучей. Когда же Забелла, обеспокоенная и потеряв терпение, стала ему угрожать и захотела поднять его силой, он так сильно ударился головою о камни, что весь залился кровью, и она подумала, что он в конце концов себя убьет.
Богу было угодно, чтобы Мадлена Бланшэ как раз проходила в это время. Она ничего не знала об отъезде Забеллы и ребенка. Она возвращалась из Пресла от одной зажиточной женщины, куда относила шерсть, которую ей заказали выпрясть особенно тонко, так как она была лучшею прядильщицей во всей округе. Она получила там деньги и возвращалась домой с десятью экю в кармане. Только что собиралась она перейти речку по маленькому дощатому мостику, каких очень много в этих местах, как услыхала раздирающие душу крики и внезапно узнала голос бедного подкидыша. Она побежала в ту сторону и увидела ребенка, всего окровавленного, бьющегося в руках Забеллы. Сначала она ничего не поняла; глядя на них, можно было подумать, что Забелла его чем-то ударила, чтобы от него избавиться. Она подумала именно так потому что Франсуа, заметив ее, подбежал к ней, обвился вокруг ее ног, как маленькая змейка, и вцепился в ее юбки с криком:
— Мадам Бланшэ, мадам Бланшэ, спасите меня!
Забелла была большая и крепкая женщина. Мадлена маленькая и тоненькая, как камышевая тростинка. Однако она не испугалась и, думая про себя, что женщина эта внезапно помешалась и хочет его убить, встала перед ребенком с твердым решением защищать его или даже пожертвовать собою, пока он не убежит.
Но не нужно было много слов, чтобы все объяснилось. Забелла, гораздо более расстроенная, чем рассерженная, рассказала все, как было. И Франсуа, наконец, понял несчастное свое положение; на этот раз он извлек из всего им услышанного гораздо больше пользы, чем это можно было предполагать. Когда Забелла закончила свой рассказ, он начал цепляться за ноги и юбки мельничихи, говоря:
— Не отсылайте меня, не давайте меня отослать.
И он переходил от плакавшей Забо к мельничихе, плакавшей еще сильнее, просил их и говорил им слова, которые выходили как бы не из его уст, так как в первый раз он находил возможность выражать именно то, что ему хотелось:
— О, мама, моя миленькая мамочка! — говорил он Забелле, — зачем ты хочешь меня покинуть? Разве ты хочешь, чтобы я умер от горя, не видя больше тебя? Что сделал я такого, что ты меня разлюбила? Разве я не слушался всех твоих приказаний? Разве я сделал что-нибудь плохое? Я всегда хорошо ходил за нашей скотиной, и ты сама мне это говорила, ты целовала меня каждый вечер, ты говорила мне, что я твое дитя, ты никогда мне не говорила, что ты — не моя мать! Мама, оставь меня, оставь у себя, я молю тебя об этом, как молят бога! Я всегда буду заботиться о тебе; я всегда буду работать на тебя; если ты не будешь довольна мной, ты побьешь меня, и я ничего не скажу; но подожди меня отсылать, пока я не сделаю чего-нибудь плохого.
И он подходил к Мадлене и говорил ей:
— О, госпожа! Сжальтесь надо мной. Скажите моей матери, чтобы она оставила меня у себя. Я никогда больше не приду к вам, раз этого не хотят, и когда вам захочется мне дать что-нибудь, я буду знать, что я не должен брать. Я пойду говорить с господином Кадэ Бланшэ, я скажу, чтобы он меня побил и не ругал вас из-за меня. А когда вы пойдете в поле, я всегда буду ходить с вами, я буду носить вашего маленького и буду забавлять его весь день. Я буду делать все, что вы мне скажете, а если я сделаю что плохое, вы меня не будете больше любить. Но не позволяйте меня отсылать, я не хочу уходить, лучше я брошусь в реку.
И бедный Франсуа смотрел на реку и так близко подходил к ней, что было ясно — жизнь его держалась только на волоске, и достаточно было слова отказа, чтобы он утопился. Мадлена говорила в защиту ребенка, а Забелла умирала от желанья ее послушаться; но она была близко от мельницы, а это было не то, что вдали — на дороге.
— Ну, что же, гадкий ребенок, — говорила она, — я оставлю тебя у себя; но из-за тебя я буду завтра просить на дороге. Ты чересчур глуп и не понимаешь, что по твоей вине я буду к этому вынуждена. Вот ради чего я связала себя чужим ребенком, не окупающим даже хлеба, который он съедает!
— Однако довольно уже, Забелла, — сказала мельничиха и подняла подкидыша с земли, чтобы унести его с собою, хотя он и был уже очень тяжел. — Вот вам десять экю, чтобы заплатить вашу аренду или переехать в другое место, если отсюда вас будут выгонять. Деньги эти мои, я сама их заработала, я знаю, что их с меня спросят, но мне это безразлично. Пусть меня убьют, если хотят, я покупаю этого ребенка, теперь он мой, он больше уже не ваш. Вы не заслуживаете того, чтобы оставлять у себя дитя с таким прекрасным сердцем и который вас так любил. Теперь я буду его матерью, и его должны будут терпеть. Можно все перенести из-за своих детей. Я бы дала себя разрезать на куски из-за моего Жани. Ну, что же, я буду все переносить и для этого. Идем, мой бедный Франсуа. Слышишь, ты больше уже не подкидыш! У тебя есть мать, и ты можешь ее любить, сколько хочешь; она тебе ответит тем же, и от всего сердца.
Мадлена говорила эти слова, сама не очень отдавая себе в них отчет. Она, всегда такая спокойная, сейчас была вся как в огне. Ее доброе сердце восстало, и она, действительно, очень рассердилась на Забеллу. Франсуа закинул обе руки вокруг шеи мельничихи и сжал ее так крепко, что она потеряла дыхание, в то же время он замочил своей кровью ее чепец и платок, так как у него было несколько ран на голове.
Все это произвело такое впечатление на Мадлену, у нее одновременно было столько жалости, столько ужаса, столько горя и столько решимости, что она направилась к мельнице с таким мужеством, с каким солдат идет под огонь. И, не думая о том, что ребенок тяжел, а она сама так слаба, что с трудом носила своего маленького Жани, она стала переходить небольшой мосток, который совсем не был прочен и шатался у ней под ногами.
Посредине моста она стала. Ребенок становился таким тяжелым, что она совсем сгибалась, и пот катился у нее со лба. Она почувствовала, что сейчас упадет от слабости, и внезапно вспомнила одну прекрасную и чудесную историю, которую прочла накануне в своей старой книге Житие святых; это был рассказ о святом Христофоре, который переносил ребенка Христа через реку и, вдруг почувствовав, как он тяжел, от страха остановился. Она оглянулась, чтобы посмотреть на подкидыша. Глаза его заволокло. Он не сжимал ее больше руками, у него было чересчур много горя, и он потерял слишком много крови. Бедный ребенок лишился сознания.
IV
Когда Забелла увидела все это, она подумала, что он умер. Вся ее любовь к нему вернулась в ее сердце, и, не думая больше ни о мельнике, ни о злой старухе, она взяла ребенка опять у Мадлены и принялась его целовать, плача и крича. Они положили его на свои колени у края воды, промыли раны и остановили кровь своими платками; но у них ничего не было, чтобы привести его в чувство. Мадлена, согревая его голову у своего сердца, начала дуть ему в лицо и в рот, как это делают с утопленниками. Это его оживило и, как только он открыл глаза и увидел, как о нем заботятся, он поцеловал Мадлену и Забеллу, одну за другой, так горячо, что они принуждены были его остановить, боясь, как бы он опять не лишился чувств.
— Полно, полно, — говорила Забелла, — нужно возвращаться домой. Нет, никогда, никогда я не смогу покинуть этого ребенка, я это прекрасно вижу и не хочу больше об этом думать. Я оставлю ваши десять экю у себя, Мадлена, чтобы заплатить сегодня вечером, если меня будут к этому принуждать. Но ничего об этом не говорите; завтра я пойду в Пресль и предупрежу вашу заказчицу, чтобы она нас не разоблачала, и она скажет при случае, что еще не заплатила вам за вашу работу; таким образом мы выиграем время, а я так уж буду стараться, хотя бы мне пришлось просить милостыню, и расплачусь с вами, чтобы вас не оскорбляли из-за меня. Вы не можете брать этого ребенка на мельницу, ваш муж может его убить. Оставьте его мне, и я клянусь, что буду о нем заботиться, как обычно, а если нас будут мучить еще, тогда мы это обсудим.
Судьбе угодно было, чтобы возвращение подкидыша произошло бесшумно, никто не обратил на него внимания, так как старуха Бланшэ опасно заболела, с ней случился удар, и она не успела предупредить сына о том, что она потребовала от Забеллы относительно подкидыша; и хозяин Бланшэ первым делом позвал эту женщину помогать по хозяйству в то время, как Мадлена и служанка должны были ухаживать за его матерью. В продолжение трех дней все было вверх дном на мельнице. Мадлена не щадила себя и провела три ночи у изголовья свекрови, которая испустила дух на ее руках.
Этот удар судьбы смягчил на некоторое время тяжелый нрав мельника. Он любил свою мать настолько, насколько вообще мог любить, самолюбие заставило его похоронить ее сообразно его средствам. Он забыл на это время свою любовницу и вздумал даже разыгрывать великодушие, раздав старые вещи покойницы бедным соседкам. Забелле также досталась ее часть, и даже сам подкидыш получил монету в двадцать су, потому что Бланшэ вспомнил, как в ту минуту, когда спешно нужны были пиявки для больной, и все понапрасну суетились, чтобы их достать, подкидыш, ни слова не говоря, побежал и выудил их в болоте; он знал, что они там водились, и принес их прежде, нежели другие успели собраться в путь.
Таким образом, Кадэ Бланшэ забыл постепенно свою ненависть, и никто не узнал на мельнице о глупом намерении Забеллы Отвести своего подкидыша в приют. История с десятью экю Мадлены всплыла позднее, так как мельник не позабыл потребовать с Забеллы аренду за свой ветхий домишко. Но Мадлена сказала, что потеряла деньги на лугу, когда бежала, узнав о происшествии со свекровью. Бланшэ долго их искал и сильно ругался, но он так и не узнал, куда они делись, и Забелла осталась вне подозрения.
Со смертью матери характер Бланшэ постепенно изменялся, но однако же не улучшался. Он больше скучал дома, меньше обращал внимания на то, что там происходило, и стал менее скуп в своих расходах. Он стал отходить от хозяйственных дел, и, так как он толстел, вел рассеянную жизнь и утратил любовь к работе, он стал искать прибылей на всяких сомнительных торгах и в мелком барышничестве, которые его обогатили бы, если бы он не тратил одною рукою того, что наживал другой. Его любовница с каждым днем приобретала над ним все большую и большую власть. Она возила его по ярмаркам и другим подобным местам, чтобы там спекулировать на разных темных делах и проводить время в кабаках. Он научился играть и часто бывал счастлив в игре; но было бы лучше, если бы он всегда проигрывал, тогда бы игра ему опротивела; эта распущенная жизнь окончательно выбила его из колеи, и при малейшем проигрыше он бесился на себя и становился страшно зол на других.
В то время, как он вел такую постыдную жизнь, жена его, всегда разумная и кроткая, правила домом и с любовью воспитывала их единственного ребенка. Но она считала себя матерью вдвойне, так как очень сильно привязалась к подкидышу и заботилась о нем почти так же, как и о собственном сыне. По мере того, как ее муж вел все более и более распутную жизнь, она становилась все более хозяйкою в доме и чувствовала себя менее несчастной. В первое время он еще бывал с нею очень груб, так как боялся упреков и хотел держать жену в страхе и подчинении. Но когда он увидел, что по природе своей она ненавидела ссоры и не проявляла ревности, он счел за благо оставить ее в покое. Его матери не было, и некому было возбуждать его против нее; он сознавал, что ни одна женщина не тратила бы так мало на себя, как Мадлена. Он приобрел привычку проводить целые недели вне дома, а если иногда и возвращался в бурном настроении, гнев его быстро проходил, так как его встречало такое терпеливое молчание, что он сам ему сначала удивлялся, а кончал тем, что мирно засыпал. Таким образом, его видели дома только усталым и тогда, когда ему необходимо было отдохнуть.
Мадлена должна была быть очень хорошей христианкой, чтобы жить таким образом одной, со старой девой и двумя детьми. Но и на самом деле она была, пожалуй, лучшею христианкой, нежели любая монахиня; бог оказал ей большую милость, дав ей возможность научиться читать и понимать то, что она читает. Однако же чтение это было всегда одним и тем же, так как она имела только Евангелие и сокращенное Житие святых. Евангелие ее очищало и заставляло плакать в одиночестве, когда она читала его по вечерам у кровати сына. Житие святых имело на нее другое действие: этого нельзя сравнить с тем, когда люди, которым нечего делать, читают сказки и наполняют себе голову всякими бреднями и выдумкой. Все эти прекрасные истории возбуждали в ней бодрость и даже веселость. И иногда в полях подкидышу приходилось видеть, как она улыбалась и краснела, держа на коленях книжку. Это очень его удивляло, и ему очень трудно было постичь, как все эти истории, которые она ему пересказывала, переделывая их немного для его понимания (а может быть и потому, что она сама не очень хорошо понимала их все от начала и до конца), могли выходить из этого предмета, который она называла книгой. Ему пришла охота тоже научиться читать, и он научился этому с нею так быстро и так хорошо, что она была удивлена, и в свою очередь он мог обучить тому же маленького Жани. Когда для Франсуа подошло время первого причастия, Мадлена помогла ему изучить катехизис, и кюрэ их прихода был обрадован разумом и хорошей памятью этого ребенка, который всегда считался глупцом, потому что не умел разговаривать и совсем не был смел с людьми.
После первого причастия он был уже в том возрасте, когда его могли нанять на работу, и Забелла была очень рада, что его взяли прислуживать на мельницу, и хозяин Бланшэ не противился этому, так как всем стало ясно, что подкидыш был честным малым, очень трудолюбивым, услужливым и более сильным, проворным и разумным, чем другие дети его возраста. Кроме того он довольствовался жалованием в десять экю, и, следовательно, был полный расчет его нанять. Когда Франсуа увидел себя всецело на службе у Мадлены и у дорогого маленького Жани, которого он так любил, он почувствовал себя счастливым, и когда он понял, что его заработанными деньгами Забелла могла платить за аренду и избавиться от самой своей большой заботы, он почувствовал себя богатым, как король.
К несчастью, бедная Забелла недолго пользовалась этою заслуженною наградой. В начале зимы она сильно заболела и, несмотря на все заботы подкидыша и Мадлены, умерла на Сретенье, хотя перед тем чувствовала себя хорошо, и считали, что она идет на поправку. Мадлена жалела ее и много плакала, но она старалась утешить бедного подкидыша, который без нее не перенес бы своего горя.
Спустя год он еще думал об этом каждый день, чуть ли не каждую минуту, и сказал как-то мельничихе:
— У меня как бы раскаяние, когда я молюсь о душе моей бедной матери; я ее недостаточно любил. Я увидел, что делал всегда все возможное, чтобы она была довольна мной, я говорил ей только добрые слова и служил ей так, как теперь служу вам; но мне нужно, мадам Бланшэ, сознаться вам в одной вещи, которая меня угнетает и в которой я часто прошу у бога прощения: с того дня как моя бедная мать хотела меня отвести в приют, а вы заступились за меня, чтобы помешать ей в этом, привязанность моя к ней, помимо моей воли, уменьшилась в моем сердце. Я не сердился на нее, я даже не позволял себе думать, что она плохо поступила, желая меня покинуть. Это было ее право, я ей мешал, она боялась вашей свекрови, и, наконец, она это делала неохотно; я тогда увидел, что она меня очень любила. Но я сам не знаю, как это все перевернулось в моем разуме, это было сильнее меня. С той минуты, как вы сказали слова, которых я никогда не забуду, я вас полюбил больше, чем ее, и думал о вас чаще, чем о ней. Наконец, она умерла, и я не умер от горя, как умер бы, если бы вы умерли.
— А какие же слова я сказала, бедное мое дитя, что ты мне отдал всю свою любовь? Я не помню.
— Вы не помните, — сказал подкидыш, садясь у ног Мадлены, которая пряла на своей прялке, слушая его. — Так вот, вы сказали, давая несколько экю моей матери: «Возьмите, я покупаю у вас этого ребенка; он мой». И вы поцеловали меня, сказав: «Теперь ты уже больше не подкидыш, у тебя есть мать, которая тебя будет любить так, будто она тебя родила». Разве вы так не сказали, мадам Бланшэ?
— Возможно, я сказала, что думала и что думою сейчас. Разве ты находишь, что я не сдержала слова?
— О нет! Только…
— Только что?
— О нет, я не скажу, стыдно жаловаться, и я не хочу быть неблагодарным.
— Я знаю, что ты не можешь быть неблагодарным, и я хочу, чтобы ты сказал, что у тебя на душе. Ну, посмотрим, чего тебе не хватает, чтобы быть моим ребенком. Скажи, я приказываю тебе, как приказываю Жани.
— Так вот… вы целуете Жани очень часто, а меня вы никогда не целовали с того дня, о котором мы только что говорили. Я однако же очень старательно мою лицо и руки, так как знаю, что вы не любите грязных детей и всегда моете и причесываете Жани. Но вы все-таки меня не целуете, а моя мать Забелла тоже меня никогда не целовала. Я однако же вижу, что все матери ласкают своих детей, и поэтому вижу, что я все-таки подкидыш и вы не можете этого забыть.
— Иди поцелуй меня, Франсуа, — сказала мельничиха, сажая его на колени и целуя его с большим чувством в лоб. — Я не права действительно, я никогда не думала об этом, и ты заслуживаешь лучшего от меня. Ну, вот посмотри, я целую тебя от всего сердца! Ты веришь теперь, что ты — больше не подкидыш, не правда ли?
Ребенок бросился на шею Мадлены и стал таким бледным, что она удивилась. Тихонько сняв его с колен, она постаралась его развлечь. Но очень скоро он покинул ее и убежал один, точно хотел спрятаться, и это обеспокоило мельничиху.
Она стала его искать и нашла Франсуа в слезах; он стоял на коленях в риге, в углу.
— Ну, полно, полно, Франсуа, — сказала она, поднимая его, — я не понимаю, что с тобой! Если ты думаешь о твоей бедной матери Забелле, то нужно помолиться о ней, и ты почувствуешь себя спокойнее.
— Нет, нет, — ответил ребенок, вертя в руках край Мадлениного фартука и целуя его изо всех сил, — я не думал о моей матери. Разве не вы моя мать?
— Так чего же ты плачешь? Ты меня огорчаешь.
— О нет! о нет! я не плачу, — ответил Франсуа, быстро вытирая глаза и принимая веселый вид, — то есть я не знаю, отчего я плакал. Правда, я совсем не знаю, так как я сейчас так счастлив, будто я в раю.
V
С этого дня Мадлена целовала ребенка утром и вечером, будто он был ее собственный, и единственной разницей, которую она делала между Жани и Франсуа, была та, что младшего более баловали и ласкали, как и полагалось для его возраста. Ему было семь лет, в то время как подкидышу было двенадцать, и Франсуа прекрасно понимал, что такого большого мальчика, как он, нельзя было ласкать как малыша. Впрочем, они еще больше, чем только годами, отличались друг от друга по виду.
Франсуа был такой большой и дородный, что казался пятнадцати лет, а Жани был маленький и худой, как и его мать, на которую он очень походил.
Так, однажды утром, когда она здоровалась с ним на пороге своей двери и по обыкновению его поцеловала, служанка сказала ей:
— По моему мнению, хозяйка, не в обиду будь сказано, этот малый слишком велик, чтобы целовать его как маленькую девочку.
— Ты думаешь? — ответила удивленно Мадлена. — Но разве ты не знаешь, сколько ему лет?
— Нет, знаю; я не видела бы в этом ничего плохого, не будь он подкидышем, но так — даже я, ваша служанка, и за большие деньги не поцеловала бы его.
— То, что вы говорите, Катерина, гадко, — возразила госпожа Бланшэ, — и особенно вы не должны были бы этого говорить при бедном ребенке.
— Пусть она это говорит и весь свет вместе с ней, — сказал очень бойко Франсуа, — меня это не огорчает. Только бы мне не быть подкидышем для вас, мадам Бланшэ, и я буду очень доволен.
— Подумайте только! — заметила служанка. — Первый раз слышу, чтобы он так долго разговаривал! Так ты умеешь нанизать три слова под ряд, Франсуа? А я-то думала, что ты даже не понимаешь, о чем мы говорим. Если бы я знала, что ты слушаешь, я бы не сказала при тебе того, что сказала, у меня нет ни малейшей охоты тебя оскорблять. Ты — хороший мальчик, очень спокойный и услужливый. Ну, полно, полно, не думай об этом; я нахожу смешным, что наша хозяйка тебя целует потому, что ты мне кажешься чересчур большим, а эта ласка придает тебе еще более глупый вид, чем есть на самом деле.
Поправив таким образом это дело, толстая Катерина пошла варить свой суп и больше об этом не думала.
Но подкидыш последовал за Мадленой на плот, и, сев рядом с ней, он заговорил так, как умел говорить только с ней и для нее.
— Вы помните, мадам Бланшэ, — сказал он ей, — как один раз, очень давно, я был здесь, и вы меня уложили спать в вашем платке?
— Да, дитя мое, — ответила она, — и даже тогда мы в первый раз увидались.
— Так это в первый раз! Я в этом не был уверен и плохо это вообще помню; когда я вспоминаю то время, оно как во сне. А сколько этому лет?
— Этому… погоди, да приблизительно шесть лет. Моему Жани было тогда четырнадцать месяцев.
— Значит, я был моложе, чем он сейчас. Как вы думаете, после своего первого причастия он будет помнить, что с ним было сейчас?
— О да, я буду помнить, — сказал Жани.
— Это еще как знать! — продолжал Франсуа. — Что ты делал вчера в это время?
Жани с удивлением раскрыл рот, чтобы ответить, и так и застыл, совсем сконфуженный.
— Ну, а ты сам? Ручаюсь, что ты тоже ничего не помнишь, — сказала мельничиха, которая любила слушать, как они вместе болтают.
— Я, я, — сказал подкидыш в смущении, — подождите-ка… Я ходил в поле и прошел здесь… думал о вас; как раз вчера я вспомнил день, как вы меня завернули в свой платок.
— У тебя хорошая память, и удивительно, что ты помнишь о таком давнем. А помнишь ли ты, что у тебя была лихорадка?
— Ну уж нет!
— А что ты донес мне белье домой, хотя я этого тебе не говорила?
— Также нет.
— А я всегда это помнила, так как поэтому узнала, что у тебя доброе сердце.
— А у меня тоже доброе сердце, правда, мама? — сказал маленький Жани, подавая матери яблоко, которое он уже наполовину сгрыз.
— Конечно, тоже, и все, что Франсуа делает хорошего, ты тоже это позднее сделаешь.
— Да, да, — быстро ответил ребенок, — я сяду сегодня вечером на соловую кобылку и поведу ее на луг.
— Как раз, — сказал Франсуа, смеясь, — ты еще полезешь на высокую рябину разорять птичьи гнезда. Подожди, чтобы я тебе это позволил, малыш! Но скажите мне, мадам Бланшэ, есть одна вещь, которую я хотел бы у вас спросить, но не знаю, захотите ли вы мне это сказать.
— Посмотрим.
— Почему они думают меня рассердить, называя подкидышем? Разве скверно быть подкидышем?
— Да нет же, дитя мое, раз не твоя в этом вина.
— А чья же это вина?
— Это вина богатых.
— Вина богатых! Как же так?
— Ты меня много сегодня расспрашиваешь; я тебе скажу это как-нибудь в другой раз.
— Нет, нет, сейчас же, мадам Бланшэ.
— Я не могу этого тебе объяснить… Во-первых, знаешь ли ты, что такое подкидыш?
— Да, это тот, кого отец и мать отдали в приют, потому что не имели средств его кормить и воспитывать.
— Правильно. Ты видишь, значит, что есть люди такие несчастные, что не могут сами воспитывать своих детей, и в этом вина богатых, которые им не помогают.
— Да, это так! — ответил подкидыш очень задумчиво. — Однако же есть добрые богатые, раз вы такая, мадам Бланшэ; главное их встретить.
VI
Между тем подкидыш, который постоянно над чем-нибудь задумывался и искал всему причины, с тех пор как он умел читать и совершил свое первое причастие, обдумывал слова Катерины, сказанные госпоже Бланшэ относительно него; но сколько он об этом ни размышлял, он не мог понять, почему, раз он становился большим, он не должен был больше целовать Мадлену. Это был самый невинный мальчик на свете, и он не знал того, что другие ребята в его возрасте очень рано узнают в деревне.
Большая чистота его мысли происходила оттого, что он был воспитан иначе, чем другие. Его положение подкидыша не причиняло ему стыда, но всегда делало его несмелым; и хотя он не считал этого прозвища за оскорбление, однако не мог привыкнуть к тому, что оно отличало его от всех тех, с кем он вместе бывал. Другие подкидыши почти всегда чувствуют себя униженными своею судьбой, и им это так грубо дают чувствовать, что очень рано отнимают у них их христианское достоинство. Они воспитываются в ненависти к тем, кто произвел их на свет, но не любят и тех, которые их на этом свете оставили. Но случилось так, что Франсуа попал в руки Забеллы, которая его любила и никогда его не обижала, затем он встретил Мадлену, у которой милосердия было больше и мысли которой были более гуманны, чем у всех окружающих. Она явилась для него, не более и не менее, как доброю матерью, а подкидыш, встречающий привязанность, бывает лучше всякого другого ребенка, так же, как становится хуже других, когда его притесняют и унижают.
И Франсуа ни с кем не находил столько радости и удовольствия, как в обществе Мадлены; вместо того, чтобы ходить играть с другими пастушатами, он рос совсем один, или прицепившись к юбкам двух женщин, которые его любили. Особенно когда он бывал с Мадленой, он чувствовал себя таким счастливым, каким мог бы себя чувствовать только Жани, и он не торопился итти бегать с теми, кто очень быстро начинал обходиться с ним, как с подкидышем, так как с ними внезапно, не зная сам почему, он чувствовал себя чужаком.
Так дожил он до пятнадцати лет, не зная ничего плохого; его рот никогда не повторял ни одного дурного слова, а его уши не понимали таких слов. И однако же, с того дня, как Катерина осудила его хозяйку за ту любовь, которую она проявляла к нему, этот ребенок имел настолько здравого смысла и решимости, что больше не давал себя целовать мельничихе. Он сделал вид, что больше не думает об этом, а может быть и стыдился казаться баловнем или маленькой девочкой, как говорила Катерина. Но в глубине души не этот стыд его останавливал. Он бы над всем этим только посмеялся, если бы как-то не догадывался, что могут упрекнуть эту дорогую женщину за то, что она его любит. Но почему же могли упрекнуть? Этого он объяснить себе не мог и, не находя объяснения сам, не хотел обратиться за этим к Мадлене. Он знал, что она способна была переносить упреки и по своей доброте и по своей привязанности к нему; у него была хорошая память, и он прекрасно помнил, что когда-то Мадлену ругали, и ей угрожали даже побои за то, что она делала ему добро.
Таким образом, он инстинктивно хотел ее избавить от насмешек и осуждения из-за себя. Он понял, — и это изумительно! — он понял, этот бедный ребенок, что подкидыша можно любить только тайно, а чтобы не причинить неприятности Мадлене, он согласился бы, чтобы его и совсем не любили.
Он был прилежен к своей работе, а так как, по мере того как он вырастал, работы становилось у него все больше, то он мало-по-малу стал проводить все меньше времени с Мадленой. Но это не огорчало его, так как, работая, он говорил себе, что это все для нее и что он будет вознагражден удовольствием видеть ее во время еды. Вечером, когда Жани засыпал и Катерина тоже шла спать, Франсуа оставался еще на час или на два с Мадленой. Он читал ей книги или беседовал с нею в то время, как она работала. Деревенские люди не читают быстро; таким образом, двух книг, которые они имели, было для них достаточно. Когда они прочитывали три страницы, это было уже много, а когда книга бывала окончена, проходило уже достаточно времени, чтобы можно было опять приступить к первой странице, которую они уже плохо помнили. Кроме того существуют два способа чтения, и это нужно бы сказать людям, которые считают себя хорошо образованными. Те, у кого много времени и много книг, проглатывают их, сколько могут, и так переполняют себе голову, что и сам бог в этом не разберется. Те же, у кого мало времени и мало книг, бывают счастливы, когда нападают на хорошее место. Они перечитывают его раз сто, не уставая, и каждый раз замечают что-нибудь новое, дающее им новую мысль. В сущности, это все та же мысль, но ее так со всех сторон изучили, так тщательно откусили и переварили, что разум, ее воспринявший, становится здоровее и плодовитее, чем тридцать тысяч ветреных умов, наполненных вздором. То что я говорю вам, дети мои, я знаю от кюрэ, который понимает в этом толк.
И так жили эти два человека, довольные теми знаниями, которые они имели, а пользовались они ими столь медленно, помогая друг другу понимать и любить, что это делало их добрыми и справедливыми. Отсюда получали они большую веру и большую бодрость, и не было для них большего счастья, как чувствовать себя хорошо расположенными ко всем окружающим и быть всегда в согласии, во всякое время и во всяком месте, относительно истины и желания хорошо поступать.
VII
Кадэ Бланшэ больше не обращал внимания на то, сколько у него тратилось в доме, так как он установил определенную сумму денег, которую давал ежемесячно своей жене на все домашние расходы, и сумма эта была очень мала. Мадлена имела возможность, не сердя мужа, лишать себя многого и помогать тем несчастным, которых она знала; она давала им когда немного дров, когда часть своего обеда, когда овощей, белья, яиц, я не знаю еще чего. Она достигала того, что помогала своему ближнему, а когда не хватало средств, она делала собственными руками работу за бедняков и мешала болезни или усталости доводить их до могилы.
Она была так бережлива, так старательно чинила свою одежду, что, казалось, живет совсем хорошо: однако же, так как она не хотела, чтобы окружающие ее домашние страдали от ее благотворительности, она приучила себя почти ничего не есть, никогда не отдыхать и спать как можно меньше.
Подкидыш видел все это и находил весьма понятным; по природе своей и по воспитанию, полученному им у Мадлены, он чувствовал в себе те же вкусы и склонность к тем же обязанностям. Только иногда его беспокоила усталость, до которой доводила себя мельничиха; и он упрекал себя, что чересчур много спит и слишком много ест. Он хотел бы проводить ночь за шитьем и за пряжей на ее месте, а когда она собиралась выдавать ему жалованье, которое выросло уже приблизительно до двадцати экю, он сердился и заставлял ее беречь тайно от мельника это жалованье у себя.
— Если бы моя мать Забелла не умерла, — говорил он, — эти деньги были бы для нее. А что вы хотите, чтобы я сделал с этим деньгами? Мне они не нужны, вы заботитесь о моей одежде и снабжаете меня деревянными башмаками. Сберегите для более несчастных, чем я. Вы и так уже слишком много работаете для бедняков! Так вот, если вы мне отдадите деньги, вам придется еще больше работать, а если вы заболеете и умрете, как моя бедная Забелла, то, я спрашиваю себя, на что мне тогда нужны будут деньги в моем сундуке? вернут ли они вас и помешают ли мне броситься в реку?
— Что это ты вздумал, дитя мое, — сказала однажды Мадлена, когда он опять вернулся к этой мысли, как это с ним случалось время от времени. — Убить себя — это не по-христиански, и если бы я умерла, твой долг был бы пережить меня, чтобы утешать и поддерживать моего Жани. Разве ты этого бы не сделал, скажи мне?
— Да, конечно, пока Жани был бы еще ребенком, и ему необходима была бы моя любовь. Но потом!.. Не будем про это говорить, мадам Бланшэ. Я не могу быть добрым христианином в этом отношении. Не утомляйте себя так, не умирайте, если хотите, чтобы я жил на земле.
— Будь покоен, я совсем не хочу умирать. Я чувствую себя хорошо. Я привыкла к работе, и теперь я даже сильнее, чем была в молодости.
— В молодости! — сказал Франсуа удивленно: — разве вы не молоды?
И он испугался, что она уже достигла тех лет, когда умирают.
— Я думаю, что я не имела времени быть молодой, — засмеялась с некоторой горечью Мадлена: — а теперь мне двадцать пять лет, и это что-нибудь да значит для женщины моего сложения; я не родилась крепкой, как ты, мальчик, и у меня были горести, которые состарили меня преждевременно.
— Горести! Да, конечно, в те времена, когда господин Бланшэ говорил с вами так грубо, я это прекрасно тогда заметил. Ах, да простит мне бог, я вовсе не зол; но однажды, когда он поднял руку на вас, будто хотел вас ударить… Ах, хорошо, что он от этого удержался, так как я схватил цеп, никто этого не заметил, я хотел уже броситься на него… Но это было уже очень давно, мадам Бланшэ, я помню, что был на голову ниже его, а теперь я вижу его волосы сверху. Но сейчас, мадам Бланшэ, когда он вам больше ничего не говорит, вы не несчастны.
— Больше уж нет, ты так думаешь? — сказала Мадлена чересчур живо, думая о том, что у нее не было любви за все время замужества. Но она прервала себя, так как это не касалось подкидыша, а она не должна была говорить об этом с ребенком. — Теперь же, конечно, ты совершенно прав, я не несчастна; я живу, как мне хочется. Мой муж гораздо лучше со мной обходится, сын мой хорошо растет, и мне нечего жаловаться.
— А я, со мной вы не считаетесь? Я…
— Ну, что же, ты тоже хорошо растешь, и это меня радует.
— Но, может быть, я еще чем-нибудь вас радую?
— Да, ты хорошо себя ведешь, у тебя добрые мысли обо всем, и я довольна тобой.
— О, если бы вы еще были мной недовольны, каким негодяем, каким ничтожеством был бы я после всей вашей доброты ко мне! Но есть еще что-то другое, что делало бы вас счастливой, если бы вы думали, как я.
— Ну, так говори же, какие еще тонкости ты придумал, чтобы меня удивить?
— Никаких тут тонкостей нет, мадам Бланшэ, мне достаточно посмотреть в себя, чтобы увидеть, что если бы мне пришлось переносить голод, жажду, жар, холод, и если бы сверх всего этого меня еще били до полусмерти каждый день, а отдыхать мне пришлось бы на терниях или на куче камней, то все-таки!.. вы понимаете?
— Кажется, что да, милый мой Франсуа, ты не страдал бы от всего этого, лишь бы сердце твое было в мире с богом.
— И это, конечно, во-первых. Но я хотел сказать другое.
— Ну, тогда я не знаю, вижу, что ты стал умнее меня.
— Совсем нет. Я хочу сказать, что я перетерпел бы все страдания, какие только могут быть у живого человека в земной жизни, и все-таки был бы доволен, думая о том, что Мадлена Бланшэ так привязана ко мне. Потому я и говорил сейчас, что, если вы думали бы так же, вы бы сказали: Франсуа меня любит так, что я счастлива, что живу на свете.
— В самом деле ты прав, бедное, дорогое дитя, — ответила Мадлена, — иногда от твоих слов мне прямо хочется плакать. Да, правда, твоя привязанность ко мне — это то, что есть хорошего в моей жизни, и может быть самое лучшее после… нет, я хочу сказать вместе с любовью моего Жани. Но ты старше, ты лучше понимаешь, что я говорю, и лучше можешь сам сказать, что думаешь. Так вот я могу тебя уверить, что я никогда не скучаю с вами обоими, и теперь прошу у бога только одного, чтобы нам так долго оставаться всем вместе, семьей, не расставаясь.
— Не расставаясь, еще бы! Да я предпочел бы, чтобы меня разрезали на куски, чем расстаться с вами. Кто стал бы меня любить так, как вы меня любите? Кто стал бы себя подвергать обидам и ругательствам из-за несчастного подкидыша, кто стал бы называть его своим ребенком, своим дорогим сыном? Ведь вы часто меня так называете, почти всегда. А также вы часто говорите мне, когда мы остаемся одни: называй меня своей мамой, а не мадам Бланшэ. А я не смею, так как слишком боюсь привыкнуть и вымолвить это слово при всех.
— Ну, так что же, если бы и случилось так?
— О, если бы так случилось! вас бы этим попрекнули, а я не хочу, чтобы у вас были неприятности из-за меня. Я ведь не гордый, поверьте! мне не нужно, чтобы все знали, что вы не считаете меня за подкидыша. С меня достаточно счастья знать одному, что у меня есть мать, и я ее ребенок. Ах, не нужно вам умирать, мадам Бланшэ, — прибавил бедный Франсуа и с грустью поглядел на нее, последнее время у него были мрачные мысли — если я вас потеряю, у меня никого не будет на земле, да и вы пойдете, наверное, к богу, в рай, а я не знаю, заслужил ли я такую награду — итти туда вместе с вами.
В словах и мыслях Франсуа было как бы предчувствие большого несчастья, и через некоторое время, действительно, это несчастье свалилось на него.
С некоторого времени он сделался работником на мельнице. Он должен был разъезжать на лошади и забирать зерно, чтобы возвращать его мукой. Ему часто приходилось совершать длинные поездки, а также часто он ездил и к любовнице Бланшэ, которая жила недалеко от мельницы. Этого последнего поручения он очень не любил и ни минуты не оставался там после того, как зерно было вымерено и вывешено…
………………………………
………………………………
………………………………
………………………………
На этом месте рассказчица остановилась.
— А знаете, я ведь уж очень давно говорю, — обратилась она к слушавшим ее прихожанам. — А легкие-то у меня не как в пятнадцать лет, мое мнение, что коноплянщик, который знает это дело еще лучше меня, мог бы меня сменить. К тому же мы подходим к месту, которое я не очень-то хорошо помню.
— А я, — отозвался коноплянщик, — прекрасно знаю, почему вы вдруг потеряли память к середине, когда так хорошо все помнили вначале; дело плохо оборачивается для подкидыша, а это вас огорчает, так как у вас, как у всех богомолок, куриный страх перед всякими любовными историями.
— Значит, все это теперь перейдет в любовную историю? — сказала Сильвина Куртиу, которая здесь находилась.
— Вот, вот, — ответил коноплянщик, — я так и знал, что молодые девушки навострят уши, как только я произнесу это слово. Но терпение; место, с которого я буду продолжать, с обязательством довести до благополучного конца, еще не такого свойства, как бы вы хотели. На чем вы остановились, тетка Моника?
— Я дошла до возлюбленной Бланшэ.
— Так, — сказал коноплянщик. — Эта женщина звалась Севе́рой,[6] имя это не очень-то ей подходило, ничего подобного и в мыслях у нее не было. Мастерица была она усыплять людей, когда хотела видеть их экю сверкающими на солнце, Нельзя сказать, чтобы она была зла так как нрав имела беззаботный и веселый, но она думала об одной себе и не горевала о других, только бы ей самой было весело и хорошо. Она была в моде в этих краях, и, как говорят, многие люди пришлись ей по вкусу. Она была еще очень красивая и очень приветливая женщина, живая, хотя и дородная, и свежая, как шпанская вишня. Она не обращала большого внимания на подкидыша, но, встречая его в амбаре или на дворе, она говорила ему какой-нибудь вздор, чтобы посмеяться над ним, без всякого дурного желания и чтобы посмотреть, как он краснеет; он краснел, как девушка, когда эта женщина с ним говорила, и чувствовал себя очень не по себе. Он находил, что у нее дерзкий вид, и она казалась ему безобразной и злой, хотя в действительности не было ни того, ни другого; по крайней мере злоба ее проявлялась только тогда, когда нарушали ее интересы и мешали ее довольству собой; нужно также сказать, что она любила давать почти так же, как и получать. Она щеголяла своим великодушием и очень любила, когда ее благодарили. Но подкидышу она казалась настоящей чертовкой, из-за которой мадам Бланшэ должна была довольствоваться малым и работать сверх сил.
Но случилось так, что, когда подкидышу минуло семнадцать лет, мадам Севера нашла, что он чертовски красивый малый. Он не походил на прочих деревенских детей, которые в эти годы бывают коренастыми и приземистыми, а развиваются и делаются на что-нибудь похожими только два-три года спустя. А он был уже высок и очень хорошо сложен; его кожа оставалась белой даже во время жатвы, а волосы его вились, и, темные у корней, они на концах золотились.
— Вы их такими любите, Моника, — волосы конечно, я тут никак не говорю о парнях.
— Это вас не касается, — ответила служанка кюрэ. — Продолжайте ваш рассказ.
— Он был всегда бедно одет, но любил чистоту, как приучила его к этому Мадлена Бланшэ; и такой, каким он был, он не походил на других. Севера мало-по-малу все это разглядела и в конце концов увидела это так хорошо, что решила сделать его немного более развязным. Она была без предрассудков, и когда она слышала, что говорят: «Как жалко, что такой красивый малый — подкидыш», — она отвечала: «Подкидыши должны быть красивыми, ведь любовь произвела их на свет».
Вот что она придумала, чтобы остаться с ним наедине. Она подпоила Бланшэ сверх меры на ярмарке Сен-Дени-де-Жуэ, и когда увидала, что он не способен больше передвигать ногами, она поручила своим тамошним друзьям, чтобы они уложили его спать. Потом она сказала Франсуа, приехавшему вместе с хозяином для продажи скотины на ярмарке:
— Послушай-ка, малец, я оставляю твоему хозяину свою кобылу, чтобы он вернулся на ней завтра утром; а ты поедешь на своей и верхом отвезешь меня домой.
Такое решение было совсем не по вкусу Франсуа. Он сказал ей, что мельникова кобыла недостаточно сильна, чтобы везти на своей спине двоих, и предложил, чтобы она ехала на своей, он же проводит ее на лошади Бланшэ, возвратится за хозяином на другой лошади и ручается, что будет рано утром в Сен-Дени-де-Жуэ; но Севера и слушать его не стала и приказала ему повиноваться. Франсуа боялся ее, так как Бланшэ на все смотрел ее глазами, и его могли рассчитать с мельницы, если она будет им недовольна, а как раз подходил Иванов день. И он посадил ее на свою лошадь; бедный малый и не подозревал, что это не было лучшим средством избежать своей злой судьбы.
VIII
Когда они пустились в путь, были уже сумерки, а когда проезжали мимо пруда в Рошефолле, была уже полная ночь. Луна еще не выходила из-за леса, и дороги, которые в этих местах все испещрены ручейками, были совсем не хороши. Но Франсуа гнал кобылу и ехал быстро, так как очень соскучился с Северой и хотел быть поскорее с мадам Бланшэ.
Но Севера совсем не торопилась домой, она начала разыгрывать настоящую даму и говорила, что ей страшно и что нужно ехать шагом, потому что кобыла еле передвигает ногами и может легко упасть.
— Ну вот еще! — сказал Франсуа, не обращая на нее внимания. — Тогда это будет в первый раз, что она помолится богу; я еще не видывал такой небогомольной кобылы!
— Ты, однако, умен, Франсуа, — сказала Севера, усмехаясь, будто Франсуа сказал что-нибудь очень смешное и новое.
— Да совсем нет, — ответил подкидыш, он подумал, что она смеется над ним.
— Однако, ты не поедешь рысью с горки?
— Не бойтесь, конечно, поеду.
При спуске рысь прерывала дыхание толстой Севере и мешала ей разговаривать, а это очень ее сердило, так как она рассчитывала обольстить молодого человека разговорами. Но ей не хотелось показать, что она не была уже достаточно молодой, чтобы переносить усталость, и она не промолвила ни слова всю дорогу.
Когда они были в каштановой роще, она вздумала сказать:
— Погоди, Франсуа, остановись, мой друг Франсуа, кобыла потеряла подкову.
— Когда бы это было и так, — сказал Франсуа, — у меня нет ни гвоздей, ни молотка, чтобы ее подковать.
— Но не нужно терять подковы. Она стоит денег! Сойди-ка и поищи ее.
— Тьфу ты, чорт, я могу ее проискать два часа в этих папоротниках и все равно не найду! А мои глаза ведь не фонари.
— Да нет, Франсуа, — сказала Севера полушутливо, полуласково, — твои глаза блестят как светящиеся жуки.
— А вы их, должно быть, видите через мою шляпу, — ответил Франсуа, совсем недовольный тем, что он принимал за насмешку.
— Сейчас я их не вижу, — сказала Севера со вздохом, столь же обширным, как она сама: — но я их видела в другие разы.
— Они никогда вам ничего не говорили, — продолжал невинный подкидыш. — Вы могли бы их оставить в покое, они никогда не были дерзки с вами и ничего вообще вам не сделают.
— Я думаю, — сказала в этом месте служанка кюрэ, — что вы могли бы свободно пропустить часть рассказа. Не очень-то интересно знать, каким дурным образом хотела эта скверная женщина обмануть нашего подкидыша.
— Будьте спокойны, тетка Моника, — ответил коноплянщик, — я пропущу все, что нужно. Я знаю, что говорю перед молодежью, и не скажу лишнего слова.
Мы дошли до глаз Франсуа, которые Севера хотела видеть менее честными, чем он говорил.
— Сколько вам лет, Франсуа? — сказала она ему, пробуя называть его на вы; она хотела дать ему понять, что не считает его больше за мальчишку.
— О, по правде говоря, я не знаю наверняка, — ответил подкидыш, заметив, что она продвигается большими шагами. — Не часто забавляюсь я подсчетом своих дней.
— Говорят, вам всего семнадцать лет, — продолжала она, — но бьюсь об заклад, что вам уже двадцать, ведь вы очень большой, и скоро у вас будет борода.
— А мне это безразлично, — сказал Франсуа, зевая.
— Ну, однако, поезжайте потише, паренек; вот я кошелек потеряла.
— Ах, чорт возьми! — сказал Франсуа, который еще не подозревал, что она была так хитра, — вам нужно сойти и поискать его, это ведь может быть дело немаловажное.
Он сошел с лошади, помог и ей спуститься; она не пропустила случая опереться на него, и он нашел, что она тяжелее мешка с зерном.
Она стала делать вид, что ищет свой кошелек, который был у нее в кармане, а он отошел на пять-шесть шагов, держа лошадь под уздцы.
— Эй! А вы мне не поможете поискать?
— Нужно же мне держать кобылу, — ответил он, — она думает о своем жеребенке и убежит, если ее так оставить.
Севера стала искать под ногами кобылы, совсем рядом с Франсуа, и тогда он увидел, что она ничего не потеряла, кроме разве рассудка.
— Мы тут еще и не ехали, когда вы закричали о своем кошельке. Значит, и найти вы его тут никак не можете.
— Так ты думаешь, милый, что это притворство? — ответила она и хотела дернуть его за ухо, — вижу я, что ты хитришь…
Но Франсуа отшатнулся, так как совсем не хотел дурачиться с ней.
— Нет, нет, — сказал он, — если вы разыскали ваши экю, поедемте дальше, мне больше хочется спать, чем шутить.
— Тогда мы побеседуем, — сказала Севера, водрузившись за ним, — это, говорят, прогоняет дорожную скуку.
— А мне нечего прогонять, — ответил подкидыш, — мне вовсе не скучно.
— Вот первое любезное слово, которое ты мне говоришь, Франсуа!
— Если это приятное слово, то оно пришло помимо меня, я не умею говорить таких слов.
Севера начинала беситься, но она еще не понимала, как обстоит дело. «Этот малый, наверное, глуп, как коноплянка, — сказала она про себя. — Если я заставлю его сбиться с дороги, ему придется поневоле побыть подольше со мной».
И вот она начала пробовать его обмануть и понуждать его ехать налево, когда он хотел взять направо.
— Мы так собьемся с дороги, — говорила она, — ведь вы в первый раз едете по этим местам, я знаю их лучше вас. Послушайте же меня, или вы заставите меня проводить ночь в лесу, молодой человек!
Но Франсуа, если он хотя бы раз проходил по какой-нибудь дороге, так хорошо ее запоминал, что нашел бы ее и через год.
— Нет, нет, — сказал он, — сюда нужно ехать, и я еще не спятил. Кобыла тоже хорошо узнает дорогу, и у меня нет никакой охоты всю ночь рыскать попусту по лесам.
Таким образом, он приехал к поместью Доллен, где жила Севера, не потеряв ни четверти часа времени и не раскрыв на ее любезности ухо даже на игольное ушко. Когда они прибыли на место, она захотела его задержать у себя и стала говорить, что ночь чересчур темна, вода поднялась и через брод не перебраться. Но подкидыш не боялся этих опасностей, ему казались скучными все эти глупые слова, он крепко стиснул лошадь ногами и пустился в галоп, не дослушав до конца; скорехонько он вернулся на мельницу, где поджидала его Мадлена Бланшэ, обеспокоенная его опозданием.
IX
Подкидыш не рассказал Мадлене о том, что дала ему понять Севера; он этого не посмел бы, да и сам не смел думать об этом. Я не скажу про себя, что и я был бы столь же благоразумен, как и он при этой встрече; но ведь благоразумие никогда не мешает, да я и рассказываю так, как это действительно было. Этот малый был столь же приличен, как хорошая девушка.
Но Севера, раздумывая ночью об этом, обиделась на него и решила что он, может быть, был более высокомерен, нежели глуп. От этих думок она вся разгорелась от гнева, печенка у нее заиграла, и в голове родилось сильное желание отомстить.
На следующий день, когда Кадэ Бланшэ, наполовину протрезвившись, вернулся к ней, она сказала ему, что его работник — маленький нахал, что она принуждена была держать его в узде и утереть ему клюв локтем, потому что он вздумал за ней приударить и хотел ее поцеловать, когда она ночью возвращалась лесами вместе с ним.
Уже одного этого было вполне достаточно, чтобы совсем расстроить рассудок Бланшэ, но она нашла, что этого не довольно, и стала еще насмехаться над ним, что он оставляет дома, со своей женой, такого слугу, у которого лета и нрав подходящие, чтобы она не соскучилась с ним.
И вот внезапно Бланшэ воспылал ревностью и к любовнице, и к жене. Он хватает свою большую палку, надвигает шляпу на глаза, как гасильник на свечу, и бежит на мельницу, не глядя по сторонам.
По счастью он не нашел там подкидыша. Тот ушел, чтобы срубить и распилить дерево, которое Бланшэ купил у Бланшара из Герен, и должен был вернуться только вечером. Бланшэ, конечно, пошел бы к нему на работу, но он боялся, что молодые мельники из Герен будут насмехаться над его досадой и ревностью, которые были вовсе не ко времени после того, как он покинул свою жену и пренебрегал ею.
Он подождал бы его возвращения, но ему скучно было оставаться до конца дня у себя дома, а ссоры, которую он хотел затеять с женой, не могло хватить до вечера. Нельзя сердиться, когда сердишься один.
В конце концов он, может быть, и пренебрег бы насмешками и скукой из-за одного удовольствия отлупить хорошенько бедного подкидыша, но во время ходьбы он немного пришел в себя и подумал, что это несчастье — подкидыш — уже не маленький ребенок, и раз он был в таких летах, что любовь забрела к нему в голову, значит, он был в таких летах, что мог в гневе хорошо защищаться с кулаками.
Все это заставило его постараться привести в порядок свои чувства; он молча тянул из полуштофа и перебирал в голове речь, которую должен был завести со своею женой, не зная, с какого конца подойти.
Когда он вошел, он грубо сказал ей, что желает, чтобы она его выслушала, и она стояла тут, по своему обыкновению грустная, немного гордая и не произнося ни слова.
— Мадам Бланшэ, — сказал он, наконец, — я должен отдать вам приказание, и если бы вы были такою, как кажетесь и за какую все вас принимают, вы не стали бы ждать моего предупреждения.
Тут он остановился, будто перевести дыхание, но на самом деле ему было почти стыдно того, что он скажет, так как добродетель была написана на лице его жены, как молитва на странице Часослова.
Мадлена не помогла ему объясниться. Она не проронила ни слова и ждала, когда он кончит, думая, что муж хочет упрекнуть ее за какую-нибудь трату, и совсем не ожидала, к чему все это клонится.
— Вы точно не слышите меня, мадам Бланшэ, — вернулся к прежнему мельник, — и, однако же, это вещь совершенно ясная. Дело в том, что нужно выкинуть это вон, и как можно скорее, с меня уже этого довольно.
— Выбросить что? — в изумлении спросила Мадлена.
— Выбросить — что! вы не посмели бы сказать: выбросить — кого.
— По чистой правде, нет! я ничего не знаю, говорите, если хотите, чтобы я вас поняла.
— Вы заставляете меня выходить из себя, — заревел, словно бык, Кадэ Бланшэ. — Я вам говорю, что этот подкидыш — лишний в моем доме, и если он будет тут еще завтра утром, я сам, вот этими кулаками, провожу его вон, если только он не предпочтет отправиться под колесо моей мельницы.
— Вот дурные слова и скверная мысль, хозяин, — сказала Мадлена, которая не могла удержаться, чтобы не побледнеть, как ее чепчик. — Вы окончательно погубите свою мельницу, если рассчитаете этого мальчика; другого такого вы не найдете для вашей работы, да еще и с такими его скромными требованиями. Что сделал вам этот бедный ребенок, что вы хотите его так жестоко прогнать?
— Из-за него я выхожу дураком, говорю это вам, госпожа жена, а я не собираюсь быть посмешищем всей нашей округи. Он — хозяин у меня, а работа, которую он тут делает, заслуживает дубинки.
Нужно было некоторое время, чтобы Мадлена поняла, что именно хотел сказать муж. Она совсем не имела этого в мыслях и представила ему все доводы, какие только могла, чтобы утихомирить его и заставить отказаться от своей фантазии.
Но она даром потратила силы; он рассердился еще сильнее, и когда увидел, что ее огорчает потеря доброго ее слуги, Франсуа, он опять впал в ревность и сказал ей по этому поводу столь жестокие слова, что она, наконец, поняла, и начала плакать от стыда, гордости и большого горя.
Дело шло все хуже и хуже; Бланшэ клялся, что она влюблена в этот приютский товар, что он краснеет за нее, и если она не выставит этого подкидыша завтра же, без всякого рассуждения, вон, то он грозился убить его и смолоть, как зерно.
На это она ему ответила более громко, чем обыкновенно, что он, конечно, хозяин и может увольнять, кого ему вздумается, но не в праве обижать и оскорблять свою честную жену, что она будет жаловаться на это богу и святым его как на несправедливость, принесшую ей слишком много вреда и слишком много горя. И так, слово за слово, пропив собственного желания она стала упрекать его за дурное поведение и представила ему справедливый довод, что если у самого шапка не в порядке, то хочется, чтобы у другого она слетела в грязь.
Так дело совсем испортилось, и когда Бланшэ стал сознавать свою неправоту, гнев остался для него единственным исходом. Он грозился заткнуть ей рот кулаком и сделал бы это, если бы привлеченный шумом Жани не встал между ними; он ничего не понимал, но был весь бледен и очень расстроен этою ссорой. Бланшэ хотел его выслать вон. Но ребенок заплакал, и это подало повод отцу сказать, что он плохо воспитан, трусишка и плакса, и что мать не сделает из него ничего вообще путного. Затем он приободрился, встал и, размахивая палкой, стал грозить, что идет убивать подкидыша.
Когда Мадлена увидела его в такой ярости, она бросилась перед ним, и с такой смелостью, что он совсем опешил и от изумления позволил ей действовать; она выхватила из рук его палку и забросила ее далеко в реку. Затем она сказала ему, нисколько не сдаваясь:
— Вы не погубите себя из-за своей вздорной головы. Легко совершиться несчастию, когда теряешь себя, и если у вас нет человеческих чувств, подумайте о себе самом и о последствиях дурного поступка на жизнь человека. Уже давно, муж мой, вы скверно ведете свою жизнь и идете все быстрее и быстрее по плохой дороге. Я помешаю вам, по крайней мере сегодня, бросаться в худшее зло, за которое вы понесете наказание и в этом мире и в будущем. Вы никого не убьете, вы вернетесь лучше туда, откуда пришли, и не будете настаивать на мести за оскорбление, которого вам никто не нанес. Уходите отсюда вон, я приказываю вам это в ваших собственных интересах, и в первый раз в жизни я отдаю вам приказание. Вы послушаетесь его, так как увидите, что я не теряю уважения к вам, для меня обязательного. Я клянусь вам честью, что завтра подкидыша уже не будет здесь, и вы сможете вернуться, не опасаясь здесь его встретить.
Вслед затем Мадлена открыла дверь дома, чтобы дать выйти своему мужу, и Кадэ Бланшэ, совершенно уничтоженный таким ее обращением, но в сущности довольный тем, что может уйти и что, не подвергая опасности свою шкуру, он добился своего, надвинул опять шляпу на голову и, не сказав ни слова, пошел обратно к Севере. Он хвастался, конечно, ей и другим, что расправился с женой и подкидышем; но так как ничего этого не было, Севера вкусила лишь воображаемое удовольствие.
Когда Мадлена Бланшэ осталась одна, она отправила своих овец и коз в поле под присмотром Жани, а сама направилась к самому краю мельничных шлюзов; на этом уголке земли, подточенном со всех сторон водою, росло столько побегов и веток на старых пнях, что не видно было ничего на расстоянии двух шагов. Ходила она туда часто беседовать с богом, так как там никто ей не мешал, и она могла спрятаться за высокой буйной травой, как водяная курица в своем гнезде из зеленых ветвей.
Как только она очутилась там, она встала на колени, чтобы совершить молитву, она очень в ней нуждалась и надеялась найти в ней поддержку; но она могла думать только о бедном подкидыше, которого нужно было уволить и который так ее любил, что мог умереть от этого с горя. Но она не могла ничего сказать богу, кроме того, что она очень несчастна, теряя свою единственную поддержку и расставаясь с ребенком своего сердца. И она так сильно плакала, что было прямо чудом, что она в конце концов пришла в себя: она совсем задохнулась и упала во весь рост на траву; так пролежала она без чувств более часа.
Когда стало темнеть, она постаралась оправиться, и, услыхав, что Жани поет, возвращаясь домой со скотиной, она встала, как могла, и пошла приготовлять ужин. Вскоре после этого она услыхала, что волы привезли дуб, купленный Бланшэ, и Жани радостно побежал навстречу своему другу Франсуа, он соскучился, не видав его целый день. Бедный маленький Жани был очень огорчен в ту минуту, когда увидал, что отец злыми глазами смотрит на его дорогую мать, и он поплакал в полях, не будучи в состоянии понять, что произошло между ними. Но детское горе — как роса поутру, оно непродолжительно, и он уже ничего не помнил. Он взял Франсуа за руку и, прыгая, как молодая куропатка, повел его к Мадлене.
Достаточно было подкидышу взглянуть на Мадлену, чтобы заметить ее красные глаза и побледневшее лицо. «Боже, — сказал он про себя, — наверное, несчастие в доме», и он начал тоже бледнеть и дрожать, и смотреть на Мадлену, думая, что она с ним заговорит. Но она усадила его и подала ужин, ничего не сказав, и он не мог проглотить ни глотка. Жани ел и разговаривал один, у него не было больше печалей, мать целовала его время от времени и уговаривала получше ужинать.
Когда он улегся спать, а служанка убирала комнату, Мадлена вышла и сделала знак Франсуа итти вместе с ней. Она опустилась по лугу и дошла до источника. Тут, взяв себя в руки, она сказала ему:
— Дитя мое, несчастие над тобой и надо мной, господь посылает нам жестокий удар. Ты видишь, как я страдаю из-за любви к тебе, постарайся быть более сильным, ведь если ты меня не поддержишь, я не знаю, что со мной будет.
Франсуа не догадался ни о чем, однако же предположил тотчас же, что зло исходило от мосье Бланшэ.
— Что вы мне говорите! — сказал он Мадлене, целуя ее руки, будто она была его матерью. — Как можете вы думать, что у меня не хватит сил вас утешить и поддержать? Разве я не ваш слуга, пока только буду существовать на земле? Разве я не ваш сын, который будет работать для вас и у которого теперь достаточно сил, чтобы не дать вам нуждаться? Предоставьте мосье Бланшэ поступать так, как ему нравится. Я буду вас кормить, одевать вас и нашего Жани. Если нужно вас покинуть на время, я пойду и наймусь, конечно, где-нибудь поблизости, чтобы встречаться с вами каждый день и проводить с вами воскресенье. Я теперь достаточно силен, чтобы пахать и зарабатывать деньги, которые вам нужны. Вы так благоразумны, и вам нужно так мало! Ну, что же! вы не будете себя больше так лишать из-за других, и вам будет полегче. Полно, полно, мадам Бланшэ, дорогая моя мать, успокойтесь и не плачьте больше; ведь если вы будете плакать, я думаю, что умру от горя.
Мадлена увидела, что он сам не догадывается и что нужно все ему сказать, положилась на бога и решилась причинить ему это большое горе; она к тому была вынуждена.
X
— Полно, полно, Франсуа, сын мой, — сказала она ему, — дело не в том. Мой муж еще не разорился, насколько я могу знать состояние его дел; и если бы дело шло только о лишениях, ты бы не видел меня в такой печали. Тот не боится нищеты, кто чувствует себя достаточно сильным для работы. Если уж нужно сказать, чем болеет мое сердце, так узнай же, что мосье Бланшэ рассердился на тебя и не хочет тебя больше терпеть в своем доме.
