Кадэ Бланшэ больше не обращал внимания на то, сколько у него тратилось в доме, так как он установил определенную сумму денег, которую давал ежемесячно своей жене на все домашние расходы, и сумма эта была очень мала. Мадлена имела возможность, не сердя мужа, лишать себя многого и помогать тем несчастным, которых она знала; она давала им когда немного дров, когда часть своего обеда, когда овощей, белья, яиц, я не знаю еще чего. Она достигала того, что помогала своему ближнему, а когда не хватало средств, она делала собственными руками работу за бедняков и мешала болезни или усталости доводить их до могилы.
Она была так бережлива, так старательно чинила свою одежду, что, казалось, живет совсем хорошо: однако же, так как она не хотела, чтобы окружающие ее домашние страдали от ее благотворительности, она приучила себя почти ничего не есть, никогда не отдыхать и спать как можно меньше.
Подкидыш видел все это и находил весьма понятным; по природе своей и по воспитанию, полученному им у Мадлены, он чувствовал в себе те же вкусы и склонность к тем же обязанностям. Только иногда его беспокоила усталость, до которой доводила себя мельничиха; и он упрекал себя, что чересчур много спит и слишком много ест. Он хотел бы проводить ночь за шитьем и за пряжей на ее месте, а когда она собиралась выдавать ему жалованье, которое выросло уже приблизительно до двадцати экю, он сердился и заставлял ее беречь тайно от мельника это жалованье у себя.
— Если бы моя мать Забелла не умерла, — говорил он, — эти деньги были бы для нее. А что вы хотите, чтобы я сделал с этим деньгами? Мне они не нужны, вы заботитесь о моей одежде и снабжаете меня деревянными башмаками. Сберегите для более несчастных, чем я. Вы и так уже слишком много работаете для бедняков! Так вот, если вы мне отдадите деньги, вам придется еще больше работать, а если вы заболеете и умрете, как моя бедная Забелла, то, я спрашиваю себя, на что мне тогда нужны будут деньги в моем сундуке? вернут ли они вас и помешают ли мне броситься в реку?
— Что это ты вздумал, дитя мое, — сказала однажды Мадлена, когда он опять вернулся к этой мысли, как это с ним случалось время от времени. — Убить себя — это не по-христиански, и если бы я умерла, твой долг был бы пережить меня, чтобы утешать и поддерживать моего Жани. Разве ты этого бы не сделал, скажи мне?
— Да, конечно, пока Жани был бы еще ребенком, и ему необходима была бы моя любовь. Но потом!.. Не будем про это говорить, мадам Бланшэ. Я не могу быть добрым христианином в этом отношении. Не утомляйте себя так, не умирайте, если хотите, чтобы я жил на земле.
— Будь покоен, я совсем не хочу умирать. Я чувствую себя хорошо. Я привыкла к работе, и теперь я даже сильнее, чем была в молодости.
— В молодости! — сказал Франсуа удивленно: — разве вы не молоды?
И он испугался, что она уже достигла тех лет, когда умирают.
— Я думаю, что я не имела времени быть молодой, — засмеялась с некоторой горечью Мадлена: — а теперь мне двадцать пять лет, и это что-нибудь да значит для женщины моего сложения; я не родилась крепкой, как ты, мальчик, и у меня были горести, которые состарили меня преждевременно.
— Горести! Да, конечно, в те времена, когда господин Бланшэ говорил с вами так грубо, я это прекрасно тогда заметил. Ах, да простит мне бог, я вовсе не зол; но однажды, когда он поднял руку на вас, будто хотел вас ударить… Ах, хорошо, что он от этого удержался, так как я схватил цеп, никто этого не заметил, я хотел уже броситься на него… Но это было уже очень давно, мадам Бланшэ, я помню, что был на голову ниже его, а теперь я вижу его волосы сверху. Но сейчас, мадам Бланшэ, когда он вам больше ничего не говорит, вы не несчастны.
— Больше уж нет, ты так думаешь? — сказала Мадлена чересчур живо, думая о том, что у нее не было любви за все время замужества. Но она прервала себя, так как это не касалось подкидыша, а она не должна была говорить об этом с ребенком. — Теперь же, конечно, ты совершенно прав, я не несчастна; я живу, как мне хочется. Мой муж гораздо лучше со мной обходится, сын мой хорошо растет, и мне нечего жаловаться.
— А я, со мной вы не считаетесь? Я…
— Ну, что же, ты тоже хорошо растешь, и это меня радует.
