I
Когда я познакомился с господином Гарц, это был купец-натуралист, который спокойно делал свое дело, продавая любителям коллекций минералы, насекомых и растения. У меня было поручение к нему, но я очень мало интересовался драгоценными предметами, наполнявшими его магазин. Однажды, разговаривая с ним об общем друге, познакомившим нас и дотронувшись машинально до одного камня, имевшего форму яйца, я неожиданно выронил его из рук, и он упал на пол. Он разбился на две почти равные части; я торопливо бросился поднимать его и стал извиняться перед купцом за мою неловкость.
— Не тревожьтесь этим, — ответил он любезно, — он предназначался на то, чтобы быть разбитым молотком. Это жеод, то есть горная сводообразная порода камня. Он не представляет большой ценности, и к тому же многим интересно увидать внутренность жеода.
— Я не знаю, — ответил я ему, — что такое именно жеод, и не имею никакого желания знать это.
— Почему? — спросил он. — Ведь вы же, однако, артист?
— Да, я пытаюсь быть им, но критики не желают, чтобы артисты старались знать что-либо, лежащее вне их искусства, а публика не любит, чтобы артист знал больше нее в какой бы то ни было отрасли.
— Я думаю, что и публика, и критика, и вы заблуждаетесь в этом отношении. Артист рожден путешественником; все — путешествие для его ума и, не покидая своего уютного уголка или тенистого сада, он волен путешествовать по всем дорогам мира. Дайте ему прочесть или взглянуть на что хотите, обратите его внимание на сухой или интересный этюд, он со страстью отнесется ко всему, что для него будет ново. Он будет наивно удивляться тому, что до сих пор еще не переживал данного положения, и удовольствие своего открытия он объяснит в какой угодно форме, не переставая быть самим собою. Подобно и другим смертным, артист не выбирает себе рода жизни и сущности своих впечатлений. Он получает извне солнце и дождь, свет и тень, как и все люди. Не требуйте от него, чтобы он создавал больше того, что получает извне и что его поражает. Он действует в той среде, через которую проходит, и это прекрасно, так как он угас бы и сделался бы бесплодным в тот самый день, когда влияние среды прекратилось бы. Следовательно, — продолжал господин Гарц, — вы имеете полное право образовывать самого себя, если это вас занимает и если вы встречаете к этому случай. Для истинного артиста в этом нет никакой опасности.
— Таким образом, выходит, что истинный ученый может быть артистом, если эта экскурсия в область искусства не вредит его серьезным занятиям?
— Да, — ответил почтенный купец, — весь вопрос заключается только в том, чтобы быть вполне определенной и положительной величиною в том или ином смысле. Это, признаюсь, дано не каждому. А если вы сомневаетесь в самом себе, — прибавил он с легким вздохом, — то не смотрите слишком долго на этот жеод.
— Разве этот камень обладает магическим влиянием?
— Все камни имеют магическое влияние, а жеоды в особенности, по моему мнению.
— Вы возбуждаете мое любопытство… Посмотрим, что вы понимаете под жеодом?
— Мы понимаем под жеодом в минералогии каждый камень с пустой срединой, состоящей из кристалла или из инкрустаций, и мы называем жеодическим камнем всякий минерал, средина которого представляет собою эти пустые пространства или маленькие углубления, которые вы можете заметить вот в этом жеоде.
Он дал мне лупу, и я увидал, что эти пустые пространства действительно представляют собою таинственные гроты, испещренные сталактитами необыкновенного блеска; затем, рассматривая одновременно несколько других жеодов, которые мне показал купец, я увидал, что все они особой формы и цвета; увеличенные воображением, они представляли собою альпийские панорамы, глубокие овраги, грандиозные горы, ледники, словом, все то, что составляет чудную и могучую картину природы.
— Все замечали это, — сказал я господину Гарц, — но я сто раз сравнивал мысленно булыжник, поднятый мною под ногами, с горой, возвышавшейся над моей головою, и я находил, что булыжник есть частица массы; но теперь я поражен сильнее, чем когда-либо, и эти кристаллы, которые вы мне показываете, дают мне представление о фантастическом мире, где все должно быть прозрачно и кристаллизировано. И это не должно быть смутным и туманным миражем, как я воображал себе это, читая волшебные сказки, где путешествуют по бриллиантовым дворцам. Здесь я вижу, что природа работает лучше, чем феи. Эти прозрачные тела сгруппированы таким образом, что представляют собою тонкие тени, мягкие отражения, и смешение оттенков не препятствует логике и гармонии сравнения. Право, это очаровывает меня и возбуждает во мне желание рассмотреть ваш магазин.
— Нет, — сказал господин Гарц, вырывая у меня из рук образцы, — не следует слишком быстро идти по этой дороге: вы видите перед собой человека, который едва не сделался жертвой кристалла!
— Жертвой кристалла? Вот оригинальное сопоставление слов!
— И я подвергся этой опасности, потому что не был еще ни ученым, ни артистом… Но это слишком длинная история, а вам нет времени ее выслушать.
— Я именно обожаю истории, заглавия которых не понимаю, — вскричал я. — У меня много свободного времени, расскажите!
— На словах я передам это очень плохо, — ответил купец, — но в молодости я это записал.
И, отыскав в глубине одного из ящиков пожелтевший манускрипт, он прочел следующее:
* * *
Мне было девятнадцать лет, когда я поступил помощником смотрителя естественно-исторического кабинета минералогического отделения ученого и знаменитого города Фишгаузена в Фишенберге. Моя должность, за исполнение которой я ровно ничего не получал, была выхлопотана для меня одним из моих дядей, директором названного учреждения, благоразумно рассудившим, что, так как мне положительно нечего делать, то я здесь буду вполне в моей сфере и могу свободно развивать мою замечательную наклонность к полнейшей праздности.
После моего первого же осмотра длинной галереи, заключавшей в себе коллекции, у меня пренеприятно сжалось сердце. Как, думал я, мне предстоит жить здесь посреди этих инертных вещей, в обществе этих многочисленных булыжников всевозможных форм, всевозможных цветов, всевозможных размеров, среди всех этих немых предметов, снабженных этикетками с варварскими названиями, из которых я дал себе слово не запоминать ни одного!
До сих пор моя жизнь проходила в полнейшем бездействии, и дядя, заметив, с каким упорством я с детства лазал по деревьям за зелеными яблоками, с каким терпением я умел карабкаться по изгородям, чтобы разорять гнезда дроздов и коноплянок, льстил себя надеждой на то, что во мне рано или поздно пробудятся инстинкты серьезного любителя природы; но так как затем, будучи отдан в школу, я оказался самым искусным гимнастом, когда требовалось взобраться по стене, чтобы очутиться в поле, то дядя, желая наказать меня немножко, подверг меня суровому созерцанию неодушевленных предметов земного шара, но в то же время, в виде вознаграждения за будущее, позволил мне изучать растения и животных.
Какая разница была в этом мертвом мире в сравнении с бесцельными и безыменными прелестями моей свободной жизни! Я провел несколько недель, сидя в углу, мрачный, как призматические базальтовые колонны, которыми гордился перистиль здания, грустный, как ископаемые устрицы, на которые мой начальник бросал такие нежные отеческие взгляды.
Каждый день я выслушивал уроки, то есть серию фраз, не представлявших для меня никакого смысла и снившихся мне ночью в виде кабалистических формул, или же присутствовал на курсах геологии, которые читал мой достойный дядюшка. Этот милый человек не был бы лишен красноречия, если бы неблагодарная природа не наделила ужаснейшим заиканием самого пылкого из своих поклонников. Его снисходительные коллеги уверяли, что этот недостаток даже полезен, так как он производит мнемоническое влияние на аудиторию, которая в восторге от того, что слышит, как главные слоги слов повторяются по нескольку раз.
Что же касается меня, то я освобождал себя от благодеяний этой методы, засыпая методически с первой фразы каждой лекции. Время от времени острый звук козлиного голоса старика заставлял меня подскакивать на моей скамье; я наполовину открывал глаза и различал сквозь туман летаргии его лысый череп, на котором играло майское солнце, или его крючковатую руку, вооруженную осколком скалы, который он как будто желал бросить мне в голову. Я поскорее закрывал глаза и снова засыпал под эти утешительные фразы:
— Это, милостивые государи, образец вполне определенной материи, составляющей предмет данного наблюдения. Химический анализ показал и т. д.
Иногда также какой-нибудь простудившийся сосед пробуждал меня, начиная сморкаться во всю мочь. Тогда я видел, как мой дядюшка рисует мелом очертания геологических явлений на огромной черной доске, находившейся позади него. Он оборачивался к публике спиною, и широчайший воротник его фрака, скроенного по моде Директории, выставлял его уши самым странным манером. Тогда все путалось в моем мозгу, углы его рисунка сливались с контуром его фигуры, и я начинал видеть, что он непомерно растет и непропорционально умножается. У меня были странные фантазии, граничившие с галлюцинациями. Однажды, когда он читал нам лекцию о вулканах, я вообразил, что вижу в открытых ртах нескольких старых адептов, окружавших его, маленькие кратеры, готовые к извержению, и шум аплодисментов показался мне подземными взрывами, которые выбрасывают пылающие камни и извергают огнедышащую лаву.
Мой дядюшка Тунгстениус (это было его прозвище, заменившее настоящую фамилию), при всей своей добродушной наружности, был достаточно смел. Оп поклялся, что поборет мое упрямство, хоть и делал вид, что не замечает его. Однажды он вообразил, что подвергает меня ужаснейшему испытанию, давая мне случай снова свидеться с моей кузиной Лорой.
Лора была дочерью моей тетки Гертруды, сестры моего покойного отца, а дядюшка Тунгстениус был его старшим братом.
Лора была сирота, несмотря на то, что ее отец был еще жив. Это был деятельный негоциант, который, после того как дела его пошли плохо, уехал в Италию, а оттуда в Турцию. Там, как говорили, он нашел средство к обогащению, но о нем никогда не имели определенных сведений. Писал он крайне редко и появлялся с такими большими промежутками, что мы едва его знали. Но зато его дочь и я прекрасно знали друг друга, так как воспитывались вместе в деревне, затем наступило время расстаться и поступить в пансион; таким образом, мы почти забыли друг друга.
Я оставил худую и желтую девочку, теперь же встретил шестнадцатилетнюю девушку, стройную, розовую, с великолепными волосами, с голубыми глазами, с чудной улыбкой, несравненной расцветшей красоты. Я не знал, была ли она красива; она была обворожительна, и мое удивление было так сильно, что погрузило меня в полнейший идиотизм.
— Кузен Алексис, — сказала она мне, — чем ты занимаешься и как ты проводишь свое время?
Мне очень хотелось найти иной ответ, чем тот, который я ей дал, но я напрасно отыскивал его и заикался. Мне пришлось признаться, что мое время проходит бесполезно, что я ровно ничего не делаю.
— Как, — возразила она с глубоким удивлением, — ничего! Возможно ли жить, ничего не делая, если человек, но крайней мере, не болен? Значит, ты болен, мой бедный Алексис? Однако, по тебе этого незаметно.
Пришлось еще признаться и в том, что я совершенно здоров.
— В таком случае, — сказала она, дотрагиваясь до моего лба своим мизинчиком, украшенным хорошеньким колечком с белым сердоликом, — твоя болезнь сидит вот тут: ты скучаешь в городе.
— Вот это правда, Лора! — горячо вскричал я. — Я сожалею о деревне и о том времени, когда мы были так счастливы вместе.
Я гордился тем, что, наконец, нашел такую прекрасную реплику, но взрыв смеха, с которым она была встречена, снова, подобно тяжести целой горы, сдавил мне сердце.
— Мне кажется, что ты сумасшедший, — сказала Лора. — Ты можешь сожалеть о деревне, но вовсе не о том счастьи, которым мы наслаждались вместе, так как каждый из нас всегда шел своей дорогой; ты все ломал, все рвал, все портил, я же любила делать маленькие садики, и мне нравилось видеть, как в них все растет, зеленеет, цветет. Деревня была раем для меня, потому что я ее очень люблю, что же касается тебя, то ты тоскуешь о твоей свободе, и мне жаль тебя, потому что ты не умеешь найти себе занятия, которое утешило бы тебя. Это доказывает, что ты ровно ничего не понимаешь в красотах природы и что ты недостоин свободы.
Не знаю, повторяла ли Лора фразу, составленную нашим дядюшкой и заученную наизусть, но она сказала ее так хорошо, что я был подавлен. Я убежал, спрятался в угол и залился слезами.
В следующие за тем дни Лора говорила мне только «здравствуй» и «прощай», но я с ужасом слышал, как она говорит обо мне по-итальянски со своей гувернанткой. Так как они поминутно взглядывали на меня, то, очевидно, речь шла обо мне, несчастном, но что такое они говорили? Иногда мне казалось, что одна из них относится ко мне с презрением, а другая сострадательно защищает меня. Но так как они постоянно менялись ролями, то я положительно не мог решить, которая из них меня жалеет и старается извинить.
Я жил у дядюшки, то есть в одном отделении здания, где он отвел для меня павильон, отделенный от его квартиры ботаническим садом. Лора проводила у дядюшки вакации, и я встречался с нею в часы обеда и завтрака. Я находил ее всегда занятой: то она читала, то вышивала, то рисовала цветы, то занималась музыкой. Я прекрасно видел, что она не скучает, но я не смел более заводить с ней разговора и спросить тайну находить удовольствие в каком бы то ни было занятии.
Через две недели она уехала из Фишгаузена и отправилась в Фишенберг, где вместе со своей гувернанткой должна была остановиться у старой кузины, заменявшей ей мать. Я не смел прервать молчания, но, когда она уехала, я без споров, без наблюдений, без выбора и рассуждения горячо принялся изучать все то, что входило в программу, составленную дядюшкой Тунгетениусом.
Был ли я влюблен? Я не знал этого, и даже теперь я не уверен в этом. В первый раз мое самолюбие потерпело жестокий удар. Равнодушно относясь до сих пор к молчаливому пренебрежению дядюшки и к насмешкам моих товарищей, я покраснел от сожаления Лоры. Все остальные были, но моему мнению, не более как болтунами, только она одна, казалось мне, имеет право порицать меня.
Год спустя я буквально переродился и был неузнаваем. К лучшему ли изменился я? Это утверждали все вокруг меня и, благодаря моему тщеславию, я был очень хорошего мнения о самом себе. Не было слова в лекции моего дядюшки, которого я не мог бы вставить в надлежащую фразу, не было образца в науке о каменьях, которого я не мог бы назвать его именем, определить его группу, его разновидность, анализ его состава, всю историю его первоначального превращения. Я знал даже имена жертвователей каждого драгоценного предмета и число поступления этого предмета в галерею.
Между этими последними именами одно особенно часто встречалось в наших каталогах и исключительно в рубрике пожертвований драгоценными каменьями. Это было имя Назиас, имя, неизвестное в науке, и оно сильно интриговало меня своей таинственной странностью. Мои товарищи знали о нем не больше, чем я. По мнению одних, этот Назиас был армянский еврей, делавший прежде обмен между нашим кабинетом и другими коллекциями того же рода. По мнению других, это был псевдоним одного бескорыстного жертвователя. Мой дядюшка, по-видимому, знал о нем не больше, чем все мы. Некоторые из его посылок были присланы почти сто лет тому назад.
Лора вновь приехала со своей гувернанткой провести у нас вакации. Я вновь был представлен ей с большими комплиментами на мой счет со стороны дядюшки. Я стоял прямо, как столб, и смотрел на Лору доверчивым взором. Я ожидал, что она несколько сконфузится перед моими достоинствами. Увы, ничуть не бывало! Она расхохоталась, взяла меня за руку и, не выпуская ее, окинула меня взором насмешливого удивления, после чего объявила нашему дядюшке, что находит меня сильно подурневшим.
Я, однако, не смутился и, думая, что она еще сомневается в моих способностях, стал расспрашивать дядюшку относительно одного вопроса, которого он, по моему мнению, лишь слегка коснулся во время лекции; этим маневром я хотел блеснуть перед дамами моей теорией и техникой, заученными наизусть. Дядюшка с большой готовностью стал распространяться по этому поводу, и разговор наш длился так долго, что все мои познания сделались очевидными.