— А, так вот что! — сказал Франсуа, вставая. — Пусть же он меня убьет сразу, все равно я не смогу жить после такого удара. Да, да, пусть он прикончит меня, ведь я давно уже ему мешаю, и он хочет моей смерти, я это хорошо знаю. Ну, а где же он? Я хочу пойти к нему и сказать: «Объясните мне, за что вы меня прогоняете? Может быть я найду, что ответить на ваши злые обвинения. А если вы продолжаете упорствовать, скажите, для того чтобы… для того чтобы…» Я сам не знаю, что говорю, Мадлена, правда, совсем не знаю; я себя больше не чувствую и ничего ясно не вижу; у меня холодеет сердце, и голова моя кружится; наверное, я помру или сойду с ума.
И бедный подкидыш бросился на землю и стал ударять свою голову кулаками, как в тот день, когда Забелла хотела отвести его в приют.
Увидав это, Мадлена вновь обрела свое мужество. Она взяла его за руки и сильно их потрясла, чем его и принудила выслушать ее:
— Если у вас так мало воли и покорности, как у малого ребенка, — сказала она ему, — вы не заслуживаете моей привязанности, и мне будет стыдно, что я воспитала вас как своего сына. Встаньте. Ведь вы уже взрослый мужчина, а не подобает так мужчине кататься по земле, как вы это делаете. Поймите меня, Франсуа, и скажите, любите ли вы меня достаточно, чтобы побороть свое горе и прожить некоторое время, не видев меня. Видишь ли, дитя мое, это из-за моего спокойствия и из-за моей чести, так как иначе муж мой заставит меня страдать и унизит меня. И ты должен меня покинуть сегодня из-за своей любви ко мне, как я тебя держала у себя до этой минуты тоже из-за моей любви к тебе. Ведь любовь доказывается различными способами смотря по времени и обстоятельствам. И ты должен покинуть меня тотчас же, так как, чтобы помешать господину Бланшэ совершить безумный поступок, я обещала ему, что тебя не будет уже завтра утром. Завтра Иванов день, и ты должен пойти наниматься, и не очень близко отсюда, потому что, если мы часто будем видеться, это усилит подозрения Бланшэ.
— Но каковы же эти подозрения, Мадлена? На что он жалуется? И что плохого я делал? Он, может быть, до сих пор думает, что я причиняю убыток тем, что тут живу. Но ведь это невозможно, раз я теперь сам принадлежу к дому! Я ем только, чтобы утолить голод, и не беру себе лишней крошки. Может, он думает, что я беру у вас свое жалованье, и оно чересчур велико? Так что же! позвольте мне сделать так, как я думаю, и пойти объяснить ему, что, со смерти моей бедной матери Забеллы, я не хотел принять от вас ни одного экю; — или, если вы не хотите, чтобы я сказал ему это… Да и действительно, если он это узнает, он захочет, чтобы вы вернули ему всю сумму невзятого мною вознаграждения, которую вы употребили на благотворительные дела, — тогда я предложу ему делать так впредь. Я скажу ему, что останусь служить вам даром. Таким образом, он не найдет меня убыточным и будет терпеть меня в вашем доме.
— Нет, нет, Франсуа, — быстро возразила Мадлена, — это невозможно; если бы ты сказал ему подобную вещь, он впал бы в такой гнев против нас с тобой, что это повлекло бы за собою всякие несчастия.
— Но почему же? — спросил Франсуа, — в чем же дело? Значит, он делает это только из удовольствия причинить нам горе?
— Не спрашивай, дитя мое, о причине его злобы против тебя; я не могу тебе этого сказать. Мне было бы чересчур стыдно за него, и лучше было бы для всех нас, чтобы ты и не пробовал себе этого представить. Я могу тебе только еще подтвердить, что твой долг относительно меня — уйти отсюда. Ты уже большой и сильный и можешь обойтись без меня; и ты лучше даже будешь зарабатывать себе на жизнь в другом месте, раз ты ничего не хочешь получать от меня. Все дети покидают свою мать, чтобы итти работать, и многие уходят далеко. Стало быть, ты сделаешь, как другие, я же буду от этого горевать, как все матери; я буду плакать, буду думать о тебе и молиться богу утром и вечером, чтобы он предостерег тебя от зла…
— Да! И вы возьмете другого слугу, который плохо будет вам служить, не будет заботиться о вашем сыне и стеречь ваше добро, он будет, может быть, вас ненавидеть, потому что господин Бланшэ прикажет ему не слушаться вас, и он будет доносить ему обо всем добром, что вы делаете, переводя это на плохое. И вы будете несчастны; а меня уж не будет здесь, чтобы вас защитить и утешить! Ах! вы думаете, что у меня нет мужества, раз я так огорчен. Вам кажется, что я думаю только о себе, и вы говорите, что мне будет выгодно на другом месте! А я совсем не думаю о себе во всем этом. Не все ли мне равно — выиграть или потерять. Я даже не спрашиваю себя, как справлюсь со своим горем. Вуду ли я жив или умру от него, это как богу будет угодно, и это для меня не важно, раз мне мешают употребить мою жизнь для вас. Но что меня удручает и чему я не могу подчиниться, это то, что я вижу, как надвигаются ваши беды. Вы будете растоптаны в свою очередь, и если меня убирают с дороги, это для того, чтобы лучше наступить на ваши права.
— Даже если бы господь и допустил это, — сказала Мадлена, — нужно уметь переносить то, чему нельзя помешать. И особенно не нужно ухудшать свою злую судьбу, сопротивляясь ей. Представь себе, что я уж очень несчастна, и спроси себя, насколько еще несчастнее я буду, если узнаю, что ты болен, что тебе опротивело жить и ты не хочешь утешиться. А вместо этого я получила бы некоторое облегчение в своих горестях, если бы узнала, что ты ведешь себя хорошо и поддерживаешь в себе мужество и здоровье из-за любви ко мне.
Этот последний удачный довод помог Мадлене. Подкидыш поддался ему, и, встав на колени, как во время исповеди, обещал сделать все возможное, чтобы бодро нести свое горе.
— Ну, полно, — сказал он, вытирая свои влажные глаза, — я уйду рано утром, и я прощаюсь с вами здесь, мать моя Мадлена! Прощайте на всю жизнь, быть может; ведь вы ничего мне не говорите, смогу ли я еще когда-нибудь вас увидеть и поговорить с вами. Если вы думаете, что этому счастью не суждено вовсе случиться, не говорите мне этого, иначе я потеряю мужество жить. Оставьте мне надежду — когда-нибудь опять найти вас у этого светлого источника, где я встретился с вами в первый раз, тому же около одиннадцати лет. С этого дня до сегодняшнего у меня все было радостно; и то счастье, которое бог и вы мне дали, я не должен его забыть, но хорошо его помнить, чтобы принимать, начиная с завтрашнего дня, время и судьбу, какими бы они ни пришли. Я ухожу с сердцем, истерзанным от отчаяния, думая о том, что не оставляю вас счастливой и что, уходя от вас, я отнимаю у вас лучшего вашего друга; но вы мне сказали, что, если я не постараюсь утешиться, вам будет еще тяжелее. Я буду стараться утешиться, как могу, думая о вас: я чересчур предан нашей дружбе, чтобы потерять ее, становясь слабым. Прощайте, мадам Бланшэ, дайте мне побыть здесь немного одному; мне будет легче, когда я выплачусь досыта. Если мои слезы упадут в этот источник, вы будете думать обо мне каждый раз, как придете стирать. Я хочу также нарвать мяты, чтобы надушить мое белье, так как сейчас я сложу свой узел; а пока я буду чувствовать на себе этот запах, я буду представлять себе, что я здесь вас вижу. Прощайте, прощайте, дорогая моя мать, я не хочу возвращаться домой. Я, конечно, мог бы поцеловать моего Жани, не разбудив его, но я не чувствую для этого достаточно мужества. Вы поцелуйте его за меня, прошу вас, а чтобы он не плакал, вы скажите ему завтра, что я скоро вернусь. И так, ожидая меня, он меня немного забудет; но со временем вы будете говорить с ним о его бедном Франсуа, чтобы он не чересчур меня позабыл. Дайте мне ваше благословение, Мадлена, как в день моего первого причастия. Мне оно нужно, чтобы получить божью благодать.
И бедный подкидыш встал на колени и сказал, что, если когда-нибудь, против своей воли, он ее как-нибудь обидел, она должна простить его.
Мадлена поклялась, что ей нечего было ему прощать и что, давая ему благословение, она хотела бы, чтобы оно было столь же благоприятно по своим последствиям, как и божье.
— А теперь, — сказал Франсуа, — когда я опять должен сделаться подкидышем и никто меня больше не будет любить, не поцелуете ли вы меня, как поцеловали из милости в день моего первого причастия? Мне очень нужно все это запечатлеть в памяти, чтобы быть вполне уверенным, что вы продолжаете в своем сердце быть мне вместо матери.
Мадлена поцеловала подкидыша в том же духе благочестия, как и тогда, когда он был маленьким ребенком. Однако, если бы люди это увидали, они оправдали бы господина Бланшэ в его злобе и осудили бы эту честную женщину, которая не думала ни о чем плохом и поступок которой и дева Мария не сочла бы за грех.
— И я также нет, — сказала служанка кюрэ.
— А я и еще того меньше, — возразил коноплянщик и продолжал:
Она вернулась домой и всю ночь ни на минуту не уснула. Она хорошо слышала, как возвратился Франсуа и складывал свои вещи в соседней комнате, и она слышала также, как он ушел на самом рассвете. Но она не пошевельнулась, пока он не прошел довольно далеко, чтобы не ослабить его решимости, а когда она услыхала, что он идет по маленькому мосту, она внезапно приоткрыла свою дверь, не показываясь сама, чтобы увидеть его еще раз. Она видела, как он остановился и посмотрел на реку и мельницу, будто с ними прощаясь. А затем он пошел очень быстро, после того как сорвал листочек тополя, который прикрепил у себя на шляпе, как это было в обычае, когда шли наниматься, для того чтобы показать, что ищешь места.
Хозяин Бланшэ пришел к полудню и не проронил ни слова, пока жена не сказала ему:
— Ну, что же, нужно итти нанимать другого работника, ведь Франсуа ушел, и вы без слуги.
— Хватит, жена, — ответил Бланшэ, — я сейчас пойду, но предупреждаю вас, чтобы вы не рассчитывали на молодого.
И это была вся его благодарность за покорность ее; она почувствовала себя такой огорченной, что не могла этого не показать.
— Кадэ Бланшэ, — сказала она, — я подчинилась вашей воле: я рассчитала без всякого повода хорошего человека, и с большим сожалением, от вас я этого не скрываю. Я не прошу у вас за это благодарности, но со своей стороны я вам приказываю: не наносите мне оскорбления, так как я его не заслуживаю.
Она произнесла это так, что произвела впечатление на Бланшэ: никогда еще она так с ним не говорила.
— Полно, жена, — сказал он, протягивая ей руку, — давай помиримся и не будем больше об этом думать. Может, я был чересчур опрометчив в своих словах, но, видите ли, у меня были причины не доверять этому подкидышу. Дьявол порождает этих детей на свет и всегда им сопутствует. Если они с одной стороны и хороши, то с другой, наверное, негодяи. Итак, я прекрасно знаю, что с трудом найду такого неутомимого в работе слугу, каким был он; но дьявол, а он хороший отец, нашептал ему распутство в ухо, и я знаю женщину, которая на это жаловалась.
— Эта женщина не ваша жена, — ответила Мадлена, — и возможно, что она лжет. А если бы даже она и говорила правду, меня из-за этого нечего подозревать.
— А разве я тебя подозреваю? — сказал Бланшэ и пожал плечами, — я имел в виду только его, а теперь, когда он ушел, я и не думаю больше об этом. Если я сказал тебе что-нибудь, что тебе не понравилось, прими это за шутку.
— Такие шутки не по моему вкусу, — возразила Мадлена. — Сберегайте их для тех, кто их любит.
XI
Первые дни Мадлена Бланшэ переносила довольно хорошо свое горе. Она узнала от своего нового работника, который встретился с Франсуа при найме, что подкидыш сговорился за восемнадцать пистолей в год с одним из эгюрандских земледельцев, у которого была хорошая мельница и земли. Она была довольна, что он получил хорошее место и сделала все возможное, чтобы приняться за свои дела без чересчур большого сожаления. Но, помимо ее воли, горе ее было велико, и она долго болела небольшой лихорадкой, которая подтачивала ее совсем потихонечку, так что никто не обратил даже на это внимания. Франсуа правильно сказал, что, уходя от нее, он уводит с собой ее лучшего друга. Ей скучно было быть совсем одной и не иметь даже с кем поговорить. Потому-то она еще больше возилась со своим сыном Жани, который, действительно, был славным мальчиком и не злее ягненка.
Но кроме того, что он был еще мал, чтобы понять все, что она могла сказать Франсуа, он не выказывал к ней той заботливости и того внимания, которые проявлял подкидыш в его лета. Жани любил свою мать больше даже, чем большинство детей, потому что она была матерью, какую не встретишь каждый день. Но она его так не трогала и не удивляла, как это было с Франсуа. Ему казалось совсем обыкновенным, что его так любят и ласкают. Он пользовался этим, как своим добром, и рассчитывал на это как на должное, в то время как подкидыш был благодарен за самую маленькую ласку и так благодарил за нее всем своим поведением, тем, как он говорил, смотрел, краснел и плакал, что Мадлена, находясь с ним, забывала, что никогда не имела ни отдыха, ни любви, ни утешения в своей семейной жизни.
Оставшись в одиночестве, она снова и снова думала о своем несчастливом браке и долго перебирала все свои горести, которые, благодаря этому общению и этой дружбе, оставались как бы в тумане. Ей не с кем было больше почитать вместе, некому было поинтересоваться вместе с ней человеческой нуждой, помолиться вместе единым сердцем и даже посудачить и пошутить простодушно и честно. Все, что она видела, все, что она делала, потеряло для нее вкус и напоминало ей те времена, когда был с нею этот добрый товарищ, такой спокойный и дружелюбный. Шла ли она на свой виноградник или к фруктовым деревьям, или на мельницу, не было местечка, хотя бы в ладонь величиной, где бы она не проходила десятки тысяч раз с этим ребенком, повисшим на ее платье, или с этим усердным слугою, хлопочущим рядом с ней. Она чувствовала себя так, будто потеряла сына, замечательного и подающего большие надежды; как бы она ни любила того, который оставался, с другой половиной своей привязанности она не знала, что делать.
Ее муж видел, что она хиреет, и, сжалившись над угнетенным и печальным видом ее, он испугался, что она может сильно заболеть, а у него совсем не было охоты ее терять, так как она держала в порядке его добро и сберегала то, что он расточал на стороне. Севера не хотела, чтобы он был связан с мельницей, а он хорошо чувствовал, что все там пойдет плохо, если Мадлена не будет больше смотреть за ней; он по привычке попрекал ее и жаловался, что она недостаточно старательна, но совсем не мог рассчитывать на лучшее со стороны кого-либо другого.
Чтобы ухаживать за ней и развлекать ее, он постарался найти ей подходящую компанию; как раз в это время дядя его умер, и самая младшая из его сестер, находившаяся под его опекой, свалилась ему на руки. Сначала он думал поселить ее у Северы, но другие родные устыдили его; да, впрочем, когда Севера увидела, что этой девчурке было уже пятнадцать лет и она обещала быть красивой, как день, у нее отпала охота пользоваться выгодами от этой опеки, и она сказала Бланшэ, что считает присмотр и заботу за молодой девушкой чересчур рискованным для себя делом.
По этой причине Бланшэ, который видел выгоду в том, чтобы стать опекуном сестры, — так как дядя, воспитавший ее, одарил ее в своем завещании, — и который никак не хотел поручать ее другим родным, привел ее на мельницу и предложил своей жене принять ее как сестру и подругу; нужно было научить ее работать и помогать по хозяйству и, однако же, не обременять ее работой, чтобы у нее не явилось желания уйти в другое место.
Мадлена охотно согласилась на это семейное решение. Мариета Бланшэ понравилась ей прежде всего за ту самую красоту, которая не понравилась Севере. Она подумала, что ум и доброе сердце всегда соединены вместе с прекрасным лицом, и приняла это юное дитя скорее как дочь, чем как сестру, которая могла, может быть, заменить ей бедного Франсуа.
В это самое время бедный Франсуа старался переносить свое горе терпеливо, но это плохо ему удавалось, так как никогда еще никакой другой мужчина или ребенок не был обременен такой тяжестью. Сначала он сильно заболел от всего этого, и это было, пожалуй, счастьем для него, так как он испытал доброе сердце своих хозяев, которые не отправили его в больницу, а оставили у себя и хорошо за ним ухаживали. Этот мельник ничуть не походил на Кадэ Бланшэ, и его дочь, которой было за тридцать и которая еще не была пристроена, славилась своей благотворительностью и хорошим поведением.
Эти люди, впрочем, видели, что, несмотря на болезнь, подкидыш был для них хорошей находкой.
Он был такой крепкий, такого хорошего сложения, что справился с болезнью скорее, чем всякий другой, а кроме того он начал работать прежде, чем по-настоящему выздоровел, но не разболелся от этого вновь. Совесть его мучила за потерянное время, и, кроме того, он хотел вознаградить своих хозяев за их доброту. Больше двух месяцев он продолжал чувствовать недомогание и, начиная утром работать, ощущал такую тяжесть в теле, будто упал с крыши. Но мало-по-малу он согревался и никому не говорил, как трудно было ему приниматься за работу. Им были так довольны, что вскоре поручили ему много более важных дел, которые вовсе не входили в его обязанности. Было также очень удачно, что он умеет читать и писать, и ему доверили вести счета, чего еще никогда не удавалось раньше делать, а это часто вносило путаницу в дела мельницы. Вообще он держался очень хорошо в своем несчастьи; а так как из осторожности он не хвастался тем, что был подкидышем, никто не попрекал его происхождением.
Но ни хорошее обращение, ни дела, ни болезнь не могли его заставить забыть Мадлену и эту милую мельницу в Кормуэ, и маленького Жани, и кладбище, где покоилась Забелла. Сердечные привязанности его были далеко от него, и по воскресеньям он уносился мечтами вдаль и совсем не от дыхал от своей усталости за неделю. Он был так отдален от своих краев, на целые шесть миль расстояния, что не имел оттуда никаких вестей. Он думал сначала к этому привыкнуть, но беспокойство его пожирало, и он придумывал себе всякие способы, чтобы по крайней мере два раза в год узнавать, как живет Мадлена: он ходил по ярмаркам и искал глазами какого-нибудь знакомого из своих прежних мест, и когда он его находил, он расспрашивал обо всех, кого знал, начиная из осторожности с тех, до которых ему было мало дела чтобы дойти до Мадлены, которая интересовала его больше всего, и таким образом он имел немного вестей о ней и о ее семье.
— Но, однако, становится поздно, уважаемые мои друзья, и я засыпаю над своим рассказом. До завтра; если вы хотите, я вам тогда доскажу остальное. Добрый вечер компании!
Коноплянщик пошел спать, а работник зажег фонарь и пошел проводить тетку Монику до дома кюрэ, так как она была пожилая женщина и не очень-то хорошо видела.
XII
На другой день мы все очутились на ферме, и коноплянщик продолжал свой рассказ так:
— Прошло уже приблизительно три года, как Франсуа жил в местности Эгюранд, по направлению к Вильширону, на прекрасной мельнице, которая называлась либо Верхняя Шамполь, либо Нижняя Шамполь, либо Средняя Шамполь, так как в этой стране, как и в нашей, название Шамполь очень распространенное. Я был два раза в этих местах; это красивая и хорошая страна. Деревенский люд там богаче, у них лучше дома, они лучше одеты; там больше занимаются торговлей, и хотя земля менее плодородна, она больше приносит. Почва там, однако же, очень неровная; там пробиваются скалы, и ручьи бороздят землю. Но там все-таки очень красиво и привлекательно. Деревья там замечательно хороши, а обе Крезы бегут там извилистым узором, чистые, как горная вода.
Мельницы там более значительны, чем наши; а та мельница, где находился Франсуа, была одна из самых сильных и лучших. Однажды зимою его хозяин, который звался Жан Верто, сказал ему:
— Франсуа, слуга мой и друг, мне нужно сказать тебе что-то, и я прошу тебя уделить мне внимание.
— Прошло уже некоторое время, как мы знаем друг друга, ты и я; и если я много выиграл в своих делах, если моя мельница процветает, если я получил предпочтение перед всеми моими собратьями, если, наконец, я смог увеличить свое состояние, я не скрываю от себя, что всем этим обязан тебе. Ты мне служил не как слуга, а как друг и родственник. Ты предался моим интересам, как если бы они были твоими. Ты управлял моим имуществом, как я никогда сам не сумел бы этого сделать, ты всем показал, что имеешь больше знаний и способностей, чем я. Господь бог не сделал меня подозрительным, и я всегда бывал бы обманут, если бы ты не проверял людей и все прочее вокруг меня; лица, злоупотреблявшие моей добротой, немного покричали, но ты смело захотел взять на себя ответственность, и это подвергало тебя не раз опасностям, из которых ты всегда выходил с мужеством и кротостью. Мне нравится в тебе, что у тебя сердце такое же хорошее, как голова и руки. Ты предан порядку, а не скаредности. Ты не даешь себя так обманывать, как я, и однако же так же, как и я, любишь помогать ближнему. С теми, кто действительно был в нужде, ты первый советовал мне быть великодушным. С теми же, которые только притворялись, ты быстро мешал мне быть обманутым. И потом ты очень ученый для деревенского человека. Ты хорошо мыслишь и рассуждаешь. У тебя есть выдумки, которые тебе всегда удаются, и все, что бы ты ни затеял, оканчивается хорошо. Так вот, я доволен тобой и хотел бы, чтобы и ты со своей стороны был доволен. Скажи же мне совершенно откровенно, не желаешь ли ты чего-нибудь от меня, так как я ни в чем тебе не откажу.
— Я не знаю, почему вы меня об этом спрашиваете, — ответил Франсуа. — Для этого нужно, чтобы я проявил какое-нибудь недовольство вами, а этого совсем нет. Прошу вас быть в этом уверенным.
— Недовольство, я этого не говорю. Но у тебя обычно такой вид, какой не бывает у счастливого человека. Ты никогда не бываешь весел, ни с кем не смеешься, ты никогда не веселишься. Ты такой тихий, будто носишь всегда траур.
— Разве вы осуждаете меня за это, хозяин? В этом я не могу вас удовлетворить, так как не люблю ни бутылки, ни танцев; я не посещаю ни кабаков, ни вечеринок; я не знаю ни песен, ни шуток, чтобы посмеяться. Мне ничто не нравится, что отвлекает меня от моего долга.
— За что ты заслуживаешь большого уважения, мальчик, и не я тебя буду за это осуждать. Говорю же я тебе об этом потому, что мне кажется, что у тебя есть какие-то заботы, может быть ты находишь, что чересчур много трудишься здесь для других, а тебе от этого никогда ничего не будет?
— Напрасно вы так думаете, хозяин Верто. Я так хорошо вознагражден, как только могу этого желать, и нигде в другом месте я, может быть, и не получил бы такого большого жалованья, какое вы, по собственной воле, без всякой просьбы с моей стороны, мне назначили. Так вы мне прибавляете каждый год, и в прошлый Иванов день вы определили мне сто экю, а это очень большая плата для вас. Если это когда-нибудь будет вас стеснять, я охотно откажусь от нее, поверьте мне.
XIII
— Полно, полно, Франсуа, мы совсем друг друга не понимаем, — возразил хозяин Жан Верто, — я не знаю, с какой стороны к тебе и подойти. Ты однако же не глуп, и я думал, что я достаточно помог тебе, чтобы ты высказался; но раз ты стыдишься, я помогу тебе еще. Не питаешь ли ты склонности к какой-нибудь девушке из нашей округи?
— Нет, хозяин, — совсем прямо ответил подкидыш.
— Правда?
— Клянусь вам в этом.
— И ты не знаешь ни одной, которая тебе понравилась бы, если бы ты имел возможность к ней посвататься?
— Я не хочу жениться.
— Странная мысль! Ты еще чересчур молод, чтобы за себя ручаться. Но какая же тому причина?
— Причина! Вам хочется ее знать, хозяин?
— Может быть, так как я интересуюсь тобой.
— Я скажу вам ее; у меня нет причины скрывать. Я никогда не знал ни отца, ни матери… И вот еще одна вещь, которую я вам никогда не говорил; я не был к этому вынужден, но если бы вы меня спросили, я бы вам не солгал. Я — подкидыш, я — из приюта.
— Вот так так! — воскликнул Жан Верто, взволнованный этою исповедью; я никогда бы этого не подумал.
— Почему никогда бы не подумали?.. Вы не отвечаете мне, хозяин. Ну, что же, я, я сам отвечу за вас. Дело в том, что, зная меня за честного человека, вы удивляетесь, как может подкидыш быть таковым. Так это, действительно, правда, что подкидыши не пользуются доверием, и есть всегда что-то против них! Это несправедливо, это жестоко; но однако же это так, и нужно к этому примениться, раз лучшие сердца от этого не свободны, и вы сами…
— Нет, нет, — сказал хозяин, спохватившись, так как он был человек справедливый и рад был отказаться от дурной мысли, — я не хочу противиться справедливости, и, если я на мгновение забыл ее, ты можешь простить меня, это уже все прошло. Значит, ты полагаешь, что не можешь жениться, потому что родился подкидышем?
— Не в этом дело, хозяин, меня не беспокоит это препятствие. Всякие мысли бывают у женщин, у иных такое доброе сердце, что это было бы только лишним доводом за меня.
— Глядите-ка, а ведь это правда! — сказал Жан Верто. — Женщины, однако, лучше нас!.. Да затем, — прибавил он смеясь, — такой красивый парень, как ты, в расцвете молодости, здоровый и душою, и телом, может, пожалуй, возбудить охоту стать добрым. Но приведи же свои доводы.
— Послушайте, — сказал Франсуа, — я был взят из приюта и вскормлен женщиной, которую я не знаю. Когда она умерла, меня приютила другая, она взяла меня за то скудное вознаграждение, которое дает государство за таких, как я; но она была добра ко мне, и когда я имел несчастие ее потерять, я не утешился бы, если бы не помощь другой женщины, которая была лучшей из трех, и я сохранил к ней такую привязанность, что не хочу жить ни для кого, как только для нее. Однако я покинул ее и, может, никогда ее больше не увижу, так как она имеет состояние, и я, быть может, никогда ей не буду нужен. Но может случиться и так, что ее муж, который, как мне говорили, хворает с осени и который много порастратил неизвестно куда, скоро умрет и оставит ей больше долгов, чем имущества. Если бы это случилось, я не скрою от вас, хозяин, что я вернусь в те места, где она живет, и у меня не будет другой заботы и другого желания, как помогать ей, ей и ее сыну, и не дать нужде их заесть. Вот почему я не хочу никаких обязательств, которые задерживали бы меня на месте. У вас я связан на год, а женитьба меня свяжет на всю жизнь. Да и это было бы чересчур много обязанностей сразу на мои плечи. Когда у меня будут жена и дети, неизвестно, смогу ли я зарабатывать на два дома; неизвестно также, если я и найду жену с небольшим состоянием, смогу ли я с полным правом лишать достатка свою семью и делиться с другой. Из-за всего этого я и решил остаться холостым. Я еще молод, и время еще терпит; но если бы случилось, что мне забрела бы на ум какая-нибудь любовишка, я сделал бы все, чтобы от нее избавиться, потому что из женщин, видите ли, существует для меня только одна, и это моя мать. Мадлена, та, которую не смущало мое состояние подкидыша и которая воспитала меня, будто она сама произвела меня на свет.
— Ну, что же! Все, что ты рассказал мне, друг мой, заставляет меня еще больше уважать тебя, — ответил Жан Верто. Нет ничего отвратительнее неблагодарности, и нет ничего более прекрасного, как память о полученных услугах. Я мог бы представить тебе кое-какие хорошие доводы и указать тебе, что ты мог бы жениться на молодой женщине, которая была бы с тобой одних мыслей и помогла бы тебе быть полезным старухе; но об этом мне нужно еще посоветоваться и поговорить с кем-нибудь.
Не нужно быть очень догадливым, чтобы понять, что Жан Верто, по своей доброте и чувству справедливости, задумал брак между своею дочерью и Франсуа. Она не была плоха, его дочь, и если была несколько старше Франсуа, у нее было достаточно экю, чтобы сгладить эту разницу. Она была единственная дочь, и это была выгодная партия. Но до сих пор у нее была мысль не выходить вовсе замуж, что причиняло большую досаду ее отцу. А так как он уже несколько времени замечал, как высоко ценила она Франсуа, он поговорил с ней о нем, но она была девушка очень сдержанная, и ему было очень трудно добиться от нее признания. Наконец, не говоря ни да, ни нет, она согласилась, чтобы ее отец поразведал у Франсуа относительно этого брака, и ждала ответа немного более встревоженная, чем хотела бы это показать.
Жан Верто, в свою очередь, очень хотел бы принести ей лучший ответ, во-первых, из желания видеть ее пристроенной, затем потому, что он не мог желать лучшего зятя, чем Франсуа. Кроме дружеских чувств, которые он питал к нему, он ясно видел, что этот парень, хотя и пришел к нему совершенным бедняком, приносил с собою в семью больше, чем золото: свои способности, спорость в работе и хорошее поведение.
То обстоятельство, что он был из подкидышей, огорчило немного девушку. Она была чуточку горда, но она скоро с этим примирилась; и чувство ее расшевелилось, когда она выслушала, что Франсуа противился любви. Женщины поддаются из противоречия; и если бы Франсуа хотел заставить забыть пятно своего происхождения, он не мог бы поступить хитрее, как показав свое отвращение к браку.
Таким образом, дочь Жана Верто остановилась в этот раз на Франсуа, как никогда еще ни на ком не останавливалась.
— Неужели же только всего? — говорила она своему отцу. — Так он думает, что у нас не хватит доброго сердца и средств, чтобы помогать старой женщине и устроить ее сына? Да он просто не понимает, на что вы ему намекали, отец; если бы он знал, что дело идет о том, чтобы вступить в нашу семью, это его не мучило бы.
И вечером, после работы, Жанета Верто сказала Франсуа:
— Я высоко вас ценила, Франсуа, но теперь ценю еще больше с тех пор, как отец мне рассказал о вашей привязанности к женщине, которая вас воспитала и для которой вы хотите работать всю вашу жизнь. Это, конечно, ваше дело иметь такие чувства… Я очень бы хотела узнать эту женщину, чтобы оказать ей при случае услугу, вы так к ней привязались, что, наверное, это очень хорошая женщина.
— О, да! — сказал Франсуа, которому приятно было говорить о Мадлене, — эта женщина, которая хорошо думает, женщина эта думает, как в вашей семье.
Эти слова обрадовали дочь Жана Верто, и она почувствовала в себе уверенность.
— Я хотела бы, — сказала она, — в случае, если бы она сделалась несчастной, чего вы опасаетесь, чтобы она переехала жить к нам. Я помогла бы вам ухаживать за ней, ведь она уже немолодая, не правда ли? Может быть она уже дряхлая.
— Дряхлая? нет, — сказал Франсуа, — она не в тех летах, чтобы быть дряхлой.
— Так она еще молодая? — сказала Жанета Верто и немного насторожилась.
— О нет! Совсем не молодая, — ответил с большою простотой Франсуа. — Я не могу припомнить, сколько ей теперь может быть лет. Она была для меня как мать, и я не обращал внимания на ее лета.
— А она была хороша, эта женщина? — спросила Жанета, поколебавшись немного перед тем, как задать этот вопрос.
— Хороша? — сказал Франсуа, немного удивившись, — вы хотите сказать, была ли она красивою женщиной? Для меня она достаточно красива такою, как была; но, по правде говоря, я никогда не думал об этом. Что это может прибавить к моей привязанности? Если бы она была даже безобразнее чорта, я на это не обратил бы внимания.
— Но, однако, вы же можете сказать приблизительно, сколько ей лет.
— Погодите! Ее сын был на пять лет моложе меня. Так вот! Это женщина еще не старая, но и не особенно молодая, приблизительно она…
— Как я, — сказала Жанета, смеясь немного насильственно. — В таком случае, если она овдовеет, ей, пожалуй, уже поздно будет выходить замуж. Не правда ли?
— Это как придется, — ответил Франсуа. — Если ее муж не растратит всего и у нее останется состояние, будут и женихи. Есть ведь парни, которые за деньги готовы жениться на своих двоюродных бабушках так же, как и на своих внучатных племянницах.
— А вы не уважаете тех, которые женятся из-за денег?
— Да, это во всяком случае, мне бы не подошло, — ответил Франсуа.
При всем своем простодушии подкидыш однако же понял, что старались ему внушить, и то, что он говорил, было сказано с намерением. Однако же Жанета этого так не приняла и влюбилась в него еще немного больше. За нею много ухаживали, но она не обращала внимания ни на одного своего поклонника. Первый, кто ей понравился, оказался тот, который поворачивался к ней спиной; уж таким образом устроены мозги у женщины.
Франсуа хорошо видел в следующие дни, что она была озабочена, почти ничего не ела, и, когда он, казалось, не смотрел на нее, глаза ее были прикованы к нему. Он уважал эту добрую девушку и хорошо понимал, что, оставаясь равнодушным, он еще более влюбит ее в себя. Но она не нравилась ему, и если бы он ее и взял, то больше по рассудку и по долгу, чем по расположению.
Это заставило его подумать, что ему не придется долго оставаться у Жана Верто, так как рано или поздно это дело повело бы за собой какие-нибудь огорчения и неприятности.
Но в это время с ним случилась столь необычайная вещь, что она чуть не изменила все его намерения.
XIV
Однажды утром кюрэ из Эгюранда зашел, как бы гуляя, на мельницу Жана Верто, он повертелся немного в помещении, пока ему не удалось подцепить Франсуа в одном из уголков сада. Там он принял очень таинственный вид и спросил его, был ли он действительно Франсуа, прозванный Родинка, имя, которое было ему присвоено в гражданском порядке, когда он был доставлен как подкидыш, из-за родимого пятна, бывшего у него на левой руке. Кюрэ осведомился также самым точным образом об имени женщины, которая его выкормила, о местах, где ему приходилось жить, и, наконец, обо всем другом, что он только мог знать о своем рождении и жизни.
Франсуа пошел за своими бумагами, и кюрэ остался ими очень доволен.
— Ну вот! — сказал он, — приходите завтра или сегодня вечером ко мне и смотрите, чтобы никто не узнал про то, о чем я вас извещу, ибо мне запрещено разглашать, а это является делом совести для меня.
Когда Франсуа пришел к господину кюрэ, тот закрыл как следует все двери своей комнаты, затем вынул из шкафа четыре небольшие тонкие бумажки и сказал:
— Франсуа Родинка, вот четыре тысячи франков, которые посылает вам ваша мать. Я не могу открыть вам ни ее имени, ни в какой стране она находится, ни мертва ли она или жива в настоящую минуту. Благочестивая мысль заставила ее вспомнить о вас, и, по-видимому, у нее всегда было некоторое намерение сделать это, потому что она сумела разыскать вас, хотя вы и живете вдалеке. Она узнала, что вы порядочный человек, и она дает вам на обзаведение с условием, что в течение шести месяцев, начиная с сегодняшнего дня, вы никому не скажете, исключая женщины, на которой захотели бы жениться, об этом ее даре. Она возлагает на меня поручение переговорить с вами относительно вклада этих денег под проценты или взносе их на хранение и просит, чтобы я предоставил вам мое имя для сохранения в тайне всего этого дела. Я поступлю так, как вы захотите, но мне предписано отдать вам деньги только в обмен на вашу клятву ничего не говорить и ничего не делать, что бы могло разгласить тайну. Известно, что на ваше обещание можно рассчитывать, даете ли вы мне его?
Франсуа дал клятву, оставил деньги у господина кюрэ и просил его поместить их, как находит тот нужным; он знал этого пастыря за прекрасного человека, а они, как женщины, или очень хороши, или совсем плохи.
Подкидыш вернулся домой скорее грустный, чем радостный. Он думал о своей матери и охотно отдал бы эти четыре тысячи франков за возможность ее увидеть и поцеловать. Но также он говорил себе, что она, вероятно, скончалась, и что ее подарок был одним из тех распоряжений, которые принимаются перед лицом смерти; и это делало его еще более сосредоточенным, так как он был лишен возможности носить по ней траур и служить по ней мессы. Но была ли она жива или мертва, он помолился за нее богу, чтобы он простил ее за то, что она покинула своего ребенка, так же, как ее ребенок от всей души прощал ей это, моля бога о прощении и своих собственных грехов.
Он старался ничего этого не показывать, но более двух недель, в те часы, когда все собирались к столу, он оставался погруженным в глубокую задумчивость, и вся семья Верто очень этому изумлялась.
— Этот малый не высказывает нам всех своих мыслей, — говорил мельник. — Наверное, у него какая-нибудь любовная история на уме.
— Может быть, это любовь ко мне? — думала девушка, — а он чересчур деликатен, чтобы открыться. Он боится, чтобы не сочли его влюбленным скорее в мое богатство, чем в мою особу; и все, что он делает, — это, чтобы не разгадали его тайных забот.
И она забрала себе в голову, что она должна приручить его, и так усердно ласкала его и словами, и взглядами, что он этим был потрясен даже среди всех своих невеселых размышлений.
Иногда он говорил себе, что был достаточно богат, чтобы помочь Мадлене в случае несчастья, и что он может свободно жениться на девушке, не требующей от него состояния. Он не чувствовал себя влюбленным ни в какую женщину, но видел хорошие качества Жанеты Верто и боялся проявить сердечную жестокость, не отвечая на ее намерения. Минутами ее печаль огорчала его, и у него являлось желание ее утешить.
Но совершенно неожиданно, когда он однажды поехал в Креван по делам своего хозяина, он встретил там одного из дорожных смотрителей, который жительствовал около Пресля, и тот сообщил ему о смерти Кадэ Бланшэ и прибавил, что он оставил дела в большом беспорядке, и неизвестно было, как из всего этого выпутается вдова.
У Франсуа не было никакой причины любить или оплакивать Бланшэ. И если у него было столько благожелательства в сердце, что, когда он услыхал это известие, глаза его стали влажными, а голова тяжелой, будто он сейчас заплачет, то лишь потому, что он подумал о Мадлене, которая оплакивала в этот час своего мужа, прощая ему все и помня лишь, что он был отцом ее ребенка. И сожаления о Мадлене отзывались в его душе и заставляли его плакать об ее горе.
Ему захотелось тотчас же сесть на лошадь и помчаться к ней; но он подумал, что должен испросить на это разрешения у своего хозяина.
XV
— Хозяин, — сказал он Жану Верто, — мне нужно уйти от вас на некоторое время, длинное или короткое, я за это не поручусь. У меня есть дела на моем прежнем месте, и я вам предлагаю дружески меня отпустить, так как, говоря по правде, если вы не дадите мне этого разрешения, я не смогу вас послушаться и уйду против вашей воли. Извините меня, что я говорю вам все так, как оно есть. Если я вас сержу, меня это очень огорчает, и потому я прошу у вас, как единственную благодарность за все мои услуги, не принимать это за обиду и простить мне мою теперешнюю вину, что я оставляю вашу работу. Может, я вернусь и в конце недели, если там, куда я иду, не нуждаются во мне. Но может статься, что я вернусь только к концу года или совсем не вернусь, я не хочу вас обманывать. И все же, как только смогу, я приду, при случае, помочь вам в том, чего вы не можете распутать без меня. И перед тем как уйти, я найду вам хорошего работника, который бы меня заменил и которому, если это нужно, чтобы его уговорить, я оставлю все мое жалованье с прошлого Иванова дня. Таким образом все может устроиться, не причиняя вам особого вреда, и вы подадите мне свою руку на счастье, и чтобы облегчить немного мое прощание с вами.
Жан Верто прекрасно знал, что у подкидыша не часто являлись желания, но за то, когда чего-нибудь он хотел, то уж так сильно, что ни бог, ни дьявол не могли ему помешать.
— Пусть будет по-твоему, паренек, — сказал он, протягивая ему руку: — я солгал бы, если бы сказал, что мне это безразлично. Но вместо того, чтобы спорить с тобой, я выражаю согласие на все.
Франсуа употребил весь следующий день на поиски своего заместителя на мельнице и повстречал одного очень усердного и честного человека, который вернулся из армии и был рад найти хорошо оплачиваемую работу у доброго хозяина, так как Жан Верто имел хорошую славу и никогда не причинил никому вреда.
У Франсуа было в мыслях пуститься в путь на рассвете следующего дня, и перед ужином он захотел проститься с Жанетой Верто. Она сидела в дверях риги, сказав, что у нее болит голова, и она не придет ужинать. Он заметил, что она плакала, и это его мучило. Он не знал, с какой стороны к ней подойти, чтобы поблагодарить ее за ее доброту и сказать ей, что он уходит. Он сел рядом с ней на ствол ольхи, находившейся там, и напрягал все усилия, чтобы ей что-нибудь сказать, но не находил ни одного хотя бы самого жалкого слова. Она видела его, хотя и не смотрела на него, и вдруг поднесла свой платок к глазам. Он поднял было руку, будто хотел коснуться ее руки и утешить ее, но его остановила мысль, что он не сможет сказать ей по совести то, чего она от него ожидала. И, когда бедная Жанета увидала, что он спокойно сидит, ей стало стыдно своего горя, она тихонько встала и, не выказывая обиды, прошла в амбар, чтобы там хорошенько выплакаться.
Она оставалась там некоторое время, думая, что он может быть придет и решится сказать ей несколько добрых слов, но он не позволил себе этого и пошел ужинать, довольно грустный и не говоря ни слова.
Было бы ложью сказать, что он ничего не почувствовал к ней, увидав, как она плачет. Сердце его немного защемило, и он подумал, что мог бы быть очень счастливым с женщиной, пользующейся столь доброю славой; к тому же он так нравился ей, и ласкать ее было бы совсем не неприятно. Но он остерегался этих мыслей, думая о Мадлене, которая могла сейчас нуждаться в друге, в совете и в слуге; ведь когда он был всего лишь жалким, оборванным ребенком, пожираемым лихорадкой, она столько для него перетерпела, работала и стольким пренебрегла, как никто на свете.
«Полно! — сказал он утром, просыпаясь еще до рассвета, — мне не до любви, спокойствие и богатство тоже не для меня. Ты охотно забыл бы, что ты подкидыш, и вложил бы свое прошлое в заячье ухо, как делают это многие другие, принимающие все хорошее мимоходом и не оглядывающиеся назад. Да, но Мадлена Бланшэ тут, она стоит в твоей памяти и говорит тебе: берегись, не будь забывчивым и подумай о том, что я сделала для тебя. Итак, в дорогу, и пусть господь наградит вас, Жанета, возлюбленным более любезным, чем ваш слуга!»
Так думал он, проходя под окном своей славной хозяйки, и ему захотелось, если бы было подходящее время, оставить у оконного стекла цветок или листочек в знак прощания; но это было на другой день после крещения; земля была покрыта снегом, и не было ни одного листочка на ветках, ни одной самой маленькой фиалочки в траве.
Он придумал завязать в уголок белого платка тот боб, который он выиграл накануне в пироге, и привязать этот платок к раме Жанетиного окна, чтобы показать ей, что он выбрал бы ее своей королевой, если бы только она показалась за ужином.
«Боб — ведь это пустячная вещь, — говорил он себе, — это маленький знак вежливости и дружбы, и этим я как бы извинился перед нею за то, что не сумел как следует с нею попрощаться».
Но он услышал в себе как бы голос, который отсоветовал ему делать этот дар и твердил ему, что мужчина не должен поступать подобно тем молодым девушкам, которые хотят, чтобы их любили, думали о них и сожалели, когда они сами и не думают отвечать этим чувством.
«Нет, нет, — оказал он себе, кладя этот залог дружеского расположения обратно в карман и ускоряя свой шаг, — нужно твердо знать, чего хочешь, и дать о себе забыть, когда решаешь сам позабыть».
И после этого он пошел очень быстро; он не был еще на расстоянии и двух выстрелов от мельницы Жана Верто, как уже видел перед собою Мадлену, и ему казалось, что он слышит слабенький голос, который зовет его на помощь. И эта мечта вела его за собой, и он думал, что видит уже большую рябину, источник, луг Бланшэ, шлюзы, маленький мост и Жани, бегущего к нему навстречу; а от Жанеты Верто не оставалось ничего, что бы удерживало его за блузу и мешало бежать.
Он шел так скоро, что не чувствовал стужи и не подумал ни поесть, ни попить, ни передохнуть, пока не покинул большой дороги и, свернув в сторону Пресля, не достиг Плессийского креста.
Когда он очутился там, он стал на колени и поцеловал дерево креста с чувством истинного христианина, который встречает вновь своего хорошего знакомого. Затем он стал спускаться с откоса, имеющего вид дороги, но широкого, как поле; место это — одно из самых красивых на свете — и по своему прекрасному виду, и по вольному воздуху, и по открытому небу; но крутизна здесь такая, что, когда бывает лед, можно мчаться с большой быстротой даже в самой тяжелой телеге и очутиться внезапно внизу — в реке, которая никогда не предупреждает.
Франсуа, который не доверял этому месту, несколько раз снимал свои сабо и, ни разу не кувырнувшись, подошел к мостику. Он оставил Монтипурэ с левой стороны и приветствовал большую старую колокольню, этого всеобщего друга, который первым показывается всем возвращающимся в эти края и выводит их из затруднения, если они сбились с дороги.
Что касается дорог, я не желаю им зла, такие они веселые, зеленеющие и приветливые в жаркую погоду, есть и такие, где можно и не получить солнечного удара. Но эти-то как раз и есть самые предательские, они могут вести вас в Рим, когда вы думаете итти в Анжибо. По счастью, славная колокольня из Монтипурэ не скупится себя показывать, и нет ни одного просвета между деревьев, где бы ни появилась верхушка ее блестящей шапки, чтобы сказать вам, поворачиваете ли вы к северу или к северо-западу.
Но подкидышу не нужно было никакого маяка, чтобы ему указывать путь. Он так хорошо знал все боковые дорожки и тупички, все лошадиные и охотничьи тропы и тропки, вплоть до лазеек через живые изгороди, что даже глубокою ночью он отыскал бы кратчайший путь по земле, как голубь отыскивает его по небу.
Было приблизительно около полудня, когда он увидел крышу мельницы в Кормуэ; она виднелась сквозь оголенные ветки деревьев; маленький синий дымок, подымавшийся над домом, обрадовал его: значит, дом не был покинут на одних мышей.
Чтобы поскорее добраться, он обогнул луг Бланшэ поверху и оставил источник в стороне. Но деревья и кустарники не имели листвы, и он видел, как блестели на солнце резвые его воды, никогда не замерзавшие, так как там били ключи. Зато у мельницы все замерзло, и нужна была ловкость, чтобы бежать по скользким камням и откосу реки. Он увидал старое мельничное колесо, почерневшее от времени и воды; с него свисали большие ледяные сосульки, острые на концах как иглы.
Но не хватало многих деревьев около дома, и местность кругом вообще сильно изменилась. Долги покойного Бланшэ заставили-таки поиграть топором, и во многих местах виднелись красные, как кровь христианина, только что срубленные ольховые пни. Дом вообще плохо содержался снаружи; крыша была еле покрыта, и хлебная печь совсем разваливалась под напором мороза.
И что еще было грустно — так это то, что не было слышно ни малейшего движения во всем жилье. Ни одной живой души — ни животных, ни людей; только серая, с черными и белыми пятнами собака, несчастный деревенский пес, вышла с крыльца и затявкала на подкидыша, но она, тотчас же затихнув, подползла и легла у его ног.
— Так, так. Лябиш, ты узнала меня, — сказал ей Франсуа, — а я бы тебя не узнал, такая ты стала старая и плохая: все ребра твои повылезли, и совсем поседела борода.
Франсуа разговаривал так с собакой и смотрел на нее; его охватило страшное беспокойство, и он точно хотел выиграть время, прежде чем войти в дом. До самой последней минуты он очень торопился, а теперь ему было страшно; он представил себе, что не увидит больше Мадлены, что она уехала или умерла вместо своего мужа, что ему дали ложную весть о смерти мельника; вообще у него были те мысли, какие обычно появляются, когда приближаешься к тому, чего желал больше всего на свете.
XVI
Наконец, Франсуа толкнул дверь, и вот вместо Мадлены он увидел перед собой красивую молодую девушку; она была румяна, как весенняя заря, и резва, как коноплянка; девушка приветливо ему сказала:
— Кого вам нужно, молодой человек?
Франсуа взглянул на нее лишь мельком, как ни была она привлекательна; он окинул взглядом комнату, ища мельничиху. И он увидел только то, что полог ее кровати был спущен и, значит, наверняка она была там. Он и не подумал ответить хорошенькой девушке, которая была младшей сестрой покойного мельника и звалась Мариетой Бланшэ. Он пошел прямо к желтой кровати и проворно откинул полог, не задавая никаких вопросов; там он увидел Мадлену Бланшэ: она лежала, вытянувшись, вся бледная, измученная и усыпленная лихорадкой.
Он долго молча разглядывал ее и не двигался с места: невзирая на горе, что видит ее больной, не глядя на страх, что она может умереть, он был счастлив, что ее лицо было перед ним и он может оказать себе: я вижу Мадлену.
Но Мариета Бланшэ тихонько оттолкнула его от кровати, закрыла полог и сделала ему знак подойти вместе с ней к очагу.
— Послушайте-ка, молодой человек, — произнесла она, — кто вы и что вам нужно? Я вас не знаю, и вы не из наших мест. Чем я могу вам служить?
Но Франсуа не слышал, что она ему говорила, и вместо ответа сам стал задавать ей вопросы: давно ли болеет мадам Бланшэ? Была ли она в опасности и хорошо ли за ней ухаживают?
На это Мариета ему ответила, что больна она со смерти своего мужа от чересчур большой усталости, так как она ухаживала за ним и помогала ему день и ночь; врача еще не звали, но пошлют за ним, если ей будет хуже; а что касается ухода за ней, то она сама, та, которая говорит, не щадила себя, так как это было ее обязанностью.
При этих словах подкидыш стал внимательно ее разглядывать, и ему не понадобилось спрашивать ее имени, потому что, хотя он и знал, что вскоре после его ухода Бланшэ поместил свою сестру к жене, он нашел еще кроме того в этом миленьком юном личике большое сходство с неприятной физиономией покойного мельника. Случается, что такие тонкие мордочки бывают похожи на совсем невыносимые морды, и не понимаешь, как это вышло. И хотя на Мариету Бланшэ весело было смотреть, а на ее брата прямо противно, но оставалось все же семейное сходство, которое не обманывало. В чертах покойного были угрюмость и раздражительность, а у Мариеты это переходило скорее в насмешливость и некоторую дерзость.
Франсуа почувствовал себя хотя и не огорченным, но и не успокоенным насчет ухода, который могла получить Мадлена от этого юного существа. Ее чепец был очень тонкий, заложен в складочку и хорошо приколот; ее волосы, убранные слегка по моде ремесленниц, были очень блестящи, хорошо и аккуратно расчесаны; руки ее и фартук были чересчур белы для сиделки. Вообще она была слишком юна, нарядна и развязна, чтобы думать день и ночь о человеке, лишенном возможности помочь самому себе.
И Франсуа сел у огня, не спрашивая больше ничего; он решил никуда отсюда не уходить, пока не увидит, куда повернется болезнь его дорогой Мадлены.
Мариета очень удивилась, что он совсем не стесняется и даже расположился у огня, будто пришел в свой собственный дом. Он склонился над головешками и, казалось, совсем не хотел разговаривать, и она не посмела его больше расспрашивать, кто он был и чего ему было нужно.
Но очень скоро вошла Катерина, служившая у них восемнадцать или двадцать лет; не обращая на него внимания, она подошла к постели своей хозяйки, с осторожностью посмотрела на нее, а затем подошла к огню, чтобы поглядеть, как Мариета приготовила отвар для больной. По всему ее поведению видно было, что она принимала большое участие в Мадлене, и Франсуа, который одним толчком почувствовал всю суть обстоятельств, захотел дружески с ней поздороваться, но…
— Но, — сказала служанка кюрэ, перебивая коноплянщика, — вы сказали неподходящее слово. Толчок не значит мгновение или минута.
— А я вам скажу, — возразил коноплянщик, — что мгновение ровно ничего не значит, а минута чересчур длинна, чтобы только одна мысль пробежала у нас в голове. Я не знаю, о скольких миллионах вещей можно подумать в одну минуту. А чтобы увидеть и понять одну вещь, достаточно времени одного толчка. Я могу сказать — маленького толчка, если вы хотите.
— Но толчок времени! — сказала старая пуристка.
— Ах, толчок времени! Это вас смущает, тетка Моника? Разве все не идет толчками? И солнце, когда оно, огненное, поднимается при восходе, и ваши глаза, которые моргают, когда вы на него смотрите, и кровь, которая бьется в наших венах, церковные часы, которые отсеивают нам время крошка за крошкой, как сито отсеивает зерно, ваши молитвы, когда вы их шепчете, ваше сердце, когда господин кюрэ запаздывает, дождик, падающий капля за каплей, а также, как говорят, земля, которая вертится, как мельничное колесо. Но вы не чувствуете, как она скачет, и я также, так как машина хорошо подмазана; а ведь наверное есть толчки, раз мы делаем такой большой круг в двадцать четыре часа. И оттого мы говорим: круг времени, вместо того, чтобы сказать: некоторое время. Так вот я и говорю — толчок, и от этого не отступлю. И не прерывайте меня, если не хотите сами продолжать.
— Нет, нет, ваша машина чересчур хорошо подмазана, — ответила старуха. Дайте еще немного толчков вашему языку!
XVII
— Значит, я говорил, что Франсуа склонен был поздороваться с толстой Катериной и дать ей себя узнать; в тот же самый толчок времени ему захотелось плакать, и, стыдясь быть таким дураком, он не поднял даже головы. Но Катерина, которая склонилась над огнем, заметила его большие ноги и отошла, сильно перепуганная.
— Это еще что такое? — забормотала она Мариете в другом углу комнаты, — откуда вылез этот христианин?
— Спрашивает еще у меня! — воскликнула девчурка. — Да разве я знаю! Я его никогда и не видала. Он вошел сюда, как в гостиницу, и даже не поздоровался. Он спросил о здоровьи моей невестки, будто ей родственник или наследник; а теперь, как видишь, он сидит у огня. Говори с ним сама, а я и не подумаю. Может быть он и не в себе.
— Как! вы думаете, что он помешанный? Однако у него не злой вид, насколько можно видеть; он ведь будто прячет свое лицо.
— А если у него дурные мысли?
— Не бойтесь, Мариета, я ведь тут, чтобы его удержать. Если он пристанет к нам, я брошу ему на ноги котел с кипятком, а в голову запущу таган!
В то время как они так кудахтали, Франсуа думал о Мадлене. «Эта бедная женщина, — говорил он себе, — всегда имела только горести и неприятности от своего мужа, а теперь она лежит больная из-за того, что ухаживала за ним и поддерживала его до самой смерти. И вот эта молодая девушка, сестра его, и, как я слышал, балованное его дитя — не очень-то видна забота на ее щеках! Совсем не кажется, чтобы она уставала и плакала, глаза ее ясны и светлы, как солнце.»
Он не мог удержаться и смотрел на нее из-под шляпы, никогда не видел он такой свежей и здоровой красоты. Но если она и ласкала его взор, то зато совсем не трогала его сердца.
— Полно, полно, — шепталась Катерина со со своей молодою хозяйкой, — я с ним поговорю. Нужно узнать, что у него на уме.
— Говори с ним повежливее, — сказала Мариета. — Не нужно его сердить: мы ведь одни дома, Жани может быть далеко и не услышит нашего крика.
— Жани, — произнес Франсуа, который из всей их болтовни услыхал только имя своего старого друга. — Где же Жани и почему я его не вижу? Какой же он — очень большой, очень красивый, очень сильный?
— Вот, вот, — подумала Катерина, — он спрашивает об этом потому, что у него, вероятно, нехорошие намерения. Кто бы, прости господи, мог быть этот человек? Я не узнаю его ни по голосу, ни по фигуре; я хочу наверняка узнать, кто же он, и заглянуть ему в лицо.
А так как она была женщиной, которая не отступила бы и перед самим чортом, то она приблизилась к нему, отважная, как солдат, и крепкая, как пахарь, твердо решив заставить его снять или самой сбить с него шляпу, чтобы увидать, оборотень ли он или крещеный человек. Она шла на приступ подкидыша, очень далекая от мысли, что это был он; кроме того, что не в ее обычае было думать о вчерашнем дне больше, чем о завтрашнем, и она предала подкидыша полному забвению, он так поправился, был таким высоким и стройным, что ей пришлось бы раза три на него посмотреть, прежде чем узнать; но в то самое время, как она хотела его толкнуть или задеть, быть может словами, проснулась Мадлена; она позвала Катерину таким слабым голосом, что ее едва было слышно, и сказала ей, что вся горит от жажды.
Франсуа вскочил так быстро, что первый был бы около нее, если бы его не удержала боязнь чересчур ее разволновать. Он удовольствовался тем, что очень быстро передал питье Катерине, а та заторопилась к своей хозяйке, забыв справиться о чем-либо другом, кроме ее здоровья.
Мариета также вернулась к своим обязанностям, она поддерживала своими руками Мадлену, пока та пила, и это не было трудно: Мадлена стала такою худою и хилой, что жалко было на нее смотреть.
— А как вы чувствуете себя, сестрица? — спросила Мариета.
— Хорошо, хорошо, дитя мое, — ответила Мадлена тоном умирающего человека; она никогда не жаловалась, чтобы не огорчить других.
— Но, — сказала она, глядя на подкидыша, — ведь там не Жани? Кто это, дитя мое, если только я не брежу, этот высокий человек у печки?
И Катерина ей ответила:
— Мы не знаем, хозяйка; он ничего не говорит, точно помешанный какой-то!
И подкидыш сделал легкое движение, взглянув на Мадлену; он все еще боялся чересчур ее разволновать, а сам умирал от желания с нею поговорить. Катерина его увидала в это мгновение, но она не знала его таким, каким он сделался за эти три года, и сказала, думая, что Мадлена боится его:
— Вы не беспокойтесь, хозяйка; я как раз хотела его отсюда выпроводить, когда вы меня позвали.
— Не выгоняйте его, — сказала Мадлена голосом немного окрепшим и раздвинула слегка свою занавеску, — я-то ведь знаю его, и он хорошо сделал, что пришел меня навестить. Подойди, подойди, сын мой; я каждый день просила у бога милости дать тебе мое благословение.
И подкидыш подбежал и бросился на колени перед кроватью и так плакал от горя и от радости, что совсем задохнулся. Мадлена взяла обе его руки, затем голову, поцеловала его и сказала:
— Позовите Жани! Катерина, позови Жани, чтобы и он порадовался с нами. А я, я благодарю бога, Франсуа, и хочу теперь умереть, если такова его воля. Ведь все мои дети теперь поставлены на ноги, и я могу с ними проститься.
XVIII
Катерина поспешно побежала за Жани, а Мариета последовала за ней; ей хотелось поскорее узнать, что все это значило, и она думала ее расспросить.
Франсуа остался один с Мадленой, которая еще раз поцеловала его и заплакала; после этого она закрыла глаза и впала в изнеможение и слабость, еще большую, чем до того. И Франсуа не знал, как привести ее в чувство; он совсем потерял голову и мог только поддерживать ее обеими руками, называть своей дорогой матерью и другом и умолять ее, будто это было в ее власти, не умирать так скоро, не услыхав того, что он хочет ей сказать.
Своими добрыми словами и ласковым обращением он привел ее в себя. Она опять стала его видеть и слышать. И он сказал ей, что как бы угадал, как он был нужен ей; он все покинул и пришел, чтобы не уходить, пока она позволит ему оставаться, и, если она хочет взять его к себе слугой, он с радостью будет просить ее об этом, и для него будет утешением провести всю свою жизнь в подчинении ей.
И он говорил ей еще:
— Не отвечайте мне, не говорите со мной, дорогая моя мать, вы слишком слабы, не разговаривайте! Только смотрите на меня, если вам приятно опять меня видеть, и я прекрасно пойму, принимаете ли вы мою дружбу и услугу.
И Мадлена смотрела на него таким ясным взором, и слова его так ее утешали, что оба они были счастливы и довольны, невзирая на болезнь.
Жани, которого Катерина вызвала громкими криками, пришел в свою очередь разделить с ними радость. Он стал красивым мальчиком, лет около пятнадцати, не очень сильным, но чрезвычайно живым; он был так хорошо воспитан, что от него слышали только вежливые и дружелюбные слова.
— О, как я рад тебя видеть таким, какой ты сейчас, мой Жани! — сказал ему Франсуа. — Ты не очень большой и не очень полный, но это мне доставляет удовольствие, так как я воображаю, что я буду еще помогать тебе лазить по деревьям и перебираться через реку. Ты все еще такой хрупкий, я вижу это, но ты не болен, не правда ли? Ну, что же, ты будешь еще моим ребенком на некоторое время, если тебя это не сердит; я тебе еще буду нужен, да, да; и, как прежде, ты будешь заставлять меня исполнять все твои желания.