— Но, может быть, я еще чем-нибудь вас радую?
— Да, ты хорошо себя ведешь, у тебя добрые мысли обо всем, и я довольна тобой.
— О, если бы вы еще были мной недовольны, каким негодяем, каким ничтожеством был бы я после всей вашей доброты ко мне! Но есть еще что-то другое, что делало бы вас счастливой, если бы вы думали, как я.
— Ну, так говори же, какие еще тонкости ты придумал, чтобы меня удивить?
— Никаких тут тонкостей нет, мадам Бланшэ, мне достаточно посмотреть в себя, чтобы увидеть, что если бы мне пришлось переносить голод, жажду, жар, холод, и если бы сверх всего этого меня еще били до полусмерти каждый день, а отдыхать мне пришлось бы на терниях или на куче камней, то все-таки!.. вы понимаете?
— Кажется, что да, милый мой Франсуа, ты не страдал бы от всего этого, лишь бы сердце твое было в мире с богом.
— И это, конечно, во-первых. Но я хотел сказать другое.
— Ну, тогда я не знаю, вижу, что ты стал умнее меня.
— Совсем нет. Я хочу сказать, что я перетерпел бы все страдания, какие только могут быть у живого человека в земной жизни, и все-таки был бы доволен, думая о том, что Мадлена Бланшэ так привязана ко мне. Потому я и говорил сейчас, что, если вы думали бы так же, вы бы сказали: Франсуа меня любит так, что я счастлива, что живу на свете.
— В самом деле ты прав, бедное, дорогое дитя, — ответила Мадлена, — иногда от твоих слов мне прямо хочется плакать. Да, правда, твоя привязанность ко мне — это то, что есть хорошего в моей жизни, и может быть самое лучшее после… нет, я хочу сказать вместе с любовью моего Жани. Но ты старше, ты лучше понимаешь, что я говорю, и лучше можешь сам сказать, что думаешь. Так вот я могу тебя уверить, что я никогда не скучаю с вами обоими, и теперь прошу у бога только одного, чтобы нам так долго оставаться всем вместе, семьей, не расставаясь.
— Не расставаясь, еще бы! Да я предпочел бы, чтобы меня разрезали на куски, чем расстаться с вами. Кто стал бы меня любить так, как вы меня любите? Кто стал бы себя подвергать обидам и ругательствам из-за несчастного подкидыша, кто стал бы называть его своим ребенком, своим дорогим сыном? Ведь вы часто меня так называете, почти всегда. А также вы часто говорите мне, когда мы остаемся одни: называй меня своей мамой, а не мадам Бланшэ. А я не смею, так как слишком боюсь привыкнуть и вымолвить это слово при всех.
— Ну, так что же, если бы и случилось так?
— О, если бы так случилось! вас бы этим попрекнули, а я не хочу, чтобы у вас были неприятности из-за меня. Я ведь не гордый, поверьте! мне не нужно, чтобы все знали, что вы не считаете меня за подкидыша. С меня достаточно счастья знать одному, что у меня есть мать, и я ее ребенок. Ах, не нужно вам умирать, мадам Бланшэ, — прибавил бедный Франсуа и с грустью поглядел на нее, последнее время у него были мрачные мысли — если я вас потеряю, у меня никого не будет на земле, да и вы пойдете, наверное, к богу, в рай, а я не знаю, заслужил ли я такую награду — итти туда вместе с вами.
В словах и мыслях Франсуа было как бы предчувствие большого несчастья, и через некоторое время, действительно, это несчастье свалилось на него.
С некоторого времени он сделался работником на мельнице. Он должен был разъезжать на лошади и забирать зерно, чтобы возвращать его мукой. Ему часто приходилось совершать длинные поездки, а также часто он ездил и к любовнице Бланшэ, которая жила недалеко от мельницы. Этого последнего поручения он очень не любил и ни минуты не оставался там после того, как зерно было вымерено и вывешено…
………………………………
………………………………
………………………………
………………………………
На этом месте рассказчица остановилась.
— А знаете, я ведь уж очень давно говорю, — обратилась она к слушавшим ее прихожанам. — А легкие-то у меня не как в пятнадцать лет, мое мнение, что коноплянщик, который знает это дело еще лучше меня, мог бы меня сменить. К тому же мы подходим к месту, которое я не очень-то хорошо помню.