Лора, по-видимому, не обращала на это никакого внимания и на другом конце стола вполголоса завела по-итальянски разговор со своей гувернанткой. В свободные минуты я немножко занимался этим языком и понял, что между ними идет спор по поводу способа сохранения зеленого горошка. Тогда я возвысился в моих собственных глазах. Несмотря на то, что Лора еще более похорошела, я почувствовал, что совершенно равнодушен к ее прелестям, и, прощаясь, я мысленно говорил ей:
— Если бы я знал, что ты просто глупая мещаночка, я не давал бы себе такого труда показать тебе, на что я способен.
Несмотря на эту реакцию гордости, через час я почувствовал сильную грусть и был как будто подавлен тяжестью огромного разочарования. Мой непосредственный начальник, помощник смотрителя, нашел меня сидящим в углу галереи с таким убитым видом и с таким мрачным лицом, какие он видел у меня лишь в прошлом году.
— Что с тобою? — сказал он мне. — Можно подумать, что ты сегодня вспоминаешь о том, что был величайшим шалопаем в мире.
Вальтер был превосходный молодой человек, с приятным лицом, серьезным и острым умом; ему было двадцать четыре года. Его взгляд и разговор отличались ясностью чистой совести. Он всегда снисходительно и ласково относился ко мне. Я не мог открыть ему моего сердца, потому что сам плохо разбирался в нем, но я дал ему понять, что кое-что смутно озабочивает меня, и кончил тем, что спросил его, что он думает о наших сухих изучениях, которые имеют цену лишь в глазах некоторых адептов науки и остаются мертвой буквой для обыкновенных смертных.
— Дорогое дитя мое, — ответил он, — существуют три взгляда на цель наших изучений. Твой дядюшка, уважаемый ученый, избрал себе коньком только один из этих взглядов, управляет им мастерски, пылко вонзает ему шпоры в бока, и конек этот, заносящий его нередко за границы всякой уверенности, называется гипотезой. Горячий и неукротимый всадник желал бы, как Курций, углубиться в бездны земли для того, чтобы открыть там начало вещей и постепенное развитие и правильность первобытных предметов. Я думаю, что он ищет невозможного: хаос не выпустит своей добычи, и слово тайна начертано на колыбели жизни земли. Тем не менее, работы твоего дядюшки имеют большую ценность, потому что среди многих заблуждений, он открывает много истин. Без гипотез, разжигающих страсть в нем и во стольких других, мы до сих пор имели бы дело лишь с мертвой буквой и символической неточностью.
— Но, — продолжал Вальтер, — есть второй взгляд на науку, и он-то и пленил меня. Стремиться к тому, чтобы приспособлять к промышленности богатства, спящие под наслоениями и корою земли, богатства, которые с каждым днем, благодаря прогрессам физики и химии, открывают нам новые отрасли и элементы благосостояния, источники бесконечного могущества для будущего человеческих поколений.
Что же касается третьего взгляда на изучения, то он интересен, но бесплоден. Он состоит в познании подробности бесчисленных случаев и мельчайших разновидностей, которые представляют собою минералогические элементы. Это наука подробностей, увлекающая любителей коллекций и интересующая гранильщиков, торговцев драгоценными каменьями…
— И женщин! — вскричал я тоном пренебрежительного сожаления, увидав, как моя кузина, войдя в галерею, медленно прохаживалась у витрины, заключавшей в себе драгоценные каменья.
Она услыхала мое восклицание, обернулась, бросила на меня взгляд, в котором отразилось полнейшее равнодушие, и снова спокойно занялась своим наблюдением, не обращая более на меня никакого внимания.
Я хотел продолжать мой разговор с Вальтером, когда он спросил меня, не предложу ли я руку моей кузине, чтобы дать ей объяснения, которые она могла бы пожелать.
— Нет, — ответил я так громко, что она меня слышала. — Моя кузина уже много раз видела коллекции, собранные дядюшкой, и единственная вещь, которая может интересовать ее здесь, это та, которая нас интересует крайне мало.
— Признаюсь, — сказал Вальтер, понижая голос и указывая мне в ту сторону галереи, где проходила Лора, — что я отдал бы все эти драгоценные каменья, отделанные в золото, хранящиеся в этих витринах, за прекрасные образцы железа и каменного угля, лежащие подле нас. Кирка углекопа, вот, мой друг, символ будущности мира, а что касается этих блестящих безделушек, украшающих головы королев или руки куртизанок, то это меня так же интересует, как прошлогодний снег. Широкий труд, мой дорогой Алексис, труд, извлекающий из всего пользу и далеко перед собою распространяющий лучи цивилизации, вот что владеет моей мыслью и управляет моими занятиями. Что же касается гипотезы…
— Чего ждете вы от гип-по-по-потезы? — заикался за нами дядюшка Тунгстениус. — Гип-по-по-потеза — это термин насмешки на языке ле-ле-лентяев, которые приписывают себе уже совсем готовое мнение и отвергают и-и-и-исследования великих умов, как хи-хи-хи-химеры.
Затем, успокоившись немножко извинениями и оправданием Вальтера, добряк продолжал, уже не так сильно заикаясь:
— Вы прекрасно сделали бы, дети мои, если бы никогда не покидали путеводной нити логики. Нет следствия без причины. Земля, небо, вселенная и мы сами суть лишь следствия, результаты небесной или роковой причины. Изучайте следствия, это мое горячее желание, но не переставайте искать причин существования самой природы.
Ты прав, Вальтер, не углубляясь в мелочи классификаций и наименований чисто минералогических, но ты ищешь полезного с такой же узкостью мысли, с какой минералоги ищут редкого. Я не больше, чем ты, интересуюсь бриллиантами и изумрудами, составляющими гордость и забаву небольшого количества состоятельных людей, но когда ты вкладываешь всю твою душу в пласты более или менее богатой руды, то ты производишь на меня впечатление крота, скрывающегося от солнечных лучей.
Солнце ума, дитя мое, это есть рассуждение. Не следует отрешаться от выводов и вычислений, и какое мне дело до того, что ты повезешь меня на пароходе вокруг света, если ты никогда не объяснишь мне, почему земля есть шар и почему этот шар имеет свои эволюции и превращения? Учись ковать железо, превращать его в чугун или в сталь, против этого я ничего не имею, но если вся твоя жизнь есть исключительное приложение к материальным вещам, то тебе самому лучше было бы быть железом, то есть инертной субстанцией, лишенной рассуждения. Человек живет не одним только хлебом, друг мой, он живет вполне лишь развитием своих наблюдательных и умозрительных способностей.
Дядюшка еще долго говорил в таком духе, и Вальтер, не позволяя себе открыто противоречить ему, защищал, как умел, теорию прямой полезности сокровищ науки. По его мнению, человек может достигнуть света ума, лишь завоевав радости положительной жизни.
Я слушал этот интересный спор, и смысл его поразил меня в первый раз в жизни. Я встал и облокотился на железные перила, защищавшие с наружной стороны витрины: я машинально смотрел в ту сторону минералогических коллекций, перед которыми минуту перед тем прошла Лора и к которым Вальтер, дядюшка и я относились с одинаковым пренебрежением. Я не знал хорошенько, почему я стоял именно там, так как дядюшка и Вальтер повернулись к стороне скал, то есть к чисто геологической коллекции. Быть может, сам того не сознавая, я находил смутное удовольствие, нюхая аромат белой розы, забытой Лорой на краю витрины.
Как бы то ни было, но глаза мои были устремлены на ряд прозрачных кварцев, иначе называемых скалистыми кристаллами, перед которыми Лора остановилась на минуту с некоторым удовольствием и, слушая рассуждения моего дядюшки и желая в то же время забыть Лору, которая исчезла, я рассматривал великолепный жеод из аметистового кварца, полный поистине замечательной прозрачности и свежести призмы.
Однако я бессознательно смотрел пристальным взглядом; мысль моя витала где-то далеко, и аромат маленькой мускусовой розы пробуждал во мне странные чувства. Я любил эту розу, а между тем мне казалось, что я ненавижу ту, которая ее сорвала. Я вдыхал ее с наслаждением, которое можно было принять за поцелуи, я прижимал ее к моим губам с пренебрежением, которое можно было принять за уколы жалом. Вдруг я почувствовал, что легкая рука опустилась на мое плечо и восхитительный голос, голос Лоры зашептал над моим ухом:
— Не оборачивайся, не смотри на меня, — говорила она, — оставь в покое эту бедную розу и пойдем рвать со мною цветы драгоценных каменьев, которые никогда не увядают. Пойдем, следуй за мною. Не слушай холодных рассуждений моего дядюшки и богохульств Вальтера. Скорей, скорей, друг, уйдем в волшебные страны кристалла. Я бегу туда, следуй за мною, если ты меня любишь!
Я почувствовал себя до такой степени удивленным и взволнованным, что не имел силы ни взглянуть на Лору, ни ответить ей. К тому же ее уже не было подле меня; она было передо мною, как будто она проникла через витрину или как будто витрина превратилась в открытую дверь. Оно бежала или, скорее, летела в сияющем пространстве; я следовал за нею, не зная, где я нахожусь, и не понимая, каким фантастическим светом я ослеплен.
Усталость остановила и победила меня через некоторое время, продолжительность которого я положительно не мог определить. Я впал в отчаянии. Моя кузина исчезла.
— Лора! Дорогая Лора! — вскричал я безнадежно. — Куда ты меня привела и зачем ты меня покинула?
Тогда я почувствовал, что рука Лоры снова опустилась на мое плечо, и ее голос снова зашептал над моим ухом. В то же время пронзительный голос дядюшки Тунгстениуса говорил в отдалении:
— Нет, не существует никакой гип-по-по-по-потезы во всем этом!
Между тем Лора также говорила со мной, и я ее не понимал. Сначала мне показалось, что она говорит по-итальянски, потом по-гречески, и я, наконец, понял, что это язык совершенно новый, который мало-помалу припоминается мне, как воспоминание об иной жизни. Я схватил очень определенно смысл последней фразы.
— Посмотри же, куда я тебя привела, — говорила она, — и пойми, что я открыла твои глаза для небесного света.
Тогда я начал видеть и понимать, в каком чудном месте я находился. Я был вместе с Лорой в центре аметистового жеода, находившегося в витрине минералогической галереи, но то, что я до сих пор слепо и на веру принимал за обломок дуплистого кремня, величиной с разрезанную пополам дыню и усеянную внутри призматическими кристаллами неправильной группировки и формы, было в действительности площадью высоких гор, окружающих огромный бассейн, полный равнин, испещренных нитями фиолетового кварца, самая маленькая из которых величиной своей и шириной превышала собор Святого Петра в Риме.
Я перестал тогда удивляться той усталости, которую испытал, поднимаясь по этим скалистым уступам, и я очень испугался, увидав себя на краю зияющей пропасти, из глубины которой меня до такой степени манили к себе таинственные голоса, что у меня закружилась голова.
— Встань и не бойся ничего, — сказала мне Лора. — В стране, где мы находимся, мысль идет вперед, а ноги следуют за нею. Тот, кто понимает, не может упасть.
Она действительно шла, эта спокойная Лора, по склонам, круто спускавшимся со всех сторон к пропасти. Гладкая поверхность этих склонов, получая солнечные лучи, отражала их радужными снопами. Место это было восхитительно, и я скоро заметил, что иду по нему с такою же уверенностью, как и Лора. Наконец, она села на край небольшой трещины и с детским смехом спросила меня, узнаю ли я это место.
— Как могу я его узнавать? — сказал я ей. — Разве это не в первый раз, что я пришел сюда?
— Ах, легкомысленная голова! — возразила она. — Неужели ты уже не помнишь, как в прошлом году ты неловко дотронулся до жеода и уронил его на пол галереи?.. Один из кристаллов откололся, а ты этого и не заметил, но след от этого остался, вот он. Ты достаточно всматривался в него, чтоб его узнать. Сегодня этот осколок служит тебе гротом и защищает твою бедную усталую голову от лучей солнца на драгоценном камне.
— А ведь действительно, Лора, — ответил я, — теперь я прекрасно узнаю его, но я не могу понять, каким образом осколок, едва заметный невооруженному глазу, образец, который я мог держать в руках, превратился в грот, где мы оба можем сидеть на высоте горы, которая могла бы покрыть собою все пространство нашего города…
— И в центре страны, — перебила меня Лора, — охватывающей такой горизонт, глубины которого едва может охватить твой взор? Все это удивляет тебя, мой бедный Алексис, потому что ты неопытный и неразмышляющий ребенок. Вглядись хорошенько в эту очаровательную страну, и ты легко поймешь то превращение, которое, как тебе кажется, совершилось с жеодом.
Я рассматривал долго и неутомимо чудное местечко, где мы находились. Чем больше я на него смотрел, тем лучше я привыкал переносить его блеск и мало-помалу он сделался таким же приятным для моих глаз, как зелень лесов и лугов наших земных стран. Я с удивлением замечал главные формы, напоминавшие мне наши ледники, и скоро малейшие детали этой гигантской кристаллизации сделались для меня такими обыкновенными, как будто я видел их сотни раз и анализировал во всех отношениях.
— Ты прекрасно видишь, — сказала мне тогда моя подруга, поднимая один из блестящих камней, валявшихся у нас под ногами, — ты прекрасно видишь, что эта масса дуплистых гор, расположенных в виде площадки, совершенно одинакова с этим пустым в середине булыжником. Хотя один мал, а другой огромен, разница между ними почти незаметна в безграничном пространстве мироздания. Каждая драгоценность в этом громаднейшем ларце имеет свою неоспоримую цену, и ум, который не может присоединить песчинку к звезде, есть ум больной или извращенный ложным понятием реального.
Лора ли это говорила мне? Я пытался дать себе в этом отчет, но она сама сияла, как самый светлый из драгоценных каменьев, и мои взоры, уже привыкшие к сиянию нового мира, открытого ею мне, не могли еще выносить сияния лучей, как бы исходивших из нее.
— Дорогая моя Лора, — сказал я ей, — я начинаю понимать. А между тем, вон вверху, очень далеко отсюда и вокруг горизонта, охватывающего нас, возвышаются ледяные горы и снежные равнины…
— Посмотри на маленький жеод, — сказала Лора, давая его мне в руки, — ведь ты же прекрасно видишь, что боковые кристаллы прозрачны, как лед, и испещрены жилами белыми, непрозрачными, как снег. Пойдем со мною, и ты вблизи увидишь эти вечные ледники, где холод неизвестен и где смерть не может нас настигнуть.
Я следовал за нею, и этот путь, в котором, по моему соображению, могло быть несколько миль, мы совершили так быстро, что я не успел даже опомниться. Скоро мы достигли самой высокой вершины ледяной горы, которая оказалась в действительности ничем иным, как колоссальной призмой прозрачного кварца, как это доказывал в миниатюре жеод, который я держал в руке для сравнения, и как это объяснила мне Лора. Но что за грандиозное зрелище представилось снова с вершины большого белого кристалла! У наших ног площадь аметиста, тонувшая в своих собственных лучах, была не более как деталью картины, приятной по меланхолической мягкости своих тонов и конкурирующей элегантностью своих форм с гармонией всего целого. Сколько иных великолепий развертывалось в пространстве!
— О, Лора, моя дорогая Лора, — вскричал я, — благословляю тебя за то, что ты привела меня сюда! Как ты узнала о существовании этих чудес и дорогу к ним?
— Какое тебе дело? — ответила она. — Созерцай и любуйся красотою кристального мира. Аметистовая раковина, как ты это видишь, есть лишь один из тысячи видов этой природы, неисчерпаемой в своих богатствах. Ты видишь здесь на другом склоне огромного кристалла целый очаровательный мир яшм с разноцветными жилками. Никакое разрушение не попортило варварским беспорядком и грубым вмешательством эту великолепную и терпеливую работу природы. В то время как в нашем маленьком, несовершенном и сто раз перереформированном мире драгоценные каменья разбиты, рассеяны, погребены в тысяче неведомых и темных мест, здесь они блещут, царствуют со всех сторон, свежие и чистые, поистине царственные, как в первые дни своего улыбающегося существования.
Вон там, дальше расстилаются долины, где сардоникс янтарного цвета образует могучие холмы, между тем как цепь гиацинтов темно-красного блестящего цвета дополняет иллюзию неразрывного объятия. Озеро, отражающее их наполовину у своих берегов, но средина которого представляет собою мягко колеблющуюся поверхность, — это халцедоны неопределенных тонов, и их туманная кудрявость напоминает тебе легкое волнение моря при правильном ветерке.
Что же касается этих масс аквамаринов и сапфиров, которые так высоко ценятся у нас, то они имеют здесь не большее значение, чем все остальные творения Создателя. Они простираются в бесконечность стройными колоннами, которые ты принимаешь, быть может, за далекие леса, как принимаешь, я готова в этом держать пари, эту тонкую и нежную зелень хризофраза за рощи, а эту цветущую кристаллизацию пирофора за бархатистый мох, ласкающий края агатового оврага, сверкающего тысячью оттенков; но это ничто.