— Да, мои четыре сотни желаний, — сказал Жани, — как ты называл это в старые времена.
— Чорт возьми, у него хорошая память! А как это мило, Жани, что ты не забыл своего Франсуа! Ну, что же, у нас все также по четыре сотни желаний на каждый день?
— О, нет, — сказала Мадлена, — он стал очень благоразумен, у него их всего две сотни.
— Ни больше, ни меньше? — спросил Франсуа.
— О, я согласен на это, — ответил Жани, — раз моя миленькая мамочка начинает немного смеяться, я согласен, с чем хотите. И даже скажу, что теперь у меня бывает больше пятисот раз в день желание увидеть ее выздоровевшей.
— Хорошо сказано, Жани, — заметил Франсуа. — Как хорошо он научился говорить! Увидишь, мой мальчик, эти твои пятьсот желаний будут услышаны богом. Мы будем так хорошо ухаживать за твоей миленькой мамочкой и подкреплять ее и смешить ее понемножку, что усталость ее, глядишь, и пройдет.
Катерина стояла на пороге двери; ей очень любопытно было поскорее увидать Франсуа и тоже с ним поговорить; но Мариета держала ее за руку и не переставала ее расспрашивать.
— Как, — говорила она, — это подкидыш? Однако у него очень порядочный вид.
И она смотрела на него со двора, немного приоткрыв дверь.
— Но почему же он такой друг для Мадлены?
— Но ведь я же вам говорю, что она его воспитала, и он был очень хороший малый.
— Но она никогда мне о нем не говорила и ты также.
— Ну, конечно! Я никогда о нем и не думала; его больше здесь не было, и я почти забыла о нем; потом я знала, что у нашей хозяйки были какие-то неприятности из-за него, и я не хотела, чтобы она это вспоминала.
— Неприятности? Какие же неприятности?
— Ну, ведь она к нему привязалась, и очень: у него было такое доброе сердце, у этого ребенка! А ваш брат не захотел его терпеть в своем доме: вы же сами знаете, что не всегда-то был он любезен, ваш брат!
— Не будем этого говорить про него, Катерина, ведь он умер!
— Да, да, правильно, я просто не подумала об этом, у меня ведь такая короткая память! А всего-то прошло две недели! Но дайте мне войти, барышня, я хочу накормить его обедом, этого малого; наверное, он очень голоден.
И она убежала от нее, чтобы пойти поцеловать Франсуа: он был такой красивый парень, что она совсем забыла, как когда-то сказала, что предпочла бы лучше поцеловать свои сабо, нежели какого-то там подкидыша.
— Ах, мой бедный Франсуа, — сказала она ему, — как я рада тебя видеть! Я, правда, думала, что ты уже никогда не вернешься. Да посмотрите же, хозяйка, какой он стал! Я прямо удивляюсь, как вы его сразу узнали. Если бы вы не сказали, что это он, мне долго бы пришлось его узнавать. Как он красив, и у него пробивается уже борода, да! Это еще не очень заметно, но уже чувствуется. Конечно, ведь она совсем еще не кололась, когда ты уходил, Франсуа, а теперь уже колется немного. А сильный-то он какой, други мои! Какие руки, какие ноги! Такой работник целых троих стоит. А сколько же тебе там платят?
Мадлена потихоньку смеялась, глядя, как Катерина восторгалась Франсуа, и она смотрела на него, тоже довольная, что он так прекрасен, юн и здоров. Она хотела бы, чтобы и ее Жани, когда вырастет, был бы таким же.
Что касается Мариеты, то ей было стыдно, что Катерина так смело разглядывала этого парня, и она вся покраснела, хотя и не думала ничего плохого. Но чем больше она запрещала себе смотреть на Франсуа, тем больше его видела и находила, как и Катерина, что он замечательно красив и крепко стоит на ногах, как молодой дуб.
И вот, сама того не замечая, она стала очень вежливо прислуживать ему, наливать ему лучшего вина и угощать его, когда он, заглядевшись на Мадлену и Жани, забывал есть.
— Кушайте же получше, — говорила она ему, — вы совсем ничего не едите! У вас должен быть аппетит, ведь вы пришли издалека!
— Не обращайте на меня внимания, барышня, — ответил ей под конец Франсуа, — я чересчур рад, что нахожусь здесь, и совсем не имею желания ни пить, ни есть.
— Ну, теперь, — сказал он Катерине, когда стол был прибран — покажи-ка мне немного мельницу и дом. Мне показалось все это сильно запущенным, и мне нужно поговорить с тобой.
И когда они вышли наружу, он стал расспрашивать ее о состоянии дел, как человек, который понимает в этом толк и хочет все знать.
— Ах, Франсуа, — сказала Катерина, начиная плакать, — все идет донельзя плохо, и, если никто не поможет моей бедной хозяйке, эта злая женщина выкинет ее отсюда вон и разорит ее на одних тяжбах.
— Не плачь, мне трудно тебя слушать, — сказал Франсуа, — и постарайся все хорошенько мне объяснить. Какая злая женщина? Севера?
— Ну, конечно, она! Ей не довольно, что она разорила нашего покойного хозяина. Она теперь хочет завладеть всем, что после него осталось. Она затеяла пятьдесят дел и говорит, что Кадэ Бланшэ оставил ей векселя, и что если она заставит продать все, что осталось, то и тогда этого не хватит, чтобы ей выплатить. Каждый день она присылает к нам судебных приставов, и издержки очень уже велики. Наша хозяйка, чтобы удовлетворить ее, уже заплатила, что могла, но все это так беспокоит ее после усталости от болезни мужа, что просто боюсь, как бы она не умерла. Если все пойдет так и дальше, мы очень скоро будем без хлеба и без дров. Работник от нас ушел: ему задолжали за целых два года и не могли с ним расплатиться. Мельница стоит, и, если так продолжится, мы растеряем всех наших помольщиков. Уже захватили и лошадь, и урожай, и тоже продадут; хотят срубить все деревья. Ах, Франсуа, прямо одно отчаяние!
И она вновь стала плакать.
— А ты, Катерина? — сказал ей Франсуа, — тебе тоже задолжали? Твое-то жалованье тебе платят?
— Мне, задолжали! — завопила Катерина; голос ее из жалобного стал похож на рев быка. — Да никогда! Никогда! Заплачено ли мне жалование или нет, это никого не касается.
— В добрый час, Катерина, это хорошо сказано! — промолвил Франсуа. — Продолжай хорошенько ухаживать за своею хозяйкой и не беспокойся об остальном. Я заработал немного у своих хозяев и принес с собою довольно, чтобы спасти лошадей, урожай и деревья. Что же касается мельницы, то я скажу ей два словечка, и если она порасстроилась, мне не нужно мастера, чтобы она у меня заплясала. Пусть Жани, который проворен, как бабочка, побежит сейчас же, до вечера, а также завтра с самого утра, и оповестит всех, что мельница кричит, как десять тысяч дьяволов, и мельник ждет зерна.
— А врача для нашей хозяйки?
— Я подумал и об этом; но я хочу еще поглядеть на нее сегодня до ночи, чтобы решиться. Видишь ли, Катерина, по-моему врачи очень кстати, когда они необходимы больному; но когда болезнь не очень сильна, от нее лучше избавляешься с помощью божьей, чем от их лекарств. Не говоря уже о том, что лицо врача, исцеляющее богатых, часто убивает бедных. То, что радует и забавляет довольство, пугает тех, кто видит эти лица только в минуты опасности, и это все в них переворачивает. У меня сидит в голове, что мадам Бланшэ скоро поправится, когда увидит, что ей помогают в ее делах. Но, прежде чем мы кончим этот разговор, скажи мне, Катерина, еще одно: я жду от тебя правдивого слова, и ты не должна стесняться сказать мне правду. Все это останется между нами, и если ты меня помнишь, а я не изменился, ты должна знать, что сердце подкидыша хорошо сохраняет тайну.
— Да, да, я знаю это, — сказала Катерина, — но зачем ты себя считаешь подкидышем? Тебя не будут больше так называть, так как это к тебе не подходит, Франсуа.
— Не обращай на это внимания. Я всегда буду тем, что я есть, и мне это безразлично. Скажи мне, что ты думаешь о твоей молодой хозяйке, Мариете Бланшэ?
— Ах, вот что! Она хорошенькая девушка. Не пришло ли вам в голову на ней жениться? У нее есть кое-что; ее брат не мог коснуться до ее имущества, так как это имущество несовершеннолетней, и если только вы не получили наследства, господин Франсуа…
— Подкидыши не получают наследства, — сказал Франсуа, — а что касается женитьбы, мне столько же времени думать об этом, как каштану в печи. Я хочу знать от тебя, лучше ли эта девушка, чем ее покойный брат, и принесет ли она Мадлене радость или, наоборот, неприятности, оставаясь у нее в доме?
— Вот на это, — сказала Катерина, — один бог мог бы вам ответить, но не я. До сего времени в ней не было хитрости, да и вообще ничего сколько-нибудь серьезного. Она любит наряды, уборы с кружевами и танцы. Мадлена ее так балует и так хорошо с ней обращается, что она не имела повода показать, есть ли у нее зубы. Она еще никогда не страдала, и мы не можем сказать, что из нее выйдет.
— Очень ли она любила своего брата?
— Да так себе, разве только когда он водил ее по вечеринкам, а наша хозяйка ему выговаривала, что нельзя водить приличную девушку в общество Северы. Тогда девчурка, у которой одни удовольствия в голове, ласкалась к брату и дулась на Мадлену, которой приходилось уступать. И, таким образом, Мариета не настолько враждебна к Севере, как мне этого хотелось бы. Но нельзя сказать, чтобы она была нелюбезна и плохо обходилась со своею невесткой.
— Этого достаточно, Катерина, я не спрашиваю тебя больше ни о чем. Но я запрещаю тебе говорить молодой девушке об этом нашем разговоре.
Все то, что обещал Франсуа Катерине, он сделал очень хорошо. Уже с вечера, благодаря проворству Жани, привезли зерно, и мельница была приведена в порядок; сломали и растопили лед вокруг колеса, подмазали машину, починили деревянные куски там, где была поломка. Славный Франсуа проработал до двух часов ночи, а в четыре он уже был на ногах. Он тихонько вошел в комнату Мадлены и, найдя там добрую Катерину, которая бодрствовала, спросил ее о больной. Она хорошо спала, утешенная приходом своего дорогого слуги и тою помощью, которую он с собою принес. И, так как Катерина отказывалась оставить свою хозяйку, пока не встанет Мариета, Франсуа спросил ее, в котором часу поднималась красотка из Кормуэ.
— Да не раньше, как рассветет, — сказала Катерина.
— Значит, тебе придется ее ждать больше двух часов, и ты совсем не будешь спать?
— Я сплю немного днем на моем стуле или прикурну на гумне, на соломе, когда задаю коровам корм.
— Так теперь ты пойдешь спать, — сказал Франсуа, — а я подожду барышню и покажу ей, что есть люди, которые ложатся попозднее и встают пораньше. Я пока рассмотрю бумаги покойного и те, которые принесли судебные пристава после смерти. Где они?
— Тут, в сундуке Мадлены, — сказала Катерина. — Я сейчас зажгу вам лампу, Франсуа. Ну, в добрый час и постарайтесь вывести нас из затруднения, раз вы разбираетесь во всех этих писаниях.
И она пошла спать, слушаясь подкидыша как хозяина дома; правду говорят про того, у кого хорошая голова и доброе сердце, что он всегда повелевает и имеет на это право.
XIX
Прежде чем приняться за работу, Франсуа, как только он остался один с Мадленой и Жани, — мальчик этот помещался всегда в одной комнате с матерью, — подошел посмотреть, как спала больная, и он нашел, что она выглядела гораздо лучше, чем когда он только что прибыл. Он порадовался при мысли, что ей не нужно будет врача и что он один принесет ей утешение и спасет ее здоровье и жизнь.
Он начал рассматривать бумаги и вскоре узнал, на что посягала Севера, и какое имущество оставалось у Мадлены, чтобы ее удовлетворить. Кроме всего того, что Севера сама промотала и заставила промотать Кадэ Бланшэ, она требовала еще уплаты долга в двести пистолей, на что только-только хватило бы оставшегося у Мадлены имущества, вместе с наследством, перешедшим к Жани от отца — мельницей и ее угодьями: это было, как определил бы суд, — луг, строения, сад, конопляное поле и древесные насаждения; все остальные земли и поля растаяли, как снег, в руках самого Кадэ Бланшэ.
«Слава богу, — подумал Франсуа, — у меня четыреста пистолей у господина кюрэ из Эгюранда, и, если даже я не смогу лучше устроить, у Мадлены все-таки останется ее жилище, доход с мельницы и то, что сохранилось от ее приданого. Но мне сдается, что останется и больше. Сперва нужно будет узнать, не были ли векселя, подписанные Бланшэ для Северы, исторгнуты у него хитростью и мошенничеством, затем нужно заняться проданными землями. Я знаю хорошо, как делаются такие дела, и, судя по именам покупщиков, я дам руку на отсечение, что это золотое дно».
А дело было в том, что за два-три года до своей смерти Бланшэ, сильно нуждаясь в деньгах и придавленный своими, тяготившими его долгами Севере, продал по очень низкой цене и кому попало свои земли, а долговые обязательства на них передал Севере, он думал таким образом избавиться от нее и от окружающих ее пройдох, которые помогали ей его разорять. Но вышло так, как часто случается при продаже в рассрочку.
Почти все те, кто поторопился купить, будучи привлечены запахом плодородной земли, не имели ни гроша, чтобы заплатить, и с большим трудом вносили проценты. Так могло продолжаться десять и двадцать лет; это были деньги, помещенные для Северы и ее приятелей, но плохо помещенные, и она очень роптала на поспешность Кадэ Бланшэ, боясь, что ей никогда не будет выплачено. Так, по крайней мере, она говорила. Но это была спекуляция, как и всякая другая. Крестьянин, впав даже в крайнюю бедность, всегда будет платить проценты, так он боится выпустить из рук тот кусок, который кредитор может всегда у него отнять, если он будет недоволен.
Мы хорошо все это знаем, добрые люди, и не раз нам приходилось обогащаться, наоборот, купив хорошую землю по низкой цене. Но как бы низка она ни была, это всегда чересчур много для нас. Алчность глаз наших больше, чем толщина нашего кошелька, и мы надрываемся, работая над полем, доход с которого не покрывает и половины тех процентов, которых требует продавец; и, когда мы потрудились и пропотели над ним половину нашей жалкой жизни, мы разорены, и только земля обогатилась от наших трудов и стараний. Она стоит теперь вдвое, и как раз время ее бы продать. Если бы мы ее хорошо продали, мы были бы спасены; но случается иначе. Проценты так нас истощили, что приходится продавать спешно, продавать по любой цене. Если мы упрямимся, суд нас к этому принуждает, и первый продавец, если он еще жив, или его преемники и наследники вновь забирают свое имущество таким, каким они его находят; то есть получается так, что в течение долгих лет они помещали свою землю в наши руки по восемь или десять процентов и вновь получают ее, когда она стоит вдвое больше благодаря нашим стараниям и обработке, ничего им не стоящей, а также потому, что с течением времени всегда повышается стоимость поместья. И так мы, бедные уклейки, всегда бываем съедены большими рыбами, которые за нами охотятся, и всегда бываем наказаны за нашу жадность и простоту.
Таким образом, деньги Северы были помещены под ее же собственную землю за хорошие проценты. Но, тем не менее, она держала в своих когтях наследников Бланшэ, потому что она так хорошо его обкрутила, что он поручился за покупателей своих земель, а поручительство это имело силу.
Обнаружив все эти махинации, Франсуа задумался над способом получить эти земли обратно по дешевой цене и никого не разоряя, и в то же время сыграть хорошую штуку с Северой и с ее шайкой, разрушив их спекуляцию.
Но это было нелегкое дело. У него было достаточно денег, чтобы получить почти все обратно по той же цене. Ни Севера, ни другие не могли отказаться принять этот платеж; купившим было очень выгодно поскорее продать и избавиться от предстоящего разорения; я повторяю вам, молодые и старые, кому я рассказываю, что земля, купленная в долг, — это патент на нищенство нашей старости. Но, сколько бы я сам ни твердил этого, вы не избавитесь от болезни покупщиков. Никто неможет увидать на солнце пара над обработанной бороздой, чтобы не получить сильной лихорадки — жажды сделаться ее собственником. И вот чего Франсуа очень боялся: этой самой лихорадки крестьянина, который не хочет отказаться от своего земельного ярма.
Знаете ли вы, что такое земельное ярмо, дети? Одно время очень много говорили об этом в наших приходах. Говорили, что прежние сеньоры прикрепили нас к земле, чтобы мы погибли на ней, потея на работе, а Революция перерезала этот канат, и мы больше не тянем, как волы, плуг хозяина; но правда — в том, что мы сами влезли в ярмо, потеем не меньше и так же погибаем.
Против этого есть одно только лекарство, как предполагают здешние буржуа, а именно: отказаться навсегда от всяких потребностей и желаний. И в прошлое воскресенье я дал хороший ответ одному из таких, он очень хорошо это мне проповедывал, что, мол, если бы мы, маленькие люди, могли быть настолько благоразумными, чтобы никогда не есть, всегда работать, никогда не спать и пить прекрасную прозрачную воду, конечно, в том случае, если бы лягушки на это не рассердились, мы сделали бы хорошие сбережения, нас находили бы благоразумными и милыми и наделили бы тысячью похвал.
Рассуждая так, как вы и я, Франсуа-Подкидыш ломал себе голову, чтобы найти способ уговорить покупателей продать ему земли обратно. И в конце концов он придумал пустить среди них маленький слушок о том, что Севера кажется более богатой, чем она есть на самом деле; что долгов у нее больше, чем дыр в решете, и что в один прекрасный день ее кредиторы наложат руку на ее собственное имущество и на имущество ее должников. Он расскажет им это все по секрету, а когда хорошенько их напугает, то заставит действовать Мадлену Бланшэ, которая на его деньги сможет получить земли обратно по той цене, по которой они были проданы первоначально.
Ему совестно было, однако, этой лжи, пока не пришло на мысль прибавить понемногу каждому из этих бедных приобретателей, чтобы вознаградить их за уплаченные уже ими проценты. Таким образом Мадлена вновь войдет в свои права и владения, и в то же время он спасет покупщиков от всякого убытка и разорения. Что же касается Северы и потери ею кредита после этого ложного слуха, то в этом отношении совесть его была совершенно спокойна. Курица может попробовать вытащить перо у злой птицы, которая ощипала ее цыплят.
Но тут Жани проснулся и тихонько встал, чтобы не обеспокоить свою мать; затем, поздоровавшись с Франсуа, он не стал терять времени, и побежал оповестить остальных помольщиков, что неурядица на мельнице окончилась, и у жернова стоит прекрасный мельник.
XX
Был уже полный день, когда Мариета Бланшэ вышла из своего гнезда, она была очень нарядна в своем траурном платье, и прекрасный черный и белый цвет делали ее похожей на маленькую сороку. У бедняжки была большая забота. Этот траур должен был помешать ей на некоторое время ходить танцовать на вечеринках, и все ее поклонники будут очень огорчены; у нее было такое доброе сердце, что она их сильно жалела.
— Как! — сказала она, увидев Франсуа убирающего бумаги в комнате Мадлены, — так вы здесь на все руки, господин мельник! Вы мелете муку, ведете дела, приготовляете больной питье; скоро, пожалуй, увидишь вас за шитьем и за прялкой…
— А вас, барышня, — сказал Франсуа, который прекрасно видел, что она любезно на него поглядывала, хотя и дразнила словами, — я еще не видел ни за прялкой, ни за шитьем; мне кажется, что скоро вы будете спать до полудня, и хорошо сделаете. Это сохраняет свежий цвет лица.
— Вот как, господин Франсуа, мы уже говорим друг другу любезности. Берегитесь этой игры: и я тоже умею кое-что сказать.
— Я с удовольствием послушаю вас, барышня.
— Это придет; не бойтесь, прекрасный мельник. Но куда же девалась Катерина, что вы здесь сторожите больную? Не нужны ли вам юбка и чепчик?
— Тогда, пожалуй, вы попросите блузу и колпак, чтобы итти на мельницу. Вы не хотите делать женской работы, посторожить немного вашу сестру, значит, вы предпочитаете засыпать зерно и ворочать жернова. Пусть будет так! Поменяемся платьем.
— Можно подумать, что вы читаете мне наставление.
— Нет, сначала вы мне его прочитали, и потому я из вежливости возвращаю вам то, что от вас получил.
— Хорошо, хорошо! Вы любите посмеяться и подурить. Но вы плохо выбрали время; у нас не до веселья. Недавно мы были на кладбище, а если вы будете так много болтать, вы не дадите покоя моей невестке, а она в нем нуждается.
— Потому-то вы и не должны были бы так повышать голос, барышня, я ведь говорю с вами тихо, а вы говорите не так, как следовало бы говорить в комнате больной.
— Довольно, однако, господин Франсуа, — сказала Мариета, понижая голос, но вся покраснев от досады, — будьте любезны посмотреть, где Катерина, и почему она оставляет мою невестку на ваше попечение.
— Извините, барышня, — сказал Франсуа, совершенно не вспылив, — она не могла оставить ее на ваше попечение, так как вы любите поспать, и принуждена была доверить ее мне. А звать ее я и не подумаю, эта бедная девушка изнемогает от усталости. Уже две недели, как она не спит, не в обиду будь вам это сказано. Я послал ее спать и до полудня буду исполнять ее работу и свою, ведь справедливо, чтобы каждый помогал один другому.
— Послушайте, господин Франсуа, — сказала, внезапно переменив тон, девушка, — вы словно хотите мне сказать, что я думаю только о себе, а все тяжелое оставляю на других. Может быть, и правда, я должна была бы сидеть при больной, если бы Катерина сказала мне, что она устала. Но она мне этого не говорила, и я не считала, чтобы моя невестка была в большой опасности. И вы думаете, что у меня плохое сердце, хотя я не знаю, откуда вы это взяли. Вы знаете меня только со вчерашнего дня, и мы еще недостаточно коротко знакомы, чтобы вы меня попрекали, как вы это делаете. Вы поступаете, будто вы глава семьи, а между тем…
— …Ну, что же, прекрасная Мариета, договаривайте, что у вас на языке. А между тем я был принят и воспитан из милости, не правда ли! И я не могу принадлежать к семье, потому что у меня нет семьи; и, будучи подкидышем, я не имею на это права! Это все, что вам хотелось сказать?
И, отвечая Мариете с такою откровенностью, Франсуа так смотрел на нее, что она покраснела до корней волос, так как она увидела, что он был строгий и очень серьезный человек, и в то же время проявлял столько спокойствия и мягкости, что не было возможности его рассердить и заставить думать или говорить несправедливо.
Бедная девушка почувствовала как бы небольшой страх, вообще же она всегда бойко отвечала и никогда не робела, и этот страх не мешал некоторому ее желанию понравиться этому красивому парню, который так твердо говорил и смотрел так открыто. И она почувствовала себя такой пристыженной и смущенной, что едва сдерживала слезы, и быстро повернула нос в другую сторону, чтобы он не видел ее смятения.
Но он это заметил и очень дружески ей сказал:
— Вы меня совсем не рассердили, Мариета, и самой вам нечего сердиться. Я вовсе не думаю о вас плохо. Только я вижу, что вы молоды, что дома несчастие и вы не обращаете на это внимания, нужно же было мне вам сказать, как я думаю.
— А как же вы думаете? — спросила она, — скажите это сразу, чтобы знать, друг ли вы или недруг.
— Я думаю, что если вы не любите заботы и беспокойства, какие несешь за тех, кого любишь, а те находятся в беде, то нужно отойти в сторону, над всем смеяться, думать о ваших нарядах, о ваших ухаживателях, о будущем вашем замужестве и не сердиться, что вас здесь заменяют. — Но если у вас есть сердце, прекрасное дитя, если вы любите вашу невестку и вашего славного племянника, и даже бедную верную служанку, которая способна умереть на работе, как ломовая лошадь, то нужно просыпаться немного пораньше, ухаживать за Мадленой, утешать Жани, помогать Катерине и особенно затыкать уши от врага этого дома, Северы; это скверная душонка, поверьте мне. Вот как я думаю, и больше ничего.
— Я довольна, что я это узнала, — сказала Мариета немного суховато, — а теперь скажите мне, по какому праву вы хотите, чтобы я думала по-вашему.
— О! — ответил Франсуа. — Мое право — это право подкидыша и, чтобы вы все знали, право ребенка, принятого и воспитанного здесь милостью мадам Бланшэ; а по этой причине я должен любить ее, как мать, и в праве поступать так, чтобы вознаградить ее за ее доброе сердце.
— Мне здесь нечего осуждать, — ответила Мариета, — и я вижу, что мне остается только начать уважать вас теперь же и подружиться с вами со временем.
— Идет, — сказал Франсуа, — дайте мне по жать вашу руку.
И он приблизился к ней, протягивая свою большую руку и делая это отнюдь не неловко. Но этого ребенка вдруг укусила муха кокетства, и, спрятав свою руку, она сказала ему, что неприлично молодой девушке дать свою руку молодому человеку.
Тогда Франсуа засмеялся и оставил ее, он видел, что она была искренна и больше всего хотела ему понравиться. «Ну, моя красавица, — подумал он, — это уже оставьте, и мы не будем такими друзьями, как вам этого хочется».
Он подошел к Мадлене, которая только что проснулась, и она сказала ему, взяв его за обе руки:
— Я хорошо спала, сын мой, и бог меня благословляет, потому что, пробудившись, я увидала тебя первого. Как это случилось, что Жани не с тобой?
Но когда он все объяснил, она обратилась с дружескими словами к Мариете, беспокоясь, что та просидела с ней ночь, и уверяя, что она не так плоха и не нуждается в таких заботах. Мариета ждала, что Франсуа скажет, что она и встала-то очень поздно; но Франсуа ничего не сказал и оставил ее с Мадленой, которой захотелось попробовать встать, так как она не чувствовала больше лихорадки.
Через три дня ей стало настолько лучше, что она могла поговорить с Франсуа о делах.
— Будьте спокойны, дорогая моя мать, — сказал он ей. — Я там немножко пообтерся и понимаю толк в делах. Я выведу вас из затруднения и все доведу до конца. Предоставьте только все мне, не отрицайте того, что я буду говорить, и подписывайтесь под всем, что я вам буду давать. А сейчас, так как я успокоился насчет вашего здоровья, я поеду в город и посоветуюсь с людьми, сведущими в законах. Сегодня базарный день, я найду тех, кого мне нужно видеть, и рассчитываю, что не потеряю времени даром.
Он сделал так, как сказал; и, когда он посоветовался и осведомился у людей знающих, он узнал, что последние векселя, выданные Бланшэ Севере, могут служить поводом к большому судебному процессу, ибо тот подписал их почти в беспамятстве от лихорадки, вина и собственной дурости. Севера воображала, что Мадлена не посмеет тягаться с нею, боясь издержек. Франсуа не хотел советовать мадам Бланшэ полагаться на превратность судебных процессов, но он думал благоразумно окончить дело соглашением, выказав сначала большую решительность; а так как ему нужен был кто-нибудь, чтобы передать несколько слов врагу, он придумал план, который ему удался в лучшем виде.
Уже три дня, как он внимательно наблюдал за маленькой Мариетой и видел, что она каждый день ходила гулять в сторону Доллен, где проживала Севера, с которою она была в лучших отношениях, чем ему хотелось бы этого, — из-за знакомой молодежи и из-за горожан, которых она там встречала и которые все приударяли за нею. Не то, чтобы она поддавалась соблазну, она была девушка невинная и не полагала, что волк так близко от овчарни, но она страшно любила похвалы и любезности и жаждала их, как муха молока. Она тщательно скрывала от Мадлены об этих своих прогулках; а так как Мадлена не любила болтать с другими женщинами и не выходила еще из комнаты, то она ничего и не видела и не подозревала. Толстая же Катерина совершенно не была способна отгадать или заметить что бы то ни было. Таким образом, девчурка эта, сдвинув чепец на ухо, отправлялась пасти овец в поле, а на самом деле оставляла их под присмотром какого-нибудь пастушонка, сама же шла проводить время и красоваться в этой дурной компании.
Франсуа, который много ходил взад и вперед по делам мельницы, заметил это; он дома не проронил ни слова, но воспользовался этим так, как я вам сейчас расскажу.
XXI
И он пошел и расположился как раз по ее пути у брода реки; и когда она, вблизи Доллен пошла по мостику, она нашла там подкидыша, сидевшего верхом на доске, опустив ноги к воде, с видом человека, которому некуда торопиться. Она покраснела, как ягода остролистника, и, если бы у нее было время сделать вид, что она тут случайно, она свернула бы в сторону. Но так как в самом начале перехода было много ветвей, она увидала волка только тогда, когда попала ему в зубы. Его лицо было обращено в ее сторону, и она не видела возможности пойти вперед или назад, не будучи им замеченной.
— Так, господин мельник, — сказала она, думая взять смелостью, — не посторонитесь ли вы немножко, чтобы дать людям пройти.
— Нет, барышня, — ответил Франсуа. — Я на сегодняшний вечер сторожем на мостике и требую с каждого дорожную пошлину.
— Да вы с ума сошли, Франсуа. В наших местах не платят, и вы не имеете никаких прав на мостик, мосток, мостишку или мостенок, как называют, может быть, у вас в Эгюранде. Но называйте, как хотите, а уходите отсюда поскорее. Тут вовсе не место болтать, я могу из-за вас упасть в воду.
— Так вы думаете, — сказал Франсуа, не двигаясь с места и скрещивая руки на животе, — что мне хочется с вами посмеяться, а моя дорожная пошлина в том, чтобы поухаживать за вами? Выбейте это себе из головы, барышня: мне нужно серьезно поговорить с вами, и я вас пропущу, если вы мне разрешите пройти с вами часть дороги, чтобы поговорить.
— Это совсем неприлично, — сказала Мариета, немного разгорячившись от мысли, что у Франсуа было, что ей сказать. — Что скажут про меня, если встретят меня одну с парнем, а он — не мой жених?
— Это правильно, — сказал Франсуа, — Северы нет здесь, чтобы охранять вашу честь, и об этом будут говорить; вот потому-то вы и ходите к ней, чтобы гулять в ее саду со всеми вашими женихами. Ну, чтобы вас не стеснять, я поговорю с вами здесь и совсем коротко, ведь это спешное дело, и вот в чем оно состоит. Вы — добрая девушка, вы отдали ваше сердце вашей невестке Мадлене; вы видите ее в стесненных обстоятельствах и хотели бы ей помочь, не правда ли?
— Если вы об этом хотите со мной поговорить, я вас слушаю, ведь все, что вы говорите, — правда.
— Так вот, моя добрая барышня, — сказал Франсуа, вставая и прислонясь вместе с ней у обрыва. — Вы можете оказать большую услугу мадам Бланшэ. Раз вы на ее счастье и в ее интересах, я хочу этому верить, хороши с Северой, значит, вы можете склонить эту женщину к некоторому соглашению; она хочет двух вещей, которых нельзя выполнить одновременно: поручительства наследников покойного Бланшэ в уплате за земли, которые он продал, чтобы заплатить ей, и, второе, она требует уплаты по векселям, выданным ей самой. Но она может, сколько ей угодно, сутяжничать и мучить этих жалких наследников, но ведь не может появиться то, чего нет. Убедите ее, что, если она не будет требовать поручительства относительно уплаты за земли, мы сможем ей уплатить по векселям; но если она не даст нам освободиться от одного долга, нам не из чего будет ей заплатить второй, а если она будет заставлять нас нести издержки, без всякой пользы для нее самой, она рискует потерять все.
— Это мне кажется вполне правильным, — сказала Мариета, — и хотя я ничего не понимаю в делах, но это я поняла. И если бы, случайно, мне удалось ее уговорить, Франсуа, что было бы лучше для моей невестки — заплатить по векселям или избавиться от поручительства?
— Заплатить по векселям было бы наихудшим, так как это будет самое несправедливое. Можно оспаривать эти векселя и судиться; но чтобы судиться, нужны деньги, а вы ведь знаете, что их в доме нет и не будет никогда. Таким образом, вашей невестке совершенно безразлично, куда уйдет оставшееся у нее, на ведение ли тяжбы или на уплату Севере, а для Северы лучше, чтобы уплатили без всякой тяжбы. Разорение — так разорение, и Мадлена предпочитает, чтобы у нее отобрали все оставшееся, чем оставаться навсегда под угрозою долга, который может продолжаться всю ее жизнь, так как покупщики Кадэ Бланшэ совсем плохие плательщики; Севера это прекрасно знает, в один прекрасный день она будет принуждена взять землю обратно, но мысль эта ее нисколько не пугает, это будет для нее выгодным делом, ибо земли за это время улучшатся, и, кроме того, они давали ей хорошие проценты некоторое время. Итак, Севера ничем не рискует, освобождая нас от поручительства, и обеспечивает себе уплату векселей.
— Я сделаю, как вы меня учите, — сказала Мариета, — а если мне это не удастся, можете меня больше не уважать.
— Итак, желаю вам удачи, Мариета, и доброго пути, — сказал Франсуа и дал ей пройти.
Маленькая Мариета отправилась в Доллен, она была весьма довольна, что имеет теперь хороший повод показываться туда, долго там оставаться и возвращаться снова в следующие дни. Севера сделала вид, что одобряет то, что она ей говорила, но в глубине души решила все это затянуть. Она всегда ненавидела Мадлену Бланшэ за то уважение, которое, помимо своей воли, муж ее к ней питал. Она думала, что всю жизнь будет держать ее в своих когтистых лапах и предпочла бы отказаться от векселей, которые, как она сама знала, немногого стоили, чем от удовольствия притеснять ее, заставляя испытывать тяжесть бесконечного долга.
Франсуа все это хорошо знал, и он хотел довести ее до того, чтобы она потребовала уплаты именно этого долга, тогда он будет иметь случай вновь купить эти хорошие земли у тех, кто приобрел их почти за бесценок. Но, когда Мариета принесла ему ответ, он увидел, что это были только одни слова; что, с одной стороны, девчурка была бы рада продолжать подобные поручения, а с другой, Севера не дошла еще до желания разорить Мадлену и хотеть этого больше, чем получить деньги по векселям.
Чтобы привести ее к этому одним усилием, он через два дня поговорил с Мадленой наедине.
— Вам не нужно сегодня, — сказал он, — моя добрая барышня, итти в Доллен. Ваша невестка узнала, не знаю каким образом, что вы туда ходили чаще, чем каждый день, и она говорит, что это — не место для приличной девушки. Я постарался объяснить ей, что вы посещали Северу в ее интересах, но она меня осудила так же, как и вас. Она говорит, что предпочитает быть разоренной, нежели видеть, что вы теряете честь, что вы находитесь под ее опекой она имеет над вами власть. Вам силою помешают туда пойти, если вы не подчинитесь этому добровольно. Она не будет с вами об этом говорить, если вы туда больше не пойдете, так как не захочет вас огорчать, но она очень сердита на вас, и было бы желательно, чтобы вы у нее попросили извинения.
Едва только Франсуа спустил собаку, как она принялась лаять и кусаться. Он хорошо отгадал нрав маленькой Мариеты: она была тороплива и горяча, как ее покойный брат.
— Чорт побери! — воскликнула она, — я буду, как трехлетний ребенок, слушаться моей невестки! Можно подумать, что она моя мать и я обязана ей подчиниться! И откуда она взяла, что я теряю честь! Передайте ей, пожалуйста, что моя честь так же хорошо прикреплена, как и ее собственная, а, может, и получше. А что такое знает она про Северу, разве не стоит она всякой другой? Разве бесчестен тот, кто не шьет, не прядет и не читает молитв целый день? Моя невестка несправедлива, потому что у них деловая распря, и она думает, что может говорить про нее, что угодно. И это очень неосторожно с ее стороны; если бы Севера только захотела, она бы выгнала ее из дома, где она живет, она же этого не делает и терпеливо ждет, а это доказывает, что она не так дурна, как о ней говорят. А я-то еще неизвестно из-за чего впуталась в эти их ссоры, которые меня совсем не касаются, и вот как меня за это отблагодарили! Полно, полно, Франсуа, поверьте мне, что наиболее благоразумные не всегда те, которые всех осуждают, я у Северы не делаю больше зла, чем здесь.
— Ну, это еще неизвестно! — сказал Франсуа, который хотел поднять всю пену в чану, — ваша невестка, может быть, и права, думая, что вы не делаете там ничего хорошего. И знаете, Мариета, я вижу, что вы очень торопитесь туда бежать! Это — не порядок. Все, что нужно было сказать по делу Мадлены, уже сказано, и если Севера ничего на это не отвечает, значит, она не хочет отвечать. Не ходите же туда больше, поверьте мне, или я тоже, как Мадлена, подумаю, что вы туда ходите не с хорошими намерениями.
— Так это решено, господин Франсуа, — сказала Мариета запальчиво, — вы хотите разыгрывать хозяина надо мной. Вы себя считаете своим человеком у нас, заместителем моего брата, У вас еще недостаточно бороды вокруг клюва, чтобы читать мне наставления, и я советую вам оставить меня в покое. Ваша слуга, — добавила она еще, поправляя свой чепчик, — если моя невестка спросит меня, скажите ей, что я у Северы, а если она вас за мной пошлет, вы увидите, как вас там примут.
Вслед затем она хлопнула дверным засовом и своей легкой поступью отправилась в Доллен; но Франсуа боялся, чтобы ее гнев не остыл дорогой, так как время-то было морозное, и он дал ей пройти немного вперед; когда же она стала приближаться к дому Северы, он задал работы своим длинным ногам, побежал за ней, как одержимый, и догнал ее, чтобы она подумала, что Мадлена послала его за нею в погоню.
Тут он принялся язвить ее всячески и довел до того, что она подняла даже руку на него. Но он уклонился от тумаков, зная, что гнев уходит вместе с ударами, и что женщина, которая бьет, облегчает свою досаду. Он убежал назад, а она, как только очутилась у Северы, наделала там много шуму. Не то, чтобы бедное дитя имело плохие намерения, но она не могла скрыть первого порыва своей досады и привела Северу в такую ярость, что Франсуа, который медленно возвращался по выбитой дороге, услыхал со стороны конопляного поля, как они шипели и свистели, точно огонь в риге с соломой.
XXII
Дело выходило так, как он этого хотел, и он был в этом так уверен, что на другой же день пошел в Эгюранд, где взял свои деньги у кюрэ, и вернулся ночью с четырьмя небольшими тоненькими бумажками, которые стоили много и делали в его кармане не больше шума, нежели крошка хлеба в колпаке. Спустя неделю дошли новости о Севере. Все покупщики вынуждены были платить за земли, купленные ими у Бланшэ, но ни один из них не мог этого сделать, и Мадлене угрожала опасность платить вместо них.
Когда эти вести дошли до нее, то она очень испугалась, так как Франсуа еще ни о чем ее не предупредил.
— Здорово! — сказал он, потирая себе руки, — нет купца, который бы всегда наживался, ни вора, которому всегда удавалось бы грабить. Мадам Севера упустит выгоду, а вы ее получите. Но все равно, дорогая мать, делайте так, будто вы думаете, что совсем погибаете. Чем больше вы будете огорчаться, тем с большею радостью она будет делать то, что считает вредным для вас. Но это-то вредное и есть ваше спасение, так как вы, заплатив Севере, вновь получите достояние вашего сына.
— А чем ты хочешь, чтобы я заплатила, дитя мое?
— Деньгами, которые у меня в кармане и которые принадлежат вам.
Мадлена хотела от них отказаться; но у подкидыша, как он сам утверждал это, была крепкая голова, и нельзя было оттуда вырвать того, что он там запер на ключ. Он побежал к нотариусу и положил двести пистолей на имя вдовы Бланшэ, и Севере было все своевременно уплачено, хотела она того или не хотела, а также и остальным кредиторам, которые были в компании с нею.
Когда дело дошло до того, что Франсуа даже вознаградил бедных покупщиков за все то, что они потерпели, у него все-таки оставались деньги на тяжбу, и он дал знать Севере, что начнет большой процесс по поводу векселей, которые она выманила у покойного обманом и хитростью. Он распространил сказку, которая быстро обежала все их места. Будто бы он, копаясь в старой стене на мельнице, чтобы поставить там подпорку, нашел копилку покойной старухи Бланшэ, полную прекрасными луидорами старинного чекана, и таким способом Мадлена стала более богатой, чем когда-либо была. Утомившись от войны, Севера пошла на соглашение, она надеялась, что экю, которые Франсуа так кстати нашел, поприлипли у него на пальцах и что лестью ей удастся увидать больше, чем он показывал. Но из этого ничего не вышло, и он повел ее такой узкой дорожкой, что она отдала векселя в обмен на сто экю.
Тогда, чтобы все-таки отомстить, она стала возбуждать маленькую Мариету, разъясняя ей, что копилка старухи Бланшэ должна была бы быть разделена между нею и Жани, что она имеет на нее права и должна начать тяжбу против своей невестки.
Тогда подкидыш был вынужден сказать правду об источнике тех денег, которые он употребил на это дело, и кюрэ из Эгюранда прислал ему доказательства этого на случай процесса.
Он начал с того, что показал эту бумагу Мариете, прося ничего об этом без нужды не болтать и доказывая, что ей нужно оставаться совершенно спокойной. Но Мариета совсем не была спокойна. Во всех этих семейных неурядицах голова ее пылала, как в огне, и дьявол соблазнил бедное дитя. Несмотря на то, что Мадлена всегда была добра к ней, обращалась с нею как с дочерью, прощая ей все ее прихоти, у нее появилось скверное чувство против своей невестки и ревность к ней, разгадку которой она из ложного стыда никогда бы не высказала. А разгадка была в том, что среди ее споров и раздражения против Франсуа, она незаметно в него влюбилась, совсем не подозревая о шутке, которую сыграл с нею дьявол. И чем больше Франсуа бранил ее за ее прихоти и проступки, тем больше она разгоралась желанием ему понравиться.
Она не принадлежала к тем девушкам, которые способны иссушить себя горем или изойти слезами; но она не имела покоя, размышляя о том, что Франсуа был таким красивым молодым человеком, таким богатым, таким честным, таким добрым ко всем, таким ловким в делах, таким мужественным, — что он был человеком, который мог бы отдать последнюю каплю крови за того, кого полюбит; и все это было не для нее, а она могла считать себя самой красивой и самой богатой в местечке и пересыпала своих поклонников, как зерно лопатой.
Однажды она раскрыла сердце своей дурной подруге, Севере. Это было на пастбище, в конце дороги Кувшинок. Там росла старая яблоня, она была вся в цвету, так как, пока тянулись все эти дела, наступил май месяц, и Мариета пасла своих овец у берега реки, а Севера пришла поболтать с нею под этой цветущею яблоней.
Но, по воле бога, Франсуа, который тоже находился там, услышал их разговор; видя, что Севера идет на пастбище, он заподозрил, что она хочет завести какие-нибудь козни против Мадлены; река была низка, и он тихонько прошел по берегу ниже кустов, которые так высоки в этой местности, что укрыли бы и проезжавшую подводу с сеном. Когда он дошел до цели, он сел, почти не дыша, на песок, и не прятал своих ушей в карман.
И вот как работали эти два женских языка. Сначала Мариета призналась, что ей не нравится ни один из ее поклонников и все это из-за какого-то мельника, который совсем не был с нею любезен, и один не давал ей спать. Но у Северы была мысль — соединить ее с одним из своих знакомых, который очень этого хотел; доказательством этому служило то, что он обещал крупный свадебный подарок Севере, если она устроит его женитьбу на маленькой Бланшэ. Вероятно, Севера получила вперед задаток от него и от некоторых других. Потому-то она и делала все, что могла, чтобы отвратить Мариету от Франсуа.
— Да провались ты со своим подкидышем! — сказала она ей. — Как, Мариета, девушка с вашим положением и вдруг выйдет замуж за подкидыша! И ваше имя будет мадам Родинка, ведь другого имени у него нет. Мне будет стыдно за вас, бедная моя душенька. А затем, ведь вы должны будете еще препираться из-за него со своею невесткой, ведь это ее сердечный дружок, и это так же верно, как то, что мы здесь вдвоем.
— Насчет этого, Севера, — вскричала Мариета, — вы давали уже мне понять не один раз; но я не могу этому поверить; моя невестка уже в годах.
— Нет, нет, Мариета, ваша невестка совсем не в тех годах, чтобы без этого обойтись; ей всего тридцать лет, а этот подкидыш был совсем мальчишкой, когда ваш брат нашел, что он в чересчур большой близости с его женой. Потому-то он однажды здорово и избил его кнутовищем и выгнал вон из дому.
У Франсуа было очень большое желание выскочить из-за кустов и крикнуть Севере, что она солгала, но он не позволил себе этого и оставался тихо сидеть.
И тут уж Севера не пожалела красок и наврала таких гадостей, что Франсуа бросило в жар, и он с трудом себя сдерживал.
— Значит, — сказала Мариета, — он пытается на ней жениться, ведь теперь она вдова: он уже дал ей хорошую часть своих денег и захочет, по крайней мере, воспользоваться имением, которое он выкупил.
— Но он поплатится за свое неблагоразумие, — сказала та, — ведь Мадлена поищет кого побогаче теперь, когда она его обобрала, и найдет такого. Ей, конечно, нужно взять мужчину, чтобы обрабатывать свое поместье, а пока она найдет, кого ей надо, она оставит у себя этого большого дуралея, который служит ей даром и развлекает ее в ее вдовстве.
— Если она ведет такую жизнь, — сказала Мариета, страшно раздосадованная, — то в каком же почтенном доме я живу! Знаете, моя бедная Севера, я очень скверно устроена, обо мне будут плохо говорить. Знаете, я не могу больше, там оставаться, мне нужно оттуда уйти. Да, вот они, эти ханжи, которые находят во всем дурное, потому что только один бог видит их бесстыдство! Пусть она только попробует теперь что-нибудь плохое сказать про вас или про меня! Ну, что же, я откланяюсь ей и перейду жить к вам, а если она на это рассердится, я ей отвечу; а если она захочет меня заставить вернуться к ней, я буду жаловаться и все о ней расскажу, слышите вы?
— Есть гораздо лучший способ, Мариета, вам нужно выйти замуж, как можно скорее. Она не откажет вам в своем согласии, так как она торопится, я в этом уверена, освободиться от вас. Вы мешаете ее связи с прекрасным подкидышем. Но вы не можете ждать, видите ли, так как могут сказать, что он одновременно и ваш и ее, и никто не захочет на вас жениться. Выходите же поскорее замуж и берите того, кого я вам предлагаю.
— Кончено! — сказала Мариета, одним ударом ломая свою пастушечью палку о старую яблоню. — Я даю вам свое слово. Пойдите за ним, Севера, пусть он приходит сегодня к нам делать мне предложение, и пусть наше оглашение будет в следующее воскресенье.
XXIII
Никогда еще Франсуа не был таким грустным, как выходя из под речного откоса, где он спрятался, чтобы услыхать эту бабью болтовню. На сердце у него был тяжелый камень, и, дойдя до середины обратной дороги, он почувствовал, что у него не хватает духа вернуться домой; свернув по дороге Кувшинок, он пошел посидеть в дубовый лесок в конце луга.
Когда он остался там совсем один, он стал плакать как ребенок, и сердце его разрывалось от горя и стыда; ему было страшно стыдно от этих обвинений и от мысли, что его бедный дорогой друг Мадлена, которую он всю жизнь так честно, благоговейно любил, получает от его услуг и добрых намерений одну только оскорбительную брань злых языков.
«Боже мой! боже мой! — говорил он сам себе. — Возможно ли, чтобы свет был так зол и чтобы такая женщина, как Севера, имела наглость мерить на свой аршин честь такой женщины, как моя дорогая мать… И такая молоденькая девушка, как Мариета, ум которой должен бы быть обращен к невинности и правде, ребенок, который еще не ведает зла, и она, однако же, слушает слова дьявола и верит им, будто изведала его укус; в таком случае и другие поверят этому; а так как большая часть смертных привычна ко злу, то почти все подумают, что если я люблю мадам Бланшэ, и она меня любит, значит, между нами любовная связь».
Вслед за тем бедный Франсуа начал проверять свою совесть и опрашивать себя, пребывая в большой задумчивости, не был ли он чем-нибудь виноват в том, что Севера так плохо думала о Мадлене; хорошо ли он действовал во всех отношениях, не подавал ли он повода к таким дурным мыслям, хотя бы против своего желания, но из-за неосторожности или недостатка скромности. Но сколько он ни искал, он не мог найти ничего похожего на то, чего у него никогда и не было в мыслях.
И вот, все думая и размышляя, он сказал себе еще так:
«Эх! а даже если бы моя дружба и перешла в любовь, что плохого нашел бы в этом господь в настоящее время, когда она вдова и вольна выйти замуж. Я отдал ей хорошую часть моего состояния, а также и Жани. Но у меня остается еще достаточно, чтобы быть хорошей партией, и она не причинит убытка своему ребенку, взяв меня в мужья. Значит, с моей стороны не было бы пустым тщеславием желать этого, и никто не мог бы заставить поверить, что я люблю ее из-за выгоды. Я — подкидыш, но она-то не обращает на это внимания. Она любила меня как своего сына, а это самая сильная привязанность, она смогла бы меня полюбить и иначе. Я вижу, что ее враги заставят меня ее покинуть, если я на ней не женюсь; а покинуть ее еще раз для меня все равно, что умереть. К тому же я еще ей нужен, и было бы подлостью оставлять столько хлопот на ее руках, когда, кроме моих денег, есть еще и мои руки, чтобы ей служить. Да, все то, что мое, должно быть ее, и так как она часто мне говорит, что хочет расплатиться со мной понемногу, то я заставлю ее бросить эту мысль, сделав все общим с разрешения бога и закона. И еще она должна сохранить свою добрую славу для сына, и только замужество поможет ей ее сохранить. И как это я еще никогда об этом не думал, и нужен был змеиный язык, чтобы я догадался. Я был чересчур прост, ничего не подозревал, а моя бедная мать так добра к другим, что никогда не думает о вреде, который могут нанести ей самой. Итак, все к лучшему, по воле неба, и мадам Севера, желая причинить зло, услужила мне, научив меня моему долгу».
И больше уже не удивляясь и ни о чем себя не спрашивая, Франсуа пошел своей дорогой, решив тотчас же переговорить с мадам Бланшэ о своей мысли, и попросить ее на коленях взять его, как свою поддержку, во имя бога и на вечную жизнь.
Но когда он пришел в Кормуэ и увидел Мадлену, которая пряла шерсть на пороге своей двери, то в первый раз в жизни ее лицо произвело на него такое впечатление, что он оробел и просто застыл. Вместо того, чтобы, как обычно, подойти прямо к ней, поглядеть на нее открытыми глазами и спросить ее, хорошо ли она себя чувствует, он остановился на маленьком мосту, будто рассматривая шлюзы мельницы и поглядывая на нее сбоку. А когда она сама повернулась к нему, он отвернулся в другую сторону, сам не понимая, что с ним и почему то самое дело, которое показалось ему только что таким простым и нужным, вышло, на поверку, далеко не легким.
Тогда Мадлена его позвала и сказала:
— Подойди же ко мне, мне нужно с тобой поговорить, мой Франсуа, мы сейчас одни, сядь рядом со мной и открой мне свое сердце, как на духу, я хочу от тебя только правды.
Франсуа почувствовал себя подкрепленным этими речами Мадлены и, сев рядом с ней, сказал ей так:
— Будьте уверены, дорогая мать, что я даю вам свое сердце, как богу, и вы услышите от меня всю правду, как на исповеди.
И он вообразил, что до нее, быть может, дошли какие-нибудь пересуды, которые подали ей ту же самую мысль, и он этому радовался и ждал, чтобы она заговорила сама.
— Франсуа, — сказала она, — вот тебе уже двадцать один год, и тебе пора подумать, как тебе устроиться: имеешь ли ты что-нибудь против этого?
— Нет, нет, у меня нет никаких мыслей, несогласных с вашими, — ответил Франсуа, весь покраснев от удовольствия, — говорите дальше, дорогая моя Мадлена.
— Хорошо! — сказала она, — я ожидала того, что ты мне сказал, и я уверена, что разгадала то, что тебе подходит. Ну, что же, раз это твоя мысль, то она и моя, и я, может быть, об этом подумала бы и до тебя. Мне хотелось раньше узнать, нравишься ли ты той, о ком я думаю, и мне кажется, что если она еще не влюбилась, то скоро влюбится. Не правда ли, ты тоже так думаешь, и не хочешь ли ты мне сказать, как у вас подвинулись, дела. Ну, что же ты смотришь на меня с таким расстроенным видом! Разве я говорю недостаточно ясно! Но я вижу, что тебе стыдно, и нужно тебе помочь. Так вот, она дулась все утро, это бедное дитя, потому что ты вчера вечером немного подразнил ее словами, и, может быть, она вообразила, что ты ее не любишь. Но я-то прекрасно вижу, что ты ее любишь, а если и журишь ее немного за ее маленькие прихоти, то лишь потому, что сам чуточку ревнуешь ее. Но не нужно на этом останавливаться, Франсуа. Она молода и красива, и это, конечно, опасно; но если она тебя сильно любит, то она станет послушной и благоразумной.
— Я очень хотел бы знать, — сказал с большим огорчением Франсуа, — о ком вы мне говорите, дорогая моя мать; что до меня, я ничего не понимаю.
— Да, правда, — сказала Мадлена, — ты ничего не знаешь? Что же, мне все это приснилось, или ты хочешь из этого сделать от меня тайну?
— Тайну от вас, — сказал Франсуа и взял руку Мадлены; затем он оставил ее руку, чтобы взять кончик ее фартука, который он смял, будто немного сердился, приблизил его к губам, будто хотел поцеловать, и, наконец, оставил так же, как и руку; он почувствовал, будто сейчас заплачет, будто сейчас рассердится, будто у него закружится голова, и все это одно за другим.
— Полно, — удивилась Мадлена, — у тебя горе, дитя мое, это доказательство, что ты влюблен, и дела не идут так, как ты хочешь. Но я тебя уверяю, что у Мариеты доброе сердце, и у нее тоже горе, и если ты ей скажешь открыто, что думаешь, она тебе, в свою очередь, скажет, что думает только о тебе.
Франсуа быстро поднялся и, ни слова не говоря, прошелся немного по двору; затем он вернулся и сказал Мадлене:
— Я очень удивляюсь тому, что у вас на уме, мадам Бланшэ; что касается меня, я никогда об этом и не думал и прекрасно знаю, что мадемуазель Мариета не имеет ни склонности, ни уважения ко мне.
— Полно, полно! — сказала Мадлена, — вот как досада заставляет вас говорить! Разве я не видела, что у тебя были с ней разговоры, ты говорил ей слова, которых я не слыхала, но которые она хорошо слышала, так как краснела от них, как жар в печи. Разве я не вижу, что она каждый день уходит с пастбища и оставляет сторожить свое стадо всякому встречному и поперечному. Наши хлеба страдают от этого немного, хотя бараны ее и выигрывают; но я не хочу ее раздражать и говорить ей про баранов, когда вся голова ее в смятении от любви и дум о замужестве. Это бедное дитя в тех годах, когда плохо берегут свое стадо, а еще хуже свое сердце. Но для нее большое счастие, Франсуа, что вместо того, чтобы влюбиться, как я этого боялась, в одного из тех негодяев, с которыми она могла познакомиться у Северы, она имела настолько разума, что привязалась к тебе. Для меня же большое счастье думать, что, женившись на моей невестке, на которую я смотрю почти как на свою дочь, ты останешься жить со мной, будешь жить в моей семье, и что я смогу, давая вам помещение, работая с вами вместе и воспитывая ваших детей, рассчитаться с тобой за все то добро, которое ты мне сделал. Итак, не разрушай счастья, которое я создаю в моей голове, своими какими-то детскими мыслями. Смотри ясно и излечись от всякой ревности. Если Мариета любит наряжаться, значит, она хочет тебе понравиться. Если она немного ленива за последнее время, значит, она думает слишком много о тебе; а если она иногда говорит со мной несколько резко, значит, она немного рассержена вашими взаимными колкостями и не знает, на ком сорвать сердце. Но доказательством того, что она добра и хочет быть благоразумной, служит то, что она увидала твое благонравие и доброту и хочет иметь тебя мужем.
— Вы добры, дорогая моя мать, — сказал Франсуа очень печально. — Да, это вы добры, так как вы верите в доброту других, и вы в этом обманываетесь. А я вам скажу, что если Мариета и добра тоже, чего я не хочу отрицать, из боязни обидеть ее перед вами, то уж совсем по-иному, чем вы, и потому эта доброта мне ни капельки не нравится. Не говорите же мне больше о ней. Клянусь вам моей честью, моей кровью и моей жизнью, что я в нее влюблен не более, чем в старую Катерину, и если бы она думала обо мне, это было бы несчастием для нее, так как я не отвечал бы ей никак. Не пытайтесь же заставить ее сказать, что она меня любит; вы сделали бы этим большую ошибку и создали бы мне врага. Как раз наоборот: выслушайте то, что она вам скажет сегодня вечером, и не мешайте ее замужеству с Жаном Обаром, на котором она остановилась. Пусть она выходит замуж, как можно скорее, так как ей нехорошо в вашем доме. Ей у вас не нравится, и она не принесет вам радости.
— Жан Обар! — воскликнула Мадлена, — он ей совсем не подходит, он глуп, а у нее чересчур много ума, чтобы подчиниться человеку, у которого его нет.
— Он богат, и она ему не будет подчиняться. Она заставит его плясать по-своему, и это мужчина, который ей подходит. Хотите довериться вашему другу, дорогая моя мать? Вы знаете, что по сию пору я еще никогда вам ничего плохого не советовал. Не мешайте этой девушке уйти, она вас не любит, как должна была бы любить, и совсем вас не оценивает.
— Это горе заставляет тебя так говорить, Франсуа, — сказала Мадлена. Она положила ему руку на голову и немного потрясла ее, будто желая из нее извлечь правду.
Но Франсуа был очень рассержен, что она не хотела ему поверить, он отошел от нее и сказал ей недовольным голосом; это было в первый раз в жизни, что он спорил с ней:
— Мадам Бланшэ, вы несправедливы ко мне. Я говорю вам, что эта девушка вас не любит. Вы заставляете меня говорить это против моей воли, так как я пришел не с тем, чтобы вносить раздоры и недоверие. Но раз уж я это сказал, значит, я в этом уверен; и вы думаете после этого, что я ее люблю? Да нет, это вы меня больше не любите, если не хотите мне верить.
И, совсем обезумев от горя, Франсуа пошел один плакать у источника.
XXIV
Мадлена была еще более расстроена, чем Франсуа, и ей хотелось бы расспросить его еще и утешить; но ей помешала Мариета, которая с очень странным видом пришла говорить о Жане Обаре и объявила ей об его предложении. Мадлена не могла еще оставить мысли, что все это — ссора влюбленных, и попробовала говорить с ней о Франсуа; на это Мариета ответила ей таким тоном, который очень ее огорчил и которого она не могла понять.
— Пускай те, которые любят подкидышей, берегут их себе на забаву; что касается меня, я — честная девушка, и не позволю оскорблять свою честь оттого, что мой бедный брат умер. Я завишу только от себя, Мадлена, и если закон заставляет меня спросить у вас совета, он не заставляет меня вас слушаться, когда вы мне скверно советуете. И я прошу вас не досаждать мне сейчас, так как я смогу вам досадить позднее.
— Я совсем не знаю, что с вами, бедное мое дитя, — сказала ей Мадлена с большою нежностью и печалью: — вы так со мной говорите, будто у вас нет ко мне ни уважения, ни дружеских чувств. Я думаю, что у вас есть какая-нибудь досада, которая сейчас путает ваш рассудок; и я прошу вас подождать три или четыре дня прежде, чем решить. Я скажу Жану Обару, чтобы он пришел еще раз, и если вы будете думать так же, поразмыслив немного и успокоившись, то я не буду вам мешать выходить за него замуж; он — человек порядочный и довольно богатый. Но вы сейчас в таком состоянии, что сами себя не знаете и не можете судить о той привязанности, какую я к вам питаю. Это причиняет мне горе, но, так как я вижу, что горе есть и у вас, я вам прощаю.
Мариета покачала головой, чтобы показать, что она презирает это прощение, и пошла надевать свой шелковый передник для встречи Жана Обара, который через час и явился в сопровождении толстой Северы, сильно принаряженной.
Мадлена на этот раз начала думать, что Мариета действительно к ней плохо относится, раз она пригласила в дом для семейного дела женщину, которая была ее врагом и на которую она не могла смотреть, не краснея; однако же она была с нею вежлива и подала ей угощение, не выказывая ни досады, ни злопамятства. Она боялась раздражать Мариету, чтобы та не вышла из себя. Она сказала, что не препятствует желаниям своей невестки, но просила подождать три дня, чтобы дать ответ.
На это Севера дерзко заметила ей, что это очень долго. И Мадлена спокойно ответила, что очень недолго. И вслед затем Жан Обар удалился, глупый, как пень, и смеясь, как дуралей, так как он нисколько не сомневался, что Мариета от него без ума. Он заплатил, чтобы этому верить, и Севера давала ему эту уверенность за его деньги.