— А я, — отозвался коноплянщик, — прекрасно знаю, почему вы вдруг потеряли память к середине, когда так хорошо все помнили вначале; дело плохо оборачивается для подкидыша, а это вас огорчает, так как у вас, как у всех богомолок, куриный страх перед всякими любовными историями.
— Значит, все это теперь перейдет в любовную историю? — сказала Сильвина Куртиу, которая здесь находилась.
— Вот, вот, — ответил коноплянщик, — я так и знал, что молодые девушки навострят уши, как только я произнесу это слово. Но терпение; место, с которого я буду продолжать, с обязательством довести до благополучного конца, еще не такого свойства, как бы вы хотели. На чем вы остановились, тетка Моника?
— Я дошла до возлюбленной Бланшэ.
— Так, — сказал коноплянщик. — Эта женщина звалась Севе́рой,[3] имя это не очень-то ей подходило, ничего подобного и в мыслях у нее не было. Мастерица была она усыплять людей, когда хотела видеть их экю сверкающими на солнце, Нельзя сказать, чтобы она была зла так как нрав имела беззаботный и веселый, но она думала об одной себе и не горевала о других, только бы ей самой было весело и хорошо. Она была в моде в этих краях, и, как говорят, многие люди пришлись ей по вкусу. Она была еще очень красивая и очень приветливая женщина, живая, хотя и дородная, и свежая, как шпанская вишня. Она не обращала большого внимания на подкидыша, но, встречая его в амбаре или на дворе, она говорила ему какой-нибудь вздор, чтобы посмеяться над ним, без всякого дурного желания и чтобы посмотреть, как он краснеет; он краснел, как девушка, когда эта женщина с ним говорила, и чувствовал себя очень не по себе. Он находил, что у нее дерзкий вид, и она казалась ему безобразной и злой, хотя в действительности не было ни того, ни другого; по крайней мере злоба ее проявлялась только тогда, когда нарушали ее интересы и мешали ее довольству собой; нужно также сказать, что она любила давать почти так же, как и получать. Она щеголяла своим великодушием и очень любила, когда ее благодарили. Но подкидышу она казалась настоящей чертовкой, из-за которой мадам Бланшэ должна была довольствоваться малым и работать сверх сил.
Но случилось так, что, когда подкидышу минуло семнадцать лет, мадам Севера нашла, что он чертовски красивый малый. Он не походил на прочих деревенских детей, которые в эти годы бывают коренастыми и приземистыми, а развиваются и делаются на что-нибудь похожими только два-три года спустя. А он был уже высок и очень хорошо сложен; его кожа оставалась белой даже во время жатвы, а волосы его вились, и, темные у корней, они на концах золотились.
— Вы их такими любите, Моника, — волосы конечно, я тут никак не говорю о парнях.
— Это вас не касается, — ответила служанка кюрэ. — Продолжайте ваш рассказ.
— Он был всегда бедно одет, но любил чистоту, как приучила его к этому Мадлена Бланшэ; и такой, каким он был, он не походил на других. Севера мало-по-малу все это разглядела и в конце концов увидела это так хорошо, что решила сделать его немного более развязным. Она была без предрассудков, и когда она слышала, что говорят: «Как жалко, что такой красивый малый — подкидыш», — она отвечала: «Подкидыши должны быть красивыми, ведь любовь произвела их на свет».
Вот что она придумала, чтобы остаться с ним наедине. Она подпоила Бланшэ сверх меры на ярмарке Сен-Дени-де-Жуэ, и когда увидала, что он не способен больше передвигать ногами, она поручила своим тамошним друзьям, чтобы они уложили его спать. Потом она сказала Франсуа, приехавшему вместе с хозяином для продажи скотины на ярмарке:
— Послушай-ка, малец, я оставляю твоему хозяину свою кобылу, чтобы он вернулся на ней завтра утром; а ты поедешь на своей и верхом отвезешь меня домой.
Такое решение было совсем не по вкусу Франсуа. Он сказал ей, что мельникова кобыла недостаточно сильна, чтобы везти на своей спине двоих, и предложил, чтобы она ехала на своей, он же проводит ее на лошади Бланшэ, возвратится за хозяином на другой лошади и ручается, что будет рано утром в Сен-Дени-де-Жуэ; но Севера и слушать его не стала и приказала ему повиноваться. Франсуа боялся ее, так как Бланшэ на все смотрел ее глазами, и его могли рассчитать с мельницы, если она будет им недовольна, а как раз подходил Иванов день. И он посадил ее на свою лошадь; бедный малый и не подозревал, что это не было лучшим средством избежать своей злой судьбы.