Подвинемся немного вперед, и ты откроешь океаны опала, где солнце, этот пылающий бриллиант, живительного могущества которого ты еще не знаешь, играет всеми цветами радуги. Не останавливайся на этих бирюзовых островах, дальше лежат острова ляпис-лазуревого камня, испещренного золотом.
Вот лабрадорит, грань которого то бесцветна, то переливается перламутром, и златоискрый авантюрин с полированными краями, а вон красный яркий гранат, воспетый Гофманом, концентрирует свои огни к средине своей суровой горы.
Что же касается меня, то я люблю эти скромные розовые гипсы, которые выступают длинными стенами, достигая до самых облаков, и эти флюориты, слегка окрашенные в самые свежие цвета, или же эти слои ортоклаза, который называют у нас лунным камнем, потому что он имеет мягкие лучи этой планеты.
Если ты хочешь подняться до полосы этого волшебного мира по сплошным снежным массам сериколита, то мы увидим постоянное северное сияние, которого человек никогда не созерцал, и ты поймешь, что в этом неподвижном, по твоему мнению, мире бьется самая горячая жизнь, полная такой сильной энергии, что…
Здесь опьяняющий голос моей кузины Лоры был заглушен таким ужасным треском, который напоминал собою миллионы громовых раскатов. Сто миллиардов сверкающих ракет взвились в темном небе, которое я принял сначала за высочайшую кровлю из турмалина, но которое разорвалось на сто миллиардов кусков. Все отражения погасли, и я увидал обнаженные небесные бездны, усеянные такими яркими звездами и в такой ужасающей обширности, что я упал ничком и потерял сознание…
— Это ничего, мой дорогой Алексис, — сказала мне Лора, прикладывая к моему лбу что-то холодное, что произвело на меня впечатление льдины. — Приди в себя и узнай твою кузину, твоего дядюшку Тунгстениуса и твоего друга Вальтера, которые умоляют тебя стряхнуть с себя эту летаргию.
— Ничего, ничего, это все пройдет, — сказал дядюшка, державший мою руку, чтобы сосчитать биения пульса, — только в другой раз, когда ты слишком заболтаешься за завтраком и в рассеянности глоток за глотком будешь попивать мое белое неккарское винцо, не разбивай головою витрин кабинета и не разбрасывай, как сумасшедший, кристаллы и драгоценные каменья коллекции. Бог знает, какое опустошение мог бы ты сделать, если бы мы не случились тут поблизости, уж не говоря о том, что твоя рана могла бы быть серьезной и стоить тебе глаза или части носа.
Я машинально поднял руку ко лбу, и она оказалась запачканной несколькими каплями крови.
— Оставь это в покое, — сказала мне Лора, — я сейчас переменю компресс. Выпей немножко этого лекарства, дитя мое, и не смотри на нас таким странным и смущенным взором. Я лично вполне уверена, что ты не был пьян, и что это просто маленький прилив крови вследствие переутомления неблагодарной работой.
— О, моя дорогая Лора, — с усилием сказал я ей, прижимая мои губы к ее руке, — как можешь ты применять выражение «неблагодарная работа» к чудному путешествию, которое мы совершили вместе с тобой в кристалле? Верни мне это блестящее видение опаловых океанов и островов из ляпис-лазури! Вернемся к земным лесам из хризофраза, к фантастическим сталактитам алебастровых гротов, манивших нас к такому сладкому отдыху! Почему пожелала ты заставить меня перейти границы надзвездного мира и видеть вещи, которых не может вынести человеческий взор?
— Довольно, довольно! — сказал дядюшка строгим тоном. — Это уже бред и я не позволяю тебе более произносить ни одного слова. Ступай за доктором, Вальтер, а ты, Лора, продолжай освежать ему голову компрессами.
Мне кажется, что я тяжело заболел, и мне снилось много смутных снов и некоторые из них не отличались приятностью. Постоянное присутствие доброго Вальтера в особенности внушало мне странный ужас. Я напрасно старался доказать ему, что я не сумасшедший, передавая ему точный рассказ о моем путешествии в кристалл, он покачивал головой и пожимал плечами.
— Бедный мой Алексис, — говорил он мне, — это, право, очень грустно и унизительно для твоих друзей и для тебя самого, что среди полезных и рациональных объяснений ты увлекся до горячки этими жалкими драгоценными каменьями, годными, самое большее, на забаву детей и любителей коллекций. У тебя все перепуталось в мозгу, я это прекрасно вижу, и полезные материи, и минералы, единственная ценность которых — это их редкость. Ты говоришь мне о фантастических колоннадах из гипса и о мшистых коврах из фосфорно-кислого свинца. Нет необходимости подвергаться очарованиям галлюцинации для того, чтобы видеть эти чудеса в недрах земли, и образцы мин могли бы представить твоему взору, жадному до причудливых форм и мягких и сверкающих цветов, сокровища сурьмы с тысячами лазоревых жилок, углекислый марганец цвета розового шиповника, белила с отблеском жемчужного цвета, различные сорта железа, переливающегося всеми цветами радуги, начиная с зеленого малахитового до лазуревого цвета морской воды; но все это кокетство природы есть не более, как химические комбинации, которые твой дядюшка назвал бы рациональными, а я называю роковыми. Ты недостаточно хорошо понял цель науки, мое дорогое дитя. Ты набил свою голову ненужными подробностями, которые утомляют твой мозг без пользы для практической жизни. Забудь твои бриллиантовые горы, бриллиант есть не что иное, как кусочек кристаллизованного угля. Каменный уголь во сто раз драгоценнее и, в силу его полезности, я считаю его более красивым, чем бриллиант. Вспомни, что я тебе говорил, Алексис: кирка, наковальня, земляной бур, мотыга и молоток — вот самые блестящие драгоценности и наиболее достойные уважения силы человеческого разума.
Я слушал, как говорил Вальтер, и мое возбужденное воображение следовало за ним в подземные копи. Я видел отражение факелов, осветивших вдруг золотые жилы в пластах кварца цвета ржавчины; я слышал глухие голоса углекопов, спустившихся в галереи железа, угля или меди, я слышал, как их тяжелые стальные орудия безжалостно стучат в каком-то грубом исступлении по самым искусным произведениям таинственной работы веков. Вальтер, предводительствовавший этой жадной и варварской толпой, производил на меня впечатление предводителя вандалов, и жар бежал по моим венам, ужас леденил мои члены; я чувствовал, как удары с болью отражались у меня в мозгу, и я прятал голову в подушки и кричал:
— Спасите! Спасите! Кирка, страшная кирка!
Однажды дядюшка Тунгстениус, видя меня довольно спокойным, хотел также убедить меня, что мое путешествие в страны кристалла есть не более как сон.
— Если ты видел все эти красивые вещи, — сказал он мне, улыбаясь, — то поздравляю тебя. Это могло быть довольно любопытно, особенно бирюзовые острова, если они образовались из гигантской груды останков допотопных животных. Но ты лучше бы сделал, если бы забыл этот бред твоей фантазии и изучал, если не с большей точностью, то, по крайней мере, с большим рассуждением историю мировой жизни со времени ее организации и в эпоху ее перерождений на нашей планете. Твое видение изобразило перед тобою мир мертвый или тот, который еще должен народиться. Ты, может быть, слишком много думал о луне, где ничто еще не обозначает нам присутствия органической жизни. Следовало бы лучше подумать об этой постепенности великолепных нарождений, которые ошибочно называют затерянными поколениями, как будто что-нибудь может затеряться во вселенной и как будто каждая новая жизнь не есть перерождение элементов жизни прежней.
Я охотнее слушал дядюшку, чем моего друга Вальтера, потому что, несмотря на свое заикание, дядюшка говорил довольно много хорошего и не относился с таким презрением, как Вальтер, к комбинациям формы и красок. Только он был положительно лишен сознания прекрасного, красоты, которую мне открыла Лора во время нашей экскурсии через кристалл. Ему было доступно восхищение энтузиаста, но красота была для него понятна лишь в соотношении с условиями ее существования. Он приходил в экстаз перед самым отвратительным животным допотопного времени. Оп приходил в восторг от зубов мастодонта, и пищеварительные органы этого чудовища вызывали на его глазах слезы умиления. Все было для него механизмом, соотношением, применением и отправлением.
Через несколько недель я выздоровел и уже вполне мог отдать себе отчет в овладевшем мною бреде. Видя, что я становлюсь спокойным, меня перестали мучить и удовольствовались тем, что запретили мне говорить, даже смеясь, об аметистовом жеоде и о том, что я видел с вершины большого молочно-белого кристалла.
Лора особенно по этому поводу выказывала необыкновенную строгость. Как только я открывал рот, чтобы напомнить ей об этой великолепной экскурсии, она закрывала мне его рукою, но не приводила меня в отчаяние, как другие.
— Потом, позднее, позднее! — говорила мне она с таинственной улыбкой. — Подождем, пусть к тебе вернутся твои силы, а там увидим, грезил ли ты, как поэт или как сумасшедший.
Я понял, что выражаюсь очень плохо и что мир, представший предо мною в такой красоте, делался смешным в педантической прозе моего пересказа. Я дал себе слово сформировать мой ум согласно формам красноречивого изложения.
Во время моей болезни я очень привязался к Лоре. Она развлекала меня, когда я был в меланхолическом настроении, успокаивала, когда мною овладевали кошмары, словом, ухаживала за мной, как за родным братом. Когда я находился в этом нервном настроении, долго не покидавшем меня, пыл любви мог овладевать моим воображением лишь в форме мимолетных грез. Мои чувства были немы, мое сердце заговорило лишь в тот день, когда дядюшка объявил мне об отъезде моей кузины.
Мы возвращались с лекции, на которой я присутствовал в первый раз после моей болезни.
— Ты знаешь, — сказал он мне, — что сегодня мы будем завтракать без Лоры. Кузина Лизбета приехала за ней сегодня рано утром. Она не хотела, чтобы тебя будили, думая, что тебя, быть может, немножко огорчит прощание с нею.
Дядюшка наивно думал, что меня меньше огорчит совершившийся факт; он был очень удивлен, когда увидал, что я залился слезами.
— Полно, — сказал он, — я думал, что ты совсем уж выздоровел, а оказывается, что нет, если ты огорчаешься, как ребенок, таким пустяком.
Этот пустяк был горем: я любил Лору. То была дружба, привычка, доверие, истинная симпатия, а между тем Лора не олицетворяла собою того типа, который создало мне мое видение и который я не в состоянии был вполне выяснить. Я видел ее в кристалле выше ростом, красивее, умнее, таинственнее, чем находил ее в действительности. В действительности она была проста, добра, насмешлива, немножко положительна. Мне казалось, что я вполне счастливо прожил бы с нею мою жизнь, но что я никогда не перестал бы стремиться к тому очаровательному видению, в котором она принимала участие, хоть и старалась опровергнуть это. Мне казалось также, что она обманывает меня, чтобы заставить забыть слишком сильное впечатление, и что от ее любви зависит снова показать мне этот мир, как только ко мне вернутся мои силы.
II
Прошло два года, в течение которых я проработал с большой пользой, и все это время я не видал Лоры. Она проводила вакации в деревне и вместо того, чтобы присоединиться к ней, я был вынужден предпринять с дядюшкой геологическую экскурсию в Тироль. Наконец, в один прекрасный летний день Лора появилась у нас красивее и любезнее, чем когда-либо.
— Ну, вот, — сказала она мне, протягивая обе руки, — ты нисколько не похорошел, мой славный Алексис, но у тебя хорошее лицо честного малого, и это заставляет любить тебя и уважать. Я знаю, что ты сделался вполне рассудительным и остался по-прежнему трудолюбивым. Ты не разбиваешь более витрин коллекции головою, под предлогом прогулки в аметистовые жеоды и достижения вершин стекловидно-молочных кварцев. Ты видишь, что в силу того, что ты постоянно повторял в бреду, я знаю названия твоих излюбленных гор. Теперь ты сделался математиком, это более серьезно. Я хочу тебя поблагодарить и вознаградить тебя доверием и подарком. Да будет тебе известно, что я выхожу замуж и, с позволения моего жениха, прими от меня мой свадебный подарок.
Говоря это, она одной рукой указала мне на Вальтера, а другой надела на мой палец хорошенькое белое сердоликовое колечко, которое я так давно видел на ее пальчике.
Я был ошеломлен и никак не мог себе представить, что я могу сказать или сделать, чтобы выразить мое унижение, ревность и отчаяние. Должно быть, я удачно затаил все это в себе и имел совершенно беспристрастный вид, так как, когда я хорошенько понял, что совершается вокруг меня, я не заметил ни неудовольствия, ни насмешки, ни удивления на благодушных лицах дядюшки, моей кузины и ее жениха. Я находил, что очень легко отделался от вспышки, которая могла сделать меня ненавистным или смешным в их глазах; я заперся в свою комнату, положил перед собой на стол кольцо и стал смотреть на него с горькой иронией, вызванной обстоятельствами.
Это был необыкновенный сердолик, это был твердый, очень красивый камень, испещренный темными и просвечивающими жилками. Пристально всматриваясь в них, я почувствовал, что они распространяются вокруг меня, что они наполняют мою маленькую комнатку до потолка, и что они обвивают меня, как облаком. Сначала я испытывал мучительное ощущение, похожее на потерю сознания, но мало-помалу облако рассеялось, распростерлось в обширном пространстве и незаметно перенесло меня на закругленную вершину горы, где оно вдруг зарделось в средине золотисто-красным отблеском, сквозь который я увидал, что Лора сидит подле меня.
— Друг мой, — сказала она мне на неведомом, знакомом ей одной языке, смысл которого открылся мне внезапно, — не верь ни одному слову из всего того, что я говорила при нашем дядюшке. Это он сам, видя, что мы любим друг друга и что ты еще слишком молод для того, чтобы жениться, выдумал эту басню, чтобы не дать тебе отвлекаться от твоих занятий; но будь покоен, я не люблю Вальтера и, кроме тебя, никому не буду принадлежать.
— Ах, моя дорогая Лора! — вскричал я. — Вот наконец-то ты снова заблистала любовью и красотой, как я видел тебя в аметисте! Да, я верю, я знаю, что ты меня любишь, и что ничто не может нас разъединить. Объясни же мне, почему в нашей семье ты всегда выказываешь столько недоверия или насмешки?
— Я могла бы тебя спросить в свою очередь, — ответила она, — почему в нашей семье я вижу, что ты некрасив, неловок, смешно и дурно одет, между тем как в кристалле ты прекрасен, как ангел, и задрапирован всеми цветами радуги; но я не спрашиваю тебя об этом, я это знаю.
— Научи меня этому, Лора! Ты, которая все знаешь, поведай мне тайну казаться тебе ежечасно и повсюду таким, каким ты видишь меня здесь.
— То же, дорогой мой Алексис, бывает с тайнами наук, которые вы называете естественными: тот, кто их знает, может утверждать, что вещи существуют и как они существуют, но когда дело идет о том, почему они существуют, тогда всякий высказывает свое мнение. Я очень хотела бы высказать тебе мое мнение о странном феномене, который освещает нас здесь, одного по отношению к другому, полным светом, между тем как в мире, называемом миром фактов, мы видим друг друга лишь сквозь тени относительной жизни. Но мое мнение будет не более, как моим мнением, и если б я высказала его не здесь, а в другом месте, то ты счел бы меня за безумную.
— Выскажи мне его, Лора; мне кажется, что здесь мы находимся в мире правды, а что в ином месте все иллюзия и ложь.
Тогда прелестная Лора заговорила со мною так:
— Тебе небезызвестно, что в каждом из нас, живущем на земле, находится две личности, совершенно разные в действительности, хотя бы они и сливались в понятии нашей земной жизни. Если мы верим в наши ограниченные чувства и в нашу несовершенную оценку, то мы имеем только одну душу или, говоря словами Вальтера, известное одухотворение, которому суждено угаснуть вместе с отправлениями наших органов. Если, наоборот, мы поднимемся над сферой положительного и ощущаемого, то чувство таинственное, не поддающееся названию, непреоборимое, говорит нам, что наше «я» не лежит только в наших органах, но что оно связано неразрывно с жизнью вселенной и что оно должно пережить то, что мы называем смертью.