И, уходя, эта последняя сказала Мариете, что она велела у себя приготовить пирог и блины для сговора и что если даже мадам Бланшэ и задержит помолвку, нужно все-таки съесть угощение. Мадлена сочла нужным заметить, что неприлично молодой девушке итти вместе с парнем, который не получил еще слова от ее родных.
— В таком случае я не пойду, — сказала Мариета в ярости.
— Этого нельзя, этого нельзя, вы должны пойти, — сказала Севера, — разве вы сами себе не госпожа?
— Нет, нет, — возразила Мариета, — вы же видите, что моя невестка приказывает мне остаться.
И она ушла в свою комнату, хлопнув дверью; но она только прошла через нее и, выйдя через другую дверь дома, отправилась догонять Северу и своего ухаживателя, смеясь и отпуская дерзости по адресу Мадлены.
Бедная мельничиха не могла удержаться от слез, видя, как все это идет.
«Франсуа прав, — подумала она, — эта девушка меня не любит, и у нее неблагодарное сердце. Она не хочет понять, что я поступаю так для ее же блага, что я желаю ей счастья и хочу помешать ей сделать то, о чем она будет потом жалеть. Она послушалась дурных советов, и я принуждена видеть, как эта несчастная Севера вносит горе и злобу в мою семью. Я не заслужила всех этих бед и должна предоставить себя на волю божью. Счастье для моего бедного Франсуа, что он увидел яснее, чем я. Он бы очень страдал с такою женой».
Она стала его искать, чтобы сказать ему то, что она думала; но она нашла его плачущим около источника и, воображая, что он жалеет о Мариете, принялась говорить ему все, что могла, чтобы его утешить. Но чем больше она старалась, тем больше она причиняла ему боли, так как он видел, что она не хочет понять правду и что сердце ее никогда не повернется так, как ему этого хочется.
Вечером, когда Жани лег и заснул в комнате, Франсуа задержался немного с Мадленой и попробовал с ней объясниться. Сначала он сказал ей, что Мариета ревновала ее, а Севера отвратительно клеветала и сплетничала про Мадлену.
Но Мадлена не увидела в этом злого умысла.
— А какие сплетни можно обо мне распускать? — сказала она просто, — какую ревность можно внушить этой бедной, маленькой, сумасшедшей Мариете? Тебя обманули, Франсуа, тут замешана какая-то корысть, которую мы узнаем позднее. А что касается ревности, это совсем неважно; я уже не в тех летах, чтобы беспокоить молодую и хорошенькую девушку. Мне почти тридцать лет, а для деревенской женщины, которая имела много горя и много работы, это такие годы, что я гожусь тебе в матери. Один дьявол мог бы сказать, что я смотрю на тебя иначе, чем на сына, и Мариета должна была видеть, что я хотела вас поженить. Нет, нет, не верь, что у нее такие дурные мысли, или не говори мне этого, дитя мое. Это чересчур мне стыдно и больно.
— И однако же, — сказал Франсуа, делая над собою усилие, чтобы говорить дальше и склоняя голову над очагом, чтобы Мадлена не видела его смущения, — у мосье Бланшэ ведь была дурная мысль, когда он захотел, чтобы я покинул дом!
— Так ты теперь это знаешь, Франсуа, — сказала Мадлена. — Как ты это узнал, я тебе этого никогда не говорила и никогда бы не сказала. Если это Катерина, то она плохо сделала, — подобная мысль должна тебя оскорблять и огорчать так же, как и меня. Но не будем об этом думать и прости моему покойному мужу. Мерзость эта опять идет от Северы. Но теперь Севера уже не может ревновать меня. У меня нет больше мужа, я так стара и некрасива, как она могла бы этого желать в то время; и я об этом не горюю, так как это дает мне право на уважение, я могу считать тебя своим сыном и искать тебе красивую и молодую жену, которая была бы рада жить со мной и любить меня, как свою мать. Вот все, чего я хочу, Франсуа, и мы ее, конечно, найдем, будь покоен. Тем хуже для Мариеты, если она отворачивается от счастья, которое я бы ей дала. Ну, иди спать и приободрись, дитя мое. Если бы я считала себя помехой твоему браку, я тотчас бы сказала тебе, чтобы ты меня покинул. Но будь уверен, что я не могу смущать людей и что никогда не будут подозревать невозможного.
Франсуа, слушая Мадлену, думал, что она права, так привык он ей верить. Он встал, чтобы попрощаться с ней, и ушел; но когда он брал ее за руку, то в первый раз в жизни вздумал посмотреть на нее с мыслью узнать, была ли она, действительно, стара и безобразна. Но, по правде говоря, она, из благоразумия и печали, составила себе ложную мысль об этом, и она была такая же хорошенькая женщина, как и раньше.
И внезапно Франсуа увидал ее совсем молодой и нашел ее очень красивой, и сердце его забилось, будто он взобрался на верхушку колокольни.
И он пошел спать на мельницу, где у него была чистая кровать, отгороженная досками от мешков с мукой. И когда он очутился там один, он начал дрожать и задыхаться, как от лихорадки. И верно, он был болен, но только любовью, так как в первый раз обжегся о большое пламя, которое всю его жизнь тихонько грело его под золою.
XXV
С этого времени подкидыш стал таким печальным, что жаль было на него смотреть. Он работал за четверых, но у него не было больше ни радости, ни покоя, и Мадлена не могла его заставить сказать, что с ним происходило. Как он ни клялся, что у него не было ни привязанности к Мариете, ни сожаления о ней, Мадлена ему не верила и не находила никакой другой причины его печали. Она огорчилась, что он страдает и что у него не было больше доверия к ней, и для, нее было большим изумлением видеть, как этот молодой человек был упорен и горд в своем недовольстве.
Так как она не была беспокойной по природе, она решила больше с ним об этом не говорить. Она попробовала было еще вернуть Мариету, но та так плохо к этому отнеслась, что Мадлена совсем пала духом и замолкла; хотя сердечно она и была очень огорчена, однако же этого не показала из боязни увеличить страдания других.
Франсуа служил и помогал ей с тем же мужеством и скромностью, как и раньше. Как и в прежнее время, он старался быть с нею как можно больше. Но он не мог с ней разговаривать, как прежде. Рядом с нею всегда он был в смятении. В одно и то же мгновение он становился красным, как огонь, и бледным, как снег, и она считала его больным и брала его за кисть руки, чтобы посмотреть, нет ли у него лихорадки; но он сторонился от нее, будто, дотронувшись, она ему делала больно, а иногда он говорил ей слова упрека, которых она не понимала.
И каждый день это смятение между ними все возрастало. В это время свадебные приготовления Мариеты и Жана Обара были в полном ходу, и назначен был день, в который кончался траур девицы Бланшэ. Мадлена боялась этого дня; она думала, что Франсуа может сойти с ума, и хотела его отослать на некоторое время в Эгюранд, к его прежнему хозяину Жану Верто, чтобы он там развлекся. Но Франсуа не хотел, чтоб Мариета подумала то самое, во что Мадлена продолжала упорно верить. Он не выказывал перед ней никакой грусти. Он дружески болтал с ее женихом, и когда встречался на дорогах с Северой, шутливо и с ней разговаривал, желая показать, что не боится ее. Когда наступил день свадьбы, он захотел на ней присутствовать; и так как он в самом деле был рад, что эта девочка покидает дом и освобождает Мадлену от своей плохой дружбы, то никому и в голову не пришло, чтобы он был когда-нибудь в нее влюблен. Даже Мадлена начинала видеть правду, или, по крайней мере, думала, что он утешился. Она приняла прощание Мариеты с обычной своей добротой; но так как эта юница сохранила против нее зуб из-за подкидыша, то она прекрасно увидела, что та ее покинула без сожаления и доброго чувства. Привычная к горю, добрая Мадлена заплакала от ее злобы и помолилась за нее богу.
И, когда прошла неделя, Франсуа ей внезапно сказал, что у него были дела в Эгюранде и что он уходит туда на пять или шесть дней; она этому не удивилась и даже обрадовалась, думая, что эта перемена принесет пользу его здоровью, так как она считала его больным из-за того, что он чересчур подавлял свое горе.
Что же касается до Франсуа, то эта боль его, от которой он, казалось, отделался, увеличивалась с каждым днем в его сердце. Он не мог думать ни о чем другом, и спал ли он, бодрствовал ли, был ли далеко или близко, Мадлена всегда была в его крови и перед его глазами. Правда, вся его жизнь прошла в том, что он любил ее и думал о ней. Но до последнего времени дума эта была для него удовольствием и утешением; теперь же внезапно стала она его несчастием и смятением. Пока он довольствовался тем, что был ее сыном и другом, он ничего не желал лучшего на земле. Но любовь переменила его мысли, и он стал несчастлив, как камень. Он воображал, что она никогда не сможет перемениться, подобно тому, как переменился он. Он упрекал себя за то, что был чересчур молод, за то, что она знала его чересчур несчастным и слишком ребенком, за то, что он принес этой бедной женщине слишком много горя и неприятностей, и что он для нее — предмет вовсе не гордости, а всего лишь заботы и сострадания. Наконец, она представлялась ему такою красивой и привлекательной, такою достойной любви и желанной, и была настолько выше его, что, когда она говорила, будто она была уже за пределами возраста и красоты, то она, как он думал, нарочно такою себя выставляла, чтобы помешать ему домогаться ее.
Однако, Севера и Мариета со своей кликой начали громко поносить ее из-за него, и он очень боялся, что огласка дойдет до ушей Мадлены и так досадит ей, что она захочет, чтобы он покинул ее. Он говорил себе, что она чересчур добра, чтобы его об этом просить, но что она будет опять страдать из-за него, как когда-то страдала, и он надумал пойти посоветоваться об этом с господином кюрэ из Эгюранда, которого он признавал за человека справедливого и боящегося бога.
Он отправился к нему, но его не застал. Кюрэ уехал навестить своего епископа, и Франсуа пошел переночевать на мельницу Жана Верто и согласился остаться там на два или три дня, в ожидании, когда господин кюрэ вернется.
Он нашел своего славного хозяина таким же порядочным человеком и хорошим другом, каким его оставил, дочь же его Жанета собиралась замуж за хорошего человека и брала его скорее по рассудку, чем по увлечению, но имела к нему, по счастию, больше уважения, чем отвращения. Поэтому Франсуа стало с ней легче, чем раньше; и так как следующий день был воскресный, он долго беседовал с нею и доверил ей все беды от которых имел удовольствие спасти мадам Бланшэ.
И так мало-по-малу Жанета, которая была довольно проницательна, поняла, что дружба эта была сильнее, чем он об этом говорил. И внезапно она взяла его за руку и сказала ему:
— Франсуа, вы не должны больше ничего от меня скрывать. Теперь я благоразумна, и вы видите, что я не стыжусь вам сказать, что думала о вас больше, нежели вы обо мне. Вы это знали, но на это мне не ответили. Вы не захотели меня обмануть, и выгода не заставила вас сделать то, что многие другие сделали бы на вашем месте. За это-то поведение ваше и за верность вашу женщине, которую вы любили больше всего, я вас уважаю; и вместо того, чтобы отречься от того, что я чувствовала к вам, я рада это вспомнить. Я рассчитываю, что вы меня будете уважать больше, потому что я вам это говорю, и что вы справедливо сознаете, что у меня не было ни досады на ваше благоразумие, ни злопамятства. Я хочу вам дать этому еще большее доказательство, и вот как я это понимаю. Вы любите Мадлену Бланшэ не просто как мать, но как женщину, которая молода и приятна, и мужем которой вы хотели бы быть.
— О, — сказал Франсуа, краснея, как девушка, — я люблю ее как свою мать, и сердце мое исполнено уважением.
— Я в этом не сомневаюсь, — возразила Жанета, — но вы ее любите двояко, так как ваше лицо говорит одно, а ваши слова другое. И вот, Франсуа, вы не смеете ей сказать — ей, того, в чем не решаетесь и мне признаться, и вы не знаете, может ли она отвечать вашей двоякой любви.
Жанета Верто говорила с такой теплотой, с таким умом и стояла перед Франсуа с видом такой настоящей дружбы, что у него не хватало духа солгать, и, пожав ей руку, он сказал, что смотрел на нее, как на сестру, и что она была единственным человеком на свете, которому у него хватило мужества приоткрыть свою тайну.
Тогда Жанета задала ему несколько вопросов, и он ответил на них со всею искренностью и уверенностью. И она ему сказала:
— Друг мой Франсуа, теперь я все понимаю. Я, конечно, не могу знать, как думает об этом Мадлена Бланшэ, но прекрасно вижу, что вы могли бы пробыть с ней десять лет и не имели бы смелости сказать ей о своем горе. Ну, что же, я разузнаю за вас и потом вам скажу. Мы отправимся завтра, мой отец, вы и я, будто хотим познакомиться и дружески побывать у той достойной особы, которая воспитала нашего друга Франсуа; вы прогуляетесь с моим отцом по поместью, как бы желая посоветоваться с ним, а я в это время поговорю с Мадленой. Я буду очень осторожна и выскажу вашу мысль лишь после того, как она мне доверит свою.
Франсуа едва не стал на колени перед Жанетой, чтобы поблагодарить ее за доброту, и они пришли к соглашению с Жаном Верто, которому дочь его рассказала все с разрешения подкидыша. Они пустились в путь на другой день, Жанета верхом на лошади позади своего отца, а Франсуа отправился на час раньше, чтобы предупредить Мадлену об их посещении.
Солнце садилось, когда Франсуа вернулся в Кормуэ. По дороге его застигла гроза, и он весь вымок, но он не жаловался на это, он очень надеялся на дружбу Жанеты, и сердце его было более спокойно, чем когда он уходил. Дождевая вода капала с кустов, черные дрозды пели, как безумные, — за тот смеющийся луч, которые посылало им солнце прежде, чем спрятаться за холмом в Гран Корлэе. Птички большими стаями порхали перед Франсуа с ветки на ветку, и их чириканье радовало его дух. Он думал о том времени, когда был совсем маленьким ребенком, бродил, мечтая и без всякого дела, по лугам и свистел, чтобы привлекать к себе птиц. Вдруг он увидел красивого снегиря, который кружился вокруг его головы, будто хотел предсказать ему успех и добрые вести. И это заставило его вспомнить очень старинную песенку, которую напевала ему его мать Забелла, чтобы он поскорее уснул:
Пить — пивить,
Говорить —
С пить — певунчиками,
Говорунчиками,
Попрыгунчиками,
Улетанчикали,
Попрыгунчикали,
Говорунчикали.
Мадлена не ждала его так рано. Она даже побаивалась, что он и совсем не вернется, и, увидав его, она не могла удержаться, чтобы не подбежать к нему и не поцеловать его; это заставило подкидыша так сильно покраснеть, что она удивилась. Он предупредил ее о предстоящем посещении, а чтобы она ничего не заподозрела, так как можно было подумать, что он одинаково сильно боялся, чтобы его поняли, как горевал о том, что его не понимали, он ей намекнул, что Жан Верто имел намерение приобрести земли в их краях.
Тогда Мадлена принялась усердно все приготовлять, чтобы как можно лучше принять друзей Франсуа.
Жанета первая вошла в дом, пока ее отец ставил лошадь в закуту; и как только она увидала Мадлену, у нее появилась к ней сердечная дружба, и это было взаимно; и, начав с пожатия руки, они почти тотчас же стали целоваться, будто из любви к Франсуа, и начали говорить без стеснения, словно давно знали друг друга. По правде говоря, это были две по природе очень хорошие женщины, и парочка эта многого стоила. Жанета не могла отделаться от остатка огорчения, видя, что Мадлена была так сильно любима человеком, которого она сама, быть может, еще немного любила; но в ней не было ревности, и она хотела утешиться тем хорошим поступком, который делала. Мадлена же, со своей стороны, видя эту хорошо сложенную девушку с приятным лицом, вообразила, что Франсуа любил ее и горевал о ней, что он получил от нее согласие и что она сама пришла ей об этом сказать; и у нее также не явилось ревности, так как она никогда не думала о Франсуа иначе, как о ребенке, которого она родила.
Но вечером же, после ужина, в то время, как старик Верто, немного уставший с дороги, пошел спать, Жанета увела Мадлену из дома, и дала понять Франсуа, чтобы он держался с Жани немного поодаль; когда он увидит, что она опустит свой передник, приподнятый на боку, тогда он должен был к ним подойти. Затем она по совести исполнила свое поручение и так ловко, что Мадлена не успела и ахнуть; и она очень удивлялась по мере того, как это выяснялось. Сначала она подумала, что это было опять доказательством сердечной доброты Франсуа, который хотел помешать сплетням и быть ей полезным на всю жизнь. И она хотела отказать, считая, что в этом было чересчур много благочестия для молодого человека — в решении жениться на женщине старше его; что он будет в этом раскаиваться позднее и не сможет долго хранить ей верность без скуки и сожаления. Но Жанета ей заявила, что подкидыш был влюблен в нее так глубоко и сильно, что терял от этого покой и здоровье.
Этого Мадлена совсем не могла себе представить, так как жила всегда в большой скромности и сдержанности, никогда не наряжалась, никогда не выходила из дома и не слушала никаких похвал; она не могла понять, какою она могла казаться в глазах мужчины.
— И, наконец, — сказала ей Жанета, — раз вы так ему нравитесь, и он может умереть от горя, если вы ему откажете, неужели будете вы продолжать упорствовать и ничего не видеть, и не верить тому, что вам говорят? Если вы будете настаивать на своем, значит, этот бедный ребенок вам не нравится, и вам неприятно сделать его счастливым.
— Не говорите этого, Жанета, — ответила Мадлена, — я люблю его почти так же, если не совсем так же, как своего Жани, и если бы я догадалась, что он любит меня по-иному, я уверена, что не была бы так спокойна в своей привязанности. Но что же делать, я не воображала себе этого, и я еще так смущена в своих чувствах, что не знаю, как вам ответить. Я прошу вас дать мне время подумать и поговорить с ним, чтобы я убедилась, не пустая ли это мечта или просто какая-нибудь досада, которая толкает его на это, или еще долг, который он хочет мне вернуть; этого я особенно боюсь и нахожу, что он вполне достаточно вознаградил меня за мою заботу о нем, а отдавать мне свою свободу и себя было бы чересчур много, если только он не любит меня так, как вы это думаете.
Услыша эти слова, Жанета опустила свой передник, и Франсуа, который был недалеко и не спускал с нее глаз, подошел к ним. Жанета очень ловко попросила Жани показать ей источник, и оба они ушли, оставив вместе Мадлену и Франсуа.
Но Мадлена, которая воображала, что может совсем спокойно обо всем порасспросить подкидыша, почувствовала себя внезапно смущенной и стыдливой, как пятнадцатилетняя девушка, так как не лета, а невинность мысли и поведения создают этот стыд, который так приятно и так пристойно видеть; и Франсуа, видя, что его дорогая мать вся покраснела и задрожала, как он сам, догадался, что это было для него еще лучше, чем каждодневный ее спокойный вид. Он взял ее за руку и не мог ей ничего сказать. Но, так как, продолжая дрожать, она хотела пойти туда, куда направились Жани и Жанета, он удержал ее силой и заставил итти с ним. И Мадлена почувствовала, как его воля дает ему смелость противиться ей, и поняла лучше, чем на словах, что это не был уже больше ее ребенок, подкидыш, что это ее возлюбленный Франсуа, который гулял рядом с ней.
И, когда они походили так некоторое время, ничего не говоря, но держась за руки и прижавшись, как виноградная лоза к другой виноградной лозе, Франсуа ей сказал:
— Пойдем к источнику, может быть я найду там свой язык.
И у источника они не нашли больше ни Жанеты, ни Жани, которые уже вернулись домой. Но Франсуа собрался с духом и стал говорить, вспомнив, что здесь он увидел Мадлену в первый раз и здесь же простился с нею одиннадцать лет спустя. Нужно думать, что говорил он очень хорошо и что Мадлена ничего не могла ему возразить, так как они оставались там до полуночи, и она плакала от радости, а он благодарил ее на коленях, что она принимает его в мужья.
— Здесь кончается рассказ, — сказал коноплянщик, — так как про свадьбу было бы чересчур долго вам рассказывать, я там был, и в тот же день, как подкидыш женился на Мадлене в приходе Мерс, Жанета обвенчалась в приходе Эгюранд. И Жан Верто захотел, чтобы Франсуа и его жена, и Жани, который был всем этим очень доволен, со всеми друзьями, родственниками и знакомыми пришли бы отпраздновать у него как бы повторение свадьбы, и оно было прекрасно, прилично и весело — так, как с тех пор я никогда не видал.
— Рассказ, значит, достоверный во всем? — спросила Сильвина Куртиу.
— Если и нет, то таким мог бы быть, — ответил коноплянщик, — а если мне не верите, пойдите туда, поглядите сами.
МАЛЕНЬКАЯ ФАДЕТА
Перевод М. Гуревич
I
Дядюшка Барбо из Коссы не мог пожаловаться на неудачу в делах, доказательством чему служило то, что он принадлежал к муниципальному совету своей общины. Он владел землею в двух полевых участках, доход с которых превышал потребности его семьи. Сено с его лугов свозили полными возами, и во всей округе оно считалось первосортным кормом. Разве только лужок на берегу ручья был немного засорен порослями тростника.
Дом дядюшки Барбо был хорошо построен и крыт черепицей; он стоял открыто на косогоре; при нем был огород, приносивший хороший доход, и виноградник, занимавший шесть моргов земли. Наконец, за гумном простирался прекрасный фруктовый сад, где в изобилии росли сливы, вишни, груши и рябина. А таких старых и больших орешников, как у дядюшки Барбо, не было ни у кого на протяжении двух миль в окружности.
Дядюшка Барбо был человек энергичный, не злой и, несмотря на большую привязанность к своей семье, справедливый к соседям и товарищам по приходу.
У него было уже трое ребят, когда тетушка Барбо сообразила, что у них хватит добра и на пятерых; а так как она была уже не молода и, следовательно, нужно было спешить, то она на этот раз вздумала преподнести ему двойню — двух прелестных мальчуганов; сходство этих близнецов было так поразительно, что их с трудом могли отличить друг от друга.
Когда они появились на свет, их поочереди приняла в свой фартук бабушка Сажета; иглой она нацарапала перворожденному на руке маленький крестик: «кусок ленты или ожерелье можно перепутать, — сказала она — и тогда потеряется право старшинства. А когда ребенок окрепнет, надо будет сделать ему такую отметинку, которая никогда не сотрется». Этот совет бабушки Сажеты был впоследствии исполнен. Старшего из близнецов назвали Сильвеном, но уже очень скоро, для отличия от еще более старшего брата, тоже Сильвена, который был его крестным отцом, переделали его имя в Сильвинэ. А младшего назвали Ландри по имени его дяди и крестного отца, которого с детских лет все обыкновенно называли Ландришем.
Дядюшка Барбо был немало удивлен, когда, вернувшись с базара, увидел в колыбели сразу две маленькие головки.
— Ого, колыбель как будто тесновата, — сказал он, — придется завтра сделать ее пошире.
Он был столяром-самоучкой и почти всю свою мебель сделал сам.
Больше он ничем не проявил своего удивления и стал ухаживать за женой, только что выпившей стакан теплого вина и почувствовавшей себя как нельзя лучше.
— Ты так хорошо работаешь, жена, — сказал он, — что это придает и мне бодрости. Ведь придется кормить еще двух ребят, которые нам совсем не были нужны; и это значит, что я должен попрежнему обрабатывать наши земли и разводить скот. Но ты не бойся, мы поработаем. Только в следующий раз не дари мне трех сразу; это будет чересчур.
Тетушка Барбо заплакала, и это смутило дядюшку Барбо.
— Хорошо, хорошо, — сказал он: — не огорчайся, моя милая. Я не в упрек тебе сказал, а наоборот, в благодарность. Ребята крепкие, сладные, без всяких недостатков! Я ими очень доволен!
— Ах, господи! — возразила жена: — я знаю, хозяин, что вы меня не упрекаете, да я сама озабочена; мне не раз приходилось слышать, как трудно и хлопотливо воспитывать близнецов. Они мешают друг другу и почти всегда, чтоб хорошо рос один из них, нужно, чтоб помер другой.
— Вот еще, — сказал Барбо, — может ли это быть? Что до меня, то я впервые вижу близнецов. Это встречается ведь не часто. Но вот бабушка Сажета сведуща в этом деле и может нам порассказать немало.
Призвали бабушку Сажету. Она сказала:
— Поверьте мне, эти близнецы выживут оба, будут живы, здоровы и не слабее других детей. Уж пятьдесят лет я, повитуха, наблюдаю, как родятся, живут и умирают дети нашего края. И не впервой я принимаю близнецов. Прежде всего знайте одно: их сходство нисколько не вредит их здоровью. Бывает, что близнецы так же похожи друг на друга, как мы с вами; случается, что один силен, а другой слаб, и поэтому один остается в живых, а другой умирает. Но посмотрите-ка на ваших! Каждый из них так же крепок и здоров, как может быть крепок родившийся у матери только один. Значит, они во чреве матери не нанесли друг другу вреда; и когда они появились на свет, то ни мать, ни они не терпели особенных страданий. Они прелесть какие хорошенькие и вполне пригодны для жизни! Утешьтесь же, тетушка Барбо! Они будут расти вам на радость. Но различать их впоследствии сможете только вы, да те, кто их видит каждый день, потому что подобного сходства я никогда не встречала даже у близнецов. Они точно две молодые куропаточки, только что вылупившиеся из яйца: только мать-куропатка может их распознавать.
— В добрый час! — сказал дядюшка Барбо, почесывая голову. — Только я вот слышал, будто близнецы так любят друг друга, что не могут расставаться, а если им все-таки приходится это делать, то один из них начинает так тосковать, что даже умирает.
— Да, это правда, — сказала бабушка Сажета: — послушайте, что скажет вам по этому поводу опытная женщина, и не забывайте этого, так как может случиться, что, когда вашим детям придется вас покинуть, меня не будет уже на этом свете и никто не сможет дать вам совет. Следите поэтому, чтобы ваши близнецы, подросши и узнавши друг друга, не оставались подолгу вместе. Уводите одного на работу, а другой пусть в это время возится около дома. Когда один пойдет ловить рыбу, пошлите другого на охоту. Пусть один пасет овец, а другой идет на выгон смотреть за быками; когда вы даете одному стакан вина, дайте другому стакан воды и наоборот. Не браните их и не делайте замечаний обоим сразу. Не одевайте их одинаково: когда у одного будет шляпа, пусть другой носит картуз. А главное, чтоб рубахи у них были разного цвета! Наконец, приложите все усилия, чтоб они приучились обходиться друг без друга. Боюсь только, что все мои советы входят вам в одно ухо, а в другое выходят. Но если вы их забудете, вы когда-нибудь сильно раскаетесь.
Так говорила бабушка Сажета, и ее слушали. Ей обещали поступать так, как она велела, и, когда она уходила, ей сделали щедрый подарок. А затем стали искать кормилицу, так как повитуха строго наказала, чтобы дети не питались одним и тем же молоком. Но в местечке не было кормилицы, а тетушка Барбо не позаботилась об этом заранее, так как не рассчитывала на двоих детей, а старших она выкормила сама.
И вот дядюшка Барбо отправился в окрестности искать кормилицу. Но мать не могла мучить своих малюток и тем временем кормила грудью обоих.
В тех краях люди неохотно раскошеливаются и потому всегда торгуются, как бы богаты они ни были.
Все знали, что Барбо люди состоятельные, и думали, что у матери, которая была уже не первой молодости, не хватит сил кормить двух детей сразу.
Но все кормилицы, которых нашел дядюшка Барбо, просили восемнадцать ливров, то есть столько, сколько платят господа.
А дядюшка Барбо соглашался дать только двенадцать или пятнадцать ливров, находя, что для крестьянина и это много. Он обегал все окрестности, везде торгуясь и не условливаясь окончательно ни с одной кормилицей. Да это и не было к спеху; ведь дети так малы, что не могли изнурить свою мать, вдобавок они были такие здоровенькие, спокойные и не крикливые, что хлопот с ними было не больше, чем с одним. Когда один спал, другой тоже спал. Отец исправил им колыбельку, и когда они оба плакали, их укачивали и успокаивали одновременно.
Наконец дядюшка Барбо уговорился с одной кормилицей за пятнадцать ливров; остановка была только из-за ста су «на булавки». Тогда жена сказала ему:
— Послушайте, хозяин, я не знаю, к чему нам тратить 180 или 200 ливров в год, точно мы важные господа; я еще не так стара, чтобы сама не могла кормить своих детей, да и молока у меня более, чем достаточно. Им уже месяц, нашим мальчуганам, а разве у них плохой вид? Я, наверное, вдвое здоровее и сильнее Мерлоты, которую вы хотите взять в кормилицы; да и кормит она уже полтора года, а для таких малюток это вовсе не годится. Правда, Сажета сказала, чтоб они питались разным молоком для того, чтобы не слишком полюбили друг друга, но разве она не говорила также, что нужно одинаково заботиться об обоих, потому что близнецы все-таки не такие крепкие, как другие дети. Пусть лучше они слишком сильно любят друг друга, чем жертвовать одним из них. А какого же мы отдадим кормилице? Скажу тебе по правде, что для меня одинаково больно расстаться как с одним, так и с другим. Я могу сказать с чистой совестью, что любила всех своих детей, но из всех, которых я выняньчила, эти, не знаю почему, кажутся мне милее и краше. У меня все время какой-то тайный страх потерять их. Прошу тебя, хозяин, забудь об этой кормилице. Впрочем, мы исполним все, что нам советовала Сажета. Неужели грудные дети могут так привязаться друг к другу? Дай бог, чтоб они сумели отличить свои ноги от рук, когда их отнимут от груди.
— Верно-то, верно, — отвечал дядюшка Барбо, глядя на жену, у которой был на редкость свежий и бодрый вид, — а что если ты по мере того, как дети будут расти, расстроишь свое здоровье?
— Не бойся, — успокоила его тетушка Барбо, — у меня аппетит, как у пятнадцатилетней девочки; впрочем, если я почувствую, что это меня изнуряет, я обещаю не скрыть этого от тебя, и мы успеем тогда отдать одного из этих бедняжек.
Дядюшка Барбо сдался, тем более, что не любил ненужных трат. Тетушка Барбо выкормила своих близнецов без жалоб и без особого труда; у нее была такая здоровая натура, что через два года после того, как она отняла от груди своих малышей, она родила хорошенькую девочку, которую назвали Нанетой; и ее она тоже сама выкормила. Но это было уже выше ее сил; ей пришлось бы трудно, если бы старшая дочка, которая кормила в это время своего первенца, не помогала ей изредка, прикладывая к груди свою маленькую сестренку.
И вот семья росла, и на солнце копошились маленькие дяди и тетки, племянники и племянницы, и никто из них не мог упрекнуть другого ни в излишней шумливости, ни в излишней рассудительности.
II
Близнецы росли на славу и хворали не чаще других детей; а нрав у них был такой мягкий, и все шло так складно, что и от зубов и от роста они страдали меньше, чем остальная детвора. Оба были белокурые и остались такими на всю жизнь. У них были правильные лица с большими голубыми глазками, покатые плечи, прямой и стройный стан, а ростом и отвагой они далеко опередили своих сверстников. Если случалось кому-нибудь из округи проходить через местечко Коссу, он останавливался, чтобы посмотреть на близнецов, и, восхищенный их видом, говорил: «Уж больно хороши мальчуганы!»
Это и было причиной того, что близнецы с самого раннего возраста привыкли, чтоб их разглядывали и расспрашивали, а впоследствии, когда они выросли, в них не было заметно ни застенчивости, ни растерянности. Со всеми они чувствовали себя отлично, а когда приходил чужой, они не прятались в кусты, как все дети в тех краях. Они свободно, без всякой робости подходили к каждому и, не опуская головы, не заставляя себя долго просить, отвечали на все вопросы. В первый момент их нельзя было отличить, и казалось, что они похожи друг на друга, как две капли воды, но, побыв с ними хоть четверть часа, каждый замечал, что Ландри был чуточку выше ростом и крепче, что волосы у него были несколько гуще, нос больше и взгляд живее. У него и лоб был шире, и вид решительней, а родимое пятно, которое у его брата было на правой щеке, у него было на левой и притом яснее обозначено. Таким образом, жители Коссы различали их, хотя и не сразу; но в сумерках или на некотором расстоянии ошибались почти все, тем более, что голоса у близнецов были очень похожи, и они, зная, что их смешивают, откликались один на имя другого, не давая понять, что окликавший их ошибался. Даже сам дядюшка Барбо иногда путал их. Случилось так, как предсказывала Сажета: только мать никогда не путала их, будь то ночью или на большом расстоянии.
И действительно, один мальчик стоил другого: если Ландри был живее и задорнее, то Сильвинэ был так ласков и умен, что нельзя было любить его меньше, чем его младшего брата. В течение трех месяцев старались не дать им привыкнуть друг к другу, а в деревне три месяца большой срок, чтоб соблюдать что-нибудь необычное. Но, во-первых, видно было, что это не привело ни к каким результатам, а во-вторых, сам священник сказал, что бабушка Сажета лгунья и что законы природы, данные господом богом, не могут быть нарушены людьми. Таким образом, постепенно были забыты все обещания, данные повитухе. И когда с детей впервые сняли детские платьица и повели к обедне в штанах, то костюмы их были сделаны из одного и того же сукна: они были переделаны из старой юбки их матери и сшиты по одному фасону, потому что портной их прихода не знал других. Когда они подросли, то оказалось, что они любили одни цвета. Так, однажды их тетка Розетта хотела им подарить к Новому году по галстуку, который они должны были сами выбирать у торговца, развозившего свои товар по домам на долговязой лошади; и вот оказалось, что мальчики выбрали тот же самый сиреневый галстук. Тетка спросила, потому ли они так сделали, что хотели всегда одинаково одеваться, — но близнецы не задумывались над подобными вещами; Сильвинэ ответил, что из всех галстуков, бывших в тюке торговца, этот был самый красивый и по цвету и по рисунку, и Ландри тотчас же стал уверять, что остальные галстуки никуда не годились.
— А как вам нравится цвет моей лошади? — с улыбкой спросил их торговец.
— Безобразный цвет, — ответил Ландри, — ваша лошадь похожа на старую ворону.
— Она отвратительная, — прибавил Сильвинэ, — совсем общипанная ворона.
— Вы видите, — обратился торговец к тетке с видом знатока, — эти мальчики смотрят на все одними глазами. Если одному красное кажется желтым, то другому все желтое покажется красным. Но противоречить им в этом не следует, так как говорят, что если близнецам мешают смотреть на себя, как на два снимка одного и того же рисунка, то они становятся идиотами и перестают владеть речью.
Торговец говорил все это потому, что хотел продать сразу два сиреневых галстука, так как они были плохого рисунка.
С течением времени все пошло попрежнему, и одеты близнецы были совсем одинаково, что давало лишний повод их смешивать. Не знаю, было ли то детской шалостью или тут действовали те законы природы, о которых священник говорил, что они ненарушимы, но как только у одного из мальчиков обламывался конец деревянного башмака, другой старался обломать и свой на той же ноге; если одному случалось разорвать свою куртку, другой тотчас же делал такую же дырку в своем платье, так что можно было подумать, что с обоими случилось одно и то же. А когда их расспрашивали об этом, они принимались хохотать с таинственным видом.
К счастью или к несчастью, но с годами их дружба все росла; а когда они уже умели рассуждать, то сами заметили, что, если один из них отсутствовал, другой не мог играть с детьми. Однажды отец удержал одного близнеца при себе в течение целого дня, оставив другого при матери, и оба были за работой такие печальные, бледные и вялые, что все подумали, не больны ли они. Когда же они встретились вечером, то, взявшись за руки, пошли далеко по дороге и совсем не хотели возвращаться домой; так хорошо им было вместе. А кроме того, они сердились слегка на родителей за причиненное им огорчение. И больше это не повторялось, ибо, надо сказать правду, что близнецы были баловнями и любимцами не только своих родителей, но дядей и теток, сестер и братьев. Родители очень гордились близнецами, потому что все отзывались о них лестно; и на самом деле это были красивые, добрые и умные дети. Дядюшка Барбо иногда начинал беспокоиться, что будет с ними, когда они станут уже взрослыми мужчинами, если они привыкнут всегда быть вместе; и, вспоминая слова Сажеты, он пробовал дразнить их, чтоб заставить ревновать друг к другу. Если им случалось в чем-либо провиниться, он надирал уши Сильвинэ, в то же время говоря Ландри: «Сегодня я тебя прощаю, так как ты обыкновенно рассудительнее». Но Сильвинэ, несмотря на то, что у него горели уши, утешался тем, что Ландри был избавлен от этого наказания, а Ландри плакал так, как будто наказан был он. Пробовали также давать одному из них то, что составляло предмет желаний обоих, но если это было что-либо съедобное, они тотчас делили это между собой; если же это была какая-нибудь игрушка или букварь, они сообща владели ими, или поочереди давали друг другу, не отличая «твоего» и «моего». Если хвалили одного за поведение и делали вид, что не обращают внимания на другого, то другой бывал так доволен и горд тем, что его брата поощряют и ласкают, что и сам начинал хвалить и ласкать его. Стараться их разъединить телесно или духовно значило терять зря труд и время; а так как детям, которых любят, никогда не противоречат, даже ради их собственного блага, то уже очень скоро близнецам предоставили полную свободу действий; и только иногда, и то больше для забавы, отпускали на их счет разные колкости; но близнецы не давали себя одурачить. Они были хитры, и часто только для того, чтоб их оставляли в покое, они делали вид, что ссорятся и дерутся. Но для них это было лишь забавой, и при всех потасовках они никогда не причиняли друг другу ни малейшего вреда. Если случалось какому-либо ротозею удивляться их ссорам, то они смеялись над ним втихомолку, и слышно было, как они болтали и пели, точно две пташки на ветке.
Но господь бог ни на земле, ни на небе не создал ничего совершенно одинакового. И потому, несмотря на большое сходство близнецов и на их глубокую привязанность друг к другу, судьба их была совершенно различна; и тогда всем стало ясно, что для бога это две самостоятельные личности, характеры которых совершенно различны.
Но это заметили только тогда, когда пришло испытание, а это случилось вскоре после первого причастия. Семья дядюшки Барбо все увеличивалась, благодаря двум старшим дочерям, которые неустанно производили на свет все новых славных ребят. Старший сын Барбо, Мартин, красивый и энергичный парень, служил у чужих; зятья работали усердно, но случалось, что работы на всех не хватало. К тому же в том краю был ряд плохих лет, отчасти из-за бурь, произведших большие опустошения, отчасти из-за застоя в делах; и земледельцы терпели в это время убытки.
Дядюшка Барбо был не настолько богат, чтобы держать при себе всю семью, и потому надо было подумать о том, чтобы отдать близнецов в услужение другим. Дядя Кайо из Приша предложил взять одного из них в погонщики волов, так как его сыновья были или малы, или велики для этого дела, а у самого Кайо было большое поместье, которое надо было держать в порядке. Когда Барбо впервые заговорил об этом с женой, та и испугалась и огорчилась. Можно было подумать, что ей и в голову не приходила мысль, что нечто подобное может случиться с ее близнецами, — а на самом деле она всю свою жизнь боялась этого. Но так как она во всем подчинялась мужу, то ничего не сказала. Дядюшка Барбо и сам был озабочен и потому хотел подготовить все исподволь. Сначала близнецы плакали и три дня провели в лесах и лугах, являясь домой только в часы трапез. Они не разговаривали со своими родителями, и когда их спрашивали, согласны ли они на предложение, они ничего не отвечали; зато когда они были одни, они горячо обсуждали этот вопрос.
В первый день братья только и делали, что плакали и все держались за руки, точно боясь, что их разъединят насильно. Но этого бы дядюшка Барбо никогда не сделал. Он обладал мудростью крестьянина, которая заключается в терпении и вере в целительное действие времени. Когда же близнецы на следующий день увидели, что их оставляют в покое в расчете, что они образумятся, то почувствовали еще больший страх перед волей отца, чем если бы на них старались подействовать угрозами и наказаниями.
— И все-таки придется подчиниться, — сказал Ландри, — но кто же из нас пойдет? Ведь нам предоставили самим решить этот вопрос. А Кайо сказал, что взять обоих не может.
— Не все ли равно, уйду я или останусь, раз мы должны расстаться? — сказал Сильвинэ. — О жизни среди чужих я и не думаю; о, если бы я был там с тобой, я бы очень скоро отвык от дома!
— Это все слова, — возразил Ландри, — ведь тот, кто останется с родителями, все же найдет себе некоторое утешение и не будет так тосковать, как тот, который не увидит больше ни брата, ни отца, ни матери, ни сада, ни животных, — всего, что он так любит.
Ландри говорил это с очень решительным видом, но Сильвинэ снова заплакал; у него не было столько решимости, сколько у брата, и одна мысль о том, что он покинет и потеряет все сразу, была для него так тяжела, что он не мог удержаться от слез.
Ландри плакал реже и притом по другой причине, так как он решил взять на себя самое тяжелое и только хотел знать, что Сильвинэ может вынести, чтобы избавить его от большего. Он увидал, что Сильвинэ больше, чем он, боится жить в незнакомом месте и в чужой семье.
— Послушай, Сильвинэ, — сказал он, — уж если мы решимся на разлуку, так лучше уйду я. Ты ведь знаешь, что я немного крепче тебя, и если мы хвораем, а это почти всегда случается с нами в одно время, то у тебя болезнь всегда бывает сильнее, чем у меня. Говорят, что мы можем умереть, если нас разлучат. Не думаю, чтоб я умер; но за тебя я не уверен, и потому мне будет приятнее, если ты останешься с мамашей; она тебя будет утешать и баловать. И действительно, если между нами делают какую-нибудь разницу, что, в общем, не заметно, то в твою пользу; я думаю, что тебя любят больше, и я знаю, что ты милей и ласковей меня. Поэтому ты оставайся, а я уйду. Мы будем близко друг от друга. Земли Кайо находятся по соседству с нашими, и мы ежедневно будем видаться. Я люблю труд, и это меня развлечет; а так как я бегаю лучше тебя, то, как только окончу свою дневную работу, я буду прибегать к тебе. Когда же я буду на работе, ты пойдешь гулять и придешь ко мне, потому что у тебя ведь нет особенных дел. Я же буду гораздо спокойнее, если дома будешь ты, а не я. И потому прошу тебя, останься.
III
Но Сильвинэ и слышать не хотел об этом; хотя он и с большей нежностью, чем Ландри, относился и к отцу, и к матери, и к маленькой Нанете, одна мысль о том, что вся тяжесть падет на его дорогого брата, пугала его.
Они долго спорили и, наконец, кинули жребий на соломинках; жребий пал на Ландри.
Однако Сильвинэ не удовлетворился этим и захотел кидать еще медным грошем. Три раза ему выпадала решка, и все Ландри должен был уходить.
— Вот видишь, — сказал Ландри, — сама судьба хочет этого, а с нею спорить нельзя.
На третий день Сильвинэ попрежнему лил слезы, но Ландри уже почти не плакал. Первая мысль об отъезде огорчила его, быть может, еще больше, чем брата; он совсем пал духом и не обманывал себя насчет невозможности сопротивления родителям. Но он столько плакал и столько думал о своем горе, что выплакал его, и теперь предался размышлениям; а Сильвинэ только отчаивался и не мог решиться рассуждать; когда Ландри твердо решил уйти, Сильвинэ совсем не был подготовлен к этому.
К тому же у Ландри было больше самолюбия, чем у Сильвинэ. Им много говорили о том, что они не будут настоящими людьми, если не привыкнут разлучаться, а Ландри с гордостью думал о своих четырнадцати годах, и ему хотелось показать, что он уж больше не ребенок. Во всех их делах инициатива всегда принадлежала Ландри, и он убеждал и увлекал своего брата. Так пошло с того дня, когда они впервые отправились искать гнезда на вершинах деревьев; так было и теперь. Ему и на этот раз удалось успокоить Сильвинэ, и когда они вечером вернулись домой, он объявил отцу, что они с братом решили исполнить свой долг, что они кидали жребий и что он, Ландри, отправится погонять волов в Приш.
Дядя Барбо посадил близнецов к себе на колени, хотя они были уже большие и сильные мальчики, и сказал им следующее:
— Дети мои, вот вы уж большие и разумные, я вижу это по вашей покорности и очень рад этому. Помните, что если дети доставляют радость отцу и матери, они этим самым доставляют радость господу богу на небесах, который когда-нибудь вознаградить их за это. Я не желаю знать, кто из вас покорился первый, но бог это знает, и он благословит того, кто первый решил подчиниться, и того, кто послушался.
Затем он повел близнецов к матери, чтоб и она похвалила их, но тетушка Барбо с трудом удерживала слезы; поэтому она ничего не сказала, а только прижала их к своей груди.
Дядюшка Барбо был человек умный; он знал, кто из детей был решительнее и кто привязчивее. Он боялся, как бы что-нибудь не ослабило добрую волю Сильвинэ, так как видел, что Ландри твердо держится своего решения; единственно, что могло его поколебать, было горе брата. Поэтому он на рассвете разбудил Ландри, стараясь не потревожить Сильвинэ, который спал рядом с братом.
— Вставай, мальчик, — сказал он ему шопотом, — мы должны уйти в Приш так, чтоб твоя мать этого не видела; ты ведь знаешь, как она огорчается, и надо ее избавить от прощания. Я тебя провожу к твоему новому хозяину и отнесу твой узелок.
— А с братом я тоже не должен прощаться? — спросил Ландри. — Он будет на меня сердиться, если я уйду, не сказав ему ни слова.
— Если твой брат проснется и увидит, что ты уходишь, он начнет плакать и разбудит твою мать, а она, видя ваше горе, будет плакать еще больше. Ландри, ведь ты великодушный мальчик и не захочешь поступить так, чтоб твоя мать заболела от горя. Исполни же свой долг до конца, мое дитя, — уйди потихоньку. Сегодня же вечером я приведу к тебе твоего брата, а так как завтра воскресенье, то ты с утра придешь к матери.
Ландри послушался отца и, не оглядываясь, вышел из дома. Тетушка Барбо, конечно, не была спокойна и не могла крепко заснуть; она слышала все, что говорил Ландри ее муж. Чувствуя, что он прав, бедная женщина даже не пошевелилась; она только отодвинула немного полог кровати, чтоб видеть, как Ландри выйдет. Ей стало до того грустно, что она вскочила с постели и хотела бежать за ним, чтоб обнять его. Но перед кроватью близнецов она остановилась, — Сильвинэ спал еще крепким сном. Бедный мальчик так наплакался за последние три дня и три ночи, что был совершенно измучен; у него был даже легкий жар; он метался в кровати, тяжело вздыхал, стонал и никак не мог проснуться.
При виде этого близнеца, который остался при ней, тетушка Барбо должна была признаться себе, что разлука с ним была бы ей еще тяжелее. Да, из них двух он был нежнее, быть может это происходило от того, что характер у него был мягче, а быть может таков был закон природы, и господь велел, чтоб из двух лиц, связанных либо любовью, либо дружбой, один давал больше, нежели другой. Дядюшка Барбо, наоборот, оказывал некоторое предпочтение Ландри, так как прилежание и смелость он ценил больше, чем ласки и внимание. Мать же оказала предпочтение Сильвинэ, который был ласковее и привязчивее.
И вот она смотрела на своего бедного мальчика, бледного и похудевшего, и говорила себе, что отдать его к чужим людям было бы очень жалко; ведь Ландри может вынести больше горя, да и привязанность его к брату и к матери не такова, чтоб можно было бояться за его здоровье. «У этого ребенка ясное сознание своих обязанностей, — думала она, — и все-таки у него немного черствое сердце; а то разве он мог бы уйти так, не колеблясь, ни разу не обернувшись и не пролив ни единой слезы. У него не было бы сил итти, он стал бы на колени и просил бы бога поддержать его; он подошел бы к моей кровати, когда я делала вид, что сплю, только для того, чтобы посмотреть на меня и поцеловать край моей занавески. Мой Ландри — настоящий мальчик. Ему нужно жить, двигаться, работать и не сидеть на одном месте. А у этого сердце девушки, нежное и мягкое, — так что нельзя не любить его, как зеницу ока».
Так рассуждала тетушка Барбо, возвращаясь к своей кровати; но она уже не заснула больше, Тем временем дядя Барбо и Ландри шли через поля и пастбища по направлению к Пришу. Когда они поднялись на небольшое возвышение, откуда в последний раз видны строения Коссы, Ландри остановился и обернулся. Сердце его забилось, он опустился на траву, не имея сил итти дальше. Отец сделал вид, как будто ничего не замечает, и вскоре позвал его:
— Уже светает, Ландри. Пойдем дальше, а то мы не поспеем в Приш к восходу солнца.
Ландри поднялся. Он дал себе слово не плакать перед отцом и сделал поэтому вид, будто уронил из кармана нож, и в это время смахнул слезы, которые, как две крупных жемчужины, стояли у него на глазах. И в Приш он пришел, не показывая, как ему тяжело на душе.
IV
Дядя Кайо, видя, что из двух близнецов ему привели самого крепкого и расторопного, принял Ландри очень любезно. Он знал, что на разлуку решились не легко; но он был добрый человек, хороший хозяин, большой друг дядюшки Барбо и старался, как умел, приласкать и ободрить молодого человека. Он велел тотчас же дать ему супа и рюмку вина, чтоб восстановить его силы, так как видел, что мальчик горюет. Затем он взял его с собой запрягать волов и показал ему, как это надо делать. Барбо, действительно, имел пару хороших волов, и Ландри не раз приходилось запрягать и управлять ими, что он и делал всегда на славу. Волы дяди Кайо во всей округе считались самыми выхоженными, выкормленными и породистыми; и когда мальчик увидал их, он почувствовал себя польщенным, что в его распоряжении будет такой прекрасный скот. Притом он был рад, что сможет выказать свою ловкость и расторопность и что он все уже знает. Его отец не преминул похвалить его. Когда настало время итти в поле, все дети дяди Кайо, девочки и мальчики, большие и маленькие, пришли проводить Ландри, а самая младшая прикрепила лентами к его шляпе букет цветов, так как это был первый день его службы и как бы праздник для семьи, в которую он вступил. При прощании отец прочел ему в присутствии его нового хозяина целое наставление; он говорил, чтоб Ландри старался во всем удовлетворять своего хозяина и чтобы заботился об его скоте, как о своем собственном.
Ландри обещал стараться и затем отправился на пашню, где он в течение целого дня проявил большую выдержку и отлично выполнял свои обязанности. Вернулся он оттуда с большим аппетитом; впервые ему досталась такая трудная работа, а усталость лучшее лекарство против горя.
Но для бедного Сильвинэ этот день в Бессониере[7] прошел гораздо тяжелее; надо сказать, что дом и все владение Барбо получили это прозвище со времени рождения близнецов; вскоре вслед за этим и служанка дома родила двух девочек-близнецов, которые умерли. Крестьяне очень любят давать всякие насмешливые прозвища, и потому владения Барбо скоро получили название «Бессониер». Всюду, где только ни показывались Сильвинэ и Ландри, дети непременно кричали: «Вот близнецы из Бессониера». Итак, в этот день в доме дяди Барбо в Бессониере царило очень грустное настроение. Как только Сильвинэ проснулся и увидал, что брата нет с ним рядом, он понял, в чем дело; но ему не верилось, что Ландри ушел, не попрощавшись с ним. И, несмотря на все свое горе, он сердился на него.
— Что я ему сделал? — говорил он матери, — и чем рассердил его? Я следовал всем его советам. Он говорил, чтоб я при тебе не плакал, милая мама, и я удерживал слезы, так что у меня трещала голова. Он обещал перед уходом поговорить еще со мной, чтобы ободрить меня и позавтракать со мной на границе Шеневиера, там, где мы обыкновенно играли. Я хотел сам собрать в узелок его вещи и дать ему мой нож, который лучше его ножа. А ты, мама, собирала еще вчера его вещи; ты знала, следовательно, что он уйдет, не попрощавшись со мной?
— Я исполнила волю твоего отца, — ответила тетушка Барбо.
Она говорила все, что могла придумать, чтобы утешить сына. Но он ничего не слушал; и только, когда мать тоже заплакала, он стал ее целовать, просить у нее прощения за то, что доставил ей лишние страдания, и обещал остаться с ней, чтобы утешать ее. Но, как только она отправилась по делам на птичий двор и в прачечную, он, даже не думая, что делает, побежал по направлению к Пришу, поддаваясь инстинкту, как голубок, который летит к своей голубке, не заботясь о правильности пути.
Он добежал бы от до Приша, если бы не встретил отца, который возвращался домой; Барбо взял сына за руку и повел обратно, говоря:
— Мы пойдем туда сегодня вечером, а во время работы не следует мешать Ландри: его хозяин будет этим недоволен; да и к тому же мать очень огорчена, а я надеюсь, что ты сможешь ее утешить.
V
Сильвинэ вернулся к матери и весь день ходил за ней следом, как маленький ребенок, говоря только о Ландри; он не мог заставить себя не думать о нем, когда проходил один мимо всех тех мест, где они бывало ходили вдвоем. Вечером он пошел в Приш, и отец отправился с ним вместе. Сильвинэ чуть с ума не сошел от радости при мысли о том, что идет к брату. Он даже не мог спокойно поужинать, — так он спешил уйти. Он думал, что Ландри, быть может, выйдет ему навстречу, и ему все время казалось, что он видит его издали. Но Ландри и с места не двинулся, хотя и очень желал пойти к Сильвинэ. Он боялся, что молодежь Приша будет смеяться над его привязанностью к брату, так как их любовь считалась болезнью. Сильвинэ застал Ландри за столом, где он пил и ел с таким видом, точно всегда принадлежал к семейству Кайо.
Но, как только Ландри увидел Сильвинэ, сердце его забилось от радости, и ему стоило большого труда удержаться, чтобы не опрокинуть и стол, и скамью, лишь бы поскорее обнять брата. Но он не осмелился встать, так как хозяева с любопытством глядели на него, забавляясь их дружбой, которая была для них диковинкой, «чудом природы», как говорил учитель местной школы. Сильвинэ бросился к Ландри, со слезами обнял его и прижался к нему, как птичка в гнезде прижимается к своему брату, чтоб согреться; и Ландри досадовал на всю эту сцену при зрителях, хотя сам в душе был очень доволен; но ему хотелось казаться рассудительнее брата, и он часто знаками просил его сдерживаться; это крайне удивляло и сердило Сильвинэ. Дядюшка Барбо сел покалякать и выпил рюмочку-другую с Кайо, а близнецы тем временем вышли, и Ландри очень хотелось быть ласковым и нежным с братом наедине. Но другие мальчики издали наблюдали за ними. Даже маленькая Соланж, младшая дочь Кайо, шаловливая и любопытная, как конопляночка, семеня ножками, бежала за ними. Когда они обращали на нее внимание, она сконфуженно смеялась, но не отступала, так как надеялась увидать нечто необычайное, хотя и не могла себе представить, что могло быть удивительного в дружбе двух братьев.
Сильвинэ удивлялся тому спокойствию, с каким Ландри встретил его, но он и не подумал упрекать его за это; он был так доволен, что Ландри был с ним вместе! На следующий день Ландри мог делать, что хотел, так как Кайо освободил его от всякой работы; он ушел рано и надеялся застать брата еще в постели. В общем Сильвинэ очень любил поспать, но он проснулся как раз в тот момент, когда Ландри вошел в сад. Сильвинэ босиком побежал туда, точно какой-то внутренний голос говорил ему, что брат его близко. Ландри остался очень доволен этим днем. Он радовался своей семье и своему дому, так как знал, что будет видеть их не каждый день и что это будет для него как бы наградой. До полудня Сильвинэ забыл о своем горе. Во время завтрака он думал о том, что будет обедать вместе с братом, но после обеда он вспомнил, что ужин будет их последней совместной трапезой. Он начал беспокоиться, и ему стало не по себе. Он от всего сердца ласкал брата и ухаживал за ним, отдавая ему из еды лучшие куски: корку своего хлеба и сердцевину своего салата; он заботился об его одежде и его обуви. Можно было подумать, что Ландри предстоял далекий путь и его надо жалеть; на самом же деле из них двоих Сильвинэ, несомненно, был более огорчен и потому более достоин жалости.
VI
Так прошла целая неделя. Сильвинэ каждый день ходил к Ландри, а тот, проходя мимо Бессониера, всегда останавливался поговорить с братом. Ландри начинал входить во вкус своей новой жизни, но Сильвинэ не примирялся с ней, считал дни и часы и тосковал в душе.
Один только Ландри мог влиять на него и приободрять его. Даже мать прибегала к его помощи, чтобы успокаивать Сильвинэ, но бедный мальчик с каждым днем становился все печальней. Он больше не играл и работал только по приказанию; он еще иногда водил гулять свою маленькую сестренку, но он с ней почти не разговаривал и не старался ее развлечь, а только следил за тем, чтобы она не упала и не сделала себе больно. Как только он замечал, что за ним не следят, он уходил один и прятался где-нибудь, так что потом не знали, где его искать. Он побывал во всех рвах, расщелинах и оврагах, где они с Ландри обыкновенно играли и разговаривали; он садился на те пни, на которых они сиживали вместе, он проходил через все лужки, в которых они плескались, как настоящие утята; он радовался, если находил какую-нибудь деревяжку, которую Ландри обточил своим ножом, или кремни, которые Ландри метал и из которых добывал огонь. Сильвинэ собирал их и прятал в каком-нибудь дупле или под грудой сучьев; изредка он приходил посмотреть на них или взять их, точно это были драгоценности. Он постоянно вспоминал и перебирал в памяти все подробности своего минувшего счастья. Для другого это было ничто, — для него в этом была вся жизнь. Он не заботился о будущем, так как не имел сил думать о том, что ему предстоит еще длинный ряд таких же дней. Он жил прошлым и изводил себя бесконечными мечтаниями. Иногда ему казалось, что он видит и слышит голос своего брата; тогда он разговаривал сам с собой, воображая, что Ландри ему отвечает. Или он засыпал где-нибудь и во сне видел Ландри; когда же он просыпался один, он долго и неудержимо плакал, надеясь, что усталость ослабит и притупит его горе.
Однажды он отправился бродить и дошел до границы Шампо; там, у ручейка, который во время дождей вытекает из лесу, а теперь почти совсем высох, он нашел маленькую мельницу; такие мельницы дети того края делают из стружек, и притом так искусно, что они вертятся при течении и иногда долго держатся на поверхности воды, пока другие дети их не сломают или сильный поток не унесет их далеко. Мельница, которую нашел Сильвинэ, была совершенно цела и находилась там уже больше двух месяцев: это место было пустынно, и никто мельницу не увидал и не испортил. Сильвинэ узнал мельницу, — это была работа его брата; в то время, как Ландри ее делал, они дали себе слово притти впоследствии посмотреть на нее; но они забыли про нее, так как сделали после того много других мельниц в разных местах.
Сильвинэ очень обрадовался, когда нашел ее; он отнес ее немного ниже, туда, где теперь начинался ручеек; он хотел посмотреть, как она вертится, воскресить в памяти радость, с какой Ландри дал ей первый толчок. Он оставил там мельницу и решил в первое же воскресенье пойти туда с Ландри и показать ему, как хорошо она сохранилась, благодаря тому, что была хорошо сделана. Но он не удержался и пришел туда на следующий день один. — И что же? Берег ручейка был весь изрыт и истоптан быками, которые приходили туда на водопой; животных пустили пастись утром на опушке. Мальчик пошел немного дальше и увидал, что быки наступили и на его мельничку и совсем разломали ее, так что он нашел от нее лишь несколько кусочков. Ему стало очень тяжело и тотчас же представилось, что в этот день с его братом, наверно, приключилось какое-нибудь несчастье. Он побежал в Приш, чтобы удостовериться, что все благополучно. Но он знал, что Ландри не любил принимать его днем, так как боялся, что хозяин рассердится, если он отвлечется от работы. Поэтому Сильвинэ удовольствовался тем, что издали посмотрел на брата, но сам не показался ему. Ему было бы стыдно сознаться, из-за чего он прибежал. И долго он ни слова никому не говорил об этом поступке.
Сильвинэ становился все бледнее, плохо спал, почти перестал есть, и мать его была удручена этим, не зная, что ей делать, чтоб утешить сына. Она пробовала брать его с собой на рынок илипосылала его на ярмарки с отцом и дядьями; но мальчика ничто не занимало, и дядюшка Барбо, не говоря ему об этом ни слова, старался убедить Кайо взять на службу обоих близнецов. Но фермер приводил ему такие доводы, с которыми Барбо не мог не соглашаться.
— Предположим, — говорил Кайо, — что я возьму его на некоторое время. Но ведь это не надолго, потому что люди нашего сословия не могут держать двух работников, если нужен только один. Таким образом, в конце года придется одному из них искать другого места. Как вы не понимаете, что если бы ваш Сильвинэ находился в таких условиях, что должен был бы работать, он бы меньше мечтал и примирился бы со своей судьбой, как и его младший брат. Рано или поздно вы придете к тому же взгляду. Быть может вы не найдете ему места, где захотите, и близнецы будут еще дальше друг от друга и смогут видеться лишь раз в неделю или даже раз в месяц, так разве не лучше уж теперь начать приучать их находиться врозь? Будьте же рассудительны, старый друг; не обращайте внимания на капризы ребенка; ваша жена и другие дети и так слишком уже прислушивались к его желаниям и очень избаловали его. Самое главное уже сделано, и, если вы не поддадитесь, он свыкнется со своим положением.
Дядюшка Барбо согласился с Кайо. Действительно, он замечал, что чем больше Сильвинэ видал своего брата, тем чаще он хотел его видеть опять. Старик дал себе слово, что постарается в Иванов день найти Сильвинэ место. Он надеялся, что близнец будет реже видеть тогда Ландри и привыкнет жить как все люди, не поддаваясь неодолимой любви к брату, отдавшей его во власть тоски и болезни.
Но тетушке Барбо пока не следовало говорить об этом, так как при первом же намеке она залилась слезами. Она говорила, что Сильвинэ может умереть. Барбо был в большом затруднении. Ландри, следуя советам отца и хозяина, и даже матери, старался образумить своего бедного брата; Сильвинэ не спорил с ним, обещая исправиться, но не мог себя побороть. К его горю примешивалось еще чувство, о котором он не говорил, потому что не мог его выразить — в уголке его сердца расцвела пышная ревность к брату. Он был рад более, чем когда-либо, что все относятся к Ландри с уважением, а хозяева обращаются с ним, как с сыном. Но если он, с одной стороны, и радовался этому, то, с другой, его огорчала и даже оскорбляла мысль, что Ландри отвечает на это слишком горячей привязанностью. Его раздражало, что достаточно было одного слова Кайо, хотя бы тихого и спокойного, и Ландри бросал отца, мать и брата и бежал предвосхитить желание хозяина, думая больше о своих обязанностях, чем о дружбе. Сильвинэ, казалось, что он бы не был способен на послушание, как Ландри, когда дело шло о том, чтобы побыть еще немного с дорогим и любимым существом.
Тогда бедному мальчику засела в голову мысль, что он Ландри любит, а брат не отвечает на его любовь, и что так было, вероятно, всегда, но только он не сознавал этого. Иногда ему казалось, что любовь Ландри возросла с тех пор, как он стал встречать других людей, которые ему нравились больше брата.
VII
Ландри не мог понять эту ревность, так как по природе он был совсем не ревнив. Когда Сильвинэ приходил к нему в Приш, он старался его развлечь и показывал ему больших волов, прекрасных коров, овец и огромные запасы Кайо. Ландри ценил и обращал на все это внимание не из зависти: он любил работу на земле, скотоводство и вообще все хорошее и полезное, что есть в деревне. Ему было приятно, если молодая кобылка, которую он вел в поле, была так чиста и откормлена, что лоснилась; он не терпел, когда какую-нибудь работу делали без усердия и оставляли без внимания и презирали что-либо, что могло жить и приносить пользу, как всякий божий дар.
Сильвинэ же относился ко всему этому с полным равнодушием и удивлялся, что брат так близко принимает к сердцу то, чему он не придавал никакого значения. Все давало ему повод к недоверию, и он говорил Ландри:
— Ты весь увлечен этими волами, а наших быков ты совсем забыл, а ведь они были такие живые и такие милые и ласковые с нами и охотнее давались, когда ты их запрягал, а не отец. И ты даже не спросил, что с нашей коровой, которая давала такое хорошее молоко; бедная скотинка! Когда я приношу ей корм, она так печально глядит на меня, понимает, что я один, и хочет меня спросить, где же другой близнец.
— Да, это доброе животное, — сказал Ландри, — но взгляни на эту корову, когда ее доят: в жизни ты не видал столько молока сразу.
— Это возможно, — возразил Сильвинэ, — но бьюсь об заклад, что и молоко и сливки Чернушки лучше, потому что трава в Бессониере лучше здешней.
— Чорт возьми! — воскликнул Ландри, — я думаю, что отец все-таки с удовольствием променял бы свои камыши на луга Кайо!
— Как бы не так! — возразил Сильвинэ, пожимая плечами, — ведь у камышей растут такие деревья, каких вы здесь и в глаза не видали, если лугов у нас и не много, зато сено хорошее, и когда его свозят, то по всей дороге стоит от него чудный запах.
Так они спорили, неизвестно о чем. Ландри отлично понимал, что лучшее имущество — то, которым владеешь сам, а Сильвинэ ругал Приш, не помышляя ни об отцовском добре, ни о чем-либо другом. Но причиной всех этих споров была разница между обоими детьми: один радовался и работе, и жизни, где бы то ни было, а другой не мог понять, как это его брат может без него хоть минуту чувствовать себя хорошо и спокойно.
Случалось, что Ландри водил Сильвинэ посаду своего хозяина и вдруг среди разговора останавливался, чтобы срезать сухую ветку с молодого прививка или вырвать сорную траву из грядки, где росли овощи; тогда Сильвинэ сердился, что мысли Ландри всегда направлены на то, как бы не нарушить порядка и услужить другому, а он, Сильвинэ, только и думает, как бы не пропустить ни одного слова брата. Но он никогда не выказывал этих чувств; он сам стыдился того, что обижался на пустяки, но при расставании он часто говорил:
— Ну, хватит на сегодня! Быть может, для тебя я и так уж слишком долго пробыл здесь и порядком надоел тебе.
Ландри не понимал этих упреков. Он огорчался и в свою очередь упрекал брата. Но Сильвинэ не хотел и не мог объясниться лучше.
Бедняга Сильвинэ ревновал Ландри ко всему, чем бы тот ни занимался, но еще больше он ревновал его к людям, которых Ландри любил. Ему было невыносимо видеть, как Ландри веселился в обществе своих товарищей, других мальчиков Приша; если Ландри играл с маленькой Соланж, ласкал ее и забавлял, Сильвинэ упрекал его в том, что он забывал их маленькую сестру Нанету, которая будто бы была и милее, и чище, и ласковее этой гадкой девчонки.
Но человек, который ревнует, никогда не бывает справедлив. И поэтому, когда Ландри приходил в Бессониер, Сильвинэ казалось, что он слишком много возится с маленькой сестренкой, и он упрекал брата за то, что тот все внимание обращает на нее, а что он ему надоел и стал безразличен.
Наконец его любовь стала такой требовательной, а он сам таким печальным, что Ландри страдал от этого и чувствовал себя хорошо только без него. Он уставал от вечных упреков брата за то, что он, Ландри, примирился со своей судьбой. Казалось, что Сильвинэ чувствовал бы себя менее несчастным, если бы Ландри был так же безутешен, как и он.
Ландри понял это и хотел ему дать понять, что чрезмерная любовь — иногда большое несчастье. Но Сильвинэ не желал слушать об этом и считал, что со стороны брата жестоко говорить ему это. Он иногда дулся на Ландри и неделями не ходил в Приш, хоть и сгорал от желания пойти туда; но он боролся с этим желанием, считая его ниже своего достоинства, хотя достоинство тут было не при чем. Сильвинэ всегда дурно истолковывал все, что Ландри умно и открыто говорил ему, чтоб образумить его. Но бедняга Сильвинэ под влиянием всех разговоров и обид становился все недовольнее; иногда ему казалось, что он ненавидит предмет своей любви. И в одно прекрасное воскресное утро он ушел из дому с намерением не возвращаться в этот день, чтоб не встречаться с братом, который всегда проводил этот день дома. Эта злостность сильно огорчала Ландри. Он любил шумные удовольствия, потому что с каждым днем чувствовал себя сильней и свободней. Во всех играх он был первым, так как у него был меткий глаз и ловкость в движениях. Если Ландри каждое воскресенье покидал веселую молодежь Приша и проводил весь день в Бессониере, он приносил этим некоторую жертву брату; а Сильвинэ нельзя было вытащить ни на игры на площадь Коссы, ни на какую-нибудь общую прогулку. Сильвинэ был еще ребенок и телом и духом; он желал лишь одного, — чтобы брат любил его больше всего на свете, так, как и он его. Ему хотелось пойти с братом в «их места», как он говорил, во все те углы и закоулки, где они когда-то играли в те игры, из которых они теперь уже выросли. Например, они делали маленькие тачки из ивового дерева, или маленькие мельнички, или силки для мелких птиц; они делали также домики из камешков, поля величиной с носовой платок, на которых дети якобы выполняли различные работы, подражая старшим: пахали, сеяли, боронили и жали, научаясь таким образом друг от друга в течение часа всем способам обработки и возделывания земли, которые применяются в течение целого года.
Но Ландри эти забавы больше не нравились. В качестве помощника Кайо он принимал теперь участие в ведении большого дела. Поэтому он охотнее шел с возом, запряженным шестью волами, чем привязывал колясочку из веток к хвосту своей собаки. Ему хотелось бороться с сильными парнями своего местечка и играть в кегли, тем более, что он мог теперь поднимать большой шар и пускать его на тридцать шагов. Но если Сильвинэ и соглашался куда-либо пойти, то он не играл, а, не говоря не слова, садился в угол, со скучающим видом, и начинал волноваться, если Ландри принимал слишком горячее участие в игре.
Кроме того Ландри выучился в Прише танцам. Любовь к этому развлечению развилась в нем поздно благодаря Сильвинэ, который был к нему совершенно равнодушен, хотя он танцовал не хуже других, танцовавших с раннего детства. Ландри славился в Прише уменьем танцовать «кадриль». Обычай требовал, чтобы кавалер после каждого танца целовал свою даму; Ландри это не доставляло пока никакого удовольствия; но он охотно целовал свою даму, потому что это свидетельствовало о том, что он уже вышел из детского возраста. Он желал бы даже, чтобы «дамы» немного церемонились с ним, как со взрослыми мужчинами, но это желание его не исполнялось: взрослые девушки, смеясь, обнимали его за шею, что его немало сердило.
Сильвинэ видел однажды, как Ландри танцовал, и это вызвало в нем сильнейшую досаду. Он видел, как Ландри поцеловал одну из дочек дядюшки Кайо, и плакал от ревности, находя, что это неприлично и противно христианским законам.
Как бы то ни было, Ландри жертвовал своим удовольствием ради брата и каждое воскресенье проводил дома, так что этот день у него всегда проходил без развлечений. Он надеялся, что Сильвинэ оценит это, и не жалел, что ему приходится скучать, — лишь бы брат был доволен.
Когда он увидел, что Сильвинэ, с которым у него на неделе произошла размолвка, ушел из дому, чтобы не мириться с ним, он очень огорчился. Впервые со времени своего ухода из дому он плакал и прятался, стыдясь выказывать свое горе перед родителями и боясь этим увеличить их собственное горе. Если из них двоих кто-нибудь мог ревновать, то Ландри, во всяком случае, имел на это больше права. Сильвинэ был любимцем матери, и даже дядя Барбо, хотя в душе и оказывал предпочтение Ландри, щадил Сильвинэ и относился к нему с большей снисходительностью. Ведь бедный ребенок был и слаб и менее рассудителен; к тому же он был очень избалован, и все боялись его огорчать. Правда, его участь была лучше, так как он остался в семье, а его близнец принял на себя всю тяжесть разлуки.
Впервые добряк Ландри обсудил все это хорошенько и решил, что Сильвинэ был к нему несправедлив. До сих пор он по доброте своей никогда не обвинял его, — скорее наоборот, он осуждал себя за то, что он — такой здоровенный, что он с излишним жаром принимается за работу и за удовольствия и не умеет высказать в словах свою нежность и быть таким внимательным в мелочах, как его брат. Но на этот раз он не находил за собой никаких грехов по отношению к их дружбе. Для того, чтобы притти в этот день домой, он отказался от ловли раков, к которой парии в Прише готовились целую неделю. Товарищи уговаривали и Ландри итти с ними, обещая ему от ловли много удовольствия. Но он устоял против сильного искушения, а для его возраста это было много. Когда он хорошенько выплакался, он услышал, что недалеко от него кто-то плачет и разговаривает сам с собой: так обыкновенно делают все деревенские женщины, когда у них какое-нибудь большое горе.
— Господи боже мой! — говорил голос, рыдая: — Почему это я столько горя вижу от этого ребенка? Он меня в гроб уложит, — уж это верно!
— Матушка, это я тебя огорчаю? — воскликнул Ландри, бросаясь ей на шею. — Если это я, то накажи меня и перестань плакать. Не знаю, чем я тебя опечалил… Но во всяком случае прости меня.
Тут тетушка Барбо увидела, что Ландри вовсе не черствый человек, как она воображала. Она его поцеловала и, сама не сознавая, что говорит, — так ей было тяжело, — сказала, что она мучается не из-за него, а из-за Сильвинэ; что же касается Ландри, то она иногда была к нему несправедлива, но она постарается загладить свою вину. Ей казалось, что Сильвинэ сходит с ума, так как он, не евши, ушел из дому рано утром. Солнце уже садилось, а его все не было. Его видели в полдень недалеко от реки, и в конце концов тетушка Барбо стала беспокоиться, не утопился ли он.
VIII
Мысль о том, что Сильвинэ решил покончить с собой, передалась от тетушки Барбо Ландри так же легко, как муха попадает в паутину. Ландри решил сейчас же пойти на розыски брата. В то время, как он бежал, он думал о своем горе и говорил себе: «Быть может, матушка была права когда упрекала меня за холодность. Но Сильвинэ все-таки не в уме, должно быть, если он решил причинить такое горе нашей матери и мне».
Он обегал все кругом и не нашел брата; он звал Сильвинэ, но никто ему не отвечал; он спрашивал о нем всех, кого встречал, но никто не мог ему ничего сообщить. Наконец, он очутился у луга, где были камыши, и пошел туда, потому что там было местечко, которое Сильвинэ особенно любил. Река врезалась там глубоко в берег и вырвала с корнями две или три ольхи, плававшие по воде, корнями вверх.
Дядюшка Барбо не пожелал удалить их оттуда. Он пожертвовал ими, потому что они при падении удержали корнями землю, а это было очень кстати, так как река каждую зиму производила большие повреждения у камышей и ежегодно уносила с поля много земли.
Ландри подошел к «вырезу» — так обыкновенно они с братом называли это место у камышей. Он даже не дошел до угла, где они сами из камней и высыпавших из-под земли корней с молодыми побегами сделали маленькую лесенку, крытую дерном. Мальчик с высоты прыгнул прямо вниз, чтоб скорее попасть на дно выреза. Здесь у берега реки росли кустарники, и трава была значительно выше его роста; если брат был там, то Ландри, чтобы увидеть его, должен был пройти между ними.
И в волнении ступил туда. Все время его преследовала мысль, которую высказала мать, что Сильвинэ находится в таком состоянии, что мог покончить с собой. Ландри пробирался меж кустами, пригибал все травы, звал брата, свистом призывал собаку, которая, наверно, следовала за Сильвинэ, так как со времени ухода ее молодого хозяина и ее не было дома. Но сколько Ландри ни звал и ни искал, он никого не находил в вырезе. Ландри всякое дело делал с толком и умел найтись в трудную минуту; он внимательно исследовал все берега, высматривал следы ног или обвал земли, которого там раньше не было. Печальные это были розыски и очень затруднительные, так как Ландри уже около месяца не был в этом месте; правда, он знал его, как свои пять пальцев, но за это время там могли произойти какие-нибудь изменения. Весь правый берег порос дерном, а все дно выреза так густо поросло камышом и хвощем, что там нельзя было отыскать незаросшего местечка, где бы мог запечатлеться след ноги. Но Ландри так внимательно осмотрел все вдоль и поперек, что нашел в каком-то углублении след собаки и даже мятую траву, как если б там лежал, свернувшись клубочком, Фино или какая-нибудь другая собака такой же величины. Это заставило мальчика призадуматься, и он стал изучать откос берегов у воды. Ему показалось, что он напал на глубокую ямку, которая могла быть недавно сделана ногой человека, либо прыгнувшего, либо скатившегося вниз; все это было очень неопределенно: ведь ямка могла быть делом какой-нибудь большой водяной крысы, которые копаются, роются обычно в подобных местах. Но Ландри почувствовал себя таким несчастным, что у него подкосились ноги, и он бросился на колени, как бы отдаваясь во власть божью.
Некоторое время он оставался в таком положении, не имея сил и смелости пойти рассказать кому-нибудь о своих опасениях. Он только смотрел на реку глазами, полными слез, и как бы требовал у нее отчета в том, что она сделала с его братом. А река тем временем текла спокойно, набегая на спускавшиеся вдоль всего берега в воду ветви деревьев, и с легким шумом, напоминавшим смешок человека, ударялась о землю.
Мысль о несчастии всецело овладела бедным Ландри; у него помутилось в уме, и он, на основании ничего не стоящих данных, создал себе картину беды, отчаявшись в помощи бога.
«Эта злая река не говорит ни слова, — думал он, — и не вернет мне брата, если бы даже я тут проплакал целый год. Как раз здесь она очень глубокая, и с тех пор, как она подтачивает поле, в нее упало столько ветвей, что кто туда ступит, должен неминуемо там увязнуть. Господи, может быть мой бедный близнец лежит там, на дне реки, в двух шагах от меня, и я не могу его увидеть, не могу найти его среди всех этих веток и камышей, даже если бы я туда спустился».
И он оплакивал своего брата и упрекал его. Никогда в жизни у него не было еще такого горя.
Наконец, ему пришло в голову посоветоваться с одной вдовой, которую звали «бабушка Фадэ». Она жила там, где кончались камыши, возле дороги, которая вела к броду. Эта женщина имела только маленький домик с садиком, а кроме этого ни земли, ни какого другого имущества, но ей не приходилось бегать и искать заработка, так как она обладала большими познаниями насчет болезней и напастей людских и со всех сторон к ней приходили за советом. Она владела таинственными средствами, при помощи которых излечивала раны, ушибы и другие увечья. Случалось, что она и обманывала: так она иногда лечила от болезней, которых у человека никогда не было. Я, со своей стороны, никогда не питала особого доверия к ее чудесам, вообще ко всему, что о ней рассказывали, например, о том, что она превращала скверное молоко старой и изнуренной коровы в хорошее.
Но она знала отличные лекарства, которые применяла при простуде, имела превосходные пластыри против порезов и ожогов и также питье. Она, несомненно, не зря зарабатывала деньги и действительно вылечивала много больных, которых доктора своими лекарствами залечили бы до смерти. По крайней мере она так говорила, и те, кого она вылечивала, предпочитали верить ей и не обращаться к врачам.
В деревне знания всегда почитаются за колдовство, и многие думали, что бабушка Фадэ знала много больше, чем выказывала; между прочим, ей приписывали дар отыскивать потерянные вещи и даже пропавших людей. А так как она была и умна, и рассудительна, и часто помогала советом выпутываться из трудных обстоятельств, то из этого сделали вывод, что она может сделать многое такое, чего она на самом деле делать не могла.
Дети охотно слушают рассказы. В Прише, где люди были и легковерней и проще, Ландри слышал, что бабушка Фадэ при помощи семени, которое она с приговариваниями бросала в воду, могла указать, где найти утопленника. Семя всплывало на поверхность и плыло дальше, и там, где оно останавливалось, там должны были найти тело. Многие думают, что такую же силу имеет освященный хлеб, и потому его хранили для этой цели на каждой мельнице. Но у Ландри такого хлеба не было, а бабушка Фадэ жила вблизи камышей, — горе же не позволяет, как известно, долго рассуждать.
И вот Ландри побежал к бабушке Фадэ, рассказал ей о своем горе и просил пойти с ним к вырезу, чтоб старушка там испробовала свое уменье и нашла его брата — живого или мертвого.
Но бабушка не любила, чтоб ее славу раздували и неохотно выкладывала даром свои знания; к тому же она была недовольна, что в Бессониер для помощи роженицам призывали не ее, а Сажету; вследствие этого она высмеяла мальчика, а потом довольно сурово прогнала его.
Ландри, гордый по природе, в другое время стал бы жаловаться или сердиться; но он был так подавлен, что, не говоря ни слова, пошел назад к вырезу, решив спуститься на поиски в воду, хотя он не умел ни нырять, ни плавать. Он шел, опустив голову и устремив глаза на землю, как вдруг почувствовал, что кто-то хлопает его по плечу; он обернулся и увидал внучку бабушки Фаде, которую прозвали Маленькой Фадетой, отчасти оттого, что такова была ее фамилия, отчасти оттого, что считали ее маленькой ведьмой.[8] Всем известно, что лешие и домовые, а многие причисляют сюда и блуждающие огоньки, — славные малые, но только злые. Сюда относятся и феи, в которых, впрочем, у нас не очень верят. Быть может, Фадету считали маленькой феей или какой-нибудь русалкой, да и всякий, кто видел ее, мог думать, что это нечистый дух, — такая она была маленькая, худая, всклокоченная и дерзкая. Она была болтушка и насмешница, быстрая, как бабочка, любопытная, как красношейка, и черная, как полевой сверчок. Ясно, что маленькая Фадета не была хороша собой, если ее сравнивали с полевым сверчком, так как этот маленький полевой крикун еще безобразнее сверчка, живущего за печками. Но, вместе с тем, если вы вспомните свое детство и вспомните, как вы играли со сверчком, прятали его в свой башмак, где он пищал и раздражался, то вы признаете, что у него неглупый вид и что над ним можно смеяться, но не сердиться на него. Дети в Коссе не глупее других детей и не хуже других замечают сходство и находят удачные сравнения; именно они и называли Маленькую Фадету Сверчком, когда хотели ее подразнить, а иногда они звали ее так и вполне дружелюбно. Они боялись немного ее хитростей девочки, но любили ее, так как она рассказывала им сказки и учила их новым играм, выдумывать которые она была большая мастерица.
Но при перечислении всех имен и прозвищ Фадеты, можно легко позабыть, как ее окрестили, а впоследствии вы, быть может, захотите знать это. Звали ее Франсуазой, и бабушка ее, не любившая менять имена, всегда называла ее уменьшительно — Фаншона.
Так как обитатели Бессониера с давних пор были не в ладах с бабушкой Фадэ, то близнецы редко разговаривали с Маленькой Фадетой. Они даже как будто избегали ее и неохотно играли с ней и ее маленьким братом, Кузнечиком, который был еще более худ и хитер, нежели его сестра. Он всегда был с ней и сердился, если она убегала без него, а если она смеялась над ним, он раздражался и бросал в нее камешки. Часто он выводил ее из себя больше, чем она хотела, так как она была нрава веселого и всегда была не прочь посмеяться.
Многие, и особенно домашние дядюшки Барбо, были плохого мнения о матери Фадэ: они считали, что Сверчок и Кузнечик приносят несчастье, если водить с ними дружбу.
Но брат и сестра ничего не стыдились и всегда заговаривали со всеми; и если Маленькая Фадета хоть издали видела близнецов из Бессониера, она не упускала случая подойти к ним и приставать к ним со всякими прозвищами и шутками.
IX
Ландри, рассерженный ударом по плечу, обернулся и увидел Маленькую Фадету, а немного дальше Жаннэ-Кузнечика, ковылявшего за ней: мальчик был кривобок и кривоног от рождения. Сначала Ландри хотел не обращать внимания на Маленькую Фадету, итти дальше, так как ему было не до смеха. Но девочка, хлопнув его по другому плечу, закричала:
— Ату, ату, его! Скверный близнец, пол-близнеца! Он потерял свою другую половину!
Ландри не был расположен к тому, чтоб его дразнили и обижали. Он снова обернулся и размахнулся на Маленькую Фадету, но она увернулась от удара, а то бы ей плохо пришлось, так как Ландри было уже почти пятнадцать лет и рука у него была нелегкая; правда, и Фадете шел уже четырнадцатый год, но она была такая маленькая и тоненькая, что по виду ей нельзя было дать и двенадцати, и казалось, что стоит ее тронуть, как она тотчас же сломается.
Но девочка была ловкая и быстрая и не ждала ударов; недостаток же сил вполне возмещался в ней быстротой и хитростью.
Она так ловко отскочила, что Ландри чуть не стукнулся носом носом в большое дерево, которое было между ними.
— Гадкий Сверчок, — закричал разгневанный Ландри, — ты бессердечна! Я в таком горе, а ты еще дразнишь меня. Ты уже давно стараешься разозлить меня, называя меня половиной. Я бы с удовольствием разломал вас на четыре части, тебя и твоего противного Кузнечика. Хотел бы я посмотреть, составите ли вы вместе хоть четверть чего-нибудь путного?
— Ого, прекрасный близнец из Бессониера, господин из камышей на берегу реки! — ответила Маленькая Фадета, продолжая зубоскалить. — Очень глупо с вашей стороны ссориться со мной. Я ведь хотела вам сообщить кое-что о вашем брате и указать вам, где его можно найти.
— Это другое дело, — сказал Ландри, моментально успокаиваясь. — Если ты что-нибудь знаешь, Фадета, скажи мне — я буду очень рад.
— Теперь ни Фадета, ни Сверчок не желают доставить вам удовольствия, — ответила девочка. — Вы говорили мне глупости, и, наверно, ударили бы меня, если бы не были таким нескладным и неловким. Ищите же сами вашего близнеца, раз вы знаете, где его найти.
— И как же я глуп, что слушаю тебя, злая девочка! — крикнул Ландри, повернувшись к ней спиной и идя дальше. — Ты так же знаешь, где мой брат, как и я; и у тебя не больше познаний, чем у твоей бабушки, она старая врунья и больше ничего.
Но Маленькая Фадета не отставала от Ландри. Ее братец нагнал ее и ухватился за юбку, рваную и запачканную, а она тянула его за руку, и, продолжая насмехаться над Ландри, все повторяла, что он без нее не найдет своего близнеца.
Ландри не мог от нее отделаться. Он думал, что ее бабушка, а быть может и она сама, благодаря какому-нибудь колдовству или дружбе с водяным могут ему помешать найти Сильвинэ. Потому он решил вернуться домой через камыши.
Маленькая Фадета дошла с ним до калитки, которая была в конце поля, и когда он вышел, она присела на забор, как галка, и закричала:
— Прощай же, прекрасный близнец! Бессердечный, ты уходишь от брата! Напрасно ты будешь ждать его к ужину. Сегодня ты не увидишь его, не увидишь и завтра. Он теперь неподвижен, как камень. А вот скоро будет буря. Еще этой ночью в реку упадут новые деревья, и вода унесет Сильвинэ так далеко, так далеко, что ты его никогда не найдешь.
От этих ужасных слов, которые он слушал почти помимо своей воли, у Ландри выступил холодный пот. Он не верил Фадете, но все считали, что семья Фаде в соглашении с дьяволом, так что нельзя было с этим шутить.
— Послушай, Фаншона, — сказал он, останавливаясь, — одно из двух: либо оставь меня в покое, либо скажи мне, знаешь ли ты на самом деле что-нибудь о моем брате.
— А что ты мне дашь за то, что я тебе помогу отыскать его еще до дождя? — спросила Фадета, приподнимаясь на заборе и размахивая руками, точно она собиралась улететь.
Ландри не знал, что ей обещать, и ему казалось, что она хочет выманить у него денег. Но засвистел ветер, загремел гром, и его от страха бросило в жар: не потому, конечно, что он боялся бури, но буря налетела так внезапно и, как ему казалось, совершенно необыкновенно. Возможно, что Ландри из-за волнения не заметил туч, надвигавшихся из-за деревьев реки, тем более что он уже два часа находился на дне долины и только, когда он поднялся наверх, то увидал небо. Он действительно заметил бурю только тогда, когда Маленькая Фадета упомянула о ней; и в ту же минуту ветер поднял ее юбку; ее отвратительные черные волосы, вылезшие из-под чепчика, всегда плохо приколотого, сбившиеся на одну сторону, поднялись, как лошадиная грива; сильный порыв ветра унес картуз Кузнечика, и Ландри сам с трудом удержал свою шляпу.
Небо в какие-нибудь две минуты стало совершенно черным, а Фадета на заборе казалась мальчику гораздо выше, чем обыкновенно; одним словом, надо признаться, что Ландри испугался.
— Фаншона, — сказал он, — я сделаю все, что ты захочешь, если только ты вернешь мне брата. Быть может ты видела его; быть может ты знаешь, где он? Будь доброй! Неужели тебя забавляет мое горе? Докажи, что у тебя доброе сердце, и я буду думать, что ты на самом деле лучше, чем можно предположить по твоему виду и твоим словам.
— А с какой стати я буду добра к тебе? — возразила девочка. — Ты обращаешься со мной, как со злюкой, хотя я никогда не сделала тебе ничего дурного. С какой стати я буду добра к близнецам, которые были всегда горды) и важны, как петухи, и никогда не выказывали мне ни малейшей приязни?
— Послушай, Фадета, — ответил Ландри, — ты хочешь, чтобы я тебе что-нибудь обещал; скажи скорей, чего ты хочешь, и я тебе дам. Не хочешь ли ты мой новый ножик?
— Покажи-ка его, — сказала Фадета, спрыгивая к Ландри, как лягушка.
Нож был неплох; крестный Ландри заплатил за него на последней ярмарке десять су. Когда Фадета увидела нож, ей очень захотелось взять его; но она решила, что этого мало, и потребовала, чтоб он дал ей свою маленькую белую курочку; эта курочка была величиной не более голубя, и перья у нее доходили до самых пальцев.
— Я не могу обещать тебе беленькую курочку, потому что она принадлежит моей матери, — сказал Ландри, — но я обещаю, что попрошу ее для тебя, и ручаюсь, что матушка не откажет; она будет так рада видеть Сильвинэ, что ничего не пожалеет, чтобы вознаградить тебя.
— Еще бы! — сказала Фадета, — а если я пожелаю себе козочку с черной мордочкой, тетушка Барбо тоже даст мне ее?
— Господи, господи, как ты долго выбираешь, Фаншона! Слушай, что я тебе скажу: если мой брат в опасности и ты меня сейчас же сведешь к нему, то я уверен, что и мать, и отец дадут тебе в благодарность за это любую курицу или козленка, или козу.
— Ну, хорошо, это мы увидим, Ландри, — сказала маленькая Фадета и протянула ему свою маленькую худую руку, чтоб он пожал ее в знак соглашения. Ландри пожал ее руку, однако не без страха, так как у нее были такие горящие глаза, точно это был сам нечистый в образе человека. — Я тебе сейчас не скажу, чего я желаю; я, пожалуй, и сама не знаю. Но ты помни свое обещание, и если ты его не исполнишь, я всем скажу, что слову Ландри нельзя верить. Я с тобой здесь попрощаюсь; помни, что я ничего не потребую от тебя до тех пор, пока не выберу чего-нибудь окончательно. Но тогда я приду, и ты должен будешь тотчас же дать мне все, что я прикажу.
— Ладно, Фадета, решено и подписано, — сказал Ландри, пожимая ей руку.
— Вот отлично! — сказала она с гордым и довольным видом. — Спустись назад к реке и иди вдоль берега, пока не услышишь блеяния; и там, где ты увидишь пестрого ягненка, там ты найдешь и своего брата; если случится не так, как я тебе предсказываю, я тебя освобождаю от твоего обещания.
Затем Фадета схватила под руку Кузнечика и, не обращая внимания на то, что это ему совсем не нравилось и он вертелся как угорь, побежала к кустам и скрылась среди них; больше Ландри их не видал и не слыхал, точно все происшедшее было сном. Но он немедля бросился бежать к камышам, даже не задавая себе вопроса, не посмеялась ли просто над ним Фадета. Он дошел до выреза и, не спускаясь вниз, хотел итти дальше, потому что он хорошо исследовал это место и не нашел там Сильвинэ. Но как только он отошел немного, он услыхал блеяние ягненка.
«Господи, боже мой, — подумал он, — ведь она предсказала мне это; я слышу ягненка, следовательно, мой брат там; но жив он или мертв, этого я не знаю».
Он соскочил в вырез и вошел в камыши. Брата там не было; но он шел дальше по течению, все время слыша блеяние, и вдруг в десяти шагах увидал брата; он сидел на другом берегу и держал в рубахе ягненка, действительно всего покрытого черными и белыми пятнами.
Итак, Сильвинэ был жив, и лицо его не было исцарапано, а платье не разодрано, и Ландри почувствовал себя так хорошо, что стал благодарить бога и даже забыл попросить у него прощения за то, что он прибег к дьяволу, чтоб достичь этого счастья. Сильвинэ еще не увидал брата и не услышал его, так как шум набегавшей на камни воды был здесь довольно силен. Ландри, прежде чем позвать Сильвинэ, остановился и посмотрел на него; он был поражен, что нашел брата в таком виде, как ему предсказывала Маленькая Фадета, — неподвижно сидящим, точно он окаменел, среди деревьев, которые ветер бешено качал.
Все знают, что оставаться на берегу реки, когда подымается сильный ветер, крайне опасно. Берега ее сильно размыты, и редкая буря обходится без того, чтобы ветер не снес несколько ольх, у которых всегда, за исключением очень старых и толстых, короткие корни; такое дерево может совершенно неожиданно упасть на вас. Но Сильвинэ, который был не глупее других, казалось, не отдавал себе отчета в опасности. Он совсем не думал об этом, точно находился в безопасности в каком-нибудь крытом амбаре. Он весь день ходил и бродил, куда глаза глядят, и сильно устал от этого; к счастью, он не потонул в реке, но без преувеличения можно оказать, что он потонул в своем горе; он сидел неподвижно, как пень, с глазами, устремленными на воду, бледный, как полотно; рот его был полуоткрыт, как у рыбки, которая играет на солнце, а волосы спутались от ветра. Он не обращал внимания даже на ягненка. Этот ягненок заблудился в полях, и он нашел его и взял с собой из жалости. Он держал его в своей рубахе и хотел отнести к его хозяевам; но по дороге он забыл спросить, кому принадлежит ягненок. Он его держал на коленях и даже не слышал, как бедняга отчаянно блеял, поглядывая кругом своими блестящими глазами. Ягненок был удивлен, что его не слушает никто из подобных ему: он не видел ни своего луга, ни матери, ни закута, а вместо этого, какое-то мрачное, все заросшее травой место и большой водяной поток, который вероятно внушал ему сильный страх.
X
Если бы река, которая на всем своем протяжении была не шире четырех-пяти метров, не была местами так же глубока, как и широка, Ландри наверное без размышления бросился бы в нее, чтоб поскорее обнять брата. Но, так как Сильвинэ его не заметил, он мог спокойно обсудить вопрос, как пробудить близнеца от грез и как убедить его вернуться домой; ведь если бедный ворчун не согласится на это, он может улизнуть с той стороны, и разве Ландри найдет тотчас же брод или мосток, чтобы перебраться на тот берег и нагнать его?
Приняв все это в соображение, Ландри задал себе вопрос, как бы поступил при такой встрече его отец, который был умнее и осторожнее десяти человек, вместе взятых. Он решил (и совершенно правильно), что Барбо принялся бы за дело потихоньку; он и виду бы не показал Сильвинэ, сколько тот причинил огорчения, чтоб не дать ему повода к сильному раскаянию, но, с другой стороны, и не одобрил бы его, чтоб в следующий раз мальчик не сделал опять того же самого.
И потому Ландри начал свистеть так, точно призывал дроздов к пению, — так свистят пастухи, когда при наступлении ночи гонят домой стадо вдоль кустарников.
Сильвинэ, услыхав свист, поднял голову и увидал брата; ему стало совестно, и он быстро поднялся, надеясь, что тот его не заметил. Ландри сделал вид, что он его только что увидал, и сказал, не очень возвышая голос, так как река шумела не настолько, чтобы мешать говорить.
— Эй, Сильвинэ, ты здесь? Я тебя прождал все утро; но, так как ты ушел надолго, я вышел сюда прогуляться до ужина, надеясь тогда застать тебя дома; теперь, раз ты тут, мы вместе вернемся домой. Мы пойдем вдоль реки, каждый по своему берегу, и сойдемся у брода Рулет (этот брод находился прямо против дома бабушки Фаде).
— Пойдем, — сказал Сильвинэ и взял на руки ягненка, который еще не привык к нему и потому неохотно следовал за ним. Братья пошли вдоль реки, не решаясь глядеть друг на друга, чтоб не показать, как они были огорчены раньше и как рады теперь встрече. Изредка Ландри перекидывался с братом словом, чтоб не показать ему, что он понимает его огорчение. Сперва он спросил его, где он достал этого ягненка; на это Сильвинэ не мог как следует ответить, потому что не хотел признаться, как далеко он уходил; он даже не знал толком названия всех тех мест, по которым он проходил. Тогда Ландри, видя его замешательство, сказал:
— Ты мне потом расскажешь об этом. Ветер силен и под деревьями совсем не так приятно. Но вот, к счастью, начинается дождь, и ветер скоро утихнет.
Себе же он говорил: «А ведь Сверчок правильно предсказал мне, что я найду брата до дождя. Эта девчонка, наверное, знает гораздо больше нас».
Он не подумал о том, что он добрых четверть часа объяснялся с бабушкой Фаде и просил выслушать его, а она не соглашалась; что тем временем маленькая Фадета, которую он заметил только при выходе из дому, быть может видела Сильвинэ. Наконец это ему пришло в голову. Но откуда Фаншона знала, когда встретилась с ним, какое у него горе? Ведь она не присутствовала при разговоре с бабушкой. Он не подумал о том, что по дороге к камышам он многих расспрашивал про брата и кто-нибудь мог сказать об этом Маленькой Фадете; или она могла, спрятавшись, подслушать конец его разговора с бабушкой, что она обычно и делала, чтоб удовлетворить свое любопытство.
Сильвинэ, со своей стороны, тоже размышлял, как объяснить свое дурное поведение по отношению к матери и брату; он не был подготовлен к хитрости Ландри. До сих пор он никогда не лгал и ничего не скрывал от своего брата, и потому он и теперь не знал, какое ему придумать объяснение.
Ему было очень не по себе, когда он переходил брод, потому что он все еще не придумал, как ему выйти из этого затруднительного положения.
Как только он вышел на берег, Ландри его обнял; и помимо его воли это вышло у него сердечней, чем обыкновенно; но от вопросов он воздержался, так как видел, что Сильнинэ не знал, что сказать. Они пошли домой и говорили о чем угодно, только не о том, что в ту минуту больше всего занимало обоих. Проходя мимо дома бабушки Фадэ, Ландри думал, что он быть может увидит Маленькую Фадету, и ему хотелось пойти поблагодарить ее. Но дверь была закрыта, и слышен был только голос Кузнечика, который выл, потому что бабушка отхлестала его; это случалось каждый вечер, независимо от того, заслуживал ли мальчик этого, или нет.
Сильвинэ услышал плач, и ему стало жалко мальчишку. Он сказал брату:
— Вот скверный дом: там только и слышишь, что крики и побои. Нет ничего хуже и отвратительней этого Кузнечика; а что касается Сверчка, то она, по-моему, гроша медного не стоит. Но эти дети несчастны, потому что у них нет ни отца, ни матери, и они зависят от этой старой колдуньи, которая всегда злится и ничего им не спускает.
— Да, у нас все иначе, — ответил Ландри. — Ни разу ни отец, ни мать не ударили нас; даже когда они бранили нас за детские шалости, они всегда делали это мягко и благородно, так чтобы соседи ничего не слыхали. Бывают люди, которые вполне счастливы, и они даже не сознают этого; а вот Маленькая Фадета — она самый обиженный и несчастный ребенок на свете, но всегда смеется и никогда и ни на что не жалуется.
Сильвинэ понял упрек и почувствовал раскаяние за свою вину. Это случилось с ним за сегодняшний день не в первый раз; сколько раз ему хотелось вернуться домой, но стыд удерживал его. Теперь ему стало так тяжело, что он, не говоря ни слова, заплакал; но брат взял его за руку я сказал:
— Начинается сильный дождь, милый Сильвинэ, побежим домой!
И они пустились бежать, причем Ландри старался рассмешить Сильвинэ, а тот, чтобы доставить брату удовольствие, старался смеяться.
Когда они подошли к дому, у Сильвинэ было сильное желание спрятаться на гумне, так как он боялся, что отец сделает ему выговор. Но дядюшка Барбо не принимал все так близко к сердцу, как его жена; он ограничился тем, что посмеялся над Сильвинэ; он и тетушке Барбо сделал наставление, так что она старалась скрыть от Сильвинэ, как она беспокоилась в его отсутствие. Только, когда мальчики сушились перед огнем и она занялась приготовлениями к их ужину, Сильвинэ заметил, что у нее были заплаканные глаза и что она изредка взглядывала на него с беспокойством и огорчением. Если бы они были одни, Сильвинэ попросил бы у нее прощения и так приласкался бы к ней, что она утешилась бы. Но отец не любил таких нежностей, и Сильвинэ должен был, ничего не говоря, лечь в постель сейчас же после ужина, так как он изнемогал от усталости. Он весь день ничего не ел, и, как только он проглотил свой ужин, который был ему крайне необходим, он точно опьянел; брат должен был раздеть его и уложить; он остался сидеть на его кровати, держа его руку в своей.
Когда Сильвинэ крепко заснул, Ландри попрощался со своими родителями. Он не заметил, что мать обняла его с непривычной нежностью. Он всегда думал, что она любила его меньше брата, но считал, что это справедливо, потому что он менее достоин любви. Он подчинялся этому как из уважения к матери, так и из любви к брату, который более него нуждался в ласке и утешении.
На следующий день Сильвинэ прибежал к тетушке Барбо, когда она еще лежала в постели, и откровенно признался ей, как он раскаивается и стыдится своего поступка. Он рассказал ей, каким несчастным он себя чувствовал последнее время не из-за разлуки с Ландри, а потому что Ландри, как ему казалось, не любит его больше. И, когда мать стала расспрашивать его о причинах такого ложного взгляда, он затруднился его объяснить, потому что ревность нападала на него как болезнь, с которой он не мог бороться. Мать хорошо понимала его, хотя не хотела это ему показать, — ведь подобное беспокойство легко овладевает сердцем женщины: она сама часто страдала, видя, что Ландри так непоколебим в своей бодрости и силе. Но на этот раз она увидала, что ревность есть зло при всякой любви, даже при той, которую завещал сам господь; потому она воздержалась от какого-либо поощрения. Она ему выяснила, какое горе он причинил своему брату и как брат был добр, что не жаловался на это и не оскорблялся. Сильвинэ признал все это и решил, что брат — лучший христанин, нежели он. Он обещал и твердо решил излечиться от ревности, и желание это было искренно.
Но, несмотря на то, что он принял довольный и удовлетворенный вид, когда мать отерла его слезы и в ответ на все жалобы привела веские и убедительные доводы, несмотря на то, что он изо всех сил старался отнестись к брату просто и справедливо, все-таки помимо воли у него остался в душе какой-то горький осадок. «Мой брат, — рассуждал он, — лучший христианин и более справедливый человек, чем я, — так говорит моя мать, и это правда; но если бы он любил меня так, как я его, он не мог бы так подчиняться обстоятельствам». И Сильвинэ вспомнил, какой у Ландри был спокойный и почти равнодушный вид, когда он нашел его на берегу реки. Он вспомнил также, что Ландри, в то время как искал его, свистел птицам, тогда как он, Сильвинэ, действительно хотел тогда утопиться. Хотя он, уходя из дому, и не думал об этом, но под вечер эта мысль не раз приходила ему в голову — он думал ведь, что брат не простит его никогда за то, что он сердился на него и избегал его первый раз в жизни. «Если бы он мне нанес такую обиду, — думал он, — я бы никогда не утешился. Я страшно рад, что он меня простил, но, по правде, я не думал, что это ему будет так легко». И при этом несчастный мальчик боролся с собою, не мог справиться и тяжело вздыхал.
Но господь бог помогает нам и всегда вознаграждает нас, даже если мы делаем что-либо без всякого намерения ему понравиться. Так случилось и с Сильвинэ, — в продолжение этого года он стал рассудительней, старался не сердиться и не ссориться с братом, и любовь его приняла более спокойный характер. Здоровье его, которое благодаря его вечной тоске сильно расшаталось, теперь тоже восстановилось и окрепло. Отец заставлял его теперь больше работать, так как заметил, что, чем меньше он к себе прислушивается, тем лучше он себя чувствует. Но работа у родителей никогда не бывает так тяжка, как работа у чужих. Ландри, который никогда и ни в чем себя не щадил, вырос и окреп за этот год гораздо больше, чем его брат. Небольшие отличительные признаки, которые видны были и раньше, стали теперь заметней, а отличия душевные отразились и в лицах. На шестнадцатом году Ландри был совсем взрослым красавцем, а Сильвинэ все еще был только красивым юношей, только более нежным и бледным. Их уже никогда больше не смешивали и, несмотря на их большое сходство, не было сразу заметно, что это близнецы. Ландри родился на час позже Сильвинэ и потому считался младшим, но кто видел их в первый раз, непременно принимал его за старшего. И отец стал относиться к Ландри с большей любовью: он, как и все крестьяне, выше всего ценил рост и силу.
XI
В первое время после приключения с Маленькой Фадетой, Ландри беспокоился по поводу обещания, которое он ей дал. В тот момент, когда она его выручила из беды, он поручился бы за отца и мать, что они отдадут ей все, что есть лучшего в Бессониере; но он увидел, что дядя Барбо очень спокойно отнесся к выходке Сильвинэ и не выказал ни малейшего беспокойства; тогда он испугался, что отец выгонит Маленькую Фадету, если она придет и потребует вознаграждения, и будет насмехаться над ее знаниями и над словом, которое Ландри ей дал.
Этот страх заставил мальчика стыдиться самого себя, и по мере того, как его горе рассеивалось, он стал себя считать очень наивным, раз он мог усмотреть в том, что с ним случилось, какое-то волшебство. Он не был уверен в том, что Маленькая Фадета не насмеялась над ним; но он чувствовал, что в ее знаниях можно было сомневаться; к тому же он не знал, как доказать отцу, что он был прав, когда взял на себя такие обязательства. С другой стороны, он не знал, как уничтожить их, потому что он дал честное слово и хотел сдержать его.
К его великому удивлению, ни на следующий день, ни в последующие месяцы он ни в Прише, ни в Бессониере ни слова не слыхал о Маленькой Фадете. Она не явилась ни к Кайо, чтоб поговорить с Ландри, ни к Барбо, чтобы потребовать чего-либо. Когда Ландри видал ее в поле, она никогда не подходила к нему и, казалось, не обращала на него ни малейшего внимания. Такое поведение девочки было несколько необычно, так как она всегда бегала за людьми: за одними она следила из любопытства; с теми, которые были в веселом расположении духа, она смеялась, играла и шутила, других же она дразнила и поднимала насмех.
Но так как дом бабушки Фадэ находился по соседству с Пришем и Коссой, то Ландри должен был в один прекрасный день неминуемо столкнуться с Фадетой на дороге; а так как дороги не широки, то приходится при встрече пожать друг другу руку и перекинуться словечком.
Был вечер. Маленькая Фадета гнала домой своих гусей, и Кузнечик шел за ней следом. Ландри собрал в поле лошадей и теперь спокойно вел их в Приш; он столкнулся с Фадетой на узкой дороге, которая спускается от Круа-де-Боссон к броду Рулет. По обеим сторонам этой дороги находятся такие большие насыпи, что там невозможно разминуться. Ландри весь покраснел от страха, что Фадета сейчас напомнит ему об его обещании. Он вовсе не желал поощрять ее, и потому, как только увидел ее, вскочил на одну из лошадей и пришпорил ее своими деревянными башмаками; но ноги у лошади были спутаны, и потому она так же медленно продолжала свой путь. Ландри был уже в двух шагах от Маленькой Фадеты, но не осмелился на нее взглянуть; он обернулся и сделал вид, что смотрит, идут ли за ним его жеребята. Когда он снова посмотрел вперед, Маленькая Фадета уже прошла мимо, не сказав ни слова; он даже не знал, взглянула ли она на него; быть может она глазами или улыбкой просила его пожелать ей доброго вечера. Он видел только Жанэ-Кузнечика; — шаловливый и злой, как всегда, он поднял камень и бросил его в ноги лошади. Ландри очень хотелось влепить ему удар кнутом, но он побоялся остановиться, чтоб не вызвать Фадету на объяснение. Он притворился, будто ничего не заметил, и, не оглядываясь, отправился дальше.
С тех пор при всякой встрече дело происходило точно так же. Понемногу Ландри осмелился смотреть на Фадету. Он вырос, поумнел и не боялся уже более таких пустяков. Но когда он впервые спокойно взглянул на девочку, как бы ожидая от нее всего, что угодно, он очень удивился, когда она отвернулась от него. Казалось, она питает к нему такой же страх, какой и он к ней. Это вернуло ему смелость. Но он был человек справедливый и задал себе вопрос: не был ли он неправ, что до сих пор не поблагодарил Фаншону за ту радость, которую она ему доставила, было ли то случайно или благодаря ее знаниям. Он решил, что в следующий раз, как он ее встретит, он подойдет к ней; и, действительно, когда он ее встретил, он сделал несколько шагов по направлению к ней и хотел поздороваться и поболтать с ней.
Но как только он приблизился, Маленькая Фадета приняла гордый и как бы рассерженный вид; а когда она решилась, наконец, взглянуть на мальчика, то взглянула так презрительно, что тот смутился и не осмелился с ней заговорить.
В этом году Ландри не встречал больше Маленькую Фадету. С того дня ей взбрела в голову странная мысль — избегать его; как только она издали видела его, она тотчас же сворачивала в сторону, входила в чьи-нибудь владения и делала большой крюк, лишь бы не встретиться с ним. Ландри думал, что она сердится на него за его неблагодарность, но он чувствовал к ней такое отвращение, что не мог решиться на какой-нибудь шаг, чтобы загладить свою вину. Маленькая Фадета не походила на прочих детей. Она отнюдь не была пуглива по натуре; быть может, это было даже ее недостатком; она не боялась вызвать брань и насмешки, потому что была бойка на язык, и знала, что последнее и самое язвительное слово останется за ней. Она никогда ни на кого не дулась, и ее упрекали в недостатке гордости, а ведь девушка в пятнадцать лет уже чувствует себя взрослой и должна быть гордой. У нее все еще были мальчишеские манеры; она часто надоедала даже Сильвинэ, как только заставала его в мечтах, что с ним иногда еще случалось; тогда она приставала к нему и выводила его из терпения. Когда она встречала его, она непременно шла немного за ним, дразнила его «близнецом» и мучила его, говоря, что Ландри его не любит, а потом насмехалась над его огорчением. Бедняга Сильвинэ еще больше, нежели Ландри, верил в ее колдовство; он поражался, как она угадывала его мысли, и ненавидел ее от всей души. Он презирал ее и ее семью и избегал ее, как она избегала Ландри. «Этот злой Сверчок, — говорил он, — последует рано или поздно примеру своей матери, которая отличалась своим дурным поведением, бросила мужа и ушла с солдатами». Она ушла в качестве маркитантки вскоре после рождения Кузнечика, и с тех пор никто ничего не слышал о ней. Муж ее умер со стыда и горя, и дети остались на попечение бабушки Фадэ, которая очень мало заботилась о них как по скупости, так и по преклонным летам своим; то и другое мешало ей смотреть за ребятами и держать их в чистоте.
Из-за этого Ландри, который вовсе не был горд, как Сильвинэ, чувствовал отвращение к Маленькой Фадете; он очень жалел, что имел с ней когда-то дела и никому никогда не говорил об этом ни слова. Он скрыл это даже от своего брата, так как не хотел ему признаться, как он беспокоился о нем; Сильвинэ, со своей стороны, тоже умалчивал обо всех злостных выходках Маленькой Фадеты, так как ему было стыдно сознаться, что она знала об его ревности. Но время шло. Близнецы были теперь в том возрасте, когда изменения и физические, и духовные совершаются с необыкновенной быстротой, когда недели все равно, что месяцы, а месяцы — что годы. Ландри скоро позабыл о своем приключении; сначала его мучило воспоминание о Маленькой Фадете, но потом он думал о ней не больше, как о сне.
Прошло уже около десяти месяцев с тех пор, как Ландри поступил в Приш; приближался Иванов день, когда кончался срок его договора с Кайо. Этот добряк был так доволен, что решил прибавить ему жалованья, лишь бы он не уходил, а Ландри и не желал ничего лучшего, как жить по соседству со своей семьей и остаться в Прише, где он себя отлично чувствовал. К тому же он питал некоторую слабость к племяннице дяди Кайо, высокой и стройной девушке по имени Маделона.
Она была на год старше его и обращалась с ним немного как с ребенком, но это отношение постепенно менялось; в начале года она не смеялась над ним, когда он застенчиво обнимал ее при играх и танцах, а в конце года она не дразнила его больше, а только краснела, и уж не оставалась с ним наедине в хлеве или на сеновале. Маделона была девушка с состоянием, и брак между ними был вполне возможен: обе семьи пользовались хорошей репутацией и уважением во всей округе. Дядюшка Кайо заметил их взаимную склонность и робость друг перед другом. Он сказал Барбо, что из них вышла бы прекрасная пара, и потому пусть они хорошенько познакомятся.
За неделю до Иванова дня было решено, что Ландри останется в Прише, а Сильвинэ у своих родителей; Сильвинэ пришел теперь в себя, а когда дядюшка Барбо захворал лихорадкой, он много помогал при полевых работах. Сильвинэ очень боялся, что его куда-нибудь отправят, и этот страх оказал на него благотворное влияние; он старался победить в себе излишнюю любовь к Ландри или, по крайней мере, не выказывать ее.
В Бессониере снова воцарились мир и довольство, хотя близнецы видались всего раз или два в неделю. Иванов день был для них счастливым днем: они пошли вместе в город смотреть на наем слуг для города и деревни и присутствовали на празднике на большой площади. Ландри несколько кадрилей танцовал с прекрасной Маделоной; а Сильвинэ тоже начал танцовать, чтобы доставить удовольствие брату. Но он часто сбивался, и тогда Маделона, которая оказывала ему большое внимание, брала его за руку, чтобы помочь ему попасть в такт. Во время танцев Сильвинэ находился рядом с братом; он обещал научиться, как следует, танцовать, чтоб принимать участие в удовольствии, которое до сих пор было из-за него для Ландри почти недоступным.
Сильвинэ не ревновал его к Маделоне, потому что Ландри держался с ней очень осторожно. К тому же, сама Маделона обнадеживала и поощряла Сильвинэ. Она не стеснялась с ним, и постороннему человеку могло показаться, что именно ему она оказывает предпочтение. Ландри мог бы ревновать, если бы его натуре не была противна всякая ревность. Быть может, несмотря на всю его наивность, что-то говорило ему, что Маделона поступает так только для того, чтобы доставить ему удовольствие и найти случай чаще видеться с ним.
Так в течение трех месяцев все шло как нельзя лучше, до дня святого Андоша, покровителя Коссы, который приходится обыкновенно на последние дни сентября.
Этот день всегда был для близнецов большим чудесным праздником, потому что тогда происходили и танцы, и разные игры под большими орешниками на церковной площади; но на этот раз праздник принес им новые огорчения, которых они совсем не ожидали.
Дядюшка Кайо еще накануне вечером отпустил Ландри на ночевку в Бессониер, чтоб он с утра мог присутствовать на празднике. Ландри ушел до ужина, радуясь, что поразит брата, который ждал его только на следующий день.
В это время года дни становятся короткими и рано темнеет. Днем Ландри ничего не боялся; но он находился в том возрасте и жил в такой местности, что не любил бродить ночью один по дорогам, в особенности осенью: ведь это самое подходящее место для колдунов, ибо тогда начинают действовать блуждающие огоньки, которые благодаря туманам скрывают свои проделки и чародейства. Ландри в любой час выходил один, чтобы выводить или приводить своих быков, и в этот вечер он испытывал не больше страха, чем всегда. Он шел быстро и громко пел, как поет всякий, кто идет в темную ночь, потому что пение, как известно, пугает и отгоняет злых животных и людей.
Когда он дошел до брода Рулет, который был так назван по круглым камешкам, валявшимся там в огромном количестве, он приподнял немного свои штаны, так как вода могла быть ему выше щиколотки; брод шел изгибами, и Ландри старался не терять его; он знал, что по обеим сторонам брода были глубокие ямы. Ландри так хорошо изучил этот брод, что не мог ошибиться. К тому же, против этого места, за почти что голыми деревьями, стоял домик бабушки Фаде, и оттуда виднелся свет; надо было итти на этот свет, и тогда нельзя было попасть на неверный путь.
У берега среди деревьев было так темно, что Ландри раньше, чем войти в брод, нащупал его палкой. Он удивился, что там было больше воды, чем обыкновенно, тем более, что слышен был шум шлюзов, открытых уже больше часа. Но мальчик ясно видел свет в окне у Фаде и потому отважился пойти. Он сделал несколько шагов, и вода уже была ему выше колен; тогда он вернулся назад, думая, что ошибся. Он пробовал итти и выше, и ниже, но повсюду было еще глубже. А между тем дождей давно не было, шлюзы все еще шумели, и во всем этом было нечто сверхъестественное.
XII
«Должно быть, я шел неверно и попал на проселочную дорогу, — подумал Ландри, — я вижу теперь свечи Фадеты справа, тогда как они должны были бы быть слева».
Он повернул назад до Круа-о-Лиевр, идя с закрытыми глазами, чтобы сойти с этого пути; когда он узнал деревья и кустарники вокруг себя, он очутился на правильном пути и пошел прямо к реке. Ему казалось, что он верно попал на брод, но он сделал не больше трех шагов, как вдруг увидал почти за собой свет из дома Фадэ, который должен был бы быть против него.
Он вернулся к берегу, и тогда ему показалось, что свет находится в том месте, где он и должен был быть. Он снова пошел по броду, стараясь следовать за его изгибами, но иначе, чем в первый раз, и теперь вода была ему почти до пояса. Но он все шел дальше, думая, что попал в яму, и надеясь скоро выбраться из нее, если только будет итти на свет.
Яма становилась все глубже, и вода доходила мальчику уже до плеч, так что он должен был остановиться. Вода была очень холодная; он задал себе вопрос, как он вернется назад: свет был уже в другом месте, причем он двигался, бегал, прыгал, перескакивал с одного берега на другой, и, наконец, отражаясь в воде, предстал в двойственном виде; при этом он порхал, как птичка, и издавал звук, напоминавший треск пламени при горении смолы.
Тут Ландри испугался и совсем потерял голову; он слыхал, что нет ничего обманчивей и злей этого подвижного огня, — он наводит людей на ложный путь, увлекает в самую глубину тех, кто на него смотрит; при этом он хихикает и потешается над испугом своих жертв.
Ландри закрыл глаза, чтоб не видеть огонька, быстро обернулся, наудачу вышел из ямы и очутился на берегу. Он бросился на траву и стал смотреть на огонь, который продолжал танцовать и смеяться. Правда, страшно было на него смотреть. Он то летал, как воробей, то исчезал совсем. То он был большой, как голова быка, то становился маленьким, как кошачий глаз; потом он приближался к Ландри и так быстро вертелся вокруг него, что близнец был совершенно ослеплен: наконец, видя, что Ландри не идет за ним, огонек вернулся в камыши и стал там биться, как бы сердясь и бранясь.
Ландри не двигался, так как, если бы он вернулся назад, то сам он не прогнал бы огонька: все знают, что он преследует тех, кто от него убегает, и становится им по дороге, пока они не обезумеют и не попадут в какую-нибудь яму. У Ландри зубы стучали от холода и от страха; вдруг он услыхал за собой чей-то нежный голосок, который пел:
Леший, леший, мой дружок,
Возьми свечку и рожок,
Вот мой плащ и мой платок,—
У колдуньи — огонек.
Это была Маленькая Фадета, которая бодро собиралась перейти брод, не выказывая ни страха, ни удивления перед блуждающим огоньком; она толкнула Ландри, сидевшего в темноте на земле, и отскочила, ругаясь так, что это сделало бы честь и взрослому парню.
— Это я, Фаншона, не бойся, — сказал Ландри. — Я тебе не враг.
Он говорил так потому, что боялся ее не меньше огонька. Он слышал ее песню и понимал, что она этим заклинала огонек, который танцовал и вертелся перед ней, как бешеный, точно он был рад ее видеть.
— Я вижу, прекрасный близнец, — сказала девочка после минутного размышления, — что ты мне льстишь, потому что ты чуть жив от страха. И голос у тебя дрожит совсем как у моей бабушки. Пойдем, бедняга, ведь ночью никто не бывает горд так, как днем. Держу пари, что без меня ты не решился бы перейти брод.
— Честное слово, — сказал Ландри, — я только что вышел оттуда и чуть не утонул. Неужели ты решишься перейти его, Фадета? Ты не боишься сбиться с брода?
— Вот еще! Почему же я собьюсь? Но я вижу, что это тебя очень беспокоит, — отвечала, смеясь, Маленькая Фадета. — Пойдем, давай свою руку, трус; огонек вовсе не такой злой, как ты думаешь; он причиняет зло только тем, кто его боится. А я привыкла его видеть, и мы хорошо знаем друг друга.
Затем она с силой, которой Ландри и не подозревал в ней, потащила его за руку в брод. Она бежала и пела:
Вот мой плащ и мой платок,—
У колдуньи — огонек.
Ландри было не по себе в обществе этой маленькой колдуньи, как и в обществе огонька. Но ему приятней было видеть дьявола в образе существа, подобного себе, чем в образе сердитого и быстрого огонька; поэтому он не противился девочке и скоро успокоился, потому что она отлично вела его по сухим камешкам. Но они шли так быстро, что производили ветер, и потому блуждающий огонек все время летел за ними. Наш школьный учитель, который знает толк в подобных вещах, говорит, что этот метеор, и уверяет, что его нечего бояться.