То, что я напоминаю тебе здесь, вовсе не ново; под всеми религиозными или метафизическими формами люди верили и всегда будут верить в устойчивость этого «я»; но я, которая говорю с тобой в стране идеала, я думаю, что это бессмертное «я» только частично заключается в видимом человеке. Видимый человек есть не более как результат испарения человека невидимого, и этот последний, истинное единение его души, реальный божественный образ его жизни, остается от него сокрытым.
Где он и что он делает, этот цвет вечного разума, в то время как душа совершает свое тяжелое и суровое странствие? Он где-то во времени и пространстве, так как время и пространство суть необходимые условия всякой жизни. Во времени, если он предшествовал человеческой жизни, а если он должен следовать за ней, то он ее сопровождает и охраняет до известной степени, но он не в зависимости от нее и он не считает свои дни и часы по одному и тому же циферблату. В пространстве он, несомненно, также состоит в положительном и частом соотношении с человеческим «я», но он не раб его и он простирается в сферах, границ которым не знает человек. Понял ли ты меня?
— Мне кажется, что да, — ответил я ей, — и чтоб резюмировать твое объяснение самым обыкновенным образом, я скажу, что у нас две души: одна, которая живет в нас и нас не покидает; другая, которая живет вне нас и которой мы не знаем. Первая служит нам для временной жизни и, видимо, угасает вместе с нами; вторая дает нам возможность жить вечно и беспрестанно обновляется в нас или, скорее, это она обновляет нас и питает, никогда не истощаясь, все серии наших постепенных существований.
— Что за чертовщину пишешь ты тут? — крикнул подле меня резкий и жесткий голос.
Облако разлетелось, унося с собою сияющий образ Лоры, и я очутился в моей комнате, сидя перед моим столом и набрасывая последние строки, которые Вальтер прочел из-за моего плеча.
Так как я в оцепенении смотрел на него, ничего не отвечая, то он продолжал:
— С каких это пор занимаешься ты философскими нелепостями? Если при помощи этого рода гипотез намереваешься ты подвинуться вперед в практической науке, то я не могу тебя поздравить… Полно, оставь этот прекрасный манускрипт, и пойдем на обед в честь моей помолвки.
— Возможно ли, дорогой мой Вальтер, — ответил я, бросаясь в его объятия, — чтобы из дружбы ко мне ты поддался на притворство, недостойное серьезного человека? Ведь я прекрасно знаю, что Лора не любит тебя и что ты никогда не мечтал сделаться ее мужем.
— Лора тебе сказала, что она меня не любит? — произнес он с насмешливым спокойствием, — Это очень возможно, а что касается меня, то если я и думаю жениться на ней, то, несомненно, с очень недавнего времени; но твой дядюшка давно уже решил это с отсутствующим отцом Лоры, а так как Лора не сказала «нет», то я должен был согласиться сказать «да»… Не думай, что я влюблен в нее; мне, право, некогда задавать моему воображению работу, чтоб найти в этой доброй маленькой особе сказочные совершенства. Она не нравится мне, а так как она очень благоразумна, то в данное время и не требует от меня большего. Позднее, когда мы проживем целые годы вместе и когда наши желания будут согласоваться настолько, что мы хорошо поведем наше хозяйство и удачно воспитаем наших детей, я не сомневаюсь, что мы будем чувствовать друг к другу добрую и прочную дружбу. А до тех пор нужно будет немало поработать, чтоб обобщить наши идеи долга и взаимного чувства. Следовательно, ты можешь мне сказать, что Лора меня не любит, и этим нисколько не удивишь меня и не оскорбишь. Я был бы даже удивлен, если бы она меня любила, потому что я никогда не мечтал нравиться ей, и я несколько встревожился бы за ее разум, если бы она видела во мне Адониса. Прими же положение вещей таким, каково оно есть, и будь уверен, что оно таково, каким должно быть.
Я нашел Лору одетой к обеду. На ней было платье из тафты жемчужно-белого цвета, с отделкой из розового газа, которое смутно напоминало мне мягкие и теплые тона сердолика, но лицо Лоры показалось мне убитым и как будто отцветшим.
— Поди ко мне, всели в меня доверие и бодрость, — сказала она мне откровенно, подозвав к себе, — Я много плакала сегодня ночью. Это не потому, чтобы Вальтер мне не нравился, и не потому, чтобы мне не хотелось выходить замуж. Я знала давным-давно, что меня предназначают ему, и у меня никогда не было намерения оставаться старой девой, но когда наступает минута расстаться со своей семьей и со своим домом, то всегда делается тяжело. Будь весел, чтобы помочь мне забыть все это или вразуми меня, чтоб я сделалась снова веселой и верила в будущее.
Насколько язык и физиономия Лоры показались мне непохожими на тот язык, который я слышал, и на ту физиономию, которую я видел в светящемся облаке сердолика! Она с такой пошлостью покорялась своей судьбе, что я хорошо понял иллюзию моей грезы, но, странная вещь, я не чувствовал более никакого горя при мысли, что она действительно выходит замуж за Вальтера. Ко мне вновь вернулось чувство дружбы, возбужденное во мне ее заботами и добротою, и я радовался даже при мысли, что буду жить подле нее, так как она предполагала поселиться в нашем городе.
Обед прошел очень весело. Мой дядюшка поручил его Вальтеру, который, как человек положительный, любил хорошо поесть и заказал его одному из лучших наемных поваров Фишгаузена. Лора также не пренебрегла заняться им, а гувернантка украсила его несколькими блюдами, приготовленными на итальянский манер и приправленными острыми пряностями и добрым старым рейнвейном. Вальтер ел и пил за четверых. Дядюшка разошелся до того, что за десертом начал говорить любезные мадригалы по адресу гувернантки, которой было не более сорока лет, и хотел открыть с ней бал, когда молодые друзья Лоры заиграют на скрипках.
Я вальсировал с моей кузиной. Вдруг мне показалось, что ее лицо засветилось какой-то необыкновенной красотою и что она говорит со мной горячо в быстром вихре вальса.
— Уйдем отсюда, — говорила мне она, — здесь можно задохнуться. Пройдем скорее мимо этих зеркал, отражающих огни свечей в нескончаемой дали. Разве ты не видишь, что это образ бесконечного и что мы должны избрать именно этот путь? Пойдем, немножко храбрости, порыв, и мы скоро очутимся в кристалле.
В то время, как Лора говорила мне это, я слышал насмешливый голос Вальтера, кричавшего мне, когда я проносился мимо него.
— Эй, ты, будь внимателен! Не так близко к зеркалам! Ты хочешь и их перебить? Этот мальчик настоящий майский жук, готовый удариться головою обо все, что блестит.
Подали пунш. Я подошел к нему одним из последних и очутился сидящим подле Лоры.
— На, — сказала она, подавая мне прохладный нектар в прекрасном хрустальном богемском бокале, — выпей за мое здоровье и будь повеселее. Знаешь ли, что у тебя ужасно скучающий вид и что твое рассеянное лицо мешает мне забыться, как бы мне хотелось?
— Как можешь ты хотеть, чтоб я был весел, моя добрая Лора, когда я вижу, что ты сама не весела? Ты не любишь Вальтера; зачем же торопиться выходить замуж без любви, когда ты могла бы полюбить… другого?
— Мне не позволено любить другого, — ответила она, — так как мой отец выбрал для меня Вальтера. Ты не знаешь всех подробностей этого замужества. Тебя считали слишком молодым, чтоб сообщать тебе это, но для меня, которая моложе тебя, ты не ребенок, и так как мы воспитывались вместе, то я должна сказать тебе правду.
Сначала мы были предназначены друг для друга; но прежде ты выказал себя большим лентяем, затем сильным педантом и теперь, несмотря на твое доброе желание и ум, еще не знают, к какой карьере ты способен. Я говорю это тебе не для того, чтобы тебя огорчить; я лично нахожу, что время для твоей будущности еще не потеряно. Ты развиваешься, ты сделался трудолюбивым и скромным. Ты легко можешь сделаться всемирным ученым, как мой дядюшка, или ученым специалистом, как Вальтер; но мой отец, желающий, чтоб я была замужем, когда он вернется жить со мною, поручил дядюшке и моей кузине Лизбете найти мне мужа старше меня возрастом, то есть немножко старше тебя, и занимающегося очень положительными науками. Он считает, что несчастное начало его коммерческой карьеры произошло именно из-за его недостаточного образования и возбужденного воображения, поэтому он хочет иметь зятя, опытного в какой-нибудь отрасли промышленности.
Теперь мой отец устал от путешествий и разных приключений и, по-видимому, доволен своим положением; он посылает мне довольно большую сумму в приданое, но он не хочет лично пристроить меня. Он уверяет, что слишком отвык от наших обычаев и что выбор, сделанный для меня другими родственниками, будет удачнее, чем тот, который он сделает сам или даже посоветует.
Таким образом, план моей бедной матери разрушается: она хотела соединить нас с тобой; но ее больше нет на свете, и надо признаться, что данное положение вещей делает более уверенным и мое и твое будущее. Ты, без сомнения, не желаешь еще так скоро обзаводиться семьей, и у тебя нет ни состояния, ни определенного положения, так как ты еще сам не знаешь своего призвания.
— Ты говоришь обо всем этом с большим спокойствием, — ответил я ей. — Очень возможно, что меня находят еще слишком молодым для того, чтобы жениться, но это недостаток, от которого легко исправиться при доброй воле. Если бы от меня не скрыли все то, что ты сейчас открыла мне, то я не был бы ни лентяем, ни педантом… Я не допустил бы дядюшку Тунгстениуса увлечь меня в исследование ученых гипотез, разрешить которые мало и его и моей жизни, и к которым я, быть может, вовсе не имею специального таланта и пылкой страсти. Я слушался бы советов Вальтера, я изучал бы практическую науку и промышленность: я сделался бы кузнецом, углекопом, геометром или химиком; но ведь еще не так много лет потеряно. То, чему учит меня дядюшка, не бесполезно: все естественные науки находятся в тесной связи между собою, и знание почвы ведет меня прямым путем к изысканиям и эксплуатации полезных минералов. Дай мне два или три года, Лора, и у меня будет положение, ручаюсь тебе в этом, я буду человеком положительным. Неужели ты не можешь подождать меня немножко? Неужели ты так торопишься выходить замуж? Неужели ты не чувствуешь ко мне никакой дружбы?
— Ты забываешь, — возразила Лора, — одну очень простую вещь, а именно, что через три года я, также как и ты, буду старше тремя годами и что, следовательно, между нами никогда не будет разницы в годах, требуемой моим отцом.
И так как Лора говорила это смеясь, то я разразился упреками против нее.
— Ты смеешься, — сказал я ей, — а я страдаю, но тебе это решительно все равно, ты не любишь ни Вальтера, ни меня; ты любишь только замужество, мысль называться мадам и носить перья на твоей шляпке. Если б ты меня любила, то разве ты не могла бы постараться повлиять на твоего отца, который, вероятно, не бессердечный человек и менее стоит за свои идеи, чем за твое счастье? Если б ты меня любила, разве ты не поняла бы, что я также тебя люблю и что твое замужество с другим разбивает мне сердце? Ты плачешь, расставаясь с деревенским домом и с твоей кузиной Лизбетой и с твоей гувернанткой Лореданой, а, может быть, также и с твоим садом, с твоей кошкой, с твоими чижиками; но для меня у тебя нет ни одной слезинки, и ты просишь меня развлечь тебя, чтобы забыть свои маленькие привычки, в которых воспоминание обо мне не играет никакой роли!
И когда я говорил это с пренебрежением, вертя в сжатой руке мой пустой бокал, так как я не смел взглянуть на Лору из боязни, что она сердится на меня, я увидал вдруг отражение ее лица в одной из выемок богемского хрусталя. Она улыбалась, она была обворожительно прекрасна, и я услыхал, как она говорит мне:
— Будь же спокоен, большой ребенок! Разве я не сказала, что люблю тебя? Разве ты не знаешь, что наша земная жизнь есть лишь тщетная фантасмагория и что мы навсегда соединены в прозрачном и сверкающем мире идеала? Разве ты не видишь, что земное «я» Вальтера затемнено едким дымом каменного угля, что у этого несчастного нет никакого воспоминания, никакого предчувствия вечной жизни, и что в то время, как я наслаждаюсь на светлых вершинах, где лучи призмы блестят самыми чистыми огнями, он думает лишь о том, как бы погрузиться в густые потемки глупого антрацита или в глухие каверны, где свинец поражает своим ужасающим холодом каждый зародыш жизненности, каждый порыв к солнцу? Нет, нет, Вальтер может обвенчаться в этой жизни лишь с бездной, а я, дочь неба, я принадлежу миру красок и формы; мне нужны дворцы со сверкающими стенами, жилки которых дрожат в свободном воздухе и блеске дня. Я чувствую вокруг себя непрестанный полет, и я слышу гармонический трепет крыльев моей истинной души, вечно возносящейся к высотам; мое человеческое «я» не может принять рабства Гименея, противоречащего моему истинному назначению.
Вальтер оторвал меня от очарования этого видения, упрекнув меня в том, что я пьян и любуюсь моим собственным лицом, отражающимся в хрустале бокала, Лоры не было уже подле меня. Я не знаю, сколько минут тому назад она ушла, но до тех пор, пока Вальтер не заговорил со мною, я отчетливо видел ее прелестное лицо в хрустале. Я пытался увидать там и лицо Вальтера, но с ужасом заметил, что оно не отражается и что этот ясный хрусталь отталкивает отражение моего друга, как будто его приближение превратило бокал в кусок угля.
Приближался вечер; Лора вновь начала танцевать с каким-то неистовством, как будто ее легкомысленный характер желал выразить протест против откровений ее идеального существа. Я почувствовал себя сильно утомленным шумом этого маленького праздника и ушел никем не замеченный. Я по-прежнему жил в части здания, отделенной от квартиры дядюшки ботаническим садом; но так как я был назначен помощником смотрителя музея на место Вальтера, получившего повышение, и так как я ревниво охранял ученые сокровища, порученные моему надзору, то я пошел через минералогическую галерею.
Я направлялся вдоль витрин, освещая свечою ящики и не глядя перед собою, когда я почти столкнулся с какой-то странной личностью. Меня это не могло не удивить, так как ключи от этой галереи находились лишь у меня одного.
— Кто вы такой? — сказал я, поднося мой фонарь к ее лицу и принимая грозный тон, — Что вы здесь делаете и каким путем попали вы сюда?
— Умерьте ваш неуместный гнев, — ответил мне странный незнакомец, — и знайте, что так как я принадлежу к семье, то я знаю все входы и выходы этого дома.
— Вы не принадлежите к семье, так как я сам принадлежу к ней и не знаю вас. Вы сейчас пойдете со мной к моему дядюшке Тунгстениусу и объяснитесь с ним.
— В таком случае, мой маленький Алексис, — возразил незнакомец, — так как ты, несомненно, Алексис, ты принимаешь меня за вора!.. Знай же, что ты сильно в этом ошибаешься, тем более что лучшие образцы этой коллекции были доставлены мною, и большинство из них было прислано в дар. Конечно, твой дядюшка Тунгстениус меня знает, и мы сейчас пойдем к нему, но прежде мне хочется поговорить с тобой и спросить у тебя несколько объяснений.
— Объявляю вам, что этого не будет, — сказал я ему. — Вы не возбуждаете во мне никакого доверия, несмотря на ваш богатый персидский костюм, и я не знаю, как понять ваш наряд на человеке, который говорит на моем языке без всякого иностранного акцента. Вы, без сомнения, хотите усыпить мои подозрения, притворяясь, что знаете меня, и вы хотите выскользнуть у меня из рук, чтоб я не узнал…
— Мне сдается, что ты намерен арестовать и обыскать меня, — возразил незнакомец, глядя на меня с пренебрежением. — Это пыл послушника, мой маленький друг! Конечно, очень похвально принимать горячо к сердцу обязанности своей службы, но надо знать, с кем имеешь дело.
Говоря это, он схватил меня за горло железной рукою, но сдавил меня лишь настолько, чтоб помешать мне кричать и вырваться; он вывел меня из галереи, двери которой оказались открытыми, и не выпуская из рук, проводил меня до сада. Там он заставил меня сесть на скамейку, сел рядом со мною и сказал мне со смехом, столь же странным, как его фигура, костюм и манеры.
— Ну, вот, сделай мне удовольствие узнать меня и попросить извинения у твоего дядюшки Назиаса за то, что ты принял его за взламывателя чужих дверей. Признай во мне бывшего мужа твоей тетки Гертруды и отца Лоры.