XIII
Возможно, что бабушка Фадэ знала о блуждающих огнях и научила внучку не бояться их; этих огоньков было много у брода Рулет, и то, что Ландри до сих пор не видал их вблизи, было совершенной случайностью; возможно также, что девочка, видя часто эти огоньки, решила, что их посылает добрый дух, который не желает ей зла. Чувствуя, что Ландри начинал дрожать всем телом, как только огонек приближался к ним, она сказала ему:
— Чудак! этот огонь не жжется: если бы у тебя хватило ловкости поймать его, ты бы увидал, что он не оставляет никакого следа.
«Это еще хуже, — подумал Ландри, — всем известно, что это за огонь, который жжет; он не от бога, потому что бог дал нам огонь, который греет и жжет».
Но он не высказал этой мысли Маленькой Фадете. Когда он очутился цел и невредим на другом берегу, он бы охотно бросил ее там и убежал в Бессониер. Но он не был неблагодарным человеком и не хотел оставить девочку, не высказав ей своей благодарности.
— Вот ты уж второй раз оказываешь мне услугу, Фаншона Фадэ, — сказал он. — Я бы сам себя презирал, если бы не сказал тебе, что буду помнить это всю жизнь. Когда ты меня нашла, я сидел как сумасшедший, — огонек меня зачаровал. Я никогда бы не перешел реку, или, во всяком случае, не вышел из нее.
— Может быть, ты и сам перешел бы ее, ничего не страшась и ничем не рискуя, если бы не был так глуп, — ответила Фадета: — я прямо не могла себе представить, чтобы взрослый семнадцатилетний малый, у которого скоро будет борода, пугался таких пустяков. Я очень довольна, что видела тебя в таком состоянии.
— А почему вы довольны этим, Фаншона Фаде?
— Потому что я вас не люблю, — презрительно сказала она.
— А почему же вы меня не любите?
— Потому что я вас не уважаю, — ответила она, — ни вас, ни вашего брата, ни ваших родителей; они гордятся своим богатством и считают, что все должны оказывать им услуги. Они и вас научили быть неблагодарным, Ландри, а это самый отвратительный недостаток, кроме трусости, конечно.
Ландри чувствовал себя униженным этими упреками; он признавал, что они не были несправедливы, и ответил ей:
— Если я и виноват, Фадета, то не приписывайте это никому, кроме меня самого. Ни брат, ни отец, ни мать, вообще никто из наших не знал, какую помощь вы мне оказали. Но на этот раз они узнают, и вы получите какое угодно вознаграждение.
— Ну вот, вы уж и возгордились, — сказала Маленькая Фадета, — вы воображаете, что своими подарками вы расквитаетесь со мной. Вы думаете, что я похожа на мою бабушку, которая ради денег готова переносить грубость и нахальство. Ну, так знайте, что я не нуждаюсь и не желаю ваших подарков и презираю все, что исходит от вас, раз у вас за весь год ни разу не явилось желания поблагодарить меня и сказать пару теплых слов за то, что я избавила вас от большого горя.
— Признаюсь, Фадета, я виноват, — сказал Ландри, удивляясь ее рассуждениям, так как он впервые слышал от нее подобные речи. — Но ты тоже отчасти виновата в этом. Ведь в том, что ты помогла мне найти брата, не было никакого чуда; ты, наверно, видела его в то время, как я разговаривал с бабушкой. Ты меня упрекаешь в том, что я не добрый, а если бы ты сама была добрая, ты не заставила бы меня так долго мучиться и ждать и дать тебе слово, которое могло иметь непредвиденные последствия, ты бы просто сказала мне: «Перейди луг, и на берегу реки ты его увидишь». Тебе бы ничего не стоило это сделать, а ты устроила себе забаву из моего горя, и это сильно обесценило услугу, которую ты мне оказала.
Маленькая Фадета, у которой всегда на все был ответ, некоторое время стояла в задумчивости. Потом она сказала:
— Я вижу, что ты употребил все усилия к тому, чтобы искоренить в своей душе признательность; ты воображаешь, что ты мне ничем не обязан; и все это из-за награды, которую я заставила тебя обещать мне. Но вот еще доказательство того, что у тебя злое и черствое сердце: ты даже не заметил, что я от тебя ничего не требую, что я даже не упрекаю тебя в неблагодарности.
— Да, это так, Фаншона, — сказал Ландри, который был очень чистосердечен, — я неправ, я это чувствовал, и мне было стыдно; я должен был бы с тобой поговорить и однажды намеревался это сделать, но у тебя был такой разгневанный вид, что я не знал, как за это приняться.
— А если бы вы пришли на следующий день после вашего приключения и сказали бы мне хоть одно доброе слово, вы бы увидали, что я вовсе не разгневана: вы бы узнали, что я не желаю никакого вознаграждения, и мы были бы друзьями; а вместо этого я теперь о вас дурного мнения, и мне следовало бы оставить вас тут — боритесь сами, как знаете, с огнем. Прощайте, Ландри из Бессониера; ступайте сушить ваше платье и скажите вашим родителям: «Клянусь, не будь сегодня вечером этого трепаного Сверчка, я нахлебался бы воды в речке».
С этими словами Маленькая Фадета повернулась к нему спиной и пошла к своему дому, напевая:
Вещи все свои бери,
Ты, господин близнец Ландри.
Тут Ландри ощутил глубокое раскаяние, хотя он вовсе не чувствовал особого расположения к этой девушке, в которой, казалось, было больше ума, чем доброты; а дурные манеры ее были противны даже тем людям, которые находили ее забавной. Но Ландри был честный человек и не хотел иметь вины на своей совести. Он побежал за ней и схватил ее за плащ.
— Послушай, Фаншона Фадэ, — сказал он ей, — надо это дело уладить между нами. Ты мной недовольна, и я сам не очень доволен собой. Ты должна мне сказать, чего ты желаешь, и завтра я тебе все принесу.
— Я не желаю больше тебя видеть, — сухо ответила Фадета, — и можешь быть уверен, что я швырну тебе в физиономию всякую вещь, которую ты мне принесешь.
— Эти слова слишком суровы для человека, который хочет загладить свою вину. Если ты не желаешь подарка, я, быть может, могу оказать тебе какую-нибудь услугу и этим даказать, что я желаю тебе добра, а не зла. Ну, скажи мне, что мне сделать, чтобы ты была довольна?
— А вы не можете попросить у меня прощения и пожелать моей дружбы? — сказала Фадета, останавливаясь.
— Прощения, — это ты многого требуешь, — ответил Ландри; он никак не мог преодолеть своего высокомерия по отношению к этой девушке; ведь к ней все относились как к маленькой, да и сама она вела себя не по летам неблагоразумно. — А что касается твоей дружбы, Фадета, то ты такая странная, что я не могу питать к тебе особого доверия. Требуй от меня чего-нибудь такого, что я мог бы тебе сейчас дать и что я не должен был бы брать обратно.
— Пусть будет, как вы желаете, близнец Ландри, — сказала Фадета сухо и отчетливо. — Я предложила вам извиниться, но вы не пожелали. Теперь я требую от вас того, что вы мне обещали, — полного послушания, когда бы я его от вас не потребовала. И вот завтра, в день святого Андоша, я требую от вас следующего: вы будете танцовать со мной три кадрили после обедни, две кадрили после вечерни и еще две после поздней вечерни, что всего составит семь танцев. И весь день с раннего утра и до позднего вечера вы ни с кем не будете больше танцовать, ни с одной девушкой. А если вы не исполните моего требования, я буду знать, что у вас есть три отвратительных недостатка: вы неблагодарны, трусливы и не держите данного слова. Прощайте, завтра у входа в церковь я жду вас, чтоб начать танцы.
И Маленькая Фадета, которую Ландри проводил до дому, отперла замок и так быстро вошла, что дверь захлопнулась и замок заперся раньше, чем Ландри успел сказать хоть одно слово.
XIV
Ландри показалась такой чудной мысль Фадеты, что ему захотелось посмеяться над ней, а не сердиться.
«Она девушка не злая, — подумал он, — а просто какая-то ненормальная; она совсем не так корыстна, как думают; и ее вознаграждение не разорит мою семью».
Но чем больше мальчик об этом думал, тем труднее казалось ему расквитаться со своим долгом. Маленькая Фадета танцовала превосходно; он видел, как она скакала и кружилась на полях и дорогах; она вертелась, как бесенок, да так живо, что с трудом можно было уследить за ней. Но она была так дурна собой и даже по воскресеньям так плохо одета, что ни один из сверстников Ландри не стал бы с ней танцовать, особенно на людях. Разве только свинопасы и мальчики, еще не бывшие у причастия, находили ее достойной себя, а деревенские красавицы неохотно принимали ее в круг танцующих. Ландри при мысли, что он обречен весь день танцовать с ней, чувствовал себя униженным; он вспомнил, что заставил прекрасную Маделону обещать ему не меньше трех кадрилей, а теперь он принужден будет отказаться от них. Как она примет эту обиду?
Его мучили и холод и голод, и он боялся, что огонек будет его преследовать; поэтому без особых размышлений и не оглядываясь он шел вперед. Придя домой, он сейчас же обогрелся и стал рассказывать, что из-за темноты он не нашел брода и с трудом вылез из воды; но ему было стыдно признаться, как он испугался, и потому он умолчал о блуждающем огоньке и о Маленькой Фадете. Ложась спать, он решил про себя, что успеет завтра поволноваться из-за последствий этой дурной встречи; но, несмотря на это решение, он спал очень плохо. Все время он видел сны: вот Маленькая Фадета сидит верхом на нечистом в образе большого красного петуха, который в одной лапке держит фонарь из рога, и в фонарь этот вставлена свеча, освещавшая камыши. Но вот Фадета вдруг превратилась в сверчка величиной с козу и голосом сверчка пела песню, которой Ландри не мог понять; он только различал в ней слова с одной и той же рифмой: сверчок, колдунок, рожок, платок, огонек, двойничок; он чувствовал себя совершенно разбитым от этого видения, а свет огонька был так близок и так ясен, что, когда он проснулся, у него перед глазами ходили круги, черные, красные, синие, совсем так, как если бы он в упор смотрел на солнце или луну.
Ландри был так утомлен этой ужасной ночью, что чуть не заснул во время обедни; он не слышал ни слова из проповеди священника, который восхвалял, как мог, добродетели святого Андоша. При выходе из церкви Ландри чувствовал такую слабость, что совершенно забыл про Маленькую Фадету. А она стояла на паперти рядом с прекрасной Маделоной, с спокойной уверенностью ожидавшей приглашения. Но, когда Ландри направился к Маделоне, Фадета выступила вперед и сказала довольно громко, с несравнимой наглостью:
— Послушай, Ландри, ведь ты пригласил меня вчера вечером на первый танец, и, я надеюсь, мы его не пропустим.
Ландри покраснел, как рак. Видя, что Маделона тоже покраснела от гнева и досады, он набрался храбрости и стал возражать Фадете:
— Очень может быть, что я обещал танцовать с тобой, Сверчок, но я раньше тебя пригласил другую, и твой черед придет тогда, когда я выполню свое первое обещание.
— Ну, нет, — уверено возразила Фадета. — У тебя плохая память, Ландри: ты никому не мог обещать раньше меня, потому что ты дал мне слово еще в прошлом году, и только вчера подтвердил его. Если Маделона желает танцовать с тобой сегодня, она позовет вместо тебя твоего близнеца, потому что он очень похож на тебя. Один стоит другого.
— Сверчок прав, — гордо ответила Маделона, беря Сильвинэ за руку, — раз вы так давно дали обещание, вы должны его исполнить, Ландри. Я так же охотно буду танцовать с вашим братом.
— Да, да, это все равно, — наивно сказал Сильвинэ. — Теперь мы будем танцовать все вчетвером!
Ландри пришлось примириться с этим, чтоб не привлекать на себя всеобщее внимание, и Фадета пустилась в пляс так гордо и проворно, что никогда еще кадриль не проходила так быстро и оживленно. Если бы она была нарядная и хорошенькая, на нее было бы приятно смотреть, потому что она отлично танцовала, и все красавицы завидовали ее легкости и уверенной осанке; но бедняжка была так скверно одета, что казалась еще безобразнее, чем всегда. Ландри не решался смотреть на Маделону; он был так огорчен и чувствовал себя таким униженным перед ней, что его дама казалась ему еще хуже, чем всегда, в своих лохмотьях, она хотела принарядиться, а наряд ее вызывал только смех.
Головной убор Фадеты был желтый и сильно мятый; теперь все носили маленькие и подобранные сзади уборы, а у нее по обеим сторонам головы торчали большие плоские банты, концы которых спадали на шею, что придавало ей сходство с ее бабушкой, а большая голова на маленькой, тонкой, как палка, шее, напоминала кочан. Юбка Фаншоны была слишком коротка, а так как девочка сильно выросла за этот год, то ее худые руки, обожженные солнцем, выступали из рукавов, как лапки паука. Она очень гордилась своим красным фартуком, который унаследовала от матери, но она не догадалась отпороть от него бахрому, которая уже лет десять вышла совершенно из моды. Бедняжка не была излишне кокетлива и даже слишком мало обращала на себя внимания; она жила, как мальчик: не заботилась о своей внешности и любила только игры и смех. Видно было, что она разоделась в старые тряпки; за это все ее презирали, потому что она одевалась плохо не от бедности, а по недостатку вкуса и по скупости бабушки.
XV
Сильвинэ казалось странным, что его близнец вздумал танцовать с Фадетой. Со своей стороны он любил ее еще меньше, нежели его брат. Ландри не знал, как ему объяснить все это, и готов был провалиться сквозь землю. Маделона была очень недовольна, и, несмотря на оживление, которое Фадета вносила в танец, все лица были печальны, как будто танцоры хоронили дьявола.
Как только первый танец кончился, Ландри поспешил улизнуть и спрятался в фруктовом саду. Но через минуту появилась и Маленькая Фадета в сопровождении Кузнечика, у которого было прикреплено к шапке павлинье перо и жолудь из поддельного золота; он был очень возбужден по этому поводу и еще крикливее, чем всегда; Фадета привела с собой целую толпу маленьких проказниц, потому что девочки ее возраста не водились с ней. Когда Ландри увидел это стадо, которое Фаншона привела в качестве свидетелей на случай его отказа, он подчинился и повел ее к орешникам; как ему хотелось протанцовать с ней в уголке, чтобы никто его не заметил! На его счастье там не было ни Маделоны, ни Сильвинэ, ни кого-либо из их местечка; и Ландри воспользовался этим, чтоб исполнить свою обязанность, и протанцовал третью кадриль с Фадетой. Вокруг них были все чужие люди, не обращавшие на них никакого внимания.
Как только танец кончился, Ландри побежал искать Маделону, чтоб позвать ее в беседку полакомиться. Но ее хотели угостить ее кавалеры, и она обещала пойти с ними, и потому она довольно высокомерно отказала Ландри. Он отошел к сторонке со слезами на глазах; Маделоне были к лицу и гнев и гордость, и она казалась ему лучше, чем когда-либо, да и все окружающие как будто замечали это; когда она увидала состояние Ландри, она быстро поела, встала из-за стола и громко сказала:
— Вот уж звонят к вечерне. А с кем я буду танцовать потом? — Она обернулась к Ландри, думая, что он быстро скажет: «Со мной!» Но он еще не успел раскрыть рта, как выискались другие, и Маделона, не удостоивая его даже взгляда, выражавшего хотя бы упрек или сожаление, отправилась к вечерне со своими новыми ухаживателями.
Как только вечерня кончилась, Маделона пошла с Пьером Обардо в сопровождении Жана Аландиза и Этьена Алафилипа и танцовала по-очереди со всеми троими; она ведь была девушка красивая и с приданым, и потому ей не приходилось сидеть и ждать. Ландри искоса поглядывал на нее; а маленькая Фадета осталась в церкви, усердно молясь; она это делала каждое воскресенье, по мнению одних из набожности, а по мнению других, чтоб скрыть свои сношения с дьяволом.
Ландри очень огорчался, что Маделона не обращает на него никакого внимания; она вся покраснела от удовольствия, как вишенька, и, казалось, забыла про оскорбление, которое он ей невольно нанес. Тут он впервые заметил, что она большая кокетка и что во всяком случае она не очень привязана к нему, раз может так веселиться без него.
Правда, он поступил с ней некрасиво, по крайней мере так могло казаться; но ведь она видела в беседке, что он огорчен, и могла догадаться, что тут скрывается нечто большее, чем она знала. Она не обращала на него никакого внимания и была весела, как козленок; а у него сердце разрывалось от горя.
Когда она отпустила своих кавалеров, Ландри подошел к ней, желая поговорить с нею наедине и оправдаться. Но он не знал, как отвести ее в сторону; молодые люди его возраста всегда чувствуют некоторую робость перед женщинами; он не находил слов и просто взял ее за руку, чтоб увести за собой; но она сказала полунедовольно, полупримирительно:
— Ну что же, Ландри, ты наконец пришел потанцовать со мной?
— Нет, не потанцовать, — ответил мальчик: он не умел притворяться и хотел сдержать данное слово, — я хочу сказать вам кое-что, и вы должны меня выслушать.
— О, если то, что ты мне хочешь сказать, тайна, то оставим это до другого раза, — ответила Маделона, отнимая у него руку. — Сегодня день танцев и развлечений. Меня ноги еще держат, а если ты без ног от Сверчка, то иди спать, если хочешь, а я останусь здесь.
И затем она приняла предложение Жермена Оду, который пришел пригласить ее на танец. Когда она отвернулась от него, Ландри услышал, как Жермен Оду сказал на его счет:
— Кажется, этот парень воображал, что эта кадриль достанется ему.
— Возможно, — сказала Маделона, закидывая голову. — Есть-то есть, да не про его честь.
Ландри был сильно оскорблен этими словами; он стал недалеко от танцующих, чтобы наблюдать за Маделоной; девушка держала себя прилично, но так гордо и пренебрежительно, что ему было противно; когда она очутилась рядом с ним, он насмешливо посмотрел на нее, и она сказала ему на зло:
— Ну, что ж, Ландри, ты, кажется, не можешь найти себе сегодня дамы? Да, придется тебе обратиться опять к Сверчку.
— И я охотно обращусь к ней, — ответил Ландри — если она не самая красивая девушка на празднике, то танцует она во всяком случае лучше всех.
Затем он отправился к церкви искать Фадету и привел ее на танцы как раз против Маделоны и протанцовал с ней на том же месте две кадрили. Надо было видеть, как Фадета была горда и довольна! Она и не скрывала этого вовсе; ее плутовские черные глазки блестели, и она поднимала свою маленькую головку с огромным убором, как нахохлившаяся курица.
Но, к несчастью, ее успех раздосадовал нескольких мальчиков, которые обыкновенно танцовали с ней; они не отличались чванством и очень уважали ее за уменье танцовать, а теперь они не могли даже подойти к ней! Они стали ее критиковать, упрекать за гордость и перешептываться:
— Посмотрите-ка на Сверчка: она думает, что очаровала Ландри Барбо! У, Сверчок! Вертушка, колдунья, крикунья! — И на девушку посыпались насмешки.
XVI
Когда Маленькая Фадета проходила мимо них, они тянули ее за рукав или подставляли ей ножку, чтобы она упала; а некоторые, конечно, самые маленькие и невоспитанные, хлопали ее по голове, так что ее убор качался из стороны в сторону, и кричали:
— Да здравствует бабушка Фадэ и ее большой чепец!
Бедная девочка отмахивалась направо и налево; но это еще больше привлекало к ней внимание, и ее односельчане начали поговаривать о ней:
— Посмотрите-ка на Сверчка, как ей везет сегодня! Ландри Барбо все время танцует с нею. Правда, она танцует хорошо, но она корчит из себя красавицу и хорохорится, как сорока.
А к Ландри многие обращались с такими словами:
— Она, верно, заворожила тебя, бедный Ландри, что ты только на нее и смотришь? Или ты хочешь прослыть за колдуна, и мы скоро увидим, как ты погонишь волков по полям?
Ландри все это обижало. Но Сильвинэ считал, что его брат и лучше, и более других достоин уважения, и поэтому он чувствовал себя еще более обиженным, видя, что над Ландри все смеялись; даже чужие вмешивались в эту историю, задавали вопросы и говорили:
— Он красивый малый. Но что за странная мысль водиться с самой некрасивой девушкой?
Маделона подошла с торжествующим видом послушать насмешки и бессердечно вмешалась в разговор:
— Чего вы хотите? — сказала она. — Ландри еще мальчишка, и в его возрасте, если только находят себе собеседника, не обращают внимания, свиная ли это морда, или человеческое лицо.
Тогда Сильвинэ взял Ландри под руку и сказал ему тихо:
— Уйдем отсюда, брат, или нам придется вступить в спор. Ведь они насмехаются, и оскорбления, которые они наносят Маленькой Фадете, относятся и к тебе. Не знаю, что за фантазия тебе пришла в голову танцовать столько раз с этой Фадетой. Можно подумать, что ты чудишь. Прикончи, пожалуйста, эту забаву! Для нее подходящее дело подвергаться насмешкам. Она этого только и добивается, и ей это нравится; но для нас это не годится. Уйдем отсюда; мы вернемся после вечерней службы, и ты будешь танцовать с Маделоной; она вполне приличная девушка. Я всегда говорил, что ты слишком любишь танцы и наделаешь из-за них каких-нибудь глупостей.
Ландри прошел с ним несколько шагов и вдруг услыхал громкие крики. Он оглянулся и увидел Маленькую Фадету, которую Маделона и другие девушки предоставили насмешкам своих кавалеров; а мальчишки, поощряемые этими насмешками, кулаками сбили с нее чепец. Ее длинные черные волосы висели на спине; и она боролась, разгневанная и огорченная. На этот раз она не говорила ничего такого, чем заслужила бы такое скверное обращение, и она плакала со злости и никак не могла схватить свой чепец, который какой-то злой шалун утащил на палке.
Ландри нашел, что все это отвратительно; его доброе сердце возмущалось против такой несправедливости. Он поймал шалуна, отнял у него чепец и палку, которой дал ему пару шлепков, и подошел к остальным мальчишкам, которые, завидев его, обратились в бегство. Тогда Ландри взял Фадету за руку и отдал ей ее чепец.
Решительность Ландри и страх мальчишек сильно рассмешили присутствующих. Все захлопали Ландри; но Маделона сумела так повернуть дело, что многие сверстники Ландри и даже более взрослые парни, казалось, смеялись над ним.
Но Ландри уже не стыдился больше: он чувствовал себя храбрым, сильным и вполне взрослым. Какой-то внутренний голос говорил ему, что он исполняет свой долг тем, что не дает в обиду женщину, которую он избрал себе для танцев при всем честном народе, какова бы она ни была, красивая или безобразная, взрослая или маленькая. Он заметил, как насмешливо на него поглядывали с той стороны, где была Маделона, и подошел прямо к Аландизу и Алафилипу и сказал им:
— Ну-ка, вы, там, что вы окажете на это? Если мне нравится танцовать с этой девушкой, почему это вас задевает? А если вы себя чувствуете оскорбленными, то отчего вы не высказываете этого вслух? Разве меня здесь нет или вы меня не видите? Здесь сказали, что я еще мальчишка, но никто из взрослых или даже из молодых парней не сказал мне этого в лицо! Я жду, чтобы это мне сказали! Хотел бы я видеть, кто осмелится обидеть девушку, с которой танцовал этот мальчишка!
Сильвинэ был все время с братом; хотя он и не одобрял ссору, которую тот затеял, но готов был поддержать его. В стороне стояло человек пять взрослых парней, которые были на целую голову выше близнецов; но братья вели себя так решительно, а те в сущности не чувствовали ни малейшего желания драться из-за таких пустяков. Поэтому забияки не сказали ни слова и только посмотрели друг на друга, как бы спрашивая, кто же из них намерен сразиться с Ландри. Все молчали, и Ландри, который все время не выпускал руки Фадеты из своей, сказал ей:
— Надевай живей свой чепец, Фаншона, и давай танцовать. Посмотрим, посмеет ли кто снять его с тебя опять.
— Нет, — сказала Маленькая Фадета, утирая слезы, — довольно я натанцовалась сегодня, а тебя освобождаю от остального.
— Нет, нет мы должны танцовать, — настаивал Ландри, все еще возбужденный, мужественный и гордый. — Пусть не посмеют больше говорить, что ты подвергаешься оскорблениям, когда танцуешь со мной.
И он танцовал с нею еще, и никто не осмелился косо посмотреть на них или сказать про них что-нибудь дурное. Маделона и ее воздыхатели танцовали в другом месте. После этой кадрили Маленькая Фадета сказала потихоньку Ландри:
— Теперь хватит, Ландри. Я довольна тобой и возвращаю тебе твое слово. Я иду теперь домой, а ты танцуй сегодня, с кем хочешь.
И она забрала своего маленького брата, который дрался с другими ребятишками, и ушла так быстро, что Ландри даже не заметил, в какую сторону она направилась.
XVII
Ландри пошел с братом домой ужинать. Сильвинэ был очень озабочен всем происшедшим, и потому Ландри рассказал ему, как он не мог сладить накануне с блуждающим огоньком и как Фадета своим мужеством или, быть может, колдовством спасла его и потребовала у него в вознаграждение, чтоб он семь раз протанцовал с ней на празднике святого Андоша. Об остальном он умолчал, так как решил никогда не говорить о том, какой страх он испытал год тому назад при мысли, что Сильвинэ утопился. И тут он был вполне прав, так как дурные мысли у детей часто возвращаются, если на них обращают внимание или говорят о них.
Сильвинэ одобрил брата за то, что он сдержал свое слово, и сказал, что Ландри заслуживает еще большего уважения благодаря тем неприятностям, которые навлекла на него эта история. Но при всем ужасе перед опасностью, которой Ландри подвергался у реки, Сильвинэ не чувствовал признательности к Маленькой Фадете. Он питал к ней отвращение и не верил, что она случайно очутилась у реки и спасла Ландри по доброте своего сердца.
— Это она, — упрямо сказал он, — уговорила нечистого, чтоб он сбил тебя с пути и утопил. Но господь не допустил этого, потому что на твоей душе нет греха. И тогда эта злая девчонка, пользуясь твоей добротой и признательностью, заставила тебя дать ей это обещание, — она ведь знала, как неприятно и трудно будет тебе выполнить его. Она скверная девчонка: все колдуньи — злые, и среди них не бывает добрых. Она отлично знала, что поссорит тебя с Маделоной и со всеми твоими добрыми знакомыми. Она хотела впутать тебя в драку, и если бы господь не защитил тебя вторично против ее злых чар, ты попал бы в скверную историю и, бог знает, какое бы могло произойти несчастье.
Ландри охотно смотрел на вещи с точки зрения брата, подумал, что Сильвинэ, пожалуй, прав, и не стал защищать Фадету против его нападок. Они поговорили об огоньке. Сильвинэ никогда не приходилось его видеть, и он с интересом слушал рассказ брата, совершенно не желая, впрочем, увидеть огонек. Близнецы ничего не рассказали ни матери, потому что она пугалась при одной мысли об огоньке, ни отцу, который видел не раз огоньки, но не боялся их и насмехался над трусами.
В селе танцы продолжались до поздней ночи. Но Ландри был так огорчен своим недоразумением с Маделоной, что не пожелал воспользоваться свободой, которую ему предоставила Фадета, и пошел помочь брату пригнать домой скот. Ему пришлось пойти по направлению к Пришу. У него сильно болела голова, и потому у камышей он распрощался с братом. Сильвинэ не хотел, чтобы брат переходил брод Рулет, опасаясь, что огонек или Сверчок опять сыграют с ним злую шутку, и Ландри должен был обещать ему, что он пойдет окольной дорогой и перейдет реку через мостик у мельницы. Ландри поступил так, как того желал его брат, и, не проходя камышей, сошел по спуску с холмов Шомуа. Он ничего не боялся, так как до него доносился еще шум праздника. Он слышал в отдалении звуки волынки и крики танцующих. А он знал, что духи проделывают свои шутки лишь тогда, когда все кругом спит.
Когда Ландри спустился с холма, он услышал, как у каменоломни кто-то плачет и стонет. Сначала он подумал, что это не человек, а птица. Но, когда он приблизился к тому месту, откуда исходили звуки, он заметил, что они походили на стоны человека. Сердце никогда его не обманывало, когда приходилось иметь дело с людьми и оказывать им помощь. Поэтому он спустился в самую глубь каменоломни. При его приближении плач смолк.
— Кто это плачет здесь? — спросил он уверенным голосом.
Никто не отвечал.
— Здесь есть больной? — опять спросил Ландри.
Ответа снова не было, и мальчик решил уйти; но, прежде чем удалиться, он хотел осмотреть камни и огромные кусты чертополоха, находившиеся в этом месте. Вскоре, при свете поднимавшейся луны, он увидал человека, лежавшего во весь рост на земле, головою вниз, без всякого движения, как мертвый. Быть может человек этот действительно умер или только бросился на землю в порыве отчаяния и теперь не двигался, чтобы не быть замеченным.
Ландри никогда еще не приходилось видеть мертвеца, и мысль о том, что перед ним, быть может, труп, привела его в сильное волнение. Но он подавил свой страх: ведь надо помогать своим ближним. И он уверенно подошел ближе, чтобы ощупать руку лежавшего человека, который, видя, что его убежище открыто, поднялся наполовину, когда Ландри подошел. И тогда Ландри узнал Маленькую Фадету.
XVIII
Мальчику стало досадно, что он вечно встречает на своем пути Маленькую Фадету; но девочка была в таком горе, что он пожалел ее. И вот между ними произошел следующий разговор:
— Как, Сверчок, это ты? Почему ты плачешь? Тебя кто-нибудь побил или преследовал, что ты так горюешь и прячешься?
— Нет, Ландри, меня никто не обижал с тех пор, как ты меня так хорошо защитил. Да и вообще я никого не боюсь. Я спряталась здесь, чтобы поплакать, — вот и все. Что может быть глупее, как выносить свое горе напоказ.
— Но какое у тебя может быть горе? Или ты плачешь из-за обид, которые тебе нанесли сегодня? Но ведь ты сама отчасти виновата в этом. Утешься же и постарайся не подвергаться им больше.
— Почему вы говорите, Ландри, что я сама виновата? Значит, я нанесла вам оскорбление, когда пожелала танцовать с вами? Значит, по-вашему, я единственная из всех девушек, которая не имеет права веселиться, как другие?
— Не в этом дело, Фадета. Я не упрекаю вас за то, что вы хотели танцовать со мной. Я исполнил ваше желание и вел себя так, как должен был себя вести. Ваша ошибка более давнего происхождения. И эта ошибка не против меня, а против вас, вы это хорошо знаете.
— Нет, Ландри, клянусь богом, я не знаю, в чем состоит эта ошибка. Я никогда не думала о себе, и единственное, в чем я упрекаю себя, это в том, что я, помимо своей воли, причинила вам столько неприятностей.
— Не будем говорить обо мне, Фадета. Я ни на что не жалуюсь. Поговорим лучше о вас. Раз вы не знаете своих недостатков, то я скажу их вам по дружбе. Хотите?
— Да, Ландри, очень хочу. Я буду считать это лучшим вознаграждением или лучшим наказанием за то зло или добро, которое я тебе сделала.
— Итак, Фаншона Фадэ, раз ты так рассудительна, спокойна и обходительна, я скажу тебе, почему тебе не оказывают того уважения, на которое в праве рассчитывать шестнадцатилетняя девушка. Это происходит от того, что твои манеры и весь твой вид не женственны, а скорее напоминают мальчишку, — и ты при этом совершенно не обращаешь на себя внимания. Начать хотя бы с того, что у тебя всегда грязный и неакуратный вид, а своей одеждой и манерой говорить ты просто внушаешь отвращение. Ты знаешь, что дети называют тебя «мальчишкой». Ты что же думаешь, что это хорошо, когда девушка в шестнадцать лет больше напоминает мальчишку? Ты, как белка, влезаешь на деревья, а когда мчишься верхом на лошади, без уздечки и без седла, можно подумать, что под тобой сам дьявол. Сила и легкость — превосходные качества; очень хорошо также ничего не бояться — и это несомненные достоинства для мужчины, но полное отсутствие робости у женщины уж излишне; ты же как будто стараешься, чтобы на тебя обращали внимание. И на тебя действительно обращают внимание: тебя дразнят, тебе кричат вслед, как волку. Ты умна и отвечаешь язвительно, что вызывает смех, только не у тех, к кому ты обращаешься. Хорошо быть умнее других, но показывать это не следует, так как этим ты только наживаешь себе врагов. Ты любопытна, и ты со злостью бросаешь оскорбление и брань в лицо человеку, если он чем-либо вызвал твое неудовольствие. Поэтому тебя боятся… А ведь ты знаешь, что люди ненавидят тех, кого боятся, и всегда в ответ на зло делают еще большее зло. Наконец, я не знаю, поистине, колдунья ты или нет: думаю, что ты знакома с духами, но надеюсь, что ты не продала свою душу дьяволу. А ты стараешься казаться колдуньей, чтобы пугать неприятных тебе людей, и ты создала себе очень дурную славу. Вот и все твои грехи, Фаншона Фадэ, и из-за них люди несправедливы к тебе. Подумай о том, что я тебе сказал, и ты поймешь, что, если бы ты хотела походить немного на всех, твоему умственному превосходству воздавали бы должное.
Маленькая Фадета с большим вниманием слушала Ландри. Когда он кончил, она сказала с серьезным видом:
— Я очень тебе благодарна, Ландри. Ты сказал мне почти то же самое, в чем меня все упрекают. Но ты говорил честно и щадил меня, а такого отношения к себе я ни у кого не встречала. Но желаешь ли ты, чтобы и я тебе ответила полной откровенностью? Тогда садись рядом со мной и слушай.
— Здесь не очень-то уютно, — возразил Ландри. Ему не очень хотелось оставаться в этом месте с девушкой. Он все время вспоминал, что Фадета будто бы навлекает несчастье на тех, кто ее не остерегается.
— Ты находишь, что здесь неуютно, — подхватила Фаншона. — Да, вас, богатых, всегда трудно удовлетворить. Для того, чтобы посидеть на воздухе, вам нужна хорошая лужайка, и в ваших полях и садах много тенистых и прекрасных мест, из которых вы можете выбирать. Но те, у кого ничего нет, не требуют многого; им достаточно камня, чтобы преклонить голову. Шипы не колют им ноги, и повсюду они любуются красотами земли и неба. Для тех, Ландри, кто познает ценность и сладость всего, созданного всевышним, нет скверных мест. Я, не будучи колдуньей, знаю все травки, которые ты топчешь своими ногами, а раз я знаю, на что они годны, я обращаю на них внимание и ценю их вид и запах. Я все это затем говорю, Ландри, чтобы доказать тебе нечто такое, что относится и к людям, и к цветам, и к растениям, а именно: люди часто презирают то, что некрасиво и как будто ни на что не нужно, и таким образом лишают себя того, что может принести им пользу и даже спасение.
— Я не совсем понимаю, что ты хочешь сказать, — ответил Ландри, садясь рядом с Фадетой. Некоторое время они молчали. Мысли Маленькой Фадеты были так далеко, что Ландри не мог их знать, а он, несмотря на некоторый туман в голове, ощущал большое удовольствие от разговора с девушкой: у нее был такой нежный голос, и говорила она так хорошо, как никто в мире.
— Послушай, Ландри, — продолжала Фадета, — я скорее достойна сожаления, чем порицания, и если я грешна по отношению к себе самой, то по отношению к другим у меня нет серьезных грехов. Если бы люди были умны и справедливы, они замечали бы и мою доброту, а не только мое некрасивое лицо и скверную одежду. Посуди сам или послушай, если ты не знаешь, какова моя судьба с самого дня моего рождения. Я не скажу ничего дурного о моей бедной матери, которую все хулят и порицают, потому что она не может себя защитить; я не могу также защищать ее, так как не знаю хорошенько, что она сделала дурного и что ее довело до этого… Да, люди очень злы. Когда моя мать меня покинула, я горько оплакивала ее; и тогда при играх случалось, что дети, недовольные мной из-за пустяка, на который они в другом случае не обратили бы внимания, корили меня виной моей матери и хотели, чтобы я краснела за нее. Будь на моем месте девушка рассудительная, — как ты говоришь, — она, быть может, смолчала бы на все. Ведь благоразумнее всего отказаться от матери и отдать ее на поругание, — этим отостраняешь себя от всяких нападок. Но я не могла так поступать, — это было не в моих силах. Моя мать остается моей матерью, какова бы она ни была. Увижу ли я ее снова или никогда даже больше не услышу о ней, — я все равно буду любить ее со всей силой, на которую я только способна. Когда меня называют дочерью пропащей женщины и маркитантки, я выхожу из себя, но не из-за себя: я знаю, что это не может меня оскорбить, ибо я не сделала ничего дурного; я сержусь только из-за бедной, дорогой мне женщины, которую я обязана защищать. Но я не могу и не умею защищать ее, и потому я мщу за нее и говорю всем в глаза жестокую правду. Я хочу доказать людям, что они сами не выше той, которую они забрасывают грязью. Поэтому люди говорят, что я любопытна и нахальна и выслеживаю тайны, чтобы их потом разглашать. И, правда: господь бог создал меня любопытной, если любопытство состоит в желании знать скрытое. Если бы люди были со мной добры и обходительны по-человечески, я никогда бы и не подумала удовлетворять свое любопытство на счет моих ближних. Я бы ограничила мои развлечения изучением тайны исцеления людей, которой меня учит моя бабушка. Цветы, травы, камни, насекомые, — все секреты природы, этого было бы достаточно, чтобы занять меня и развлекать, — я ведь люблю бродить повсюду. Я была бы одна и все же не скучала бы: ведь мое любимое удовольствие забираться в какое-нибудь укромное местечко и мечтать о тысяче вещей, о которых умные люди никогда не говорят. Если я вмешиваюсь в чужие дела, то только из желания оказать услугу людям, с которыми я сблизилась и которыми моя бабушка потихоньку пользуется. Я лечила моих сверстников и сверстниц от всяких болезней и ран и указывала им лекарства, никогда не требуя вознаграждения. И вот, вместо благодарности, они стали считать меня колдуньей; даже те, которые с просьбами приходили ко мне в минуты нужды, потом, при первом удобном случае, говорили мне всякие глупости. Это, конечно, меня раздражало, и я могла бы им отомстить; я ведь знаю, как делать добро, но знаю также, как причинить зло. И все-таки я никогда не пользовалась моим уменьем вредить. Злобы во мне нет. Я мщу словами и, когда говорю все, что мне придет в голову, я чувствую большое облегчение. Но я скоро забываю, что сказала, и прощаю всем, как велел бог. А что касается того, что я не забочусь о своей внешности и манерах, то я тебе скажу следующее: ведь это доказывает, что я не так глупа, чтобы считать себя красивой; я знаю: я так безобразна, что на меня тошно глядеть. Я не раз слышала это. Люди жестоки и презирают тех, кого господь обделил; поэтому я даже не стараюсь нравиться. Я утешаюсь мыслью, что мое лицо не отвратительно ни для бога, ни для моего ангела-хранителя. Я не похожа на тех людей, которые говорят: «Вот гусеница… это отвратительное животное… Ах, как она безобразна, надо ее убить». Я не уничтожаю бедное создание: если гусеница падает в воду, я протягиваю ей листок чтобы спасти ее. Поэтому говорят, что я люблю скверных животных и что я колдунья. А я просто не могу заставить страдать лягушку, обрывать лапки у осы или пригвоздить несчастную летучую мышь к дереву. «Бедное животное, — говорю я ей, — если нужно убивать все скверное, я имею так же мало прав на жизнь, как и ты».
XIX
Маленькая Фадета говорила так покорно и спокойно о своем безобразии, что тронула Ландри. Он старался представить себе ее лицо, которое он не мог разглядеть в темноте, и сказал ей без тени лести:
— Но ты, Фадета, совсем не так безобразна, как думаешь или, по крайней мере, говоришь. Есть девушки гораздо хуже тебя, и все же никто не делает им упреков.
— Более я безобразна или менее, — все равно, Ландри, ты не сможешь сказать, что я девушка красивая. Ты не старайся меня утешить, потому что меня это не огорчает.
— Матерь божья! Да кто может знать, как ты будешь выглядеть, если причешешься и оденешься, как другие? Ведь все говорят, что не будь у тебя такой короткий нос, такой большой рот и такая темная кожа, ты была бы недурна собой; ведь говорят же, что ни у кого нет таких глаз, как у тебя, и если бы взгляд их не был такой дерзкий и насмешливый, многие старались бы понравиться обладательнице этих прекрасных глаз…
Ландри говорил так, не отдавая себе ясного отчета в том, что именно он говорит. Он старался припомнить все недостатки и достоинства Маленькой Фадеты и впервые отнесся к этому вопросу с интересом и вниманием. Если бы ему за полчаса сказали, что он будет столько думать о ней, он не поверил бы. Она же заметила его интерес, но ничем не выказала этого. Девушка была слишком умна, чтобы посмотреть на это серьезно.
— Я с лаской взираю на все хорошее, — сказала она, — и с жалостью на все дурное. Если я не нравлюсь людям, которые мне неприятны, то это меня вовсе не огорчает. Я не понимаю, как это все красивые девушки, у которых есть ухаживатели, кокетничают решительно со всеми молодыми людьми, точно им все нравятся. Если бы я была красива, я старалась бы нравиться только тому, кто мне мил.
Ландри вспомнил про Маделону, но Маленькая Фадета не дала ему времени задуматься и продолжала:
— Итак, ты видишь, Ландри, что мои грехи по отношению к другим людям заключаются в том, что я не стараюсь вызвать в этих людях жалость или снисходительное отношение к моему безобразию. Я никогда не стараюсь скрыть свое уродство нарядами, — это оскорбляет людей, и они забывают, что я никогда не делала им зла, а всегда только добро. А если бы даже я захотела обратить внимание на мою внешность, откуда бы я взяла наряды? Разве я просила когда-либо милостыню, хотя у меня нет ни гроша за душой? Ведь бабушка, кроме еды и ночлега, не дает мне решительно ничего. Я не умею пользоваться несчастными тряпками, которые оставила мне моя бедная мать. Но разве это моя вина? Мне никто не говорил, как надо одеваться, и с десяти лет я предоставлена самой себе. Ты был так добр, что не сказал мне того, в чем меня, главным образом, упрекают: говорят, что шестнадцатилетняя девушка могла бы найти себе место и, зарабатывая, могла бы прилично содержать себя; но так как я ленива и цыганка по натуре, говорят люди, то я и живу с бабушкой, которая меня вовсе не любит и отлично могла бы взять себе служанку.
— А что же, Фадета, разве это не правда? — сказал Ландри. — Да, тебя упрекают в нелюбви к труду, да и бабушка твоя всем рассказывает, что ей было бы гораздо выгоднее взять на твое место служанку.
— Моя бабушка — старая ворчунья, которая любит жаловаться. Я иногда заговариваю с ней о том, чтобы оставить ее. Тогда она отговаривает меня: ведь, в сущности, я ей гораздо нужнее, чем она хочет это показать. Вот уже пятнадцать лет, как она плохо видит и едва ходит; ей трудно искать травы для своих напитков и порошков; к тому же, некоторые травы можно добывать только далеко отсюда, в местах, куда трудно добраться. Я тебе уже говорила, что я открываю в травах свойства, которые ей неизвестны, и она очень удивляется, когда мои лекарства оказывают действие. А посмотри на наших животных! Ведь все удивляются, что у бедных людей, которые за неимением своего выгона принуждены пользоваться общественным, стадо в таком хорошем состоянии. Моя бабушка знает, кому она обязана тем, что у ее овец густая шерсть, а у коз такое хорошее молоко. Нет, она вовсе не желает, чтобы я ушла от нее, потому что она имеет от меня больше выгоды, чем расходов. А я люблю бабушку, несмотря на то, что она сурово обращается со мной и заставляет меня терпеть лишения. Но есть еще другая причина, по которой я не могу оставить ее, и я скажу тебе, какая, если хочешь, Ландри.
— Ну, конечно, скажи! — воскликнул Ландри, который с неослабным интересом слушал Фадету.
— Мне еще не было десяти лет, — сказала она, — когда ушла моя мать и оставила на мое попечение несчастного безобразного ребенка, еще более уродливого, чем я. Судьба жестоко обделила его; он хромой от рождения, тщедушный, болезненный и кривой; у него в душе всегда горе и злоба, потому что бедняга вечно страдает. А его все мучают, отталкивают и унижают, моего бедного Кузнечика. Бабушка вечно бранит его, и она бы ему не давала спуску, если бы я не спасала его тем, что сама, якобы, не даю ему покоя. Но я остерегаюсь делать ему больно, и он это отлично знает. Если он натворит что-нибудь, он бежит ко мне и говорит: «Побей меня, пока бабушка меня не схватила». И я бью его смеха ради, и хитрец кричит точно от боли. Помимо этого, я ухаживаю за ним. К несчастью, я не могу всегда достигнуть того, чтобы он не был в лохмотьях; но когда мне попадает под руку какая-нибудь тряпка, я стараюсь приспособить ее для его туалета. Я лечу его, когда он болен; а будь он на попечении бабушки, он давно бы умер, потому что она не умеет ухаживать за детьми. В сущности, я сохраняю жизнь этому бедняге. Что было бы с ним без меня? Он давно лежал бы, несчастный, в земле рядом с отцом, которого я не могла спасти для жизни. Правда, Кузнечик такой неудачный и никому ненужный, что для него, быть может, лучше умереть, и я, поддерживая его жизнь, оказываю ему, может быть, дурную услугу. Но я не могу иначе, Ландри, это свыше моих сил. Когда я думаю о месте, которое даст мне возможность выбраться из моего нищенского состояния, но разлучит меня с Жане, мое сердце разрывается от жалости, точно я его мать и он погибнет без меня. Вот и все мои грехи и недостатки, Ландри, и пусть судит меня бог. А я прощаю всем, кто меня напрасно обвиняет.
XX
Ландри с большим удовольствием слушал Маленькую Фадету и не находил, что ей возразить. А когда она говорила о своем маленьком брате, он даже как будто почувствовал к ней симпатию и возымел желание стать на ее сторону против всех людей.
— Всякий, кто теперь обвинил бы тебя, Фадета, — сказал он, — был бы сам не прав. Все, что ты говорила, вполне справедливо, и нельзя усомниться в твоем уме и доброте. Но почему ты не показываешь, какова ты на самом деле? Ведь никто не стал бы говорить про тебя дурное, и многие, я уверен, оценили бы твои достоинства.
— Я ведь уже сказала тебе, Ландри, — возразила девушка, — что желаю нравиться лишь тем, кто мне нравится.
— Но если ты со мной так говоришь, значит…
Тут Ландри замолчал, пораженный тем, что он хотел сказать. Но он сейчас же спохватился и произнес:
— Значит, ты уважаешь меня больше, чем других? А я думал, что ты меня ненавидишь за то, что я никогда не был добр к тебе.
— Возможно, что я тебя ненавидела раньше, — ответила Маленькая Фадета, — но с сегодняшнего дня это прошло, и я сейчас скажу тебе — отчего, Ландри. Я считала тебя гордым, и таков ты и есть на самом деле. Но я убедилась, что ты можешь преодолеть гордость, чтоб исполнить свой долг, и это тем ценнее. Я думала, что ты неблагодарный: тебе внушили, что надо быть гордым, и это ведет тебя к неблагодарности. Но ты умеешь держать свое слово, как бы трудно это ни было. Наконец, я считала тебя трусом и готова была презирать тебя за это; ты же просто суеверен. А когда ты встречается с опасностью, то смело подходишь к ней. Ты танцовал со мной сегодня, несмотря на то, что над тобой смеялись. Ты даже пришел после обедни за мной к церкви. А я помолилась и простила тебя в душе и решила оставить тебя в покое. Ты меня защищал от злых детей; ты вызвал на ссору взрослых парней; не будь тебя, плохо бы мне пришлось. А сегодня вечером, услыхав, что я плачу, ты пришел помочь мне и утешить меня. Не думай, Ландри, что я это когда-либо забуду. Я буду помнить об этом всю свою жизнь, и ты, в свою очередь, можешь потребовать от меня в любую минуту все, что тебе угодно. Начнем сейчас же. Я знаю, что я доставила тебе сегодня большое огорчение. Да, я знаю это, Ландри, — настолько-то я колдунья, чтобы понять это, хотя еще сегодня утром ничего не подозревала. Уверяю тебя: я более насмешлива, чем зла. Если бы я знала, что ты влюблен в Маделону, я бы вас не поссорила; а я заставила тебя танцовать со мной, и из-за этого возникла между вами ссора. Правда, меня забавляла мысль, что ты будешь танцовать с такой дурнушкой, как я, не обращая внимания на красавицу, но я думала, что это будет просто укол твоему самолюбию. Потом уже я поняла, что у тебя болела душа: ты все время смотрел в сторону Маделоны и, видя ее недовольство, готов был плакать. И из-за этого я тоже плакала; да, я плакала, когда ты хотел драться с ее кавалерами, но вовсе не из раскаяния, как ты думал. Вот почему я так горько плакала, когда ты пришел, и буду плакать до тех пор, пока не исправлю зло, которое я тебе сделала, так как ты добрый и славный малый.
— Моя бедная Фаншона, — сказал Ландри, растроганный ее слезами, — предположим даже, что ты была причиной недоразумения, которое произошло между мной и девушкой, в которую я, по твоему мнению, влюблен. Но каким образом ты можешь примирить нас?
— Доверься мне, Ландри, ответила Маленькая Фадета. — Я не дура и сумею объясниться, как следует. Маделона узнает, что я была виной всему происшедшему. Я ей признаюсь во всем и докажу, что твоя совесть чиста, как снег. Если же она завтра не помирится с тобой, то она докажет этим, что никогда не любила тебя и…
— И что мне нечего жалеть об этом, Фаншона. А так как она меня и в самом деле никогда не любила, то все твои старания пропадут даром. Поэтому не предпринимай ничего и не огорчайся, что ты причинила мне горе. Я уже вполне утешился.
— От такого горя люди не легко утешаются, — сказала Фадета, но спохватилась и прибавила: — Так утверждают, по крайней мере. В тебе сейчас говорит досада, Ландри. Ты заснешь с этим чувством, а завтра встанешь и будешь огорчен, пока не помиришься с этой красавицей.
— Это возможно, — сказал Ландри, — но клянусь, что в эту минуту я о ней ничего не знаю и знать не хочу. Мне представляется, что ты хочешь меня убедить в моей любви к ней, а я сам как будто и забыл про нее: так она была ничтожна.
— Это странно, — сказала Маленькая Фадета со вздохом, — так-то вы, значит, любите… вы, мужчины?
— Господа! А вы, женщины, разве вы любите иначе, раз вы ссоритесь из-за пустяков и можете утешится с первым встречным? Но мы говорим о вещах, которых мы сами, быть может, не понимаем, — особенно ты, Маленькая Фадета, ведь ты всегда смеешься над влюбленными. Ты вот хочешь уладить мои дела с Маделоной, а, быть может, ты и теперь смеешься надо мной. И не улаживай ничего, говорю я тебе! Маделона подумает, наверно, что я тебя просил об этом, а это неправда. И потом она, может быть, недовольна, что я считаю себя ее присяжным вздыхателем. Ведь я ей никогда ни слова не говорил о любви; правда, мне доставляло удовольствие бывать с ней и танцовать; но она никогда не давала мне повода говорить ей о любви. И потому оставим это. Она сама обратится ко мне, если захочет. А если она не помирится со мной, я тоже не умру от огорчения.
— Я лучше понимаю тебя, Ландри, чем ты сам себя, — возразила Маленькая Фадета. — Я верю, что ты никогда не объяснялся Маделоне в любви; но неужели она так наивна, что не поняла этого по твоим глазам, особенно сегодня. Так как я была причиной вашей размолвки, то я должна устроить ваше примирение; и вот прекрасный случай дать понять Маделоне, что ты ее любишь. Это я должна сделать и сделаю это тонко и умело, так что она не сможет подумать, что ты меня подослал. Доверься, Ландри, Маленькой Фадете, бедному скверному Сверчку; у нее душа гораздо лучше, чем внешность. Прости меня, что я доставила тебе огорчение, но зато последствия его будут хорошие. Ты поймешь, что если любовь красавицы приятна, то дружба дурнушки иногда полезна, ведь она действует бескорыстно, и ничто не вызывает в ней досады или злобы.
— Хороша ты или дурна, Фаншона, — сказал Ландри, беря ее за руку, — я, кажется, начинаю понимать, что твоя дружба нечто прекрасное, такое прекрасное, что любовь едва ли может сравниться с нею. Ты очень добрая, я это вижу; ведь я тебя не поцеловал сегодня, а ты даже не обратила на это внимания. Наоборот, ты говоришь, что я себя хорошо вел, а я думаю, что я поступил нечестно.
— Как так, Ландри? Я не понимаю, о чем…
— Ведь я тебя ни разу не поцеловал при танцах, Фаншона, а ведь это была моя обязанность и мое право, так как этого требует обычай. Я обошелся с тобой, как с десятилетней девочкой, которую не удостоиваешь поцелуя. А ведь ты почти одних лет со мной; между нами всего год разницы. Да, я тебя обидел, и если бы ты не была такая добрая, ты бы это заметила.
— Я даже не думала об этом, — сказала Маленькая Фадета, поднимаясь; она лгала и хотела это скрыть. — Послушай, — сказала она вдруг, делая над собой усилие, чтобы казаться веселой, — послушай, как трещат сверчки в хлебах, они зовут меня, а сова криком дает мне знать, который час показывают звезды на небе.
— Я тоже слышу ее и должен теперь итти в Приш. Но перед прощанием, Фадета, ты должна меня простить.
— Да ведь я не сержусь на тебя, Ландри, и мне не в чем тебя прощать.
— Как так, не в чем! — воскликнул Ландри. С момента, как девушка заговорила о любви и дружбе, он был крайне возбужден. Голос Фаншоны казался ему нежнее щебетанья птичек. — Как не в чем? Ты должна меня простить, и я сейчас поцелую тебя, чтобы искупить свою вину.
Маленькая Фадета вздрогнула; но сейчас же успокоилась и добродушно сказала:
— Ты хочешь, Ландри, чтоб я заставила тебя искупить свою вину наказанием. Нет, мой милый, я считаю, что ты сдержал свое слово тем, что танцовал с такой дурнушкой. А поцеловать ее было бы уже прямо геройством.
— Не говори этого! — воскликнул Ландри, хватая ее за руку. — Поцеловать тебя не может быть наказанием… если только это тебя не огорчает, и я тебе не противен…
Ему страстно хотелось поцеловать Маленькую Фадету, и он дрожал от волнения, что она не согласится на это.
— Послушай, Ландри, — сказала она своим нежным и вкрадчивым голосом: — если бы я была красива, я бы сказала, что не время и не место целоваться здесь украдкой. Если бы я была кокетка, я бы, наоборот, думала, что это подходящее время и место, потому что темнота скрывает мое безобразие и никто тебя здесь не сможет пристыдить. Но я не кокетка и не красавица, и вот что я тебе скажу: пожми мне руку в знак дружбы, и я, которая до сих пор не знала, что такое дружба, буду радоваться ей и никогда не буду стремиться иметь другого друга.
— Хорошо, — сказал Ландри, — я от всего сердца жму твою руку, ты слышишь, Фадета? Но самая искренняя дружба, а моя именно такова, не может помешать нам поцеловаться. Если же ты откажешь мне в этом доказательстве дружбы, я буду думать, что ты имеешь что-нибудь против меня.
И он пытался неожиданно поцеловать ее. Но девушка воспротивилась, а когда он продолжал настаивать, она заплакала и сказала:
— Оставь меня, Ландри! Ты меня очень огорчаешь!
Ландри стоял неподвижно, удивленный и встревоженный ее слезами.
— Я вижу, — сказал он недовольным тоном, — что ты была не искренна со мной. Ты сказала, что желаешь только моей дружбы. По-видимому, какая-то другая, сильнейшая, привязанность мешает тебе меня поцеловать.
— Нет, Ландри, — ответила Фаншона, заплакав. — Я боюсь, что завтра днем, когда вы меня увидите, вы возненавидите меня за то, что ночью, в темноте, поцеловали меня.
— Да разве я тебя никогда не видел? — нетерпеливо сказал Ландри: — и разве я тебя сейчас не вижу? Подойди-ка сюда, здесь светит луна, и я тебя отлично вижу. Не знаю, может быть, ты и некрасива, но я люблю твое лицо, потому что я тебя люблю, — вот и все.
И он стал целовать ее; сначала робко и с волнением, а потом с таким увлечением, что она испугалась и оттолкнула его.
— Будет, Ландри, будет! — сказала она. — Можно подумать, что ты со злости целуешь меня или что ты в это время думаешь о Маделоне. Успокойся, завтра я поговорю с ней, и завтра же ты поцелуешь ее с радостью, которой я не могу тебе доставить.
Затем она быстро вышла из каменоломни и направилась домой своей легкой поступью.
Ландри был как безумный, и ему хотелось побежать за нею.
Трижды бросался он ей вслед и каждый раз возвращался. Наконец, он пошел в сторону реки. Чувствуя, что в нем сидит какой-то бес, он без оглядки бросился бежать в Приш.
На следующий день, рано утром, он пошел поглядеть на своих быков. Он гладил их и ласкал и все время думал о своем разговоре в каменоломне Шомуа с Маленькой Фадетой, который показался ему кратким, как мгновение. Голова у него была тяжелая от сна и усталости после дня, который он провел совсем иначе, чем предполагал.
Чувство, которое Фадета ему внушила, тревожило и даже пугало его. Он вспоминал ее, некрасивую и грязную, какою он ее всегда знал. Минутами все происшедшее казалось ему сном. Неужели он хотел ее поцеловать, неужели ему было отрадно прижать ее к груди, точно он ее глубоко любил, и она вдруг показалась ему самой прекрасной и милой из всех девушек.
«Должно быть, она на самом деле чародейка, как все говорят, хотя она и отрицает это, — думал он, — наверно, она меня околдовала вчера вечером; ведь эта маленькая чертовка вызвала во мне необыкновенный порыв любви. Никогда я не ощущал ничего подобного ни к родителям, ни к братьям и сестрам, не говоря уж о прекрасной Маделоне. Но даже моего дорогого Сильвинэ я никогда так не любил. Если бы мой бедный близнец знал, что у меня делалось в душе, его измучила бы ревность. Моя привязанность к Маделоне нисколько не вредила моему брату. Но если бы я провел хоть один день в таком возбуждении, как вчера, с Фадетой, я бы сошел с ума и, кроме нее, не хотел бы никого знать на свете».
И Ландри изнемогал от стыда, усталости и нетерпении. Он присаживался в стойле быков, весь трепеща от страха, что чародейка отняла у него силы, разум и здоровье.
Настал день. В Прише все уже поднялись и стали подшучивать над Ландри и смеяться над тем, что он весь день танцовал с гадким Сверчком. Они расписали ее такой некрасивой, неблаговоспитанной и плохо одетой, что Ландри не знал, куда ему деваться со стыда; он стыдился не только того, что все видели, но и того, что он скрыл.
Но он не сердился, потому что в Прише все были его друзьями и смеялись над ним без злости. У него даже хватило смелости сказать им, что Маленькая Фадета не такая, как они думают, что она лучше многих и может оказать большие услуги. Над этим также смеялись.
— Такова ее бабушка, — говорили они, — но она еще девочка, которая ничего не знает. Если у тебя есть больная скотина, то я не советую тебе следовать ее советам; она просто болтушка и вовсе не умеет лечить. Но зато она, повидимому, умеет зачаровывать парней: ведь ты не оставлял ее ни на минуту на празднике. Будь осторожен, бедный Ландри, — тебя скоро будут называть «сверчком сверчихи» и «домовым Фадеты». В тебя вселится дьявол, и скоро нечистый стянет простыни с наших постелей и завьет волосы наших лошадей. И тогда мы должны будем изгонять из тебя бесов.
— Должно быть, он надел вчера наизнанку свои носки, — сказала маленькая Соланж. — Это привлекает колдунов, и Маленькая Фадета заметила это.
XXI
Днем, во время работы в поле, Ландри увидал Маленькую Фадету. Она быстро шла по направлению к тому месту, где Маделона собирала траву для своих овец. Ландри надо было отпречь быков, которые проработали уже полдня, и отвести их на выгон. Он все время видел перед собой Маленькую Фадету. Она подвигалась вперед так быстро и так легко, что, казалось, даже не мяла траву, по которой бежала. Ландри очень хотелось знать, что она скажет Маделоне. Он забыл про свою еду, которая стояла на свеже-вспаханной борозде, и пошел вдоль кустов, чтобы подслушать разговор обеих девушек. Он не мог их видеть, а так как Маделона тихо бормотала что-то в ответ, то он не знал, что именно она говорила. Но нежный голосок Фадеты был так ясен, что он улавливал каждое ее слово, хотя она говорила не громко. Она говорила Маделоне о Ландри и рассказала ей, как она десять месяцев тому назад взяла с него слово исполнить в любую минуту какое угодно ее требование. Она объяснила это так скромно и мило, что просто удовольствие было слушать ее. Затем, не упоминая ни про огонек, ни про страх Ландри, она рассказала, как он, не найдя брода, чуть не утонул накануне праздника. Все это она изобразила с хорошей стороны, а все зло произошло из-за ее фантазии, — сказала она, — из-за тщеславного желания ее потанцовать со взрослым парнем, потому что ей до сих пор приходилось танцовать только с мальчиками. На это Маделона, возвысив голос, ответила:
— А что мне за дело до всего этого? Танцуй всегда с близнецами из Бессониера и не воображай, Сверчок, что ты этим вызываешь во мне неудовольствие или зависть.