— Вы! — вскричал я. — Вы!
— Назиас — это мое заграничное имя, — ответил он. — Я приехал из глубины Азии, где, благодаря Бога, устроил довольно хорошо свои дела и сделал много ценных открытий. Теперь я принят при персидском дворе, и шах относится ко мне с величайшим уважением, так как я доставил ему некоторые редкости. Если я обеспокоил себя в моих важных занятиях и приехал сюда, то вовсе не с намерением украсть в вашем маленьком музее какие-нибудь жалкие драгоценности, которыми даже самый незначительный индийский властелин не пожелал бы украсить пальцы ног или носы своих рабынь. Но оставим это, и скажи мне, вышла ли замуж моя дочь?
— Нет еще, — ответил я пылко, — и она выйдет не скоро, если вы примете во внимание истинное влечение ее сердца.
Дядюшка Назиас взял мой фонарь, который он поставил подле нас под скамью, и поднес его к моему лицу, как я сделал это относительно него несколько минут перед тем. Его лицо не было так грозно, как мое, оно было скорей насмешливо, но полно холодной, неумолимой, непоколебимой иронии. Так как он свободно рассматривал меня, то я имел время рассмотреть и его.
В моих детских воспоминаниях отец Лоры был человек полный, дородный с добродушной и улыбающейся физиономией. Тот, который находился у меня перед глазами, был худ, желт и представлял собою энергический и в то же время хитрый тип. Он носил маленькую, очень черную бородку, довольно сильно напоминавшую козлиную, и его глаза приобрели какое-то демоническое выражение. На его голове была шапочка из тонкого черного, как вороново крыло, меха и его платье, затканное золотом и отделанное вышивками, было необыкновенно богато. Кусок великолепного индийского кашемира опоясывал его талию, и ятаган, отделанный сверкающими драгоценными каменьями, висел сбоку. Не знаю, солнце ли Востока, сильное ли утомление от путешествий, привычка ли к большим опасностям или жизнь, требующая хитрости и смелости переродили его до такой степени, или мои воспоминания были совершенно неверны, но только я никак не мог его узнать, и я все еще сомневался, не разговариваю ли я с каким-нибудь наглым лжецом.
Это подозрение дало мне силы выдержать его железный взгляд с такой гордостью, которой он, по-видимому, остался вполне удовлетворен. Он поставил фонарь на скамью и сказал мне спокойным тоном:
— Я вижу, что ты честный малый, и что ты никогда не старался соблазнить мою дочь. Я вижу также, что ты наивен, сентиментален, и что если ты ее любишь, то вовсе не из тщеславия, но, судя по твоим словам, ты влюблен и тебе очень хотелось бы, чтоб я порвал брак, на который согласился. Заруби себе хорошенько в мозгу, дорогой мой племянник, что если бы я и порвал его, то не в твою пользу, потому что ты не более, как мальчик, и я не вижу в твоем лице никакой особой энергии, которая обеспечивала бы блестящую будущность. Ответь же мне совершенно бескорыстно и искренно, что такое представляет из себя этот Вальтер, о котором мой шурин Тунгстениус и его кузина Лизбета писали мне столько похвального?
— Вальтер самый достойный человек на свете, — ответил я, не колеблясь. — Он откровенен, правдив и безукоризненного поведения. Он не лишен ума, знаний и уверенности выдвинуться в практической науке.
— И у него есть место?
— Он его получит через полгода.
— Прекрасно, — сказал дядюшка Назиас, — это вполне подходящий мне зять, но ему придется подождать, пока он не получит звания своей должности. Я человек, не меняющий своих идей, и я сейчас познакомлюсь с ним и объявлю это ему. Что же касается тебя, то постарайся как можно скорее забыть Лору, а если ты хочешь скоро сделаться смелым, умным, богатым и деятельным, то приготовься сопровождать меня. Я уезжаю через несколько дней, и от тебя зависит, чтобы я взял тебя с собою. А теперь пойдем, посмотрим, узнает ли меня семья и сделает ли она мне лучший прием, чем ты.
Я не чувствовал в себе храбрости следовать за ним. Я был разбит усталостью. Мой дядюшка Назиас был далеко не симпатичен мне и ничуть не обещал оправдать мои надежды, но замужество Лоры откладывалось, и мне казалось, что за шесть месяцев могут совершиться такие важные события, которые совершенно изменят положение вещей.
Когда я проснулся при первых лучах пробуждающегося дня, меня очень удивило, что Назиас находится в моей комнате; он растянулся в моем кожаном кресле и так крепко спал, что мне захотелось поскорей одеться, пока он не открыл глаза. Он был до такой степени неподвижен в утреннем полумраке, что если б я увидал его таким в первый раз, я испугался бы его, как призрака. Оп был как-то странно холоден, но дышал совершенно правильно и так спокойно, что его напряженное лицо совершенно изменилось. В таком положении он казался спокойнейшим человеком, и его странная некрасивость уступала место странной красоте.
Я уже приготовился бесшумно выйти из комнаты, чтоб идти заниматься, когда он сам собою проснулся и взглянул на меня без всякой надменности и пренебрежения.
— Ты удивлен, — сказал он мне, — видя меня в твоей комнате, но да будет тебе известно, что вот уже более десяти лет я не сплю на кровати. Этот способ сна был бы для меня невыносим. Самое большое, если время от времени, в мои ленивые дни, я ложусь в шелковый гамак. Кроме того, привыкнув к свите, я не люблю спать один. Вчера вечером я нашел дверь твоей комнаты приотворенной, и вместо того, чтоб задохнуться под пуховым одеялом, которое мне постелила Лора, я вошел к тебе и завладел твоим кожаным креслом, которое нахожу очень удобным. Ты хоть и храпишь довольно громко, но я воображал, что сплю под рычанье львов, рыскающих вокруг моего бивуака, и ты напомнил мне довольно приятные ночи волнений.
— Я очень счастлив, дядюшка, — ответил я ему, — что мое кресло и мое храпенье вам нравятся, и прошу вас пользоваться ими, сколько вам будет угодно.
— Я хочу отплатить тебе за твою любезность, — сказал он. — Пойдем теперь в мою комнату, мне надо с тобой поговорить.
Когда мы пришли в его комнату, которую велел приготовить для него дядюшка Тунгстениус (это была лучшая комната в здании), он показал мне свой багаж, скудность которого меня поразила. Все состояло из платья и из шапочки, из маленького чемоданчика с бельем, из желтого фуляра и еще более маленькой бронзовой шкатулочки.
— Вот, — сказал он мне, — способ без затруднений путешествовать с одного конца нашей планеты на другой, и когда ты усвоишь себе мои привычки, ты увидишь, что они превосходны. Надо будет начать с того, чтобы похудеть и потерять со щек яркие розы твоего германского типа, а для этого нет лучшего режима, как мало есть, спать совершенно одетым на первом попавшемся стуле и никогда не останавливаться больше трех дней под одной и той же кровлей. Но прежде чем брать на себя твою судьбу, чем я окажу тебе немалую милость, я хочу выслушать от тебя несколько искренних объяснений, и ты ответишь мне так, как будто бы ты находился перед…
— Перед кем, дорогой дядюшка?
— Перед дьяволом, готовым поломать твои кости, если ты солжешь, — ответил он со своей злой улыбкой и адским взглядом.
— Я не имею привычки лгать, — сказал я ему. — Я человек честный и не даю клятв.
— Прекрасно, в таком случае отвечай! Что это за история о разбитой витрине, о галлюцинациях путешествия в кристалл, о которой мой шурин во время твоей болезни два года тому назад писал мне что-то очень смутное, и о которой я вчера вечером заставил Лору рассказать мне некоторые подробности? Правда ли, что ты желал мысленно проникнуть в жеод, испещренный аметистовыми кристаллами, что ты думал, что действительно проник в него и видел в нем мою дочь?
— К несчастию, все это правда, — ответил я. — У меня было необыкновенное видение, я разбил витрину, я сделал себе рану на голове, мной овладела горячка, я рассказал о моем видении с убеждением, которое оно во мне оставило, и в течение некоторого времени меня считали сумасшедшим. А между тем, дядюшка, я вовсе не сумасшедший; я выздоровел, я чувствую себя хорошо, моя работа совершенно удовлетворяет моих профессоров, поведение мое не отличается никакими странностями и ничто не делает меня недостойным быть мужем Лоры, если бы вы не поручили помолвить ее с другим, который не добивался ее руки, между тем как я…
— Здесь дело касается не Лоры, — сказал дядюшка Назиас с нетерпеливым жестом. — Дело идет о том, что ты видел в кристалле. Я хочу это знать.
— Вы хотите меня унизить, я это прекрасно вижу, сказать мне, что я не в своем разуме, чтобы затем доказать мне моими же собственными признаниями, что я не могу жениться на Лоре…
— Опять Лора! — гневно вскричал Назиас. — Вы надоедаете мне с вашими глупостями! Я говорю вам о серьезных вещах, и вы должны мне отвечать серьезно. Что вы видели в кристалле?
— Если вы этого непременно желаете, — ответил я ему, раздраженный в свою очередь, — то, что я видел в кристалле, гораздо прекраснее, чем то, что вы видели или увидите когда-либо в ваших путешествиях. Вот вы гордитесь и возноситесь, потому что вы побывали, быть может, в Океании или перешли Гималаи. Это детские игрушки, дорогой дядюшка! Да-с, это нюрнбергские игрушки в сравнении с тем чудным и таинственным миром, который я видел так, как вот вас сейчас вижу, и по которому я путешествовал!
— Ну, в добрый час! Вот так-то и надо было говорить! — сказал дядюшка, мрачное лицо которого вдруг сделалось мягким и ласковым. — Ну, рассказывай же, дорогой мой Алексис, я тебя слушаю.
Удивленный интересом, который возбуждало в нем мое приключение, и в то же время рискуя попасть в ловушку, я поддался удовольствию рассказать то, что сделалось для меня таким определенным и дорогим воспоминанием, то, что никто еще не хотел выслушать серьезно. Я должен признаться, что на этот раз у меня был несравненный слушатель. Его глаза сияли, как два черных бриллианта, его полуоткрытый рот, казалось, жадно пил каждое мое слово; он поддакивал с энтузиазмом, прерывал меня в радостных экстазах, похожих на мычание, извивался, как ящерица, в порывах конвульсивного смеха, а когда я кончил, он заставил меня начать снова, назвать каждый период моего путешествия, каждый пейзаж фантастической страны, расспрашивая меня о расстоянии, протяжении, высоте, ориентологии каждой горы, каждой долины, как будто вопрос касался реальной страны, которую можно исследовать реально, а не на крыльях пылкого воображения.
Когда он перестал горячиться, я подумал, что с ним можно говорить разумно.
— Дорогой дядюшка, — продолжал я, — вы производите на меня впечатление сильно экзальтированного ума, позвольте мне сказать вам это. Что эта страна существует где-нибудь во вселенной, в этом я не могу сомневаться, потому что я ее видел и могу ее описать; но чтобы полезно было разыскивать ее на нашей планете, этому я не в состоянии поверить. Следовательно, нам нечего искать к ней пути иначе, как в предугадывательных способностях нашего ума и в надежде жить в ней когда-нибудь, если наша душа так же чиста, как бриллиант, эмблема ее несокрушаемой природы.
— Дорогое мое дитя, — ответил Назиас, — ты не знаешь, о чем говоришь. Ты имел откровение, и ты его не понимаешь. Ты не выяснил себе того, что наша маленькая планета была огромным жеодом, и наша земная кора есть язык, а внутренность ее испещрена восхитительными кристаллизациями, гигантскими по отношению к тем маленьким возвышенностям на поверхности, которые мы называем горами, а которые, в сущности, по отношению к целому подобны коже с апельсина по отношению к величине огромнейшей тыквы. Это тот мир, который мы называем подземным, и он-то и есть истинный мир величия; кроме того, существует, несомненно, обширная часть поверхности, еще незнакомая человеку, где какая-нибудь расщелина или глубокая выемка ведет к области драгоценных каменьев и оттуда можно видеть открытое небо чудес, которые ты видел в твоей грезе. Это, дорогой мой племянник, единственная мечта моей жизни, единственная цель моих долгих и тяжелых путешествий. Я убежден, что эта расщелина или, вернее, это вулканическое отверстие, о котором я тебе говорю, существует в полосах, что оно правильное и представляет собою форму кратера в несколько сот лье в диаметре и в несколько десятков лье в глубину; наконец, я убежден, что блеск этого собрания драгоценных каменьев в глубине и есть единственная причина северных сияний, как это ясно доказала тебе твоя греза.
— То, что вы говорите, дорогой дядюшка, не основано ни на каком здравом геологическом понятии. Моя греза представила мне в большом размере известные формы, минералогические образцы которых в малом виде находились у меня перед глазами. Отсюда вытекает логический вывод, который привел меня в волшебный мир кристалло-геодической системы. Но что знаем мы о внутренней организации нашей планеты? Насколько возможно, мы уверены лишь в одном, что в тридцати или тридцати трех километрах глубины жар до того силен, что минералы могут существовать лишь в расплавленном состоянии. Как же предположить, что туда можно спуститься? Может ли человек не сгореть на пути туда, а ведь это, как вы не можете не согласиться, вовсе не благоприятствует упражнению его исследовательных способностей. Что же касается северных сияний…
— Ты просто школьник, желающий выказать себя ученым человеком, — возразил дядюшка. — Я прощаю тебе это, вас так воспитывают, и к тому же я знаю, что знаменитый Тунгстениус берет на себя объяснять все, не принимая во внимание таинственных инстинктов, которые у некоторых людей глубже и сильнее, чем способности обманчивых наблюдений, которыми так тщеславится твой дядюшка. Освободись с сегодняшнего же дня от бесплодных диссертаций моего шурина и слушай только меня одного, если ты хочешь стать выше пошлого педантизма. Ты инстинктивно видящий естественник, не мучай же своего ума, чтобы не сделать его слепым.
Знай, что я тоже ясновидящий и что при дивном свете моего воображения я очень мало забочусь о ваших мелких научных гипотезах. Гипотезы, апологии, индукции, — вот невидаль! Я тысячами могу предложить вам гипотезы, и все они будут хороши, несмотря на то, что будут противоречить одни другим.
Посмотрим, что значит ваш интенсивный жар и ваши минералогические материи на расстоянии тридцати трех километров глубины! Вы идете от известного к неизвестному, и вы думаете, что владеете ключом всех тайн. Вы знаете, что в глубине сорока метров жару одиннадцать градусов и что жар этот увеличивается на один градус стоградусного термометра тридцатью тремя метрами. Вы делаете вывод, и вы рассуждаете о том, что происходит в двух или трех тысячах километров под землею, не думая о том, что этот жар, констатированный вами, происходит, быть может, от редкого воздуха в глубине колодца, между тем как в больших внутренних пространствах, неизвестных вам, быть может, циркулируют массы воздуха, сильные ураганы, которые в продолжение тысяч веков питали известные вулканические очаги, тогда как в других местах они, при помощи воды, навсегда угасили предполагаемую энергию центрального огня. Вы знаете, кроме того, что этот центральный огонь не играет никакой необходимой роли в земном существовании, так как вся жизнь, находящаяся на поверхности, есть исключительно работа солнца. Следовательно, ваши познания суть чистейшие гипотезы, которые ничуть не увлекают меня и которые к тому же естественно парализуются предположением об отверстии в полюсах. Почему, если полюсы достаточно плоски в смысле центростремительной силы, действующей на них беспрестанно, они не могут быть глубже, чем предполагают, в силу реакции центробежной силы, давящей всегда к экватору? А если полюсы имеют отверстие в глубину тридцати трех километров, что в действительности очень незначительно, то каким образом жар мог бы выдерживать с того времени, как глубина этой пропасти находится в соотношении с ледяным климатом занимаемой ими местности?
— Извольте, дядюшка, вы говорите о ледяном климате полюсов. Вам небезызвестно, что теперь верят в существование свободного моря на северном полюсе. Путешественники, которым удалось к нему приблизиться, видели туман и летающих птиц, признаки воды, отделившейся от ледников; присутствие птиц доказывает сносность температуры. Следовательно, если там есть порядочная глубина, то, очевидно, есть море, а если есть море или даже озеро, то нет кратера, куда можно спуститься, и ваша гипотеза, смелейшая из всех гипотез науки, падает в воду.