Маленькая Фадета ответила:
— Не говорите так сурово о бедном Ландри, Маделона. Ведь он отдал вам свою душу, и, если вы его оттолкнете, он будет так огорчен, что я не сумею вам сказать.
И все же она говорила о нем так мило и ласково и так восхваляла его, что Ландри хотелось запомнить ее выражения, чтобы воспользоваться ими при случае, и он краснел от удовольствия, слушая ее похвалы.
Маделона тоже удивлялась тому, как благородно говорила Фадета, но она слишком презирала ее, чтобы выказать это.
— Ты все болтаешь и дерзишь, — сказала она, — и можно подумать, что твоя бабушка научила тебя обольщать людей. Но я боюсь говорить с колдуньями, — это приносит несчастье, — и потому прошу тебя уйти, Сверчок. Ты нашла себе ухаживателя, моя милая, и оставь его себе. Ведь это первый и последний, который обратил внимание на твое безобразное лицо. Я не желаю никого после тебя, будь это даже сын короля. Твой Ландри глупец и ничтожество; ты вообразила, что отняла его у меня, и все-таки просишь взять его обратно. Нечего сказать, подходящий для меня кавалер, в котором не нуждается даже Маленькая Фадета!
— Так вот что вас оскорбляет, — ответила Маленькая Фадета голосом, который проник Ландри в самую душу, — вы так горды, что, даже унизив меня, не желаете быть справедливой. Ну, так я вас удовлетворю, прекрасная Маделона; топчите же ногами гордость и мужество бедного полевого Сверчка. Вы думаете, что я презираю Ландри и что иначе я не стала бы вас просить извинить его. Ну, так знайте же, если это вам приятно, что я его люблю уже давно; о нем одном я думала и, быть может, буду думать всю свою жизнь. Но я слишком умна и горда, чтобы мечтать о взаимности. Я знаю, что такое он и что такое я. Он красив, богат и уважаем, — я же некрасива, бедна, и меня все презирают. Я отлично знаю, что он не про меня писан: вы ведь видели, с каким презрением он относился ко мне на празднике. Вы можете считать себя удовлетворенной: ведь Маленькая Фадета не смеет глаз поднять на того, кто на вас смотрит глазами, полными любви. Накажите же Маленькую Фадету вашими насмешками и возьмите у нее того, кого она не смела бы у вас оспаривать; возьмите его, если не из любви к нему, то хоть для того, чтоб наказать меня за мою дерзость. Обещайте же мне, что вы ласково примете Ландри, когда он придет просить у вас прощения, и постарайтесь его утешить.
Но Маделона нисколько не смягчилась при виде такой преданности и покорности. Она сурово прогнала Маленькую Фадету, повторяя, что Ландри вполне подходящий кавалер для нее, но для нее, для Маделоны, он слишком ребячлив и глуп.
И все же, несмотря на резкость и суровость прекрасной Маделоны, великая жертва Фадеты не пропала даром. Женщины созданы так, что молодой человек кажется им интересным только тогда, когда другие женщины ценят и балуют его. Маделона не серьезно относилась к Ландри. Но как только Маленькая Фадета ушла, она стала думать о нем. Она вспомнила все, что эта красноречивая говорунья сказала ей о любви Ландри. Маленькая Фадета была до такой степени влюблена в Ландри, что даже решилась признаться ей в этом, и Маделона с удовольствием думала, как она отомстит этой бедной девушке.
Дом Маделоны находился на расстоянии двух-трех ружейных выстрелов от Приша. И вот, вечером Маделона отправилась туда, якобы отыскивая свою овцу, которая замешалась в поле в стадо ее дяди. Она прошла так, чтобы Ландри мог ее видеть, и взглядом позвала его к себе.
Ландри заметил это, — с тех пор, как Маленькая Фадета вмешалась в его жизнь, он стал очень проницательным.
«Фадета — чародейка, — думал он, — она возвратила мне благосклонность Маделоны, она в четверть часа сумела сделать для меня больше, нежели я сам сделал бы в год. У нее необыкновенный ум и редкая душа».
И, думая обо всем этом, Ландри так равнодушно посмотрел на Маделону, что та сейчас же ушла; а он не решился даже поговорить с нею. Конечно, его удержал не стыд, — стыд пропал у него совершенно, но вместе с ним пропало и желание видеть Маделону и быть любимым ею.
После ужина Ландри сделал вид, будто он сейчас же идет спать. Но он прошел за кроватью, прокрался вдоль стен и направился прямо к броду Рулет. Блуждающий огонек прыгал там и сегодня. Ландри еще издали увидал его и подумал: «Это хорошо, что огонек здесь — верно, и колдунья недалеко». Он без страха и уже не ошибаясь, перешел брод. Зорко смотря по сторонам, он дошел до дома бабушки Фадэ и постоял там некоторое время. Но в доме все было тихо и темно. Все спали. Часто, по вечерам, когда бабушка и Кузнечик уже спали, Фадета выходила из дому и бродила в окрестностях. Ландри пошел ее искать. Он прошел камыши, вплоть до каменоломни Шомуа, свистя и напевая, чтобы Фаншона его услыхала. Но он никого не встретил. Только одинокий барсук бродил по полю, да сова свистела, сидя на дереве. И Ландри должен был вернуться домой, не поблагодарив маленькую Фадету за услугу, которую она ему оказала.
XXII
Ландри всю неделю не встречал маленькой Фадеты, что его немало удивляло и тревожило. «Она еще подумает, что я неблагодарный, — рассуждал он. — А ведь я поджидаю ее и ищу и все-таки не встречаю, но я не виноват в этом. Быть может, я огорчил ее тем, что поцеловал в каменоломне. Но у меня не было никаких дурных намерений, и я не хотел ее обидеть».
За эту неделю он передумал больше, чем за всю свою жизнь. Он не мог сам разобраться хорошенько в своих мыслях, но он был так задумчив и взволнован, что ему приходилось принуждать себя работать. Ни рослые быки, ни блестящий плуг, ни тучная, темная земля, влажная от мелкого осеннего дождя, не могли вызвать в нем грез и восхищения.
В четверг вечером он пошел к брату, который находился в таком же тревожном состоянии, как и он. Сильвинэ совершенно не походил характером на Ландри, но противоположности иногда сходятся. Сильвинэ, казалось, угадал, что какое-то обстоятельство нарушило спокойствие его брата; но ему и в голову не могло прийти, в чем было дело. Он спросил Ландри, помирился ли он с Маделоной. Близнец ответил утвердительно, и тут он впервые добровольно солгал брату. На самом же деле Ландри еще не поговорил с Мадленой, — ему казалось, что это еще успеется, время терпит.
Наконец, наступило воскресенье. Ландри рано пришел к обедне. Он вошел в церковь, когда еще не звонили. Он знал, что Маленькая Фадета приходила сюда в это время молиться, за что над нею все смеялись. Он увидал в пределе святой девы маленькую коленопреклоненную фигурку, повернувшуюся спиной к молящимся. Она закрыла лицо руками, чтобы сосредоточиться в молитве. Это была поза Маленькой Фадеты, но это не могла быть она, потому что одежда и манеры этой девушки не напоминали Фадету. Тогда Ландри пошел поискать ее на паперти, где обыкновенно собираются все нищие. Но и там ее не было. Ландри прослушал всю службу, а ее все не было. Но в самом начале обедни он посмотрел еще раз на девушку, которая так ревностно молилась в приделе; она подняла голову, и тогда он узнал свою Фадету, хорошо одетую и выглядевшую совсем иначе, чем всегда. Правда, ее бедное одеяние было все то же: та же юбка, тот же красный передник, тот же белый чепец без кружев. Но она все это перечистила, перекроила и перешила в течение недели. Ее платье было длинное и спадало на чистые белые чулки, чепец принял другую форму и хорошо сидел на голове, черные волосы были гладко причесаны. У нее была новая желтая косынка, которая красиво оттеняла смуглый цвет ее кожи. Она удлинила свой корсаж и не походила больше на деревянный обрубок. Наоборот, у нее была тонкая и стройная талия. Не знаю, каким составом из цветов и трав она мыла свои руки и лицо в течение этих восьми дней; но ее бледное лицо и маленькие руки казались теперь чистыми и нежными, как цвет боярышника весной.
Видя, как она изменилась, Ландри от удивления выронил из рук молитвенник. Фадета, услыхав шум, обернулась и встретилась с ним взглядом; она чуть-чуть покраснела, что к ней необыкновенно шло, а черные глаза ее так сияли, что все лицо казалось почти прекрасным. И Ландри еще раз подумал: «Она все-таки колдунья: она захотела из некрасивой превратиться в красавицу; и вот это чудо совершилось». Он точно оцепенел от испуга, но, несмотря на страх, у него было такое страстное желание подойти к ней и заговорить с нею, что он с трудом выстоял обедню.
Но Фаншона не взглянула на него больше; после обедни она не стала бегать и дурачиться с детьми, а поспешно ушла, так что никто не успел заметить происшедшую в ней перемену. Ландри не решился итти за ней, тем более, что Сильвинэ не спускал с него глаз. Но через час ему удалось незаметно скрыться. На этот раз сердце ему верно подсказало, и он сейчас же нашел Фадету. Она скромно пасла свое стадо на узкой дороге, называемой Тропой Жандармов. Жители Коссы убили там некогда королевского жандарма, который вынуждал их платить налоги и выполнять барщину, вопреки закону, который и без того был довольно тяжел.
XXIII
Обыкновенно когда маленькая Фадета пасла стадо, она шила или вязала. Но это был воскресный день, и она развлекалась тем, что искала клевер о четырех листиках, который редко встречается и приносит счастье нашедшему.
— Ты нашла свое счастье, Фаншона? — спросил Ландри, подходя к ней.
Я его часто находила, но напрасно думают, что это действительно приносит счастье. У меня в молитвеннике лежат три веточки, и все-таки это мне не помогает.
Ландри уселся возле нее с таким видом, точно он хотел затеять длинный разговор. Но вдруг он почувствовал такое смущение, какого никогда не чувствовал в присутствии Маделоны. Он хотел так много сказать Маленькой Фадете и не мог вымолвить ни одного слова. А Маленькая Фадета тоже смутилась, потому что Ландри хотя и молчал, но смотрел на нее странными глазами. Наконец, она спросила у него, почему он с таким удивлением на нее смотрит.
— Надеюсь, — сказала она, — это не по поводу моего убора. Я последовала твоему совету и решила, что надо начать прилично одеваться, чтобы иметь приличный вид. Но я боюсь показаться, — как бы меня не высмеяли. Люди еще скажут, что я хочу казаться красивой и что это мне не удается.
— Пусть говорят, что им угодно, — сказал Ландри. — Не знаю, что ты сделала, чтобы стать красивой. Но сегодня ты действительно красива, и надо быть слепым, чтобы не заметить этого.
— Не смейтесь надо мной, Ландри, — ответила Маленькая Фадета. — Говорят, что красота кружит головы красавицам, а безобразие приводит в отчаяние некрасивых. Я уже привыкла отталкивать всех своей внешностью и вовсе не желаю быть дурой и воображать, что на меня приятно смотреть. Но ведь ты не об этом хотел со мной говорить. Скажи мне лучше, простила ли тебя Маделона?
— Я вовсе не пришел сюда говорить о Маделоне. Я не знаю и не стараюсь узнать, простила ли она меня. Я только знаю, что ты говорила с ней, и так хорошо говорила, что я тебе бесконечно благодарен.
— Откуда ты знаешь, что я с ней говорила? Значит, она тебе сказала об этом? Вы помирились?
— Мы не помирились; мы недостаточно любим друг друга, чтобы ссориться. Я знаю, о чем ты с ней говорила; она сказала об этом одному человеку, который мне это передал.
Маленькая Фадета сильно покраснела, от чего она показалась Ландри еще лучше. Ведь никогда еще у нее не было этого румянца испуга и удовольствия, который красит самых некрасивых девушек; но она боялась, что Маделона передала все, что она ей говорила, и, воспользовавшись ее откровенностью, выставила на посмеяние ее любовь к Ландри.
— Что же Маделона рассказала обо мне? — спросила она.
— Она сказала, что я большой дурак, который никому не нравится, даже Маленькой Фадете; она сказала, что Маленькая Фадета меня презирает и избегает, что она всю неделю скрывалась, чтобы не видеть меня, хотя я все время бегал и искал ее. Значит, я служу посмешищем для людей, Фаншона; все знают, что я тебя люблю, а ты меня не любишь.
— Вот так злостные выдумки, — ответила удивленно Маленькая Фадета; она не заметила, что в ту минуту Ландри перехитрил ее. — Я не думала, что Маделона такая коварная лгунья. Но надо простить ее, Ландри; ведь это она с досады так говорит, а досада проистекает из любви.
— Возможно, — согласился Ландри, — потому-то ты не досадуешь на меня, Фаншона. Ты мне все прощаешь, потому что презираешь все, что от меня исходит.
Чем я заслужила, Ландри, что ты мне это говоришь? Нет, правда, я этого не заслужила. Я не настолько глупа, чтобы говорить ту ложь, которую мне приписывают. Я говорила Маделоне совсем другое; но это предназначалось только для нее. То, что я говорила, не могло, разумеется, тебе вредить, а, наоборот, должно было ей показать, как высоко я тебя ценю.
— Послушай, Фаншона, — сказал Ландри, — перестанем спорить о том, что ты говорила и чего не говорила. Ты много знаешь, и потому я хочу с тобой посоветоваться. Прошлое воскресенье, не знаю, как это случилось, меня охватила такая любовь к тебе, что я всю неделю почти не ел и не спал. Но ты девушка умная, и я ничего не скрою от тебя, так как это все равно было бы напрасно. И вот, в понедельник утром, признаюсь, я стыдился моей любви, и мне хотелось убежать далеко, далеко, чтобы не поддаться вновь этому безумию. Но уже в понедельник вечером я был во власти этого безумия; я прошел через брод, не обращая внимания на блуждающий огонек, который хотел меня сбить с толку и насмеяться надо мной. Но я сам посмеялся над ним. И вот, начиная с понедельника, я каждое утро сам не свой, потому что все смеются над моим влечением к тебе; но каждый вечер я становлюсь сумасшедшим, потому что чувствую, как мое пристрастие к тебе сильнее глупого стыда. Ты сегодня такая милая и скромная, что все будут удивляться тебе; если ты будешь продолжать в таком же роде, то мне не только простят мою влюбленность, но наверно найдутся такие, которые будут к тебе неравнодушны. Любовь моя уже не будет заслугой с моей стороны, и ты не должна будешь оказывать мне предпочтение. Но если ты вспомнишь прошлое воскресенье, день праздника, то вспомнишь также, что я просил у тебя позволения поцеловать тебя. И я целовал тебя с таким жаром, как если бы ты не славилась своим безобразием и дурным поведением. Вот в чем мое преимущество, Фадета. Скажи же мне, принимаешь ли ты это в расчет, или все, что я говорю, нисколько не убеждает тебя, а только сердит.
Маленькая Фадета закрыла лицо руками и ничего не отвечала.
После ее разговора с Маделоной Ландри думал, что Фадета любит его; это произвело на него такое сильное впечатление, что внезапно и в нем вспыхнула любовь. Теперь же ее смущенный и печальный вид испугал Ландри. Он подумал, что она все солгала Маделоне, чтобы только добиться нужного ей примирения. Это еще усилило его влюбленность, но вместе с тем вызвало в нем чувство огорчения. Он отнял ее руки от лица и увидал, что она бледна, как смерть. Он стал упрекать ее за то, что она не отвечала ему взаимностью на его любовь; а она опустилась на землю, ломая руки и вздыхая. Она задыхалась и теряла сознание.
XXIV
Ландри очень испугался и стал хлопать ее по рукам, чтобы привести в чувство. Руки девушки были холодны, как лед, и неподвижны, как деревяжки. Он долго тер их и грел в своих ладонях. Когда Фаншона пришла в себя, она сказала:
— Я думаю, что ты играешь мной, Ландри. Но есть вещи, над которыми не следует шутить. Я прошу тебя оставить меня в покое и никогда не говорить со мной; если тебе что-нибудь будет от меня нужно, то обратись ко мне, и я всегда буду к твоим услугам.
— Фадета, Фадета, — горестно сказал Ландри. — Нехорошо, что вы так говорите. Это вы играли мной. Вы меня ненавидите, а между тем заставили предположить иное.
— Я! — сказала она печально. — Что же вы могли предположить? Я вас люблю не меньше, чем ваш брат, а быть может и больше; я ведь не ревную вас и стараюсь содействовать вашей любви к другим, а не расстраивать ее.
— Да, это правда, — сказал Ландри. — Ты добра, как ангел, и я виноват, что упрекаю тебя. Прости, Фаншона, и позволь мне любить тебя, как я сумею. Быть может, я не смогу любить тебя так спокойно, как моего брата или сестру Нанету; но я обещаю тебе, что я не буду тебя целовать, если это тебе противно.
Поразмыслив, Ландри решил, что Маленькая Фадета питала к нему расположение очень спокойного характера. Он не был ни хвастлив, ни тщеславен и потому сразу оробел и не надеялся ни на какой успех, точно он не слышал собственными ушами, что она говорила о нем красивой Маделоне.
Фадета прекрасно понимала, что Ландри по уши влюблен в нее; это так обрадовало ее, что она лишилась чувств. Но она боялась внезапно потерять так быстро найденное счастье и потому хотела заставить Ландри подольше желать ее любви.
Ландри провел с нею весь день. Хотя он и не решался говорить ей о своем чувстве, но он был так влюблен, что ему доставляло удовольствие видеть и слушать ее, и он не мог решиться покинуть ее. Он играл с Кузнечиком, который всегда был невдалеке от сестры и вскоре присоединился к ним. Ландри был с ним ласков и увидал, что этот несчастный малыш, которого все обижали, был не глуп и не зол, если с ним хорошо обращались. Он через час уже так привык к Ландри и был ему так благодарен, что целовал ему руки и называл его «мой Ландри», подобно тому, как свою сестру он называл «моя Фаншона». Ландри почувствовал к нему большое расположение; ему казалось, что все люди, и он, Ландри, в том числе, были очень виноваты перед этими бедными детьми, которых надо было только немного любить, чтобы они были лучше других детей.
И на другой день и во все последующие дни Ландри часто удавалось видеть Маленькую Фадету; если это случалось вечером, он мог поговорить с ней; иногда же он встречал ее днем в поле; тогда он не мог надолго останавливаться с ней, так как она не хотела и не умела пренебрегать своими обязанностями. Но он был доволен, если мог сказать ей хоть несколько теплых слов и хорошенько посмотреть на нее. А она была все так же мила в разговорах, одежде и манерах и со всеми одинакова. И люди обратили на это внимание и вскоре сами изменили и тон и обращение с Фадетой, а вследствие этого и у нее не было охоты бранить или огорчать кого бы то ни было.
Но мнение людей не меняется так быстро, как их решения. Еще много времени должно было пройти, чтобы к Фадете стали относиться, вместо презрения, с уважением, и чтобы отвращение уступило место доброжелательности.
Впоследствии вы узнаете, как произошла эта перемена, теперь же вы можете себе представить, что люди не очень-то обращали внимание на поведение Маленькой Фадеты.
В Коссе иногда собирались под орешниками для беседы несколько добрых старичков и старушек, из тех, которые по-отечески снисходительно смотрят на подрастающую молодежь, а детвора и молодежь кишит вокруг них, — одни играют в шары, другие танцуют. И старики говорят: «Вот из этого выйдет хороший солдат, если он будет продолжать в том же духе; он так ловок и складен, что его не забракуют; а вон тот будет хитер и умен, как его отец; а этот вот унаследовал от матери благоразумие и спокойствие; юная Люсета обещает сделаться хорошей служанкой на ферме; а толстая Луиза будет иметь успех у мужчин. Погодите, маленькая Марион подрастет и образумится, как и все прочие». А когда доходил черед до Маленькой Фадеты, они говорили: «Посмотрите-ка, она не желает ни петь, ни танцовать, а все уходит куда-то. С праздника святого Андоша ее нигде не видать. Должно быть, она очень обиделась, когда дети сорвали с нее чепчик. Она изменила свою одежду и выглядит теперь не хуже других».
— А вы заметили, как побелела у нее кожа в последнее время? — спросила однажды бабушка Кутюрье. — Ее лицо было раньше сплошь покрыто веснушками, так что напоминало перепелиное яйцо. В последний раз, как я ее видела, я просто удивилась: такая она была белая и бледная; я даже спросила ее, не больна ли она. Если посмотреть на нее теперь, то кажется, что она может измениться. Кто знает? встречаются дурнушки, которые в семнадцать или восемнадцать лет становятся красавицами.
— Да и умнее они тоже тогда становятся, — сказал дед Мобэн. — Девушка, которая страдает от того, что она некрасива, старается быть зато щеголеватой и приветливой. Пора и Фадете понять, что она не мальчишка. Господи, мы думали, что она пойдет по такому пути, что осрамит наше село. Но нет, она, видно, исправится и станет лучше. Она поймет, что она должна заставить забыть грехи своей матери, и вы увидите, что она не даст повода говорить о себе.
— Дай бог, — сказала бабушка Кутюрье. — Ведь это отвратительно, когда девушка носится, как сбежавшая лошадь. Но я тоже возлагаю надежды на Фадету; третьего дня я встретила ее, и она не стала, как всегда, передразнивать мою хромоту, а очень вежливо осведомилась о моем здоровьи.
— Эта девочка не так зла, как сумасбродна, — сказал дед Анри. — Смею вас уверить, что у нее доброе сердце. Например, она часто присматривала в поле за моими внучатами, просто из любезности, когда дочь моя бывала больна, и она так хорошо с ними обращалась, что они неохотно покидали ее.
— Не знаю, правда ли, что мне говорили, будто один из близнецов дядюшки Барбо влюбился в нее на празднике святого Андоша? — спросила бабушка Кутюрье.
— Ну, вот еще! — ответил дед Мобэн. — Этому нечего придавать значения. Это просто детская забава. Ведь все Барбо, и дети, и родители, не дураки, слава богу.
Так говорили старики о Маленькой Фадете. Но чаще всего о ней вовсе не думали, так как ее почти нигде не было видно.
XXV
Лишь один человек часто видел ее и уделял ей много внимания. То был Ландри Барбо. Он выходил из себя, если ему не удавалось как следует поговорить с ней. Но как только он был с ней, он успокаивался и радовался, потому что она учила его уму-разуму и утешала его. Она играла с ними, и в этой игре была некоторая доля кокетства: по крайней мере он так думал иногда. Но Фаншона была честна и искренна и отвергала его любовь; поэтому он не мог на нее обижаться, с какой бы стороны он ни посмотрел на это. Она не могла подозревать его в том, что он обманывает ее относительно глубины этой любви. Такая любовь редко встречается в деревне, потому что сельские жители любят терпеливей, чем горожане. Ландри как раз был терпеливей многих; кто бы мог думать, что он так воспылает любовью; но всякий, кто узнал бы об этом (хотя он тщательно скрывал все), был бы крайне поражен. Его внезапная и сильная привязанность пугала Маленькую Фадету; она думала, что это лишь непродолжительная страсть, либо что это любовь дурного свойства. И потому их отношения не шли дальше известных границ, дозволенных детям в том возрасте, когда еще рано думать о браке, — по крайней мере по мнению родителей и умных людей. Но любовь не ждет, и когда она вселяется в двух молодых людей, то это чудо, если она ждет одобрения старших.
Маленькая Фадета, дольше других сохранившая свой детский вид, умом и волей была старше своих лет. Для того, чтобы удержать их отношения в границах, нужен был недюжинный ум, так как у нее было еще более пылкое сердце, чем у Ландри. Она безумно любила его, но держала себя с большой осторожностью. Во всякое время дня и ночи она сгорала от нетерпения видеть его и желания приласкать его; но, когда она была с ним вместе, она казалась спокойной, говорила рассудительно, и казалось, даже не понимала, что такое любовь; она даже не позволяла ему брать ее за руку выше кисти.
Они часто бывали по вечерам в укромных местах, и Ландри был так влюблен, что легко мог забыться и перестать ее слушаться; но он боялся быть ей неприятным и совершенно не был уверен в ее любви; поэтому он держал себя с ней, как с сестрой, точно он был Кузнечик-Жанэ.
Чтобы отвлечь его мысли от любви, которую она не хотела поощрять, Фадета передавала ему свои знания, которые благодаря ее уму и природным способностям были обширнее, нежели познания ее бабушки. Она не желала делать перед Ландри тайны из своих знаний, а так как он всегда боялся ее колдовства, то она постаралась дать ему понять, что дьявол в ее знаниях был не при чем.
— Послушай, Ландри, — сказала она однажды, — нечего тебе постоянно впутывать злого духа. Существует лишь добрый дух — это дух божий. Сатану выдумал священник, а лешего — старые деревенские кумушки. Когда я была маленькая, я верила в злых духов и боялась колдовства бабушка. Но бабушка смеялась надо мной. Ведь это правда, что, чем меньше человек во что-нибудь верит, тем легче ему заставить верить других. Поэтому, хотя колдуны и притворяются, что вызывают дьявола, они сами-то вовсе не верят в него. Они знают, что никогда не видали его и никогда не имел от него помощи. А те глупцы, которые верят в него и вызывают его, не могли добиться, чтобы он пришел. Вот бабушка мне рассказывала про мельника из Пасс-о-Шиен, который выходил на перекресток с толстой дубиной, чтобы вызвать дьявола. «Уж я ему задам», говаривал он. Часто ночью слышали, как он кричал: «Придешь ли ты, волчья морда? Придешь ли ты, бешеная собака? Придешь ли ты, дьявол?» Но дьявол не приходил. А мельник чуть не обезумел от гордости, что дьявол его боится.
— Ты думаешь, что дьявола не существует? — говорил Ландри. — Но ведь это не христианская мысль, моя милая Фаншона.
— Я не хочу спорить об этом, — сказала девушка. — Но я уверена, что если он и существует, то не имеет возможности прийти на землю и брать наши души у господа-бога. У него не хватило бы на это наглости. Ведь земля принадлежит богу, и он один управляет людьми и событиями.
Ландри оправился немного от своего безумного страха. Он не мог налюбоваться истинной религиозностью Маленькой Фадеты, которая сквозила во всех ее мыслях и молитвах. Ее благочестие казалось ему привлекательней, чем у других девушек. Она любила бога со всем пылом, на который была способна; и все она делала с умом и сердцем. Когда она говорила о любви к богу, Ландри поражался, зачем его учили читать молитвы и исполнять непонятные обряды; ведь все это он проделывал из чувства долга, но сердце его никогда не загоралось любовью к творцу, как у Маленькой Фадеты.
XXVI
Во время совместных прогулок и разговоров молодых людей Ландри узнал свойства различных трав и средства для лечения людей и животных и вскоре испробовал одно из этих средств. Одна из коров дяди Кайо объелась травы, и у нее сделались опухоли. Врач нашел, что она безнадежна. Но Ландри тайно дал ей выпить состав, который его научила делать Маленькая Фадета. На утро пришли работники, огорченные потерей такой прекрасной коровы, чтобы бросить ее в яму. Но корова была на ногах и обнюхивала корм, и опухоль ее почти совсем опала. В другой раз змея укусила цыпленка, и Ландри, следуя наставлениям Маленькой Фадеты, без труда исцелил его. Наконец, ему удалось испробовать средство против бешенства на собаке из Приша, которая выздоровела и перестала кусаться. Но Ландри скрывал свою близость с Фадетой и потому не хвастал своими знаниями, и все предполагали, что животные выздоровели благодаря тщательности его ухода. Но дядя Кайо, как хороший фермер, понимал в этом деле и очень удивлялся.
— У Барбо, — говорил он, — нет уменья обходиться со скотом и даже нет счастья. У него в прошлом году пало много голов, и это не впервые. У Ландри же счастливая рука, а это уж дар природы. Либо это есть, либо этого нет. Этому нельзя научиться даже в школах, где обучаются господа лекари, если нет этой способности от самого рождения, И я вам скажу, что у Ландри есть эта способность, и чутье всегда подсказывает ему, что надо делать. Это великий дар природы, который для фермера дороже денег.
Дядюшка Кайо не был чересчур доверчив или неумен; но он ошибался, приписывая Ландри этот дар природы. Ландри был только очень исполнителен и умел применять свои знания. Маленькая Фадета же действительно обладала этим даром. Бабушка научила ее кое-чему, и она угадывала и открывала свойства трав и способы их употребления, точно она их выдумывала. Она, конечно, не была колдуньей и справедливо отказывалась от этого. У нее был наблюдательный ум, который сравнивает, примечает и пробует; и вот это-то и есть дар природы, его нельзя отрицать. Но дядя Кайо придавал ему слишком большое значение. Он считал, что у всякого пастуха и работника рука счастливая или несчастливая и что он одним своим присутствием в хлеве приносит животным вред или пользу. Во всяком поверье есть доля правды. Так, мы должны признать, что тщательный уход, чистота и добросовестное отношение могут сильно улучшить неприятное или тяжелое положение, тогда как нерадивость и глупость могут ухудшить его.
Ландри всегда любил животных, был очень благодарен Фадете за ее наставления и высоко ценил ее способности. И любовь его только возросла от этого. Он был рад, что девушка в разговорах старалась отвлекать его мысли от любви; к тому же он должен был признать, что она принимала ближе к сердцу его интересы, чем ухаживания и комплименты, к которым он раньше очень стремился.
Ландри был так влюблен, что совершенно не стыдился выказывать свою любовь к девушке, которую все считали некрасивой, скверной и плохо воспитанной.
Он старался скрывать свои отношения только ради Сильвинэ, ревнивый нрав которого он знал. Сильвинэ и так стоило больших усилий без неприязни смотреть на любовь Ландри к Маделоне, — любовь незначительную и такую спокойную, по сравнению с его любовью к Фаншоне Фадэ.
Ландри был слишком возбужден своей любовью, чтобы быть осторожным. Маленькая Фадета, наоборот, вообще склонная к таинственности, не хотела чересчур испытывать Ландри, подвергая его всеобщим насмешкам; да она слишком любила его, чтобы причинить ему неприятность в семье. Поэтому она потребовала от него соблюдения строжайшей тайны, и прошел целый год, прежде чем их любовь открылась. Ландри понемногу приучил Сильвинэ не следить за каждым его шагом; а малозаселенная местность, вся изрезанная оврагами и поросшая деревьями, благоприятствовала тайной любви. Сильвинэ вскоре заметил однако, что Ландри не обращает больше внимания на Маделону. Он примирился было с тем, что Ландри делит свою любовь, но принял это как необходимое зло, которое, правда, смягчалось смущением Ландри и умом Маделоны. Но теперь он очень радовался при мысли, что ни одна женщина не отнимает у него ни капли любви Ландри. Его ревность исчезла, и он предоставил Ландри большую свободу в занятиях и прогулках; в праздники и в дни отдыха Ландри всегда находил какой-нибудь предлог уйти, в особенности в воскресенье вечером он рано уходил из Бессониера и возвращался в Приш после полуночи. Это ему было тем легче, что он устроил себе постель в чулане при хлеве, где сохраняются дуги, цепи и разные принадлежности для полевых работ. Таким образом, Ландри, не будя никого, мог возвращаться когда ему угодно. Он был свободен с субботы вечера до утра понедельника, потому что в эти дни дядя Кайо и его старший сын брали на себя все заботы по наблюдению за фермой; они были люди скромные, не прогуливавшие праздничных дней и не посещавшие трактиров. «Пусть молодежь, — говорили они, — которая всю неделю работает больше нас, веселится и развлекается на свободе, как повелел господь».
Зимой в холодные ночи влюбленным плохо ворковать на воздухе. И вот Ландри и Маленькая Фадета нашли себе убежище в башне Жако. Эта башня представляет собой старую голубятню, которая уже с давних пор покинута голубями; она цела и крыта и входит в состав владений дяди Кайо. Старик пользовался ею для хранения запасов провизии, и Ландри имел ключ от нее. Башня находилась на границе владений Приша, недалеко от брода Рулет, посреди поля, засеянного медынкой. Самому чорту вряд ли пришло бы в голову искать там влюбленных. В теплую погоду они гуляли в молодых рощицах, которых так много в той местности. Эти рощи могут служить хорошим убежищем для воров и влюбленных. Но воров в тех краях нет, и потому одни только влюбленные проводят там время, не ведая ни скуки, ни страха.
XXVII
Тайна не может долго оставаться тайной. В одно прекрасное воскресенье Сильвинэ, идя вдоль кладбищенской стены, в двух шагах от себя, за поворотом стены, услыхал голос своего брата. Ландри говорил тихо; но Сильвинэ так хорошо знал его манеру говорить, что отгадал бы все, если бы даже не слышал слов.
— Почему ты не хочешь пойти танцовать? — говорил он кому-то, кого Сильвинэ не видел. — Ведь ты давно уже уходишь сейчас же после обедни. Что ж дурного в том, если я буду с тобой танцовать; все думают, что я тебя почти не знаю. Никто не подумает, что я люблю тебя, а просто что я делаю это из вежливости и чтоб посмотреть, не разучилась ли ты еще танцовать.
— Нет, Ландри, нет, — отвечал голос, которого Сильвинэ не узнал, потому что давно не слышал его. Маленькая Фадета в последнее время держалась вдали от всех и в особенности от него.
— Нет, — говорила она, — я не хочу, чтоб на меня обратили внимание, так лучше. Если мы раз пойдем танцовать, ты захочешь каждое воскресенье опять танцовать, и пойдут сплетни. Подумай о том, что я тебе всегда говорила, Ландри: тот день, когда узнают, что ты меня любишь, будет началом наших мучений. Пусти меня теперь. Ты проведешь часть дня с твоей семьей и с твоим братом, а мы встретимся с тобой потом, где условлено.
— Но как обидно никогда не танцовать вместе! — сказал Ландри. — Ты так любишь танцы, моя милая, и ты так хорошо танцуешь. Какое наслаждение мне доставило бы держать тебя за руку или кружить в своих объятиях. И ты, воздушная и прелестная, танцовала бы только со мной!
— И как раз этого не следует делать, — возразила Фадета. — Я вижу, ты очень жалеешь, что тебе не приходится танцовать, мой милый Ландри. Но, право, я не понимаю, почему ты отказался от этого. Пойди, потанцуй немного; мне будет приятно думать, что ты развлекаешься, и я тебя буду терпеливо ждать.
— О, ты слишком терпелива! — сказал Ландри, и в его голосе слышалось нетерпение. — Но я скорее согласился бы дать отрубить себе обе ноги, чем танцовать с девушками, которых я не люблю и которых я не поцеловал бы, если бы мне дали даже сто франков.
— Да? А если бы я танцовала, — возразила Фадета, — я должна была бы танцовать не только с тобой, а также и с другими, которые бы целовали меня.
— Замолчи, пожалуйста! — воскликнул Ландри. — Я не желаю, чтобы кто-нибудь тебя целовал!
Сильвинэ услышал удаляющиеся шаги, его брат шел по направлению к нему. Не желая, чтоб Ландри узнал, что он подслушивал, Сильвинэ зашел на кладбище и дал Ландри пройти мимо.
Это открытие, как острый нож, поразило Сильвинэ. Он не старался узнать, кто была эта девушка, которую Ландри так страстно любил. Довольно было и того, что Ландри покидал его ради кого-то и что эта девушка так завладела всеми мыслями Ландри, что он скрывал их от своего близнеца и не поверял ему свою тайну.
«Он, верно, не доверяет мне, — думал Сильвинэ, — а эта девушка, которую он любит, довела его до того, что он боится меня и ненавидит. Теперь я понимаю, почему он дома такой скучный и беспокойный, если я хочу с ним погулять. Я уж отказался от этого, так как думал, что он любит одиночество; но теперь я не буду его беспокоить. Я ему ничего не скажу. Если он узнает, что я подслушал то, чего он не хотел мне доверить, он будет сердиться. Я буду страдать один, а он будет радоваться, что избавился от меня».
Сильвинэ выполнил свое намерение и даже преувеличивал свою сдержаность. Он не только не удерживал брата, но, чтоб не стеснять его, сам уходил из дому и отправлялся мечтать в сад, не желая уходить дальше. «Ведь если я там встречу Ландри, — думал он, — он вообразит, что я его выслеживаю, и даст мне понять, что я ему мешаю».
И понемногу то страдание, от которого он почти исцелился, стало так угнетать Сильвинэ, что это стало заметно по его лицу. Мать стала журить его за это; но ему было стыдно в восемнадцать лет сознаться в той же слабости, что и в пятнадцать, и он поэтому не признавался в том, что его мучило.
И это спасло его от болезни. Господь бог не отказывается от тех, которые от себя не отказываются; тот, кто имеет силу скрыть свое горе, лучше может бороться с ним, чем тот, кто жалуется. Бедный близнец был постоянно печален и бледен; изредка на него нападали приступы лихорадки; он вырос, но остался тонким и хрупким. Он не был приспособлен к работе, но это была не его вина, потому что он знал, что ему полезно работать; он и так огорчал отца своим печальным видом и не хотел больше сердить его и вредить ему своей слабостью. Поэтому он часто брал на себя больше, чем мог вынести, и бывал на следующий день так слаб, что не мог ничего делать.
— Из него никогда не выйдет хороший работник, — говаривал дядюшка Барбо: — но он делает, что может, и даже недостаточно щадит себя. Вот почему я не хочу отдать его в работники к чужим; ведь он из страха упреков и из-за слабых сил, которыми наделил его господь, быстро доведет себя до могилы, и я всю жизнь буду себя за это упрекать.
Тетушка Барбо одобряла эти рассуждения и всеми силами старалась развеселить Сильвинэ. Она советовалась об его здоровьи с несколькими врачами, и одни говорили ей, что мальчика надо очень беречь и давать ему пить одно только молоко, потому что он очень слаб; другие говорили, что надо заставить его много работать и давать ему крепкого вина, потому что он слаб и его надо подкреплять. И тетушка Барбо не знала, кого ей слушать; так всегда случается, когда советуешься со многими. К счастью, она все колебалась и не исполнила ни одного совета. А Сильвинэ шел неуклонно по тому пути, который наметил ему бог: нес свое маленькое горе, которое его не слишком обременяло, до тех пор, пока любовь Ландри не подвергалась огласке; с той поры горе Сильвинэ увеличилось от тех страданий, которые люди причиняли его брату.
XXVIII
Тайну открыла Маделона; правда, с ее стороны в этом не было злого умысла, но она дурно воспользовалась сделанным ею открытием. Она быстро утешилась в потере Ландри: так же скоро, как она в него влюбилась, так же скоро она забыла его. В душе у нее осталась злоба, которая только ждала случая, чтоб проявиться: женщины всегда сердятся дольше, чем сожалеют.
Вот как все произошло. Красивая Маделона, славившаяся своей скромностью и неприступностью, была, в сущности, большой кокеткой. Ее по рассудительности и верности своим привязанностям и сравнить нельзя было с бедным Сверчком, о котором все дурно отзывались и которому предсказывали самое скверное.
Маделона уже имела двух возлюбленных, не считая Ландри, и выбрала себе уже третьего, своего двоюродного брата, младшего сына дядюшки Кайо из Приша. Ее последний воздыхатель усиленно следил за нею, и потому она очень боялась, чтоб не вышло скандала. Она не знала, куда пойти поболтать на свободе со своим новым поклонником, и тот уговорил ее отправиться на голубятню, где Ландри и Фадета назначали себе свидания.
Напрасно младший Кайо искал ключ от этой голубятни. Он не мог найти его, так как Ландри носил его всегда в кармане. Спросить же о ключе он не решился, ибо не мог придумать объяснения — для чего он ему нужен. Таким образом, никто, за исключением Ландри, не интересовался местонахождением ключа. Младший Кайо решил, что либо он потерян, либо отец носит его в своей связке; и потому он попросту вышиб дверь. Ландри и Фадета как раз были там. Все четверо влюбленных были немало удивлены этой встречей. Казалось, они все должны были бы молчать. Но когда Маделона увидела, что Ландри, один из самых красивых и уважаемых парней, верен Маленькой Фадете, ее охватили ревность и гнев; и она решила отомстить. Не говоря ни слова младшему Кайо, который был слишком честен, чтобы участвовать в ее плане, она заручилась помощью нескольких подруг. Эти девушки имели зуб против Ландри за то, что он как будто презирал их и никогда не приглашал танцовать. И вот они стали следить за Маленькой Фадетой и вскоре убедились в ее близости с Ландри. Как только они их выследили, они распустили слух об этом по всей округе и рассказывали всем, кому не лень было слушать, какое ужасное знакомство Ландри сделал в лице Маленькой Фадеты. Тогда вмешалась в дело вся прекрасная половина молодежи: ведь это обида для всех, если красивый и богатый парень обращает внимание только на одну девушку. А уж если можно ее уколоть чем-нибудь, то как этого не сделать? Поистине, женская злоба не имеет границ.
И вот через две недели после происшествия в башне Жако все знали о любви близнеца Ландри и Сверчка-Фаншоны. Но ни о башне, ни о Маделоне не было сказано ни слова. Маделона все время держалась вдали и делала вид, что все это является для нее новостью, хотя она первая потихоньку разболтала тайну.
Слухи дошли и до тетушки Барбо. Она очень огорчилась, но решила ничего не творить мужу. Дядя Барбо узнал об этом из другого источника, и Сильвинэ, свято хранивший тайну брата, с огорчением убедился, что она уже ни для кого больше не секрет.
И вот в один прекрасный вечер, когда Ландри собирался, как всегда, пораньше уйти из Бессониера, его отец в присутствии матери, старшей сестры и близнеца сказал ему:
— Не спеши уходить от нас, Ландри, мне нужно с тобой поговорить. Но я жду твоего крестного отца. Я хочу у тебя потребовать объяснения, и пусть те члены семьи, которые больше всего интересуются твоей судьбой, будут при этом.
Когда пришел крестный отец, дядя Ландриш, Барбо сказал следующее:
— То, что я собираюсь сказать, смутит тебя немного, Ландри, да и сам я немного смущен и очень сожалею, что принужден требовать у тебя признания при всей семье. Но я надеюсь, что это смущение послужит тебе на пользу и исцелит тебя от пагубной фантазии. Кажется, у тебя на прошлом празднике святого Андоша, почти год тому назад, завязалось какое-то знакомство. Мне об этом говорили с первого же дня. Ведь было поразительно, что ты на празднике выбрал себе для танцев из всех девушек самую некрасивую, грязную и пользующуюся дурной славой. Но я не желал обращать на это внимания, так как думал, что ты просто забавлялся. Я и тогда не одобрял твоего поведения; вообще я думаю, что не следует водить компанию с дурными людьми, но точно так же не следует, конечно, унижать их, так как они и без того несчастны вследствие всеобщей ненависти. И я не говорил с тобой об этом. На следующий день после праздника ты был печален, и я думал, что ты упрекаешь себя за свое поведение и больше не повторишь свою ошибку. Но вот уже с неделю я слышу иное; хотя мне и говорят все лица, достойные доверия, я не поверю им, пока ты сам не подтвердишь все слухи. Если я напрасно подозреваю тебя, то, надеюсь, ты припишешь это моей любви к тебе и сознанию своих обязанностей: я, как отец, должен следить за твоим поведением; если же все это ложь, я буду очень рад, и ты дай мне слово, что тебя напрасно оклеветали передо мной.
— Отец, — сказал Ландри, — скажи мне, в чем ты меня обвиняешь, и я скажу правду из уважения к тебе.
— Мне казалось, Ландри, что я довольно ясно высказался; тебя обвиняют в том, что ты завел пагубную связь с внучкой бабушки Фадэ, этой скверной женщины. Я уж не говорю о матери этой несчастной девушки, которая бросила своего мужа, детей и родину и ушла с солдатами. Говорят, что ты прогуливаешься повсюду с Маленькой Фадетой, и я боюсь, что она вовлечет тебя в любовную историю, в которой ты потом всю жизнь будешь каяться. Ты понял, наконец?
— Я отлично понимаю, дорогой отец, — отвечал Ландри, — и прости, если я, прежде чем ответить, задам тебе один вопрос. Ты находишь, что Фаншона Фадэ — скверное для меня знакомство по ее семье или по ней самой?
— И по тому и по другому, — ответил дядя Барбо уже немного строже. Он ожидал, что Ландри будет смущен, а тот, наоборот, был спокоен и даже уверен. — Во-первых, дурная родня — это крупный недостаток; никогда такая уважаемая и чтимая семья, как наша, не согласится на родство с семьей Фадэ. Во-вторых, сама Маленькая Фадета никому не внушает уважения и доверия. Мы видели, как она воспитывалась, и знаем ей цену. Признаюсь, мне говорили, да и сам я несколько раз мог наблюдать, что она за последний год ведет себя лучше, не бегает с мальчишками и никому не говорит ничего дурного. Ты видишь, я справедлив; но этого мало; я не могу поверить, чтобы плохо воспитанный ребенок мог превратиться в честную женщину. Я хорошо знаю ее бабушку и имею полное основание предполагать, что против тебя строят козни, чтобы выудить у тебя обещание и поставить тебя в неловкое и затруднительное положение. Мне даже говорили, будто девочка беременна; я не хочу этому зря верить, но это мне было бы крайне прискорбно; ведь тебя считали бы виновником, упрекали бы, и дело могло бы дойти до суда и кончиться скандалом.
Ландри с самого начала решил быть благоразумным и объясняться спокойно. Но тут он начал терять терпение. Он покраснел, как рак, и встал с места:
— Отец, — сказал он, — те, которые это сказали тебе, солгали, как собаки. Они нанесли Фаншоне Фадэ тяжелое оскорбление. Если бы они были здесь, я бы заставил их отказаться от их слов или драться со мной на жизнь и на смерть. Скажи им, что они подлецы и язычники. Пусть они мне прямо скажут то, что они тебе нашептали, как предатели, и мы посмотрим, что из этого выйдет!
— Не сердись, Ландри, — сказал Сильвинэ, — совершенно подавленный: — ведь отец не обвиняет тебя в том, что ты сделал зло этой девушке; он боится, как бы ты не очутился в затруднении; она постоянно гуляет с тобой; быть может она хочет заставить думать, что ты обязан дать ей какое-то удовлетворение.
XXIX
Голос брата немного успокоил Ландри, но он не мог не возразить ему.
— Брат, — сказал он, — ты ничего в этом не понимаешь. Ты всегда относился с предубеждением к Маленькой Фадете, и ты ее не знаешь. Мне совершенно безразлично, что могут сказать про меня, но я не потерплю, чтобы дурно отзывались о ней. Пусть родители успокоются и знают, что нет на свете другой такой честной, разумной, доброй и бескорыстной девушки, как Фадета. У нее, к несчастью, скверные родные; но тем больше ее заслуга, что она непохожа на них. Я никогда не думал, что истинные христиане могут ей поставить в вину ее происхождение.
— Кажется, ты сам начинаешь упрекать меня Ландри, — сказал дядя Барбо, вставая и давая этим понять, что он не потерпит этого. — К моему великому огорчению, я вижу по твоему раздраженно, что ты очень привязался к этой Фадете. В тебе нет и следа смущения и сожаления, и потому не будем больше говорить об этом. Я подумаю, что мне надо сделать, чтобы предотвратить тебя от твоих юношеских сумасбродств. А теперь ты должен вернуться к своим хозяевам.
— Не оставляй нас так, — сказал Сильвинэ, удерживая брата, который собрался уйти. — Отец, смотри, Ландри так огорчен, что рассердил тебя, что он даже ничего не говорит. Прости его и обними, не то он проплачет всю ночь, а это будет слишком суровым наказанием за то, что он тебя огорчил.
Сильвинэ заплакал, и тетушка Барбо, и старшая сестра, и дядя Ландриш тоже плакали, за исключением дяди Барбо и Ландри; но им тоже было очень тяжело, и их заставили обняться. Дядя Барбо не потребовал от Ландри никакого обещания; он знал, что любовь может заставить его нарушить обещание, и не хотел ронять свой авторитет. Но он дал понять Ландри, что разговор еще не кончен. Ландри ушел разгневанный и огорченный. Сильвинэ хотелось пойти его проводить, но он не посмел это сделать, так как предполагал, что Ландри пойдет поделиться своим горем с Маленькой Фадетой. Печально лег он спать; всю ночь он стонал, и ему снилось, что в семье его произошло несчастье.
Ландри пошел к дому Маленькой Фадеты и постучался в дверь.
Бабушка Фадэ в последнее время совсем почти оглохла; если она засыпала, ее и пушками нельзя было разбудить, И вот с тех пор, как его тайна была открыта, Ландри мог разговаривать с Маленькой Фадетой только по вечерам в той комнате, где спали старуха и маленький Жанэ. Но это было все же опасно, потому что старая колдунья его терпеть не могла и наверно прогнала бы его метлой. Ландри рассказал свое горе Маленькой Фадете, которая приняла его мужественно и покорно. Сначала она пробовала убедить Ландри, что для него будет лучше всего порвать с ней всякие сношения и забыть ее. Но когда она увидела, что он еще больше огорчается и противится этому, она постаралась склонить его к послушанию и возложить все надежды на будущее.
— Послушай, Ландри, — сказала она, — я давно предвидела, что это случится, и часто думала, что мы предпримем в случае надобности. Твой отец прав, и я на него не сержусь. Он из любви к тебе боится, чтобы ты не увлекся такой недостойной девушкой, как я. Поэтому я ему прощаю его гордость и несправедливое ко мне отношение. Нельзя не признаться, что я в детстве была довольно-таки непутевая девчонка. Ты сам говорил это мне в тот день, как полюбил меня. Правда, за истекший год я исправилась и избавилась от многих недостатков. Но это еще слишком короткий срок, чтобы твой отец мог этому поверить; да он и сам сказал это тебе сегодня. Нужно, чтобы прошло некоторое время; понемногу предубеждение против меня исчезнет, и злые сплетни замолкнут сами собой. Твои родители увидят, что я девушка благоразумная и вовсе не хочу тебя развращать или выманивать у тебя деньги; они должны будут признать, что у меня привязанность к тебе честная, и тогда ты сможешь, не скрываясь, видеться со мной и разговаривать. Но пока ты должен слушаться своего отца, а я уверена, что он запретит тебе посещать меня.
— У меня не хватит на это сил, — сказал Ландри: — скорей я утоплюсь.
— Ну, если у тебя не хватит сил, зато у меня хватит, — сказала Маленькая Фадета. — Я уйду и покину наш край. Вот уж два месяца, как мне предлагают отличное место в городе. Моя бабушка так глуха и стара, что уже не делает и не продает лекарств; она больше не может также давать советы. У нас есть добрая родственница, которая предлагает ей жить вместе с ней. Она будет ухаживать за ней и за моим бедным Кузнечиком…
Тут голос Маленькой Фадеты пресекся на мгновение при мысли о том, что ей придется покинуть несчастного ребенка, который, вместе с Ландри, был ей дороже всего на свете. Но она быстро оправилась и продолжала:
— Он теперь настолько крепок, что может обходиться без меня. Скоро он пойдет к причастию, и ему придется ходить на уроки к священнику вместе с другими детьми; это его забавит и отвлечет его мысли о моем отъезде. Ты, верно, заметил, что он стал рассудителен, и мальчишки больше не дразнят его. И, наконец, Ландри, это необходимо: пусть меня забудут немного, потому что теперь все сердятся и завидуют мне. Если же я вернусь через год или два, с хорошими свидетельствами и хорошим именем, что мне легко будет добыть, то на меня перестанут косо глядеть, и мы с тобой будем лучшими друзьями, чем кто-либо.
Но Ландри и слышать не хотел об этом плане и только отчаивался. В Приш он вернулся в ужасном состоянии, которое могло бы вызвать жалость даже у самого черствого человека.
Два дня спустя он вез вместе с младшим Кайо чан на уборку винограда, и тот сказал ему:
— Я вижу, Ландри, что ты на меня сердишся: в последнее время ты совсем не говоришь со мной. Ты, конечно, думаешь, что это я распустил слух о твоей любви. Мне крайне прискорбно, что ты предполагаешь такую подлость с моей стороны. Клянусь богом, я никогда не говорил об этом ни слова, и сам очень огорчен, что тебе доставили такие неприятности. Я всегда уважал тебя и никогда не обижал Маленькую Фадету. Я даже питаю к ней некоторое уважение со дня того знаменательного происшествия в голубятне, о котором она, со своей стороны, могла бы кое-что порассказать. Но она была так сдержанна, что об этом никто не знает, несмотря на то, что она могла бы этим воспользоваться, хотя бы для того, чтобы отомстить Маделоне; ведь Фадета отлично знает, что Маделона была виновницей всех этих сплетен. Но она молчала, и я вижу, Ландри, что не следует доверяться внешнему впечатлению и общепринятому мнению. Фадета, слывшая за злую, оказалась доброй, а Маделона, которую все считали доброй, оказалась предательницей не только по отношению к тебе и Фадете, но и ко мне, несчастному, ибо она изменила мне.
Ландри с радостью выслушал объяснения младшего Кайо, который старался, как мог, утешить его.
— Тебе причинили столько огорчений, бедный Ландри, — сказал он, наконец. — Но тебя должно утешать отличное поведение Маленькой Фадеты. Конечно, уйти она должна, потому что ее уход положит конец мучениям твоей семьи. Я и ей сказал то же самое сейчас при прощании.
— Что ты говоришь? — воскликнул Ландри. — Она уходит? Она уже ушла?
— Разве ты не знал? — спросил Кайо. — Я думал, что это так было у вас условлено и что ты не провожал ее только для того, чтобы не вызвать нареканий. Да, она уходит. Она прошла мимо нас четверть часа тому назад и несла с собой свои вещи. Она направлялась в Шато-Мейлан. Теперь она, вероятно, недалеко от Вией-Виль или на холмах Урмона.
Ландри бросил свою рогатину и пошел, не останавливаясь, пока не нагнал Маленькую Фадету на песчаной дороге, которая ведет от виноградников Урмона к Фремелэну.
Обессиленный горем и поспешной ходьбой, он упал на дорогу и, не говоря ни слова, знаками давал ей понять, что она, уходя, должна была бы перешагнуть через его труп.
Когда он немного оправился, Маленькая Фадета сказала ему:
— Я хотела избавить тебя от этого огорчения, дорогой Ландри, и вот ты делаешь все возможное, чтобы лишить меня мужества. Будь же мужчиной и не отнимай у меня бодрости духа: ведь мне нужно больше сил, нежели ты предполагаешь; а когда я подумаю о моем бедном маленьком Жанэ, который теперь меня ищет и плачет, я готова, кажется, размозжить себе голову об эти камни. Ох, молю тебя, Ландри, не отвлекай меня от моих обязанностей, а помоги мне; если я не уйду сегодня, я никогда не уйду, и тогда мы погибли.
— Фаншона, Фаншона, — сказал Ландри, — тебе совсем не нужно большого мужества. Ты жалеешь только о мальчике, который скоро утешится уже потому, что он еще ребенок. О моем отчаянии ты не думаешь; ты не знаешь, что такое любовь; ты меня не любишь и скоро позабудешь и, быть может, никогда не вернешься.
— Я вернусь, Ландри, клянусь тебе богом, я вернусь через год или даже раньше, а в крайнем случае через два года; я не забуду тебя, и никогда у меня не будет, кроме тебя, другого друга или возлюбленного.
— Да, возможно не будет друга, Фаншона, потому что никто тебе не будет так предан, как я. Но кто мне поручится, что не будет другого возлюбленного?
— Я тебе поручусь!
— Да ведь ты ничего не понимаешь, Фадета, ты никогда не любила. А вот ты полюбишь и даже не вспомнишь про твоего бедного Ландри. Ах, если бы ты меня любила, как я тебя, ты бы меня так не покинула.
— Ты думаешь, Ландри? — сказала Маленькая Фадета, печально и серьезно глядя на него. — Ты, вероятно, не знаешь, что говоришь. Любовь еще более, нежели дружба, принудила бы меня к тому, что я делаю.
— Да, если бы тебя принудила к этому любовь, я бы не так огорчался. Да, да, Фаншона, если бы это была любовь, я был бы счастлив в своем несчастьи. Я бы верил твоему слову и не терял надежды на лучшее будущее; у меня было бы мужество, как у тебя, клянусь тебе!.. Но ведь это не любовь, ты сама мне это говорила тысячу раз, и я видел, как ты всегда была спокойна со мной.
— Итак, ты думаешь, что это не любовь? — сказала Маленькая Фадета, глядя на него: — Ты в этом вполне уверен?
И глаза ее наполнились слезами, и слезы потекли по щекам, а она улыбалась в это время какой-то странной улыбкой.
— Ах, господи! господи! — воскликнул Ландри, обнимая ее. — Неужели я ошибся!
— Да, я думаю что действительно ошибся, — ответила Маленькая Фадета, улыбаясь и плача. — Я думаю, что бедный Сверчок с тринадцати лет обращал внимание на Ландри и ни на кого больше. Я думаю, она преследовала его на полях и дорогах, говорила всякие глупости и дразнила его, чтобы он посмотрел на нее, но она сама не знала, что она делает и что ее влечет к нему. Однажды, когда Ландри был в большом горе, она отправилась искать Сильвинэ и нашла его сидящим в задумчивости на берегу реки с маленьким барашком на коленях. Тогда она разыграла из себя колдунью, чтобы Ландри был ей обязан. Она оскорбляла его у брода Рулет, потому что была недовольна и огорчена, что он с ней больше не разговаривал. Она хотела с ним танцовать, потому что безумно была в него влюблена и надеялась, что понравится ему благодаря своему уменью танцовать. Она плакала в каменоломне Шомуа, потому что раскаивалась в этом и огорчалась, что не понравилась ему. Он хотел ее целовать, а она противилась, он говорил ей о любви, а она ему — о дружбе. Это оттого, что она боялась потерять эту любовь, ответив на нее так скоро. Наконец, она уходит, хотя у нее сердце разрывается. Но она надеется вернуться достойной его в глазах всех и сможет стать его женой, не приводя в отчаяние и не унижая его семью.
Тут Ландри точно обезумел. Он смеялся, кричал и плакал. Он целовал руки и платье Фаншоны; он готов был целовать ее ноги, если бы она это допустила; но она поднялась и поцеловала его поцелуем любви, от чего он почти лишился чувств; ведь никогда ни она, ни кто другой не целовал его так. Он упал обессиленный около дороги, а она, взволнованная и смущенная, собрала свои пожитки и быстро ушла, запретив ему итти за ней и клянясь, что возвратится.
XXX
Ландри покорился и вернулся к виноградникам, удивляясь, что он не чувствует себя несчастным, как ожидал; сознание, что он любим, было так сладостно, и вера при глубокой любви так крепка. Он был так поражен и так хорошо себя чувствовал, что не удержался и рассказал все младшему Кайо. Тот тоже удивлялся и восхищался Маленькой Фадетой, которая выказала столько силы и благоразумия, хотя любила Ландри и знала, что и он ее любит.
— Я очень рад, — сказал он, — что она девушка достойная. Я лично никогда не думал о ней плохо, и если бы она обратила на меня внимание, я не отвернулся бы от нее. У нее чудные глаза, и потому она всегда казалась мне скорей красивой. А в последнее время, если бы только она старалась нравиться, все бы заметили, что она с каждым днем становится все лучше. Но она любила только тебя, Ландри, а что до остальных, то она желала одного — не раздражать их; ей нужно было только твое одобрение. Такая женщина и мне была бы мила. Впрочем, я знал ее ребенком и всегда считал, что у нее благородное сердце. Да если бы расспросить всех в отдельности, и если каждый скажет по чистой совести, что он знает и думает о ней, то, я уверен, все свидетельства будут в ее пользу. Но уж так создан свет: если двое-трое людей преследуют кого, то все вмешиваются, забрасывают жертву камнями и, неизвестно почему, создают ей дурное имя. Для людей как будто наслаждение унизить человека, который не может защищаться.
Слушая эти рассуждения младшего Кайо, Ландри чувствовал большое облегчение. С этого дня между ними завязалась тесная дружба, в которой Ландри находил некоторое утешение своим горестям, поверяя их Кайо. Однажды он даже сказал ему:
— Не думай больше о Маделоне, мой милый, она ничего не стоит и причинила нам обоим много горя. Ты молод и тебе нечего спешить с женитьбой. У меня есть младшая сестренка, Нанета; она хорошенькая, благовоспитанная, кроткая и милая девушка; скоро ей исполнится шестнадцать лет. Приходи к нам почаще; мой отец тебя ценит; а когда ты узнаешь поближе нашу Нанету, ты увидишь, что сделаться тебе моим шурином — блестящая мысль!
— Ей богу, я не отказываюсь, — ответил Кайо, — раз девушка еще не просватана, я буду приходить к вам каждое воскресенье.
Вечером, в день ухода Фаншоны Фадэ, Ландри решил пойти домой и рассказать отцу о благородном поведении этой девушки, о которой тот так плохо думал. К тому же, не отрезывая себе никаких путей в будущем, он хотел в то же время выказать отцу полную покорность. Тяжело ему было итти мимо дома бабушки Фадэ, но он вооружился мужеством и утешался тем, что, не уйди теперь Фаншона, он еще долго не знал бы, что она его любит. Он увидал тетку Фаншету, родственницу и крестную мать Фаншоны, которая вместо нее должна была ходить теперь за старухой и малышом.
Фаншета сидела перед домом и держала на коленях Кузнечика. Бедный Жанэ плакал и не хотел ложиться спать. «Фаншона еще не вернулась, — говорил он, — она всегда читает со мной молитвы и укладывает меня спать». Тетка Фаншета, как могла, утешала его, и Ландри с радостью убедился, что она говорит с мальчиком нежно и ласково. Но как только Жанэ увидал Ландри, он вырвался из рук Фаншеты и бросился к ногам Ландри, обнимая его, расспрашивая и умоляя привести его Фаншону. Ландри взял его на руки и, плача, старался его утешить. Ландри хотел дать ему кисть хорошего винограда, который тетушка Кайо послала тетушке Барбо; но лакомка Жанэ не желал ничего; пусть только Ландри ему обещает отправиться за Фадетой; Ландри со вздохом обещал ему, и тогда только мальчик вернулся к Фаншете.
Дядя Барбо никак не ожидал такой решительности от Маленькой Фадеты и был очень доволен. Но он был человек справедливый и добрый, и потому почти готов был раскаиваться в том, что сделал.
— Мне очень досадно, Ландри, — сказал он, — что у тебя не хватило духу отказаться от посещений Фадеты. Если бы ты поступил так, как тебе велит твой долг, ты не был бы причиной ее ухода. Дай бог, чтобы ей не пришлось страдать в ее новом положении и чтобы ее отсутствие не было вредно для ее бабушки и маленького брата. Правда, некоторые говорят о ней дурно, но другие защищают ее; меня уверяют, что к своей семье она относится очень хорошо и много работает. Если слухи об ее беременности неверны, мы узнаем об этом и защитим ее. Если же они окажутся, к несчастью, справедливыми и виноват в этом ты, Ландри, то мы поможем ей и не дадим ей впасть в нищету. Единственное, чего я требую от тебя, Ландри, это чтобы ты не женился на ней.
— Отец, — сказал Ландри, — мы с тобой разно смотрим на вещи. Если бы я действительно был виноват в том, в чем ты меня обвиняешь, я бы, наоборот, просил тебя разрешить мне жениться на ней. Но Маленькая Фадета так же невинна, как сестра Нанета. И потому прошу у тебя одного — простить меня за те огорчения, которые я вам причинил. А о Фадете мы поговорим впоследствии, как ты мне обещал.
Дядя Барбо принужден был согласиться на это и не настаивать больше. Как человек благоразумный, он не хотел итти напролом и должен был удовольствоваться теми результатами, каких ему удалось добиться.
С тех пор происшествие с Маленькой Фадетой не обсуждалось больше в Бессониере. Избегали даже называть ее имя, потому что, только кто-нибудь произнесет его, Ландри краснел и бледнел. Он рад был сознавать, что ничуть не забыл ее.
XXXI
Узнав об уходе Фадеты, Сильвинэ почувствовал эгоистическое удовлетворение; он льстил себя надеждой, что отныне его близнец будет любить его одного и не покинет его больше. Но на деле вышло иначе. Правда, после Фадеты Ландри больше всего любил Сильвинэ, но он не мог долго проводить с ним время, потому что Сильвинэ не мог отрешиться от отвращения к Фаншоне. Как только Ландри начинал говорить о ней и посвящать его в свои планы, Сильвинэ огорчался я упрекал его за то, что он упорно держится мысли, которая противна семье и огорчительна для него. С тех пор Ландри перестал ему говорить о Фадете, но он не мог жить, не говоря о ней; поэтому он все свободное время проводил с младшим Кайо и с маленьким Жанэ, которого он брал с собой на прогулки, заставлял повторять катехизис, учил и утешал. Если бы люди только смели, они насмехались бы над ним, когда встречали его с этим ребенком, но Ландри никогда не позволял над собой смеяться. К тому же он гордился, а не стыдился выказывать хорошее отношение к брату Фаншоны Фадэ; таким образом, он протестовал против мнения, что дядя Барбо, в мудрости своей, оказался прав в отношении этой любви.
Итак, Ландри не посвящал брату столько времени, как тот этого желал, и Сильвинэ принужден был перенести свою ревность на младшего Кайо и на маленького Жанэ; он видел, что сестра Нанета, которая до тех пор всегда утешала и развлекала его своими милыми заботами и нежным вниманием, стала теперь находить большое удовольствие в обществе младшего Кайо; и обе семьи одобряли склонность молодых людей; бедняга Сильвинэ, считавший, что люди, любимые им, должны отдавать свою любовь исключительно ему, впал в смертельную тоску и странную слабость; его рассудок помрачился, так что его ничем нельзя было удовлетворить. Он перестал смеяться, ничто его не интересовало, он не мог больше работать, стал чахнуть и слабеть. Наконец, стали бояться за его жизнь, потому что он почти всегда был в лихорадке. Когда она усиливалась, он говорил бессмыслицу, которая приводила в отчаяние его родителей. Он воображал, что его никто не любит, хотя его всегда нежили и баловали больше других детей. Он говорил, что желает смерти, потому что он ни на что не годен, что его щадят из сожаления к его состоянию, что он только обуза для своих родителей; наибольшее благо, какое мог им сделать господь, это избавить их от него.
Иногда дядя Барбо, слушая такие нехристианские речи, строго осуждал сына. Но это ни к чему не приводило. Тогда дядя Барбо со слезами умолял его поверить в его любовь. Но это было еще хуже: Сильвинэ плакал, каялся, просил прощения у отца, матери, брата, у всей семьи; но, когда он изливал всю нежность своей больной души, на него нападала еще более жестокая лихорадка.
Снова стали советоваться с врачами. Но они ничего не могли сказать. По выражению их лиц можно было судить о том, что все зло, по их мнению, проистекает от того, что Сильвинэ близнец, что из двух один должен погибнуть, — конечно, слабейший. Посоветовались с содержательницей бань Клавиер, самой опытной женщиной кантона после покойной Сажеты и впадавшей в детство бабушки Фадэ. Эта опытная женщина так ответила тетушке Барбо:
— Вашего сына может спасти одно — любовь к женщине.
— А их-то он как раз терпеть не может, — сказала тетушка Барбо: — никогда не видала я такого гордого и скромного мальчика; с тех пор, как его близнец влюбился, он ругает всех знакомых девушек. Он порицает всех за то, что одна из них (увы, не лучшая) отняла у него, как он думает, любовь его близнеца.
— Да, — сказала банщица, имевшая большие познания в области всех болезней тела и духа. — Но когда ваш сын Сильвине полюбит женщину, он будет любить ее еще больше, нежели своего брата. Это я вам предсказываю. У него чрезмерно много любви в сердце. До тех пор он всю ее изливал на близнеца и утерял сознание своей мужественности; таким образом он не исполнил закона господня, по которому человек должен любить жену больше, нежели родителей, братьев и сестер. Но вы утешьтесь: природный инстинкт, хоть и поздно, заговорит в нем. Тогда вы, не колеблясь, жените его на той, которую он полюбит, будь она бедна, некрасива или зла, потому что он, повидимому, будет всю свою жизнь любить только одну женщину. В его сердце так много привязанности, и если должно совершиться чудо, чтобы он мог разойтись со своим близнецом, то должно быть еще большее чудо, чтобы он мог разойтись с женщиной, которую он предпочитает своему близнецу.
Мнение банщицы показалось очень разумным дяде Барбо, и он стал посылать Сильвинэ в дома, где были красивые и хорошие девушки на выданьи.
Но хотя Сильвинэ был красив и воспитан, его печальный и равнодушный вид не мог развеселить девушек. Они не были с ним любезны, а он при своей робости боялся их и воображал, что ненавидит их.
Дядя Кайо, большой друг и советчик семьи Барбо, сделал другое предложение.
— Я всегда говорил, — начал он, — что разлука наилучшее лекарство. Взгляните на Ландри! Он с ума сходил по Маленькой Фадете; а теперь, когда она ушла, он не лишился ни рассудка, ни здоровья; раньше он даже чаще бывал печален; мы только не знали причины его печали. Теперь он, кажется, образумился и покорился. Так будет и с Сильвинэ, если он в течение пяти-шести месяцев не увидит брата. Я скажу вам, как их поспокойней разлучить. Моя ферма в Прише идет отлично; но зато мое собственное имение в Артоне идет как нельзя хуже, потому что вот уже год как мой фермер болен и не может оправиться. Я не хочу его выгонять, потому что он отличный человек. Но если бы я мог послать ему на помощь хорошего работника, он оправился бы, так как он болен только от усталости и непосильного труда. Если вы согласны, я пошлю туда Ландри на эту часть года. Мы не скажем Сильвинэ, что он уезжает надолго; наоборот, мы скажем ему, что это всего только на неделю, потом еще на неделю и так далее, пока он не привыкнет. Послушайтесь моего совета: не потакайте всем причудам ребенка, которого вы слишком оберегали и сделали настоящим деспотом в доме.
Дядя Барбо готов был последовать этому совету, но тетушка Барбо испугалась, как бы это не было для Сильвинэ смертельным ударом. Сошлись на том, что Ландри проведет две недели дома. Может быть Сильвинэ, видя его постоянно, выздоровеет. Если же его состояние, наоборот, ухудшится, то тетушка Барбо соглашается на предложение Кайо.
Так и сделали. Ландри с удовольствием согласился провести условленное время в Бессониере. Он вернулся туда под предлогом, что отцу необходим помощник для молотьбы хлеба, так как Сильвинэ не может работать. Ландри приложил все усилия и добрую волю, чтобы брат был им доволен. Ландри постоянно видел его, спал с ним в одной кровати и ухаживал за ним, как за маленьким ребенком. В первой день Сильвине был весел; но уже на второй день он стал уверять, что Ландри скучает с ним, и Ландри ничем не мог его разубедить. На третий день Сильвинэ был в страшном гневе, потому что к Ландри пришел Кузнечик и у Ландри не хватило духу прогнать его. В конце недели пришлось отказаться от этого плана, потому что Сильвинэ становился все несправедливей, требовательней и стал ревновать Ландри даже к своей тени. Тогда решили привести в исполнение план Кайо. Хотя Ландри, горячо любившему свое село, работу, родителей и хозяев, и не хотелось отправляться в Артон к чужим людям, тем не менее он подчинился всему, что ему советовали сделать ради блага его брата.
XXXII
В первый день Сильвинэ чуть не умер от тоски; но уже на второй он стал спокойней, а на третий прошла и лихорадка. Сначала он просто склонился перед необходимостью, а потом сознательно примирился с ней; уже через неделю стало ясно, что отсутствие брата действует на него благотворней, нежели присутствие. Его ревность находила тайное удовлетворение в отъезде брата. «Там, по крайней мере, — говорил он, — где он никого не знает, он не заведет так быстро дружбы. Он будет немного скучать, вспоминать про меня и пожалеет обо мне. Когда же он вернется, он меня будет больше любить».
Ландри уже три месяца был в отсутствии, и прошло уже около года, как Маленькая Фадета ушла в город. И вдруг она внезапно вернулась, потому что с ее бабушкой случился удар, и она была разбита параличом. Фадета с большим усердием и любовью ходила за ней; но старость — злейшая болезнь, и уже через две недели бабушка Фадэ неожиданно отдала богу душу. Три дня спустя Маленькая Фадета проводила тело бедной старухи на кладбище. Затем она убрала дом, раздела своего брата и уложила его спать. Поцеловав свою добрую крестную, ушедшую спать в соседнюю комнату, она печально уселась перед огнем, почти не освещавшим комнату, и слушала сверчка за печкой; и, казалось, он пел ей:
У сверчка есть свой шесток,
У колдуньи — мил дружок.
Дождь стучал в окно, а Фаншона думала о своем возлюбленном. Вдруг кто-то постучал в дверь, и чей-то голос произнес:
— Вы здесь, Фаншона, вы меня узнаете?
Она бросилась отворять, и какова же была ее радость, когда она очутились в объятиях Ландри. Ландри узнал о болезни бабушки и о возвращении Фаншоны. Он не мог устоять против желания увидеть ее и пришел ночью, чтоб уйти рано утром. Так, разговаривая спокойно и серьезно, они провели всю ночь перед огнем. Маленькая Фадета все время напоминала Ландри, что тут только что умерла бабушка, и потому это не время и не место забываться в блаженстве. Но, несмотря на все добрые намерения, они себя чувствовали счастливыми: ведь они были вместе и видели, что любят друг друга еще больше прежнего.
Когда начало светать, Ландри приуныл и стал просить Фаншону спрятать его на чердаке, чтобы он мог в следующую ночь увидеть ее. Но она, как всегда, старалась его образумить. Она дала ему понять, что они расстаются не надолго, потому что она решила остаться в деревне:
— Я имею для этого известные основания, — сказала она, — я тебе впоследствии расскажу о них; во всяком случае, они дают надежду на возможность нашего брака. Кончай работу, которую тебе доверил твой хозяин; как рассказывает крестная, для выздоровления твоего брата нужно, чтобы ты отсутствовал еще некоторое время.
— Только это и может меня заставить покинуть тебя, — ответил Ландри — мой бедный близнец причинил мне уже столько горя, и боюсь, что причинит еще. Ты, Фаншонета, такая мудрая, и ты должна бы знать, чем его можно исцелить.
— Я знаю только одно средство — убеждение, — ответила девушка, — ведь его тело нездорово оттого, что дух болен, и нельзя исцелить одно, не исцелив другое. Но Сильвинэ питает ко мне такое отвращение, что мне вряд ли придется когда-либо говорить с ним и утешать его.
— Ах, Фадета, ты так умна и так хорошо говоришь, у тебя прямо дар убеждения, когда ты этого желаешь. Что, если бы ты хоть час поговорила с ним, это уже оказало бы влияние. Попробуй, прошу тебя. Пусть тебя не оттолкнет его гордость и нелюбовь к тебе. Заставь его слушать себя. Сделай это ради меня, Фаншона, и ради нашей любви. Ведь сопротивление брата будет довольно значительным препятствием для нашего брака.
Фаншона обещала ему исполнить его просьбу, и они расстались, повторяя сотни раз, что они любят друг друга и будут вечно любить.
XXXIII
Никто в деревне не знал, что туда приходил Ландри. Если бы это дошло до Сильвинэ, он наверно заболел бы и никогда не простил бы брату, что тот пришел повидаться с Фадетой, а не с ним.
Два дня спустя Маленькая Фадета тщательно одевалась; теперь у нее уже были деньги, и ее траурный наряд был сделан из хорошей тонкой саржи. Она прошла через Коссу, и так как она очень выросла, то люди, встречавшие ее, сначала ее не узнавали. Она очень похорошела в городе, где она лучше жила и лучше питалась: в лице у нее появилась краска, и стан ее принял соответствующие ее возрасту формы. Теперь уж нельзя ее было принять за переодетого мальчишку. Любовь и счастье наложили на нее заметный и необъяснимый отпечаток. Конечно, она не была самой красивой девушкой на свете, как воображал Ландри, но она была миловидна, хорошо сложена, свежа и, пожалуй, привлекательнее других девушек.
Она несла на руке большую корзину. Войдя в Бессониер, она спросила дядю Барбо. Сильвинэ первый увидел ее и отвернулся: так неприятно ему было встречаться с ней. Но она так просто спросила, где его отец, что он принужден был ответить ей и проводить на ригу, где дядя Барбо точил.
Маленькая Фадета попросила дядю Барбо поговорить с ней наедине. Тогда дядя Барбо закрыл дверь риги и сказал, что она может говорить, что ей угодно.
Маленькая Фадета не дала себя смутить холодностью дяди Барбо. Она села на одну связку соломы, он — на другую, и она заговорила:
— Дядя Барбо, хотя моя бабушка недолюбливала вас и вы недолюбливаете меня, я знаю вас за справедливого и честного человека. Это всеобщее мнение, и даже бабушка, упрекавшая вас за гордость, соглашалась с этим. Кроме того я, как вы знаете, давно дружу с вашим сыном Ландри. Он мне часто говорил о вас, и от него я знаю больше, чем от других, каковы вы на самом деле. Я пришла, чтобы довериться вам и просить вас оказать мне услугу.
— Говорите, Фадета, — ответил дядя Барбо, — я никогда никому не отказывал в помощи; если вы требуете от меня чего-либо, что не идет вразрез с моей совестью, вы можете смело довериться мне.
— Вот в чем дело, — сказала Маленькая Фадета, беря в руки корзину и ставя ее у ног Барбо. — Моя покойная бабушка нажила своими советами и лекарствами больше денег, чем можно было бы предположить. Она почти ничего не тратила и никуда не помещала своих денег; потому неизвестно было, что находится в отверстии погреба, на которое она мне часто указывала. «Когда я умру, — говорила она, — ты найдешь там то, что я вам оставляю: это добро твое и твоего брата; вы терпите в настоящее время лишения, зато когда-нибудь вы будете богаты. Но не допускай до этих денег чиновников, а то у тебя все уйдет на разные издержки. Храни деньги и прячь их всю жизнь, а на старости воспользуйся ими, и не будет у тебя ни в чем недостатка». Когда похоронили мою бедную бабушку, я исполнила ее приказание; я взяла ключи от погреба, выломала несколько кирпичей, где она указала, и нашла то, что я принесла в этой корзине, дядя Барбо. Прошу вас, поместите это куда-нибудь; но надо исполнить все требования закона, которых я совсем не знаю; только избавьте меня от крупных издержек, которых я так боюсь.
— Я вам очень признателен за доверие, Фадета, — сказал дядя Барбо, не открывая корзины, хотя ему очень хотелось знать, что в ней находится: — я не имею права взять ваши деньги и руководить вашими делами. Ведь я не опекун ваш. Ваша бабушка наверное написала завещание?
— Нет, она не составила завещания, а моя законная опекунша — это моя мать. Но вы знаете, что я уже давно не имею о ней никаких сведений и не знаю, умерла она или жива, бедняжка! Больше у меня нет родных, кроме крестной Фаншеты; она честная и добрая женщина, но она совершенно не в состоянии управлять моим имуществом; она не сможет хранить его и растратит попусту. Она бы не удержалась, чтобы не рассказать всем про деньги и не показать их; я боюсь также, что она плохо поместила бы их; она отдала бы их в руки неопытных людей, и я уверена, что они бы скоро растаяли. Вообще на мою дорогую крестную совершенно нельзя положиться.
— Значит, наследство довольно значительное? — сказал дядя Барбо, и глаза его, помимо его воли, устремились к крышке корзины; он поднял ее за ручку, чтобы взвесить. Корзина была так тяжела, что он удивился и сказал:
— Если это не железо, то тут почти хватит для того, чтобы подковать лошадь.
Маленькая Фадета, хитрая, как собака, забавлялась в душе, видя, как дяде Барбо хотелось узнать, что содержится в корзине. Она хотела ее открыть, но дяде Барбо казалось, что он уронит свое достоинство, если допустит это.
— Это меня не касается, — сказал он, — и, так как я не могу взять ее на хранение, мне нечего знать о твоих делах.
— И все-таки вы должны знать о них, дядя Барбо, — сказала Фадета. — Ни я, ни моя крестная не умеем считать выше ста. К тому же я не знаю стоимости многих новых и старых монет. На вас одного я положусь, чтобы знать, бедна я или богата и как велико мое состояние.
— Ну, что ж, посмотрим, — сказал дядя Барбо, не в силах долее противиться искушению: — невелика услуга, которую вы от меня требуете, и я вам не откажу в ней.
Тогда Маленькая Фадета открыла обе крышки корзины и вытащила оттуда два больших мешка, причем в каждом из них было по две тысячи франков серебра.
— Что ж, это недурно, — сказал дядя Барбо, — такое приданое заманит к тебе много женихов.
— Это еще не все, — сказала Маленькая Фадета, — там на дне корзины лежит еще что-то, о чем я не имею никакого понятия.
Она вынула кожаную мошну и высыпала содержимое в шапку дяди Барбо. Увидя сто старинных луидоров, Барбо выпучил глаза; он их пересчитал и вложил в мошну, а затем вытащил из корзины вторую такую же, потом третью, четвертую и так далее, все наполненные то золотом, то серебром и мелкими деньгами, и в конце концов оказалось, что всех денег было около сорока тысяч франков.
Это было, пожалуй, на треть больше всего состояния дяди Барбо, заключавшегося в строениях, а так как крестьяне никогда не реализуют своего имущества, то ему никогда еще не приходилось видеть сразу столько денег. Как бы честен и бескорыстен ни был крестьянин, вид денег выводит его из равновесия — и у дяди Барбо даже выступил на лбу пот. Он сосчитал деньги и сказал:
— До сорока тысяч тут недостает 22 франков, и ты лично получаешь в наследство двадцать тысяч наличными; таким образом, ты, маленькая Фадета, теперь самая богатая невеста; пусть твой Кузнечик хвор и хром: он сможет ездить в коляске обозревать свои владения. Радуйся, ты можешь всем говорить, что ты богата, если ты хочешь скоро найти себе хорошего мужа.
— Я с этим не тороплюсь, — сказала Фадета, — наоборот, я прошу вас молчать о моем богатстве, дядя Барбо. У меня есть причуды; я очень некрасива и хочу, чтоб на мне женились не ради денег, а ради меня самой и моего хорошего имени. Я пользуюсь дурной славой, и потому я хотела бы жить здесь некоторое время, чтобы все убедились, что я ее не заслуживаю.
Вот вы говорили, что вы некрасивы, Фадета, — сказал дядюшка Барбо, отрываясь наконец от корзины, — а я скажу вам по совести, что вы, чорт возьми, удивительно изменились в городе: вы теперь прямо-таки недурны собой. Что же касается вашей дурной славы, то я хочу верить, что вы ее не заслуживаете. Поэтому я очень одобряю ваше желание держать пока в тайне ваше богатство. Оно ведь может ослепить многих, которые даже захотят на вас жениться, не питая к вам того уважения, какое женщина в праве требовать от мужа. Теперь поговорим о другом. Вы хотите отдать мне на хранение ваши деньги. Это было бы противозаконно, и я впоследствии мог бы подвергнуться подозрениям, ведь сплетников много на свете. Да и вы можете распоряжаться, как угодно, своим имуществом, но не имуществом вашего младшего брата. Все, что я могу сделать — это спросить совета у сведущих людей, не называя вас. Тогда я вам скажу, где можно верно и выгодно поместить ваше наследство, не отдавая его в руки крючкотворцев, среди которых есть большие мошенники. Поэтому унесите все это и спрячьте до тех пор, пока я вам не дам ответа. Я готов оказать вам услугу и засвидетельствовать перед уполномоченным вашего сонаследника сумму денег, которую мы здесь сочли, а чтоб не забыть, я запишу ее здесь в углу риги.
Это было все, чего желала Маленькая Фадета; пусть дядя Барбо знает, как обстоит дело. Она чувствовала некоторую гордость за свое богатство, потому что теперь он не мог уже обвинить ее в желании вымогать у Ландри деньги.
XXXIV
Видя, как она умна и благоразумна, дядя Барбо отложил в дальний ящик заботы о помещении денег Фадеты, а сам поторопился разузнать, какое она создала себе имя во время ее прошлогоднего пребывания в Шато-Мейлане.
Большое приданое Фадеты было для него очень заманчиво и могло даже заставить позабыть ее дурное происхождение; но он не мог быть равнодушен к чести той девушки, которая должна была стать его невесткой. Он сам отправился в Шато-Мейлан и собрал там подробные сведения. Ему сказали, что она вовсе не была беременна и не родила; наоборот, она так хорошо держала себя, что ей нельзя было сделать ни малейшего упрека. Она служила у старой знатной монахини; эта дама так ценила ее хорошее поведение, добронравие и ум, что находила большое удовольствие в ее обществе и обращалась с ней не как с прислугой. Хозяйка очень сожалела об ее уходе и говорила, что Фадета — истинная христианка, мужественная, скромная, чистая, заботливая, с хорошим характером, и что она никогда не найдет другой такой. Эта старая дама была богата и много благотворительствовала, причем Маленькая Фадета отлично помогала ей при уходе за больными, при приготовлении лекарств, и сама узнала от нее тайные средства, с которыми ее хозяйка познакомилась в монастыре, где она жила до революции.
Дядюшка Барбо остался очень доволен и решил привести все в полную ясность. Он собрал всю свою семью и поручил старшим детям, братьям и всем родственникам собрать подробные сведения о поведении Маленькой Фадеты с тех пор, как ее можно было считать взрослой. Если про нее говорили дурное, основываясь на ее детских шалостях, то на это нечего было обращать внимание; но если кто-либо мог удостоверить, что она совершила что-либо скверное или непристойное, то надо было попрежнему запретить Ландри посещать ее. Все сведения были собраны с желаемой осторожностью, причем вопрос о приданом и не поднимался, так как дядя Барбо даже жене не сказал о нем ни слова.
Между тем Маленькая Фадета жила уединенно в своем крохотном домике; она ничего не изменила в нем, но теперь там царила такая чистота, что вся старая мебель блестела, как зеркало. Она чисто одела своего маленького Кузнечика и незаметно перевела его, как себя и крестную, на хорошую пищу, что оказало быстрое воздействие на ребенка. Он удивительно поправился, и здоровье его настолько окрепло, что нечего было больше желать. Спокойная жизнь сильно смягчила его характер; не было больше угроз и брани бабушки, он видел только ласку, добрые речи и хорошее обращение и стал славным мальчиком с милыми причудами; теперь он не мог не нравиться, несмотря на свое прихрамыванье и курносый нос.
Удивительная перемена произошла также и во всем существе Фаншоны Фадэ, и все дурные предположения на ее счет были скоро забыты. Теперь не один парень заглядывался на легкую поступь и грациозные манеры ее и желал конца ее траура, чтоб потанцовать и поухаживать за ней. Один только Сильвинэ Барбо не изменил своего мнения о Фадете. Он видел, что в семье в связи с ней строят какие-то планы. Отец часто говорил о ней, а когда он узнавал, что какая-нибудь сплетня насчет Фаншоны оказывалась ложью, он радовался за Ландри.
— Ведь это нестерпимо, — говорил он, — что Ландри обвиняли в опорочении невинной девушки.
Поговаривали также о скором возвращении Ландри, и дядюшка Барбо, казалось, желал, чтобы Кайо дал на это свое согласие. Наконец, Сильвинэ понял, что теперь никто не имеет ничего против любви Ландри; тогда он снова впал в тоску. Общественное мнение, которое так легко меняется, благоприятствовало в последнее время Маленькой Фадете; богатой ее не считали, но она нравилась, и тем неприятней она была Сильвинэ, который видел в ней соперницу, отнимавшую у него любовь Ландри.
Время от времени у дядюшки Барбо проскальзывали намеки на женитьбу, и он говорил, что скоро близнецам надо будет подумать об этом. Мысль о женитьбе Ландри всегда приводила Сильвинэ в отчаяние и казалась ему ужасным завершением их разлуки. У него снова появилась лихорадка, и мать опять стала советоваться с врачами.
Однажды она встретила крестную Фаншету и стала ей жаловаться на свое волнение. Тогда Фаншета спросила, почему она так далеко ищет советов и тратит так много денег, когда вблизи есть умная знахарка, которая желает лечить не за деньги, как ее бабушка, а из любви к богу и ближним. И она назвала Маленькую Фадету.
Тетушка Барбо рассказала об этом мужу, и он ничего не имел против. Он сказал ей, что в Шато-Мейлане Фадету считали знающей и что к ней приходили со всех сторон за советами, как и к ее хозяйке.
Тогда тетушка Барбо попросила Фадету прийти к Сильвинэ, не покидавшему постели, и оказать ему помощь.
Фаншона уже раньше много раз пыталась поговорить с мальчиком, потому что она обещала это Ландри, но Сильвинэ всегда уклонялся от этого разговора. Фадета не заставила себя упрашивать и немедленно отправилась к больному близнецу.
Когда она пришла, он метался весь в жару, и девушка попросила оставить их наедине. Так как все знахарки хранят свои тайны, то и ей не стали противоречить, и все вышли из комнаты.
Фадета тихо положила свою руку на руку больного, свисавшую с кровати, но сделала это так тихо, что он даже не заметил этого, хотя спал настолько чутко, что его мог разбудить полет мухи. Рука Сильвинэ была страшно горяча и стала еще горячее в руке Маленькой Фадеты. Мальчик заволновался, но руку не отнял. Тогда Фадета так же осторожно положила ему на лоб другую руку, и больной заволновался еще больше. Но понемногу он успокоился. Фадета чувствовала, как голова и рука больного с каждой минутой охлаждались, и скоро он заснул спокойно, как маленький ребенок. Девушка сидела так у него до тех пор, пока не заметила, что он собирается проснуться, — тогда она спряталась за полог и ушла, сказав тетушке Барбо:
— Пойдите к вашему сыну и дайте ему поесть. У него нет больше лихорадки. Но если вы хотите, чтоб я его вылечила, не говорите ему про меня. Сегодня я приду еще вечером в часы, когда ему становится хуже, и постараюсь пресечь эту скверную лихорадку.
XXXV
Тетушка Барбо чрезвычайно удивилась, когда увидала, что у Сильвинэ лихорадка прошла. Она принесла ему еду, и он поел не без аппетита. В течение последних шести дней его мучила беспрерывная лихорадка, и тогда он ничего не ел. Можно себе представить, как все превозносили теперь Маленькую Фадету; ведь она не будила его и ничем не поила; значит, она силой своих заклинаний, как думали, привела его в такое хорошее состояние.
Вечером у больного опять начался приступ лихорадки и очень сильный. Сильвинэ задремал, размахивая во сне руками, а когда он просыпался, то боялся окружавших его людей.
Пришла Фадета и оставалась, как и утром, некоторое время наедине с больным. Все ее чародейство заключалось попрежнему в том, что она дотрагивалась осторожно до его рук и лба, причем ее свежее дыхание касалось разгоряченного лица близнеца.
Как и утром, Фадета избавила мальчика от бреда и лихорадки. Затем она ушла и снова запретила говорить Сильвинэ о ней; а больной спал в это время спокойным сном, лицо его уже не горело, и по виду он казался здоровым.
Не знаю, откуда взяла Фадета этот способ лечения. Эта мысль пришла ей случайно и подтвердилась опытом при лечении ее маленького брата. Она неоднократно вырывала его из рук смерти только тем, что освежала его своими руками и дыханием, или, если его кидало в холод, теми же средствами согревала его. Она верила, что любовь и воля здорового человека и прикосновение чистой руки могут прогнать болезнь; конечно, этот человек должен обладать умом и безграничным доверием к божеской милости. И всегда, когда она дотрагивалась до больного, она читала про себя молитвы. Она делала это для своего маленького брата, теперь она делала это для брата Ландри; но для человека менее дорогого, в котором она не принимала такого участия, она не могла бы этого сделать; она считала необходимым условием горячую любовь к больному, без которой господь не дает нам власти над его болезнью.
И, когда Маленькая Фадета прогнала болезнь Сильвинэ, она так же молилась богу, как при болезни брата: «Милый бог, сделай так, чтоб мое здоровье перешло из моего тела в это больное тело. Как Христос отдал свою жизнь для искупления всех людей, так и ты возьми мою жизнь, если такова твоя воля, и дай ее этому больному. Я охотно отдам ее взамен исцеления, которого я у тебя прошу».
Фадета захотела испробовать силу этой молитвы на умиравшей бабушке, но не посмела. Ей казалось, что жизнь духа и тела угасала в этой старой женщине в силу возраста и закона природы, который дан волею господа. И Маленькая Фадета, примешивавшая к своим чарам бога, а не дьявола, боялась согрешить, требуя у него того чуда, которое он не дарует другим верующим.
Было ли ее лечение не нужно или оно действовало наверняка, неизвестно; одно только верно, что в три дня Сильвинэ излечился от лихорадки. Он бы никогда не узнал, как это случилось, если бы в последний приход Фадеты не проснулся слишком рано и не увидал ее склонившейся над ним и осторожно отнимавшей свои руки.
Сначала он подумал, что это видение, и закрыл глаза, чтобы не видеть ее. Потом он спросил у матери, не была ли у него Маленькая Фадета и не трогала ли она его руки и голову, или все это ему просто приснилось.
Дядюшка Барбо, наконец, намекнул тетушке Барбо на свои планы, и она очень желала, чтобы Сильвинэ переменил гнев на милость по отношению к Фадете. Поэтому она сказала ему, что Фадета действительно приходила утром и вечером в течение трех дней и чудесно исцелила его от лихорадки каким-то тайным средством.
Сильвинэ, казалось, не поверил, но сказал, что его лихорадка прошла сама собой и что все заговоры и тайны Фадеты — просто тщеславные выдумки. В продолжение нескольких дней он был спокоен и чувствовал себя хорошо. Тогда дядя Барбо решил воспользоваться этим и поговорить с ним о возможности женитьбы его брата, не называя девушки, которую он имел в виду.
— Тебе нечего скрывать от меня имя жены, которую вы ему предназначаете, — ответил Сильвинэ. — Я отлично знаю, что это Фадета, которая очаровала вас всех.
И, действительно, сведения, которые собрал дядя Барбо, оказались в пользу Маленькой Фадеты; поэтому он больше не колебался и очень желал призвать Ландри. Но он боялся ревности близнеца и старался его излечить, говоря, что Ландри не может быть счастлив без Маленькой Фадеты.
На это Сильвинэ всегда отвечал:
— Делайте, как знаете; пусть только брат мой будет счастлив.
Но после этого у него всегда начиналась лихорадка, и потому родители ничего не предпринимали.
XXXVI
Дядюшка Барбо опасался, что Фадета сердится на него за его былые несправедливости и что она забыла уже Ландри и помышляет о ком-нибудь другом. Когда она пришла в Бессониер лечить Сильвинэ, он пытался поговорить с ней о Ландри, но она сделала вид, что не слышит, и он очутился в неловком положении.
Но в одно прекрасное утро он принял твердое решение и пошел к Маленькой Фадете.
— Фаншона Фадэ, — сказал он, — я хочу задать вам вопрос и прошу вас ответить мне на него по чистой совести. Имели ли вы представление перед смертью вашей бабушки о состоянии, которое она вам оставила?
— Да, отец Барбо, — ответила Маленькая Фадета, — я часто видела, как она считала золотые и серебряные деньги, тогда как тратила одни только медяки; к тому же она часто говорила мне, когда другие смеялись над моими лохмотьями: «Не беспокойся, малютка, ты будешь богаче их всех. Придет день, когда ты сможешь одеться в шелк и бархат, если пожелаешь».
— И вы сказали об этом Ландри? — спросил дядюшка Барбо. — Не ради денег ли мой сын казался влюбленным в вас?
— Видите ли, дядя Барбо, — ответила Маленькая Фадета: — я всегда желала, чтобы меня любили ради моих прекрасных глаз, чего никто у меня не отнимет. Я не была дурой и не сказала Ландри, что мои прекрасные глаза он найдет в мешках с деньгами. Но я без боязни могла бы сказать ему об этом, потому что Ландри так глубоко любил меня, что никогда не интересовался даже узнать, бедна я или богата.
— А можете ли вы, дорогая Фаншона, — продолжал дядя Барбо, — дать мне честное слово, что и после смерти вашей бабушки Ландри ни от вас, ни от кого другого ничего не узнал про деньги?
— Даю вам слово, — сказала Фадета, — клянусь всем святым, что вы — единственный человек, который знает об этом.
— А вы думаете, Фаншона, что Ландри по-прежнему любит вас? Есть ли у вас какие-нибудь доказательства, что он после смерти бабушки верен вам?
— Да, у меня есть отличное доказательство на этот счет, — ответила она — признаюсь вам, что через три дня после смерти бабушки Ландри приходил ко мне и клялся, что я буду его женой или он умрет с горя.
— А что вы ответили ему, Фадета?
— Этого, дядюшка Барбо, я не обязана вам говорить; но я сделаю это ради вас. Я ему ответила, что у нас еще есть время подумать о женитьбе, да я и не хотела итти замуж за человека, который ухаживает за мной против воли родителей.
Маленькая Фадета говорила гордо и непринужденно, и дядя Барбо стал беспокоиться.
— Я не имею права задавать вам вопросы, Фаншона Фадэ, — сказал он, — и я не знаю, намерены ли вы сделать моего сына счастливым или несчастным на всю жизнь. Но я знаю, что он вас сильно любит. Если бы я был на вашем месте и желал, чтобы меня любили ради меня, я бы сказал себе: Ландри Барбо любил меня в лохмотьях, когда все отворачивались от меня, и даже его родители были неправы и считали это большим грехом. Он находил меня красивой, когда все отрицали эту возможность даже в будущем; он любил меня, несмотря на все неприятности, которые ему доставляла эта любовь; он любил меня вблизи и издалека; и я не могу не верить ему и хочу, чтобы он был моим мужем.
— Все это я уже давно говорила себе, дядя Барбо, — ответила Маленькая Фадета, — но, повторяю, мне было бы противно вступить в семью, которая краснела бы за меня и только из слабости и сожаления согласилась бы на этот брак.
— Если только это вас удерживает, Фаншона, то вы можете успокоиться, — сказал дядя Барбо — семья Ландри уважает вас и желает вас принять. Не думайте, что мы к вам изменились из-за вашего богатства. Не бедность ваша нас отталкивала, а дурные слухи, которые ходили про вас. Если бы они были основательны, ни за что бы я не согласился на ваш брак, хотя бы Ландри должен был умереть. Но я хотел разузнать подробнее об этих слухах и нарочно отправился в Шато-Мейлан и справлялся о вас повсюду, где мог. Теперь я вижу, что мне говорили о вас неправду, так как вы девушка разумная и честная, что Ландри всегда с жаром старался мне доказать. Итак, Фаншона Фадэ, я прошу вашей руки для моего сына, и если вы окажете «да», — он будет здесь через неделю.
Это открытие, которое Фаншона предвидела, доставило ей большую радость. Но она не хотела этого показать, чтобы сохранить уважение своей будущей семьи, и потому ответила очень сдержанно.
Тогда дядя Барбо сказал ей:
— Я вижу, мое дитя, что в вас таится враждебное чувство против меня и моей семьи. Но не требуйте от пожилого человека извинений, удовольствуйтесь добрым словом. Я говорю вам, что вас будут любить и уважать, и вы можете положиться на дядю Барбо, потому что он никогда никого не обманывал. Поэтому поцелуйте меня в знак примирения, как опекуна, которого вы сами избрали, и как отца, который хочет вас принять.
Маленькая Фадета не могла дольше противиться. Она обняла обеими руками дядю Барбо, от чего старик совсем расчувствовался.
XXXVII
Вскоре после того был сговор. Свадьба была назначена по окончании траура Фаншоны; теперь надо было призвать Ландри. Вечером в день сговора тетушка Барбо пришла благословить и обнять Фаншону и рассказала, что при известии о предстоящей женитьбе брата Сильвинэ снова захворал; потому она просила, чтобы подождали еще несколько дней и не вызывали Ландри, пока не удастся вылечить Сильвинэ или утешить его.
— Вы сделали ошибку, тетушка Барбо, — сказала Маленькая Фадета, — подтвердив Сильвинэ, что он видел меня наяву у своей кровати при выздоровлении. Теперь его мысль будет бороться с моей, и я не смогу лечить его во время сна. Возможно даже, что он меня прогонит, и мое присутствие только ухудшит его болезнь.
— Этого я не думаю, — сказала тетушка Барбо. — Как только он себя почувствовал дурно, он лег и сказал: «Где же эта Фадета? Мне кажется, что она может мне помочь. Разве она не придет?» Я ему сказала, что пойду за вами, и он был, кажется, очень доволен и в большом нетерпении.
— Я иду, — ответила Фадета, — но теперь я должна иначе взяться за дело. Повторяю, то, что мне удалось, когда он не знал о моем присутствии, не подействует теперь.
— Разве вы не берете с собой каких-нибудь снадобий или лекарств? — спросила тетушка Барбо.
— Нет, — сказала Фадета, — его тело здорово, я занята только его духом. Я попробую заставить мой дух войти в него, но за успех я не ручаюсь. Я только могу вам обещать, что я терпеливо буду ждать возвращения Ландри и не буду просить вас вызывать его, пока мы не сделаем все возможное, чтобы излечить его брата. Ландри сумел так внушить мне это, что он одобрит мое поведение, хотя это и отдаляет его приезд и его радость.
Когда Сильвинэ увидал около своей постели маленькую Фадету, он сделал недовольное лицо и не хотел ответить ей, как он себя чувствует. Девушка хотела пощупать его пульс, но он отнял руку и отвернулся от нее. Тогда Фадета сделала знак, чтобы их оставили одних. Когда все вышли, она потушила лампу. В комнату падал только свет полной луны. Фадета подошла к Сильвинэ и повелительным тоном, которого он послушался, как ребенок, сказала:
— Сильвинэ, дайте мне ваши руки и ответьте мне правду; я пришла сюда не ради денег; если я взяла на себя труд ухаживать за вами, то не ради такого дурного приема и неблагодарного отношения. Обратите внимание на то, что я у вас спрошу, и на то, что вы мне скажете, потому что вы не можете меня обмануть.
— Спрашивайте, что вы находите нужным, Фадета, — ответил близнец, совершенно подавленный строгим тоном насмешницы Фадеты, которой он, в былые времена, отвечал камнями.
— Сильвинэ Барбо, — продолжала Фаншона, — вы, кажется, желаете смерти?
Сильвинэ колебался, прежде чем ответить. Но Фадета сильно сжимала ему руку и давала ему чувствовать свою волю. Тогда он ответил в большом смущении:
— Разве это не самое лучшее, что могло бы со мной случиться? Ведь я служу только помехой моей семье и приношу столько огорчений из-за болезни и из-за…
— Говорите все, Сильвинэ, вы не должны ничего скрывать от меня.
— И из-за моего беспокойного духа, который я не могу изменить, — удрученно ответил близнец.
— А также из-за вашего недоброго сердца, — сказала Фадета так сурово, что Сильвинэ и рассердился и испугался.
XXXVIII
— Почему вы обвиняете меня в том, что у меня злое сердце? — спросил он. — Вы меня оскорбляете, зная в то же время, что у меня нет сил защищаться.
— Я говорю вам правду, Сильвинэ, — отвечала Фадета, — и скажу вам еще. У меня нет к вам никакой жалости из-за вашей болезни. Я отлично понимаю в этом толк и вижу, что это несерьезная болезнь. Для вас существует только одна опасность — это сойти с ума, и вы всеми силами стремитесь к этому и даже не знаете, куда вас влекут злость и слабость духа.
— Вы можете упрекать меня в слабости, — сказал Сильвинэ, — но что касается злости, то это упрек незаслуженный.
— Не старайтесь защищаться, — ответила Маленькая Фадета, — я вас знаю лучше, чем вы сами себя, Сильвинэ, и я вам говорю, что слабость порождает ложь, и вы просто неблагодарный эгоист.
— Если вы так дурно обо мне думаете, Фаншона Фадэ, то это, конечно, из-за Ландри; он, верно, хулил меня и не скрыл от вас, как мало в нем привязанности ко мне; ведь все, что вы обо мне знаете, вы знаете от него.
— Этого я ждала, Сильвинэ. Я знала, что вы не можете сказать двух слов, не жалуясь на вашего близнеца и не обвиняя его; ваша любовь к нему так безумна и беспорядочна, что она скоро превратится, кажется, в недовольство и злобу. Поэтому я вижу, что вы полусумасшедший и совсем не добрый человек. Ну, так я вам скажу, что Ландри любит вас в тысячу раз больше, нежели вы его. Вот вам доказательство: он вас никогда не упрекает за все страдания, которые вы ему причиняете. А вы его упрекаете за все, хотя он вам всегда уступает и старается услужить. Разве я могу не видеть разницы между ним и вами? И чем больше хорошего Ландри говорил мне о вас, тем худшего мнения я была о вас. Я нахожу, что только несправедливый человек может ошибиться в таком хорошем брате.
— И вы меня ненавидите, Фадета? Значит, я не ошибся! Я знал, что вы отнимаете у меня любовь брата тем, что дурно говорите обо мне.
— Я этого ждала, господин Сильвинэ, и очень рада, что наконец дошел черед и до меня. Ну, что же, я вам отвечу, что вы — злое и лживое существо. Вы не знаете и обвиняете человека, который всегда старался помочь вам и прощал вас в душе, хотя и знал, что вы к нему враждебно относитесь. Этот человек сотни раз лишал себя самого величайшей и единственной радости в мире — радости видеть Ландри и быть с ним; а он отсылал Ландри к вам, чтобы доставить вам то счастье, которого он себя лишал. Ведь вам я ничем не была обязана. Вы всегда были моим врагом; насколько я себя помню, я никогда не встречала более жестокого и высокомерного мальчика, чем вы были со мной. Я бы могла при желании отомстить вам, и случаев к тому у меня было достаточно. Но я этого не сделала и без вашего ведома отплатила вам добром за зло. Я думаю, что истинный христианин должен прощать своему ближнему, чтобы быть угодным богу. Но, когда я говорю о боге, вы меня, конечно, не понимаете; ведь вы враг бога и своего собственного спасения.
— Я многое позволяю вам говорить, Фадета, но это уж слишком; вы обвиняете меня в том, что я язычник.
— А разве вы не говорили мне только что, что желаете смерти? Или вы думаете, что это христианская мысль?
— Я этого не говорил Фадета, я сказал, что… — Но Сильвинэ вдруг вспомнил, что он это сказал, и он, испугавшись, замолчал, опасаясь при увещаниях Фадеты совершить богохульство. Но девушка не оставила его в покое и продолжала его допекать.
— Возможно, — сказала она, — что ваши слова хуже, нежели ваши мысли. Я лично думаю, что вы не столько желали смерти, сколько говорили об этом окружающим, чтобы властвовать в семье. Вы волнуете вашу мать, которая в полном отчаянии, а ваш близнец верит в простоте сердечной, что вы хотите покончить с собой. Но меня вы не обманете, Сильвинэ. Я думаю, что вы боитесь смерти быть может больше, чем кто-либо другой; вы просто играете вашими близкими и пугаете их. Вам нравится видеть, как самые разумные и необходимые решения падают перед вашей угрозой лишить себя жизни; действительно, как это удобно и приятно сказать одно только слово, и все кругом склоняется перед твоей волей! Таким образом, вы здесь хозяин. Но ведь это не естественно, и вы добиваетесь этого средствами, которые бог осуждает; за это он вас наказывает и делает вас несчастней, чем вы были бы, если бы подчинялись, а не командовали. И вот вам надоела жизнь, которую вам сделали слишком сладкой. Я вам скажу, чего вам недостает, чтобы быть хорошим и умным человеком, Сильвинэ. Вам бы нужны были строгие родители, нужда, даже недоедание, а порой и колотушки. Если бы вы воспитывались в такой школе, как я и мой брат Жанэ, вы не были бы таким неблагодарным; наоборот, вы были бы признательны за малейший пустяк. Не сваливайте все на то, что вы близнецы. Вам слишком много говорили об этой любви близнецов, которая является якобы законом природы и которой нельзя перечить, потому что иначе она приведет к смерти. И вы вообразили, что покоряетесь своей судьбе тем, что доводите эту любовь до крайности. Но бог не так несправедлив; он не намечает злую судьбу еще во чреве матери. Он не так зол, чтобы навязывать нам мысли, которые мы никогда не сможем преодолеть. Вы в своем суеверии наносите богу обиду: вы воображаете, что ваша злая судьба и ваши силы, все это лежит у вас в крови; вы не думаете, что ваш дух может оказать противодействие этим силам. Ни за что на свете я не поверю, чтобы вы в здравом рассудке не смогли побороть свою ревность, если только захотите этого. Но вы это не хотите, потому что все поощряли всегда ваши слабости, и вы свои прихоти ставите ваше обязанностей.
Сильвинэ ничего не отвечал, и долго еще Фадета отчитывала его, не давая ему никакой пощады.
Он чувствовал, что она в сущности права и только в одном пункте недостаточно снисходительна: она, казалось, думала, что он никогда не старался побороть в себе зло и ясно сознавал свою эгоистичность; а на самом деле он был эгоистом, не зная того и не желая. Это его очень огорчало и унижало, и ему хотелось дать ей лучшее представление о себе. Она же, в свою очередь, отлично знала, что преувеличивает; но она преднамеренно хотела разбередить его дух, а уж потом завладеть им лаской и утешением. Она старалась говорить с ним сурово и казаться разгневанной; в душе же она питала к нему такую любовь и жалость, что она чувствовала себя совершенно разбитой своей ложью; когда они расстались, наиболее усталой из них двух была несомненно она.
XXXIX
На самом деле Сильвинэ вовсе не был так болен, как всем казалось и как ему самому хотелось думать.
Когда Маленькая Фадета пощупала ему пульс, она увидала, что жар у него не сильный; а бред у него был потому, что дух его был слаб и болен гораздо больше, нежели тело. Ей казалось, что нужно подействовать на его дух и прежде всего внушить ему страх перед собой. Рано утром Фадета снова пришла к нему.
Мальчик не спал всю ночь, но был спокоен и уныл. Как только он ее увидел, он протянул ей руку и не отнял ее, как накануне.
— Зачем вы даете мне руку, Сильвинэ? — сказал она — для того ли, чтобы я посмотрела, есть ли у вас лихорадка? Я вижу по вашему лицу, что ее нет больше.
Сильвинэ сконфузился, что ему приходится убрать руку, до которой она не хотела дотронуться, и сказал.
— Я хотел поздороваться с вами, Фадета, и поблагодарить вас за ваши заботы обо мне.
— В таком случае я принимаю ваше приветствие, — сказала она, беря его руку и удерживая ее в своей: — я никогда не отказываюсь от вежливости; не думаю, чтобы вы были так неискренни и выказывали интерес ко мне, если бы не чувствовали его.
Хотя Сильвинэ был совершенно бодр, ему было очень приятно, что его рука лежит в руке Фадеты, и он сказал ей очень мягко:
— А ведь вы плохо обошлись со мной вчера вечером, Фаншона; я не понимаю, как это я не сержусь на вас. Мне даже кажется, что вы очень добрая, так как пришли сегодня ко мне после всех упреков, которые вы мне сделали.
Фадета присела к нему на постель и заговорила с ним, но уже совершенно иначе. В ее словах было столько доброты, мягкости и нежности, что Сильвинэ почувствовал облегчение и удовольствие тем больше, что он вообразил, будто Фадета сердится на него. Он плакал, каялся в грехах, просил у нее прощения и любви, и все это горячо и искренно.
Тут она увидела, что у него сердце гораздо лучше, нежели голова. Она дала ему излиться, хотя по временам бранила его. Когда она пыталась отнять свою руку, он ее удерживал; ему казалось, что рука эта излечивает его болезнь и его горе.
Когда Фадета увидела, что он дошел до того состояния, которого она хотела, она сказала:
— Я теперь уйду, а вы встаньте, Сильвинэ. Будет вам бездельничать, ведь лихорадка прошла. А то ваша мать устала ходить за вами, и она теряет столько времени, развлекая вас. Потом вы должны съесть то, что ваша мать вам передаст от меня. Это — мясо. Я знаю, вы говорите, что вам мясо противно, и вы питаетесь теперь только скверной зеленью. Но это неважно, вы себя пересилите, и, если даже вам будет противно, вы этого не выкажете. Вашей матушке будет приятно, что вы хорошо питаетесь; и если вы скроете и преодолеете свое отвращение, то оно в следующий раз уже уменьшится, а в третий раз и вовсе пройдет. Вы увидите, что я права. Прощайте же. Я надеюсь, что меня не скоро призовут к вам; ведь я знаю, что вы не будете больны, если не захотите этого.
— Значит, вы не придете сегодня вечером? — сказал Сильвинэ. — А я думал, что вы придете.
— Я не врач, который лечит за деньги, Сильвинэ. У меня много других дел, кроме ухода за вами, когда вы здоровы.
— Вы правы, Фадета; но разве желание вас видеть тоже эгоизм? Нет, просто мне доставляло облегчение разговаривать с вами.
— Ну, что же, ведь вы не слабосильный какой-нибудь, и вы знаете, где я живу. Вам известно, что я скоро стану вашей сестрой по браку, как теперь я ваша сестра по любви. Вы можете прийти поговорить со мной, и в этом не будет ничего предосудительного.
— Я приду, раз вы позволяете, — сказал Сильвинэ. — Итак, до свиданья, Фадета; я сейчас встану, хотя у меня очень болит голова, потому что я совсем не спал и всю ночь волновался.
— Я избавлю вас от головной боли, — сказала она, — но помните, что это я делаю в последний раз и приказываю вам хорошо спать следующую ночь.
Она положила руку ему на лоб, и через пять минут вся его боль прошла: он чувствовал себя бодро и хорошо.
— Я вижу, — сказал он, — что я напрасно отказывался от ваших услуг, Фадета, вы замечательная знахарка и умеете заговаривать болезнь. Все остальные только мучили меня лекарствами, а вы излечиваете меня одним своим прикосновением. Я думаю, если бы я всегда был с вами, я бы никогда не болел и не поступал дурно. Но скажите, Фадета, вы на меня больше не сердитесь? Полагаетесь ли вы на мое слово, что я хочу вам всецело подчиниться?
— Да, я полагаюсь на него, — сказала девушка, — и если только вы не изменитесь, я буду вас любить, как если бы вы были моим близнецом.
— Если бы вы действительно думали то, что говорите, Фаншона, вы бы говорили мне ты, а не вы; ведь близнецы не говорят друг с другом так церемонно.
— Слушай, Сильвинэ, встань, ешь, разговаривай, гуляй и спи! — повелительно сказала Фадета вставая. — Вот мой приказ на сегодня. А завтра ты примешься за работу!
— И я приду к тебе, — сказал Сильвинэ.
— Ладно, — сказала она. И, уходя, она поглядела на него с такой всепрощающей любовью, что мальчик внезапно почувствовал в себе силы и желание встать со своего ложа праздности и уныния.
XL
Тетушка Барбо не переставала удивляться способностями Маленькой Фадеты. Вечером она сказала мужу:
— Сильвинэ чувствует себя сегодня так хорошо, как уж не чувствовал себя шесть месяцев; он съел все, что я ему дала, без обычных гримас. А самое удивительное то, что он говорит о Маленькой Фадете как о боге. Он говорит мне о ней в самых лестных выражениях; он очень желает возвращения брата и его женитьбы. Это точно чудо какое, и я не знаю, сон это или действительность.
— Чудо это или нет, — сказал дядя Барбо, — я не знаю, но эта девушка необычайно умна; я думаю, что она принесет счастье нашей семье.
Через три дня Сильвинэ отправился за братом в Артон. Он выпросил себе в виде особой милости у отца и Фадеты позволение сообщить Ландри об его счастьи.
— Счастье приходит сразу, — вне себя от радости сказал Ландри, обнимая его, — раз ты пришел за мной. И, кажется, ты так же рад, как и я.
Не мешкая в пути, они вернулись вместе домой.
В тот вечер не было на свете более счастливых людей, чем обитатели Бессониера, когда они уселись вокруг стола ужинать и с ними Фадета и маленький Жанэ.
Так они мирно прожили полгода. Маленькую Нанету сосватали младшему Кайо, лучшему другу Ландри, не считая родных, конечно. Было решено, что обе свадьбы отпразднуют сразу. Сильвинэ так привязался к Фадете, что он ничего не предпринимал, не посоветовавшись с нею. Она имела над ним огромную власть, и, казалось, он смотрел на нее как на сестру. Он уже не хворал больше, а о ревности не было и речи. Случалось, что он иногда казался печальным и погружался в мечты. Но стоило Фадете пожурить его за это, он тотчас же становился приветлив и общителен. Оба брака были заключены в одно время. Так как в средствах не было недостатка, то и свадебные пиры задали на славу. Даже дядя Кайо, никогда не терявший равновесия, был, казалось, навеселе даже на третий день.
Никакое облачко не омрачало радости Ландри и всей семьи и, можно сказать, всей округи; обе семьи были богаты, а у Маленькой Фадеты было денег столько, сколько у Барбо и Кайо вместе взятых; они угощали всех на славу и роздали много денег. Фаншона была так добра, что не могла не воздать добром за зло всем тем, которые дурно относились к ней. Впоследствии, когда Ландри купил хорошее имение, которым он отлично управлял, благодаря своим способностям и помощи жены, она выстроила там хорошенький домик; в этом домике она собирала ежедневно на четыре часа беднейших детей общины и с помощью своего брата Жанэ обучала их, а самым бедным оказывала даже материальную помощь. Она хорошо помнила то время, когда она сама была заброшенным и несчастным ребенком. Ее прелестные дети с раннего возраста привыкли относиться приветливо и участливо ко всем тем, кто не был богат и избалован судьбой.
Но что же сталось с Сильвинэ среди счастья его семьи? Этого никто не мог понять, а дядя Барбо немало ломал себе над этим голову. Через месяц после свадьбы брата и сестры отец стал уговаривать Сильвинэ выбрать себе невесту и жениться. На это Сильвинэ ответил, что у него нет охоты жениться, но что у него явилась недавно мысль сделаться солдатом и ему очень хочется привести ее в исполнение.
Так как мужчин не слишком много в наших краях и лишних рабочих рук никогда нет, то там почти не бывает вольного поступления в солдаты. Все очень удивлялись этому решению, тем более, что Сильвинэ не приводил никаких доводов, кроме прихоти своей и пристрастия к военной службе, которых никто за ним не знал. Все, что говорили родители, братья, сестры, даже Ландри, не могло переубедить его. Наконец, вынуждены были обратиться к Фаншоне, потому что она была самая умная голова и лучший советчик в семье. Целых два часа говорила она с Сильвинэ, и, когда они расстались, у обоих были заплаканные глаза. Но у них был такой спокойный и решительный вид, что никто не решился противоречить, когда Сильвинэ заявил, что он настаивает на своем решении, а Фаншона сказала, что она одобряет его и предвещает ему в будущем большую удачу на этом пути.
Никто не был уверен, что у нее нет на этот счет больших сведений, нежели она признается, и потому никто не решился противоречить, и даже сама тетушка Барбо сдалась со слезами. Ландри был в отчаянии. Но жена сказала ему:
— Это воля бога, и ваша обязанность отпустить Сильвинэ. Поверь, я знаю, что говорю, и не спрашивай меня больше.
Ландри далеко проводил брата и все время нес его вещи. Когда же он отдал ему узелок, ему казалось, что он дает ему часть своего сердца. Он вернулся домой, и жене пришлось долго ухаживать за ним, так как он целый месяц был болен от горя. А Сильвинэ чувствовал себя отлично и продолжал свой путь до границы. Это было время великих и славных войн Наполеона. Хотя Сильвинэ никогда не питал никакого влечения к военной службе, он так хорошо владел собой, что его скоро отметили как хорошего солдата, храброго в битвах, как может быть храбр человек, который только и ищет смерти. Он был кроток и подчинялся дисциплине, как ребенок; и в то же время он был к себе суров и требователен, как старейшие солдаты. У него было достаточно образования, чтобы он мог подвигаться по службе, и через десять долгих лет труда, мужества и отличного поведения он достиг чина капитана и кроме того получил еще крест.
— Ах, если бы он мог наконец вернуться! — говорила тетушка Барбо мужу.
Был вечер; супруги только что получили от Сильвинэ письмо, полное выражений любви к родителям, Ландри, Фаншоне и всем старым и малым семьи.
— Ведь он уже почти генерал, пора бы ему отдохнуть! — сказал мать.
— Его чин достаточно высок, нечего его преувеличивать, — сказал дядюшка Барбо, — это и так большая честь для крестьянской семьи!
— Фадета предсказала ему, что так будет, — продолжала тетушка Барбо. — Она это знала!
— Это все равно, — сказал отец, — я никогда не пойму, как это ему вдруг пришло в голову и каким образом в его настроении совершился такой переворот; он всегда был такой тихий и так любил уют.
— Ну, старик, — сказала мать, — наша невестка знает об этом больше, чем говорит. Но мать не проведешь; я думаю, что знаю об этом не меньше Фадеты.
— Пора бы однако и мне сказать об этом! — возразил дядя Барбо.
— Что ж, — продолжала тетушка Барбо, — наша Фаншона большая чародейка; она очаровала, Сильвинэ более, чем сама того желала. Когда она увидала, как велики ее чары, она хотела их уничтожить; но этого она не смогла. А Сильвинэ заметил, что он слишком много думает о жене своего брата, и счел своим долгом и делом чести уйти, в чем Фаншона его поддержала и одобрила.
— Если это так, — сказал дядя Барбо, почесывая затылок, — я боюсь, что он никогда не женится. Ведь банщица из Клавиера говорила уже давно, что если он влюбится в женщину, то перестанет безумствовать из-за брата. Но он всю жизнь будет любить только одну, потому что у него чувствительное и пылкое сердце.