— Но какой же ты болван! — с грубой злобой крикнул дядюшка Назиас. — Каждый морской бассейн есть кратер, я не говорю вулканический, но кратер, выемка огненного свойства, и если ты веришь в существование полярного моря, то ты допускаешь необходимость огромнейшей рытвины, чтобы его заключать. Остается узнать, пуста эта рытвина или наполнена водою. Я говорю, что она пуста, так как очаг какого-нибудь извержения постоянно наполняет ее, и что через нее проходят электрические феномены северных сияний, феномены, о которых ты, конечно, хотел что-то сказать мне. Я допускаю, что она испускает мягкую теплоту, так как, если ты непременно стоишь на том, то я признаю очаг ее в средине, но очень далеко от геодической кристаллизации, которую я надеюсь достигнуть. Да, я льщу себя этой надеждой и я хочу этого, и я достаточно исследовал экваториальный мир, чтоб быть вполне уверенным, что земная поверхность очень бедна драгоценными каменьями, даже в действительно богатых странах, и я принял твердое решение отправиться эксплуатировать те страны, где центростремительная сила держит и концентрирует их несоизмеримое месторождение, между тем как центробежная отталкивает к экватору лишь жалкие осколки, оторванные от обедневших краев планеты.
Признаюсь, что мой дядюшка Назиас показался мне совсем сумасшедшим, и что, боясь, что им вот-вот овладеет порыв бешенства, я не смел более ему противоречить.
— Объясните же мне, — сказал я ему, чтоб несколько изменить оборот разговора, — что за горячий интерес, что за пылкое любопытство побуждают вас к исканию месторождения драгоценных каменьев, которые я не могу причислить к воображаемым, но которые, с вашего позволения, я считаю труднодобываемыми.
— И ты еще спрашиваешь! — пылко вскричал он. — Ах, это потому, что ты не знаешь ни силы моей воли, ни ума, ни тщеславия. Это потому, что тебе неизвестно, какими терпеливыми и упорными спекуляциями я мог достаточно обогатиться, чтоб предпринимать огромные дела. Я сейчас объясню тебе это. Ты знаешь, что я уехал пятнадцать лет тому назад в качестве приказчика одного торгового дома, торговавшего плохенькими драгоценностями на Востоке, пользуясь наивностью населения. Наша элегантная отделка в золото и грань маленьких простых стеклянных камешков очаровывали женщин и полудиких воинов, которые несли мне в обмен старинные драгоценности и настоящие тонкие каменья очень высокой цены.
— Позвольте вам сказать, дорогой мой дядюшка, что подобная торговля есть…
— Торговля есть торговля, — возразил дядюшка, не давая мне времени высказать мою мысль, — и люди, с которыми мне приходилось иметь дело, со своей стороны считали меня за дурака. В некоторых местностях, где добывают драгоценные каменья, они, давая мне булыжник, поднятый ими под ногами, думали, что издеваются надо мной гораздо более, чем я в действительности издевался над ними, меняя на драгоценный камень, который им ничего не стоит, произведение нашей европейской промышленности, которое, в общем, что-нибудь да стоило. Они удивлялись даже моей щедрости, и когда я замечал, что она становится им подозрительна, я прикидывался дураком, суеверным человеком или трусом; но я не буду останавливаться на этих подробностях. Тебе достаточно будет знать, что от маленького народа я скоро перешел к маленьким владыкам, и что мои кристаллы, отделанные в медь, им одинаково кружили голову.
От успеха к успеху, от обмена к обмену я достиг того, что обладал очень дорогими драгоценными каменьями и мог уже обратиться к богачам цивилизованных стран. Тогда я отдал торговому дому полный отчет в возложенном на меня поручении, я завязал ему полезные сношения с варварскими племенами, которые я посетил, и, не переставая быть ему полезным, я завел на мой собственный счет иную торговлю, которая состояла в продаже или в обмене настоящих драгоценных каменьев. На этом ремесле я сделался знающим торговцем, искусным менялой, и составил себе состояние.
Таким образом, я мог бы теперь иметь дворец в Испагани или в Голконде, виллу у подножия Везувия, феодальный замок на Рейне, спокойно, как принц, проедать мою ренту, не заботясь о северном или южном полюсах и не интересуясь тем, что творится в твоей голове, но я не создан для покоя и беспечности; доказательством этому может служить то, что, узнав о твоем видении, я решил все оставить, рискуя впасть в немилость персидского шаха, чтобы приехать сюда и расспросить тебя.
— А также для того, чтоб заняться замужеством вашей дочери!
— Замужество моей дочери это только подробность. Я никогда не видал моей дочери в кристалле, а тебя я видел.
— Меня? Вы видели меня в кристалле? Значит, вы также видите в нем?
— Вот прекрасный вопрос! Разве без этого я поверил бы твоему видению? Кристалл, видишь ли ты, — а под кристаллом я понимаю всякую минералогическую субстанцию, хорошо и отчетливо кристаллизованную, — есть не то, что думает о нем толпа; это таинственное зеркало, которое в известную минуту получило впечатление и отражение великого зрелища. Зрелище это изображает собою превращение в стекловидный вид нашей планеты. Называйте это кристаллизацией, если вам угодно, для меня это безразлично. Кристаллизация, по вашему мнению, есть действие, посредством которого составные части крупинок минерала соединяются после того, как были рассеяны током? Пусть этот ток будет огневой или ледяной, мне это все равно, и я объявляю, что по отношению к примитивным субстанциям вы знаете не больше, чем я. Я допускаю раскаление примитивного мира, но если я соглашусь с тобой в существовании еще действующего очага, то я объявляю, что он пылает в центре бриллианта, который есть стержень планеты.
Кроме того, между этим колоссальным драгоценным камнем и корой из гранитов, служащих ему краями, открываются галереи, гроты, огромнейшие промежутки. Это действие оседания, которое, очевидно, оставило большие пустые пространства, и эти пространства, когда там водворилось спокойствие, наполнились самыми великолепнейшими, самыми драгоценнейшими каменьями. Это там-то рубин, сапфир, изумруд и все эти богатые кристаллизации кремнезема, смешанного с алюминием, то есть просто песок, смешанный с глиной, возвышаются гигантскими колоннами или спускаются со сводов пространными жилами. Это там малейший драгоценный камень превосходит величиною египетские пирамиды, и тот, кто увидит это зрелище, будет самым богатейшим из алмазчиков и самым знаменитейшим из натуралистов. Помимо всего этого, этот кристальный мир я видел в обломке, отколовшемся от сокровища, в восхитительном драгоценном камне, показавшем мне твое лицо рядом с моим, точно так же, как ты видел Лору рядом с тобою в другом драгоценном камне. Это откровение экстранаучного порядка, оно дается не всем, и я хочу им воспользоваться.
Для меня вполне очевидно, что мы оба владеем известным даром ясновидения, данным нам Богом или дьяволом — это все равно — и который нас непреклонно влечет к открытию и завоеванию подземного мира. Твоя греза, более полная и блестящая, чем мои, великолепно подтверждает то, что я предчувствовал, а именно: что дверь волшебного подземелья находится на полюсах, а так как северный полюс наименее недоступный, то к нему-то мы и должны направиться как можно скорее…
— Позвольте мне хоть передохнуть, дядюшка! — вскричал я, выходя из терпения и из границ вежливости. — Или вы смеетесь надо мною, или вы примешиваете к некоторым очень несовершенным ученым понятиям детские химеры больного мозга.
Назиас не вспылил, как я того ожидал. Его убеждение было так искрение, что он удовольствовался лишь тем, что рассмеялся над моим недоверием.
— Надо, однако, с этим покончить, — сказал он. — Я должен констатировать факт: или ты видишь в кристалле, или ты не видишь; или твое чутье идеального существует, несмотря на глупости твоего материалистического образования, или эти глупости угасили его в тебе по твоей же вине. В этом последнем случае я предоставляю тебя твоей жалкой судьбе. Приготовься же выдержать решительное испытание.
— Дядюшка, — ответил я с твердостью, — нет необходимости в испытании. Я не вижу, и я никогда не видел в кристалле. Мне снилось, что я вижу в нем то, что рисовало мне мое воображение. Это просто была болезнь, которая теперь прошла, я это чувствую с той минуты, как вы хотите показать мне очевидность этих лживых призраков. Благодарю вас за урок, который вы пожелали мне дать, и клянусь вам, что он послужит мне на пользу. Позвольте мне вернуться к моей работе и никогда больше не возобновлять разговора, который для меня слишком тяжел.
— Ты не укроешься от моих исследований! — воскликнул Назиас, глядя с иронией на мою попытку отворить дверь, которую он предусмотрительно запер на ключ так, что я этого и не заметил. — Я не привык к неудачам, и я приехал из глубины Персии не для того, чтоб уехать, ничего не узнав. Не пытайся освободиться от моих исследований, это совершенно бесполезно.
— Чего же вы требуете и какую тайну хотите вырвать у меня?
— Я требую очень простую вещь, а именно, чтобы ты взглянул на предмет, хранящийся в этой маленькой шкатулке.
Тогда он отпер маленьким ключиком, хранившимся у него на шее, бронзовый ящичек, на который я уже обратил внимание, и поднес к моим глазам бриллиант такой чистоты, такой ясности, такой необыкновенной величины, что я не мог выдержать его блеска. Мне показалось, что восходящее солнце заглянуло в комнату через окно и сконцентрировалось в этом бриллианте со всей силой своего утреннего сияния. Я закрыл глаза, но это было бесполезно. Красное пламя наполнило мои веки, ощущение невыносимого жара проникало до самого моего мозга. Я упал, как пораженный молнией, и я не знаю, потерял ли я сознание или видел в лучах этого сверкающего драгоценного камня нечто такое, в чем я мог отдать себе отчет…
В этом месте моих воспоминаний есть большой пропуск. Только после этого таинственного происшествия могу я объяснить влияние, произведенное на меня Назиасом. Нужно думать, что я не делал более возражений его странной утопии, и его геологические фантазии казались мне, без сомнения, истинами высшего порядка, которые я не дерзал оспаривать. Решившись следовать за ним на границы света, я добился от него лишь того, что он воспрепятствует дядюшке Тунгстениусу распоряжаться рукой Лоры до нашего возвращения, и со своей стороны дал ему слово не поверять никому, даже в минуту прощания, даже письмами цель гигантского путешествия, которое мы собирались предпринять.
Вот что произошло между мною и моим дядюшкой Назиасом, как я, по крайней мере, предполагаю; так как повторяю, что для меня смутно все происшедшее в день, следовавший за сценой, которую я только что передал, и до дня нашего отъезда. Мне кажется, что я припоминаю, что весь этот день я провел лежа на кровати, разбитый усталостью, что на следующий день на рассвете Назиас разбудил меня, приложил мне ко лбу какой-то невидимый амулет, в одну минуту вернувший мне силы, и мы покинули город, не предупредив никого, не унося с собой пожелания и благословения семьи и, что, наконец, мы быстро достигли порта Киля, где нас ожидал корабль, принадлежавший моему дядюшке, вполне готовый к путешествию по полярным морям.
III
Я не буду распространяться о переезде через Атлантический океан. Я имею все основания думать, что оно совершилось счастливо и быстро; но ничего не могло отвлечь меня от моего упорного намерения, сконцентрированного, так сказать, на одной мысли нравиться Назиасу и заслужить руку его дочери.
Что же касается кристаллизированного мира, то я думал о нем очень мало по моему собственному побуждению. Мой ум, парализованный в области мышления, не делал ни малейшей попытки к возражению против уверенности, какую развивал передо мной дядюшка со странной энергией и все возрастающим энтузиазмом. Его пылкие предположения занимали меня, как волшебные сказки, до такой степени, что я не всегда мог отличить результаты его воображения от действительности, которая уже возникла вокруг меня, а между тем разговоры по этому поводу всегда возбуждали во мне какую-то странную умственную и физическую усталость, и я всегда утомлялся, лежа на своей кровати в каюте, пробуждаясь от глубокого сна, продолжительность которого я не мог определить и не мог воспроизвесть его мимолетных снов. Я мог бы подозревать, что мой дядюшка подмешивает к моему питью какое-нибудь таинственное снадобье, которое повергает мою волю и мой разум в абсолютное подчинение ему, но у меня не было даже энергии для подозрения. Состояние детского доверия и подчинения, в котором я находился, имело свою прелесть, и я не желал освободиться от него. В общем я, подобно остальному экипажу и его начальнику, был полон здоровья, храбрости и надежды.
Вот все, что я могу сказать о себе до той минуты, когда мои воспоминания делаются определенными, а эта минута наступила, когда наш брик перешел за колонны Северного Геркулеса, расположенные, как всякий знает, при входе в Смитов пролив между мысами Изабелла и Александрия.
Несмотря на постоянные и упорные бури в этой местности и в это время года, никакая серьезная опасность не задержала хода нашего корабля и ничто не нарушило нашего приятного уединения. Только при виде суровых берегов, возвышавшихся с обеих сторон пролива, усеянных ледяными горами, более острыми и угрожающими, чем все те, которые мы уже привыкли встречать на пути, мое сердце сжалось, и лица самых неустрашимых матросов приняли выражение мрачного средоточия, как будто мы въезжали в страну смерти.
Только один Назиас выказывал удивительную веселость. Он потирал себе руки, он улыбался страшным горам, как старинным, давно ожидаемым друзьям, и если б важность его роли начальника экспедиции позволяла ему, то он, несмотря на страшнейшую качку, готов был бы, кажется, танцевать на палубе.
— Что это с тобой? — вскричал он, видя, что я далеко не разделяю его радости. — Чувствуешь ли ты уже холод, и не должен ли я прибегнуть к средству разогреть тебя?
Его лицо сделалось вдруг таким деспотичным и таким насмешливым, что я почувствовал себя испуганным этим предложением, смысла которого я не понимал и не хотел просить мне объяснить. Я стряхнул с себя мой ужас и старался быть приличным до тех пор, пока мы не достигли мыса Яксон, куда мы прибыли не без усталости, но без препятствий, в половине августа под 80 градусами северной широты; здесь Назиас объявил нам, что мы останавливаемся на зимовку в бухте Вригт, на крайнем севере Гренландии. Нам оставалось очень мало времени приготовиться к этой трудной и опасной стоянке. Дни укорачивались необыкновенно быстро, и я не знаю, каким образом при этих изменяющихся границах судоходных морей мы могли пройти так поздно, не будучи блокированы; случилось так, что едва приблизились мы к линии твердого льда, едва вошли в бухту, как были охвачены непроглядными потемками могилы.
Наш экипаж, состоявший из тридцати человек, не высказал ни малейшего ропота. Помимо того, что Назиас был для них предметом почти суеверной веры, «Тантал» (это название нашего корабля) был снабжен такой массой провизии, был так богат, так удобен и так обширен, что никто не был испуган провести на нем ночь в несколько месяцев. Водворение совершено было с быстротою и большим порядком, а день, когда бледное сентябрьское солнце показалось нам на минуту и скрылось за острыми горами ледника Гумбольдта, чтобы не появляться более очень долго, был отпразднован на берегу с настоящей оргией. Назиас, выказывавший до сих пор такую строгость к дисциплине и такую экономию в запасах, позволил экипажу напиться допьяна и наполнить дикими возгласами, пением и криками глухую атмосферу потемок и тумана, укутывавшую нас.
Тогда он привел меня в свою каюту, которая всегда была прекрасно натоплена, уж не знаю каким способом, и заговорил со мною так:
— Ты удивляешься, без сомнения, дорогой мой Алексис, неосторожности моего поведения; но знай, что я все предусмотрел и действую вовсе не случайно. Этот жалкий экипаж, клики которого раздаются у нас в ушах, осужден на погибель здесь, так как он с нынешнего дня становится для меня совершенно бесполезным и довольно неудобным. Я намерен продолжать один с тобою и шайкой охотников-эскимосов, которые должны присоединиться к нам сегодня ночью, мое путешествие по морю крепкого льда до свободного моря, составляющего цель моих трудов. Приготовься же к отъезду через несколько часов и запасись всеми необходимыми письменными принадлежностями, чтобы записывать происшествия нашего путешествия, которое отныне будет интересно.
Несколько минут я стоял, как ошеломленный.
— Подумали ли вы о том, что говорите, дядюшка? — произнес я, наконец, делая над собой усилие, чтобы не раздражить моим негодованием того, кому я так неосторожно вверил мою судьбу. — Разве вы не удовлетворены тем, что беспрепятственно достигли местности, которой ни один корабль не выбирал себе для зимовки, тем, что вы не потеряли еще ни одного человека, тем, что у вас не украли ни одного запаса вашей провизии? Каким образом можете вы верить в возможность идти далее, при продолжительном отсутствии солнца, по самому сильнейшему холоду, который только могут выносить дикие животные? Как можете вы льстить себя надеждой на приход этих дикарей, когда вы знаете, что эти несчастные закупорены теперь в нескольких стах лье к югу в своих снежных хижинах, натопленных до девяноста градусов? И еще более удивительная вещь, как можете вы допустить мысль о том, чтобы оставить погибнуть здесь такой храбрый, такой превосходный экипаж, презирая все божественные и человеческие законы? Это одна из тех ужасных шуток, которыми вы поклялись испытать меня, но которой не поверит и четырехлетний ребенок, так как, если вы не заботитесь о ваших храбрых товарищах по путешествию, то, я думаю, вы хоть немножко заботитесь о средствах вернуться в Европу и о великолепном корабле, который не может обойтись без ежедневной поддержки и забот о нем!
— Я вижу, — возразил Назиас, разражаясь хохотом, — что осторожность и человечность приятно гармонируются в твоем мозгу. Я вижу также, что страх и холод ослабили твой бедный мозг, и что пора оживить тебя средством, которого ты не сознаешь, но которое всегда на тебя прекрасно действовало.
— Что такое хотите вы сделать? — вскричал я, испуганный его жестоко-насмешливым взглядом.
Но прежде чем я успел дойти до двери его каюты, он вынул из-за пазухи маленькую бронзовую шкатулочку, с которой никогда не расставался, открыл ее и быстро поднес к моим глазам огромнейший бриллиант, необъяснимое влияние которого совершенно подчиняло меня его воле. На этот раз я выдержал его блеск и, несмотря на невыносимый жар, распространяемый драгоценным камнем на мою голову, я в то же время почувствовал какое-то острое сладострастие.
— Прекрасно, — сказал Назиас, пряча его снова в шкатулку, — ты к нему привыкаешь, я это вижу, и действие его становится превосходным. Еще два-три испытания, и ты будешь видеть в этой полярной звезде так же ясно, как и в твоем жалком жеоде. Теперь твои сомнения рассеялись, твое доверие вернулось и твоя трогательная чувствительность достаточно окрепла. Не ощущаешь ли ты известного удовольствия подвергаться этому магнетическому току, освобождающему тебя от тяжести твоего излишнего разума и от тяжелого багажа твоей маленькой педагогической науки? Ну, полно, полно, все идет прекрасно. Я слышу восхитительное пение наших новых товарищей по путешествию. Через минуту они будут здесь. Пойдем, встретим их!
Я последовал за ним на опустевшую палубу, где царило глубокое молчание и, насторожив ухо, я различил в отдалении самый странный и самый ужаснейший гам. Это был огромнейший хор резких, жалобных, мрачных, грубых голосов, и с каждой минутой этот гвалт все приближался, как будто подгоняемый какой-то бесовской силой. А между тем воздух был спокоен, и густой туман не прерывался ни малейшим порывом ветра. Скоро эта невидимая вакханалия была уже так близко от нас, что мое сердце сжалось от ужаса; мне казалось, что на нас готова наброситься стая голодных волков.
Я спросил моего дядюшку, что это такое, и он ответил мне совершенно спокойно:
— Это наши проводники, наши друзья и их домашние животные, очень умные твари, сильные и верные. Я не хотел их брать с собою на борт корабля, и они, согласно условию, заключенному с ними мною на юге Гренландии, прибыли сюда, чтобы соединиться с нами.
Я собирался спросить дядюшку, во время какой остановки сделал он с ними это условие, когда увидал множество красных точек, заволновавшихся на льду по краям корабля, и я мог различить при матовом свете этих можжевеловых факелов прошедших к нам странных товарищей. Это была шайка отвратительных эскимосов, сопровождаемая сворой худых, голодных, ободранных собак, похожих скорее на диких, чем на домашних животных, запряженных по три, по пять, по семь в длинную линию более или менее больших саней, некоторые же из них были впряжены в легкие лодки. Когда эскимосы приблизились на расстояние голоса, дядюшка, обращаясь к предводителю шайки, громко крикнул:
— Заставьте умолкнуть ваших животных, погасите ваши светильники и соберитесь сюда. Я хочу вас счесть и рассмотреть.
— Мы готовы повиноваться тебе, великий ангекок, — ответил эскимос, приветствуя моего дядюшку титулом, применяемым эскимосами к магам и пророкам, — но если мы погасим наши факелы, то как увидишь ты нас?
— Это вас не касается, — возразил дядюшка. — Делайте то, что я вам говорю.
Его приказание было немедленно исполнено, и эта отвратительная фантасмагория смуглых, коренастых, неуклюжих существ в их одеждах из тюленьей шкуры, эти лица с приплюснутыми носами, с вывернутыми губами, с рысьими глазами, к моему великому удовольствию погрузились во мрак.
Однако это облегчение длилось недолго; быстрый свет, очагом которого, как мне казалось одну минуту, был я, залил корабль, караван и лед на такое далекое пространство, какое едва охватывал взор, проникая в туман или, скорее, рассеивая его около нашей стоянки. Я недолго искал причину этого феномена, так как, обернувшись к дядюшке, я увидал, что он приложил к своей шапочке великолепный восточный бриллиант, на который так трудно было смотреть, но который теперь играл роль огромного переносного светила, так как он, освещая ярким светом темноту ночи на значительное расстояние, распространял вокруг такую теплоту, какая бывает весной в Италии.
При виде и при сознании этого чуда все изумленные и восхищенные эскимосы пали ниц на снег, а собаки, прервав свое заунывное рычание, которым сменились их пронзительные крики, принялись скакать и лаять в знак удовольствия.
— Вы видите, — сказал им тогда дядюшка, — что со мной у вас никогда не будет недостатка ни в тепле, ни в свете. Встаньте, и пусть наиболее сильные и наименее некрасивые из вас поднимутся сюда. Пусть они наполнят провизией ваши сани настолько, насколько они могут выдержать ее. Мне нужна только половина людей, остальные будут зимовать здесь, если им это нравится. Я оставляю им этот корабль и все, что он будет заключать в себе, после того, как я возьму то, что мне нужно.
— Великий ангекок! — вскричал предводитель, дрожа от страха и алчности. — Если мы возьмем твой корабль, то нас не убьют люди твоего экипажа?
— Люди моего экипажа не убьют никого, — мрачным тоном ответил Назиас. — Поднимайтесь без страха, но пусть никто из вас не осмелится украсть ни малейшего пустяка из того, что я хочу оставить себе, так как в таком случае я в ту же минуту сожгу корабль со всем на нем находящимся.
И чтобы показать им, что он имеет эту власть, он ударил пальцем о свой бриллиант, и из него посыпался целый фейерверк пламени, взлетевший на воздух и спустившийся целым дождем искр.
Я не интересовался ни работой эскимосов, ни нагружением их повозок. Несмотря на охватившее меня очарование, я думал только о таинственных словах Назиаса, о мрачной тишине, уже давно сменившей на корабле клики оргии. Ни одного матроса не было на палубе. Дежурный вахтер и рулевой покинули свои посты. Шумное прибытие дикарей не смутило ни у одного из наших товарищей пьяного сна.
Я прекрасно понял, что дядюшка увозил с собою или отдавал вновь прибывшим все запасы и всю одежду, необходимые экипажу. Неужели он дарил им также жизнь этих несчастных, оставшихся теперь без всякой защиты? Эскимосы не имеют ничего жестокого в характере, но они прожорливы, как людоеды, и вороваты, как сороки. Нет никакого сомнения в том, что наши люди, проснувшись, будут осуждены на погибель от холода и голода.
Моя зачерствелая совесть пробудилась во мне. Я решил, что необходимо сделать возмущение в экипаже, если возможно заставить его понять его положение, и я спустился в столовую. Здесь я нашел всех их лежащими как попало на диванах или на полу посреди осколков разбитых бутылок и опрокинутых столов.
Что такое произошло на этом мрачном празднестве? Кровь, смешанная с вином, стояла на полу целой лужей, в которой купались их неподвижные руки и загрязненная одежда. Это была ужасающая сцена озверения или побоища, следовавшая за остервенением бешенства или отчаяния. Я позвал наудачу, но напрасно; вокруг меня царила тишина истощения… быть может, смерти!
Я ощупал первое лицо, попавшееся мне под руку; оно было холодно, как лед. Коптевшая и потускневшая лампа распространяла едкий дым над этой могилой, смешивавшийся со зловониями оргии, и фитиль ее, втягивая в себя последние капли масла, слабо освещал волосы, вставшие дыбом в предсмертном ужасе. Не слышалось больше ни одного движения, ни стона, ни храпения. Некоторые умерли, как бы пытаясь примириться, и лежали, вытянув руки, после того как среди грязи и крови обменялись последним и вечным «прости».
Я стоял, пораженный этой картиной ужаса, когда почувствовал, что меня схватила чья-то рука. Это была рука Назиаса; он тащил меня наверх и, как будто читая в моих мыслях, сказал мне с усмешкой:
— Уже слишком поздно; они уже не возмутятся арестом, спасающим их от смерти, в сто раз более жестокой, чем эта. Я им подлил бешеного вина и, в борьбе с воображаемыми врагами, они могли утешиться мечтой храброй смерти. Здесь им прекрасно; эскимосы выроют им подо льдом могилу, приличествующую храбрым исследователям. Пойдем, все готово, следуй за мною. Нравится тебе это или нет, а уже отступать невозможно.
— Я не последую за вами! — вскричал я. — Вы меня не околдуете более. Преступление, только что совершенное вами, освобождает меня от вашего ненавистного покровительства. Вы подлец, убийца, отравитель, и если бы я не смотрел на вас, как на сумасшедшего…
— То что же сделал бы ты с отцом Лоры? — возразил мой дядюшка. — Неужели ты хочешь сделать ее сиротою, и мог ли бы ты один вывести ее из глубины этой пустыни?
— Что вы хотите сказать? Возможно ли, чтобы Лора… Нет, нет! Вы в порыве безумия!..
— Посмотри! — ответил Назиас, увлекая меня на палубу.
И я увидал в лазурном сиянии ангельскую фигуру Лоры; она стояла на первой ступеньке наружной лестницы и готовилась сойти с корабля.
— Лора, — вскричал я, — подожди меня, не уходи одна!
И я бросился к ней, но она приложила палец к своим губам и, указывая мне на сани, сделала мне знак следовать за нею и исчезла, прежде чем я мог присоединиться к ней.
— Успокойся, — сказал дядюшка, — Лора поедет одна в санях, которые я привез для нее. Отныне она будет носить на лбу нашу полярную звезду, и она будет открывать наше шествие к северу. Мы можем следовать за ней лишь на той дистанции, какую она пожелает установить между ее санями и нашими; но будь уверен, что она нас не покинет, потому что она наш свет и наша жизнь.
Убежденный, что на этот раз я все это вижу во сне, я машинально последовал за дядюшкой, который заставил меня сесть в сани, предназначавшиеся для меня. Здесь я был один. Я лежал на чем-то вроде меховой постели. К моей руке был привязан ремнем кнут, но я и не помышлял пускать его в дело. Я был погружен в какое-то странное оцепенение. Я старался повернуться на моей походной постели, как бы для того, чтобы освободиться от необыкновенного сна, но это было напрасно; мне казалось, что я связан и привязан к моей меховой постели. Я пытался также еще раз увидать призрак Лоры; я различал только вдали смутный и отдаленный свет, и скоро я не мог уже различить, сплю я или бодрствую, арестован ли я на земле или на льду, или быстро несусь вперед по воле какой-то неведомой причины.
Я не знаю, сколько времени провел я в этом странном состоянии. День не наступал и не должен был наступить, и туман заволакивал небо; я просыпался и засыпал, без сомнения, много раз, не в состоянии отдать себе отчета в течение часов. Наконец, я почувствовал, что совсем проснулся, и мое видение сделалось отчетливым. Туман совершенно исчез, небо сверкало созвездиями, что позволило мне хоть приблизительно рассчитать время. Могло быть около полуночи, и я, должно быть, совершил большой путь. Я, очевидно, пробыл в дороге несколько недель.
Я катился по твердому и крепкому снегу, увлекаемый моими собаками, которые без вожжей бежали следом за двумя другими санями, скакавшими во всю прыть. Позади меня следовала линия других саней с эскимосами и их провиантом.
Мы ехали по узкому ледяному фарватеру, расположенному между двух стен сплошного льда то в несколько сот, то в несколько тысяч метров вышиною. Яркий сапфировый свет, казалось, лился с этих ужасных гор; наконец, я их увидал в их настоящем виде, хотя и не мог определить моего нравственного состояния. Я не чувствовал ни холода, ни жара, ни грусти, ни страха. Воздух казался мне мягким и приятным, моя меховая постель — пуховой, а легкий бег моих собак по ровной почве возбуждал во мне какое-то детски-отрадное самочувствие.
Наш поезд делал не более шуму в этой тишине, чем полет призраков. Я думаю, что весь караван спал глубоким сном или, подобно мне, поддался беспечной мечтательности. Время от времени собака кусала свою соседку, чтобы не дать ей замедлить шага, а эта кусала в свою очередь третью, как это в привычке этих выносливых животных. Злобное рычание собак напоминало мне чувство передвижения и жизни, но эти сухие и быстрые звуки, заглушаемые снегом, быстро терялись, и абсолютная немота полярной зимы снова погружалась в свое торжественное красноречие. Не слышно было ни малейшего треска льда, ни скатывания снега, ничего того, что могло бы дать почувствовать страшное разрушение, производимое оттепелью в этих массах.
Было ли это следствие вечного сумрака или волшебного отражения этих ясных скал, или какого-нибудь иного феномена, понятие о котором ускользало от меня? Я видел ясно, не так, как в светлый день, но как бы при электрическом освещении, переходящем то в голубовато-зеленоватый тон, то в пурпуровый, то в золотисто-желтый. Я различал малейшие детали чудной местности, по которой мы ехали, и детали эти с каждым шагом нашим вперед меняли форму и вид, представляя собою серию великолепных картин. Горы вырисовывались то угловатыми скалами, раскидывавшими над нашими головами огромнейшие резные сталактиты, то края их расходились, и мы ехали целым лесом топких глыб с чудовищными вершинами, напоминавшими собою циклопические постройки. Местами возвышались легкие колонны, восхитительные арки, правильные обелиски, нагроможденные друг на друга, как будто они хотели достигнуть неба, потом шли каверны неизмеримой глубины, тяжелые фронтоны дворцов, оберегаемых бесформенными чудовищами. Казалось, здесь в грубом виде были воспроизведены все идеи архитектуры, затем перемешаны в порыве безумия или остановлены разрушением.
Эти фантастические страны сжимают сердце человека, потому что ему не дано перейти их, не пожертвовав своей жизнью, и он ежечасно чувствует, что ей грозит опасность, победить которую не могут ни сила его науки, ни его храбрость, ни его жажда к богатству. Но в том исключительном положении, в котором я находился, когда тело мое было охвачено невыразимо приятным самочувствием, а ум еще более удивительным спокойствием, я видел лишь грандиозную, интересную, опьяняющую сторону этого зрелища.
Мало-помалу я привык к очарованию этих внешних предметов и стал спрашивать себя, действительно ли реально все то, что моя память воспроизводит о моем путешествии. В данную минуту я ощущал полнейшую уверенность во всем. Я лежал в легких лубочных санях, подбитых медвежьей и тюленьей кожей, меня везли три собаки, отличавшиеся необыкновенной силой и ловкостью. Предо мною, несомненно, неслись две другие повозки, похожие на мою; в одной из них должен был сидеть дядюшка Назиас, в другой — предводитель каравана, а караван находился позади нас и ехал по нашим следам. Во главе этого каравана двигался свет какого-то необъяснимого блеска; но, быть может, это было какое-нибудь научное освещение, тайну которого не пожелал открыть мне Назиас?
Мои взоры сосредоточились на свете, отражавшемся от первых саней, и я уже не находил ничего необыкновенного в том, что это, быть может, огромный фонарь, наполненный тюленьим жиром, которым местные обыватели умеют так хорошо пользоваться. Не безумием ли было думать, что бриллиант мог светить ночью, подобно маяку? А эта приятная теплота, которую я чувствовал, несмотря на климат, не была ли просто моим чисто физическим самочувствием? Что же касается ужасной сцены на корабле, то она лишена всякой правдоподобности. Мой дядюшка хоть и строг, но до сих пор выказывал относительно своего экипажа лишь попечение и заботливость. Наши товарищи, конечно, могли перепиться, празднуя зимовку, я мог видеть их спящими, но ужас их смерти, безумные и жестокие слова моего дяди, его неслыханный договор с эскимосами, наконец, и более, чем все остальное, неожиданное появление Лоры на «Тантале», в глубине полярных морей — все это принадлежит к области чистейшей галлюцинации.
Мысль, что я был близок к безумию, возбудила во мне глубокую грусть; я решил наблюдать за самим собою и делать самые упорные усилия не подвергаться больше этому.
Одно из самых положительных приключений вполне вернуло меня к действительности. Мы остановились на маленьком островке, в великолепном гроте из скал; мы миновали ледяной пролив. Дядюшка вышел из саней, ехавших впереди меня. Я заинтересовался личностью, которая выйдет из саней, ехавших впереди него, и, увидав фигуру и черты отвратительного карлика, я не мог грустно не посмеяться над собою. Я мысленно просил прощения у Лоры за то, что принял ее призрак за эту грубую фигуру эскимоса, и я почувствовал, что меня развязывают, так как оказалось, что я крепко привязан ремнями к моей походной кровати.
— Ну, что, — весело сказал мне дядюшка, в то время как наши люди зажигали огонь и приготовляли обед, — как ты себя чувствуешь теперь?
— Я никогда еще не чувствовал себя лучше, — ответил я ему, — и думаю, что пообедаю с большим аппетитом.
— Это будет в первый раз после двух месяцев, как мы покинули корабль, — сказал он, щупая мне пульс. — Если бы я не кормил тебя крепким бульоном и не поил очень горячим чаем, то ты умер бы с голоду, до такой степени горячка отнимала у тебя сознание твоего личного самосохранения. Я прекрасно сделал, что крепко привязал тебя и прикрепил вожжи твоих собак к моим саням, иначе ты потерялся бы в дороге, как сверток. Ну вот, наконец ты выздоровел, и я надеюсь, что ты уже не будешь говорить мне о покинутом корабле, об экипаже, отравленном каким-то бешеным ядом, и о моей дочери, спрятанной на палубе в чемодане и осужденной служить нам проводником к арктическому полюсу.
Я попросил у дядюшки извинения за глупости, которые я мог говорить в бреду, и поблагодарил его за его заботы обо мне, которые я совсем не сознавал.
Нам подали очень обильный обед, и я уже не удивлялся тому, что наша провизия так свежа, когда узнал, что она возобновлялась несколько раз в пути счастливой встречей с животными, застигнутыми снегом, и птицами, привлеченными ярким светом нашего маяка. Я узнал также, что нашему путешествию постоянно благоприятствовал блестящий электрический свет полюса, и, выйдя из грота, я мог убедиться моими собственными глазами в сиянии этого естественного светила.
Дядюшка улыбался моим химерам, когда я признался ему в них, чтобы отрешиться от них раз навсегда.
— Человек — истинный ребенок, — сказал он мне. — Изучение и анализ природы не удовлетворяют его. Ему нужно, чтобы воображение создавало ему легенды и фиктивные опасности, между тем как чудеса сыпятся на него с неба без вмешательства какого-либо волшебника.
В эту минуту дядюшка Назиас произвел на меня впечатление человека вполне разумного и здравого.
В то время как мы разговаривали, наши люди сооружали нам дом. Свод грота поддерживался густым слоем твердого снега. Они закрыли входное отверстие стеной из снежных комьев, обточенных с замечательной быстротой и ловкостью. Таким образом мы были защищены от ветра и холода; мы растянулись в наших сухих санях, между нашими собаками и вкушали полнейший, восстановляющий силы отдых, подобно суркам в их норах.
Я воспроизвожу себе эту ночь жара, приятного самочувствия и безопасности в полярных ледниках как одну из самых удивительных ночей моего путешествия. Мне снились удивительно страшные сны. Я видел себя у дядюшки Тунгстениуса, который говорил со мной о ботанике и упрекал меня за то, что я недостаточно хорошо изучал ископаемую флору каменного угля.
— Теперь, когда ты путешествуешь по столь мало исследованным странам, — говорил он мне, — ты можешь найти еще неизвестные произрастания, и было бы любопытно сравнить их с теми, образцы которых у нас имеются. Ну-ка, выйди на минутку из этих саней, они ужасно портят дорожки наших аллей. Привяжи-ка этих сварливых собак, а то они опустошают наши куртины. Постарайся найти на этих полярных лишаях каменоломную траву опозитифомию; из нее надо сделать букет для твоей кузины Лоры, которая выходит замуж в воскресенье.
Я старался доказать моему дядюшке Тунгстениусу, что я не могу быть в одно и то же время в полярной стране каменоломной травы и в нашем ботаническом саду Фишгаузена, что мои собаки, уснувшие на маленьком островке Кеннеди, нисколько не угрожают его куртинам, и что Лора не может выйти замуж в отсутствие ее отца, но его ум был настроен крайне странным образом, и его, по-видимому, ничуть не смущали эти несообразности.
Тут к нам подошел Вальтер и до такой степени стал на сторону идей моего дядюшки Тунгстениуса, что я был побежден и согласился показать им, как эскимосы сколачивают снег наподобие камня таким образом, что он выдерживает сильную жару их жилищ, и что они не имеют иной постели, кроме этого искусственного драгоценного камня. Для того чтобы сделать такую же попытку у нас, стоит только привести побольше снегу летом в наш сад в Фишгаузене. Во сне меня не покидало сознание времени года, и я знал, что теперь в Фишгаузене июнь, и розы в полном цвету.
Мы были серьезно озабочены отысканием этого необыкновенного снега, когда Лора принесла нам большую охапку гагачьего пуху и уверила нас, что из него можно прекрасно сделать эту массу; мы без всякого возражения принялись за постройку и, когда мы соорудили стену в пятнадцать квадратных метров, подул сильный ветер и наш грот разрушился, а весь гагачий пух разлетелся по воздуху при взрывах смеха моей кузины, которая подбирала его пригоршнями и хлопьями бросала мне в лицо.
Эти грезы занимали, если можно так выразиться, мой сон, но я был пробужден радостными кликами. Наши эскимосы, они уже встали, так как был уже день, если б нас не окутывал непроницаемый сумрак полярной ночи, увидали стаю диких уток, пролетавшую над нашим островком. Эти птицы, утомленные перелетом или мучимые недостатком пищи, давались прямо в руки, и тут произошло настоящее побоище, бесполезная, возмутившая меня жестокость, так как у нас был еше избыток провизии, и количество наших жертв далеко превышало то, что мы могли съесть и увезти с собою. Мой дядюшка нашел мою чувствительность неуместной и стал над ней смеяться с таким пренебрежением, что мои подозрения возродились снова. В его обыкновенно серьезной и добродушной физиономии я видел выражение такой жестокости, которая напомнила мне сцену или грезу о сцене на корабле. Что же касается меня, то я был расстроен убийством этих стай перелетных птиц, которых мой дядюшка называл глупыми, между тем как они не издевались над людской глупостью, так как спокойно давались нам в руки, как бы прося покровительства и дружбы.
После нескольких дней отдыха и раздолья в гроте мы снова тронулись в путь, направляясь все к северу по льду, почти везде гладкому и блестящему. Как только я очутился в санях, горячка снова овладела мною и, чувствуя, что в голове у меня путается, я сам привязал себя к моей повозке, чтобы не поддаться желанию выскользнуть из нее и таким образом не подвергнуться ужасающему одиночеству. Я не знаю, въехали ли мы снова в полосу тумана, померк ли полярный свет или погас наш маяк.
Мы неслись в потемках как бы по воле случая, и я чувствовал, что леденею от ужаса. Я ничего не видел ни перед собою, ни позади себя. Я даже не различал моих собак, и легкий шум моих саней не достигал моего слуха. Минутами я воображал, что я умер и что мое бедное «я», лишенное своих органов, несется к иному миру, уносимое порывом своей таинственной непорочности.
Мы все стремились вперед. Темнота рассеялась, и луна или какое-то светило, матовый блеск которого я принял за луну, показало мне, что мы находимся в ледяном туннеле длиною в несколько лье. Время от времени какое-нибудь отверстие в кровле позволяло мне различать необъятность или узость этого ледяного прохода; затем все исчезало и в течение более или менее продолжительного времени, которое иногда, по моему мнению, длилось более часа, мы погружались в самый густой и самый ужасный мрак.
В одну из этих минут я почувствовал внезапный прилив утомления, отчаяния или раздражения. Думая, что я не увижу более света и говоря себе, что я или слепой или сумасшедший, я начал развязываться со смутным намерением лишить себя жизни; но в это самое время ледяная кровля расступилась надо мной и я отчетливо увидал, что Лора бежит ко мне. Я едва имел силы испустить радостный крик и протянуть к ней руки.
— Вперед! Вперед! — кричала она мне.
И я машинально стал подгонять хлыстом моих собак, хотя они и без того делали не менее шести миль в час. Лора все бежала по правую руку от меня, едва опережая меня одним или двумя шагами. Я совершенно явственно видел ее лицо, которое она повертывала ко мне, чтоб убедиться, что я за ней следую. Она виднелась во весь рост, с распущенными волосами, окутанная в плащ из гагачьего пуха, образовывавшего вокруг нее глубокие, атласистые складки необыкновенной белизны только что выпавшего снега. Была ли она в санях, или неслась на облаке, везли ли ее фантастические животные или приподнимал вихрь роскошных цветов? Я не мог этого определить, но в течение довольно долгого времени я ее видел, и все мое существо обновилось. Когда ее образ исчез, я стал спрашивать себя, не мое ли это собственное отражение видел я на блестящей ледяной стене, мимо которой я несся, но я не хотел отказаться от смутной надежды снова увидать ее, как бы ни безумна была такая надежда.
Различные остановки и однообразные происшествия нашего путешествия оставили очень мало следа в моей памяти. Я не сумел бы определить его продолжительность, не зная, когда именно мы выехали с корабля. Я знаю только, что наступил солнечный день и караван остановился с радостными криками.
Мы были на твердой земле, на вершине высокого мшистого утеса; позади нас в необозримую даль расстилались к югу оба берега ледяного пролива, по которому мы ехали, а перед нами свободное, безбрежное море темно-голубого цвета катило свои волны и разбивало их о вулканические скалы с громким шумом. Никогда еще музыка Моцарта или Россини не была так приятна для моего слуха, как этот шум, до такой степени тишина и торжественная сосредоточенность ледников приводили меня в отчаяние и до такой степени я ощущал потребность внешней жизни. Наши эскимосы, опьяневшие от радости, разбивали палатки и приготовляли принадлежности для охоты и рыбной ловли. Стаи птиц различных величин наполняли это розовое небо, и множество китов плескалось в мягких волнах полярного моря.
Другие до нас посетили это удивительное море, но они, истощив свои силы и торопясь вернуться, чтоб не погибнуть от утомления и от опасностей возвращения, имели лишь время приветствовать его. Мы прибыли на эту границу света в добром здравии, с большим запасом провианта, не потеряв ни одной из наших собак. Это было такое необычайно счастливое стечение обстоятельств, что эскимосы все более и более смотрели на моего дядюшку, как на всемогущего волшебника, и даже я сам, любуясь его ловкостью и верой в себя, которую он сумел мне внушить, начал относиться к нему с суеверным уважением.
Солнце ненадолго порадовало нас в этот день, но его появление на небе, испещренном розовыми и оранжевыми тонами, вернуло мне силы и веселость. Море долго еще светилось прозрачным, как аметист, отблеском. Мы стали отыскивать себе местечко, защищенное от ветра, и скоро у подошвы ледяной горы девственной белизны мы выбрали прелестную долину, поросшую свежим бархатистым мхом, где цвели гесперисы, лиловая каменоломная трава, карликовые ивы и бермудские лилии.
На другой день, узнав, что морская вода здесь также тепла, как и в умеренном климате, мы с удовольствием выкупались. Затем я вместе с дядюшкой поднялся на довольно высокую скалу и там мы более подробно ознакомились со страною, которую намеревались исследовать.
Страна эта была западным берегом пересеченного нами пролива, который расстилался прямой линией к северу налево от нас, в то время как направо северо-полуночные земли Гренландии, казалось, бежали горизонтальной линией. Перед нами ничего не было видно, кроме безбрежного моря. Западный край расстилался могучими вулканическими массами. Это были, без сомнения, горы Парри, уже виденные и окрещенные нашими предшественниками, но никем еще никогда не достигнутые.
— Мы ничего не сделаем, — сказал мне дядюшка, — если не отправимся туда. У нас есть две славные лодки и, конечно, мы туда поедем. Что ты об этом думаешь?
— Мы поедем, — ответил я. — Хотя бы нашли там лишь лаву и лед, как я предполагаю, но мы все-таки непременно туда отправимся.
— Если мы не найдем там ничего иного, — возразил дядюшка, — то это будет значить, что твое чувство ясновидения и мое уничтожилось, и тогда придется положиться на несовершенную и запоздалую практическую науку людей, чтобы открыть через пять или шесть тысяч лет, быть может, тайну полярного света; но если ты сомневаешься, то я не сомневаюсь: я посоветовался с моим бриллиантом, с этим зеркалом внутренности земного шара, с этим откровением невидимого мира, и я знаю, какие неисчерпаемые богатства ждут нас, какая слава, затмевающая славу прошедших и будущих поколений, уготована нам!
— Дядюшка, — сказал я ему, смущенный его убежденностью, — позвольте мне также взглянуть в этот бриллиант, блеск которого могут переносить ваши глаза, но который до сих пор был слишком силен для моего слабого зрения. Торопитесь, солнце уже заходит. Дайте мне сделать попытку, чтобы подняться на высоту вашего видения.
— Очень охотно, — сказал дядюшка, подавая мне драгоценный камень, который он называл своей полярной звездою. — С той минуты, когда ты сделался, наконец, верующим и покорным, ты должен читать в этом талисмане так же хорошо, как и я.
Я смотрел на бриллиант, и мне показалось, что он в моей руке принял объем горы; я едва не уронил его в море с вершины уступа, увидав в нем совершенно явственно образ Лоры во всем обаянии ее идеальной красоты. Она стояла, одетая во что-то розовое, улыбающаяся и оживленная, и указывала мне величественным и грациозным жестом на отдаленную вершину, возвышавшуюся далеко позади гор Парри.
— Говори! — вскричал я. — Скажи мне!..
Но солнце угасло в пурпуровом морском горизонте, и я увидал в бриллианте лишь небо и волны.
— Ну, что же ты видел? — спросил дядюшка, взяв у меня свое сокровище.
— Я видел Лору, и я верю, — ответил я.
Мы решили дождаться того времени, когда дни будут длиннее. Наша стоянка была очень приятна; мы в изобилии имели дичь и топливо. Берег был покрыт обломками плавучего леса, а горы устланы исландским мхом. Я был очень удивлен, встретив здесь такую могучую растительность.
— Меня поражает только твое удивление, — сказал мне Назиас. — Я не сомневаюсь в том, что за этими отдаленными берегами, детали которых тщетно старается воспроизвесть наш взор, существует Эльдорадо, волшебный край, где ливанские кедры растут наряду с гигантским ракитником и где, быть может, произрастают богатейшие произведения тропической природы.
Уверенность моего дядюшки показалась мне несколько рискованной, и я горячо пожалел о том, что недостаточно хорошо изучал ботанику, которая дала бы мне возможность лучше определить растительность, находившуюся перед моими глазами. Мне казалось, что я узнаю то ветви древесного папоротника, то затвердевшую кору гигантских пальм, но я ни в чем не был уверен и терялся в предположениях.
После очень приятной стоянки мы решились предпринять переезд полярного моря, когда наши до сих пор доверчивые и веселые эскимосы заметили нам, что, имея в виду время, необходимое для обратного пути и исключительную жару, мы рискуем быть застигнутыми оттепелью, которая сделает невозможными и морские, и сухопутные пути.
Напрасно дядюшка старался доказать им, что то, что они принимают за исключительную жару, есть лишь новый для них климат, свойственный этой стране, что в случае внезапной оттепели мы всегда можем ждать недели и месяцы удобной минуты; они упорствовали. Тоска по родине овладела ими. Они сожалели о своем суровом климате, о своих снежных хижинах, о своей вяленой и соленой рыбе, быть может, даже о своих родственниках и друзьях, словом, они хотели уйти домой и сделались вновь послушными лишь при угрозе Назиаса, который показал им свой бриллиант и сказал им, что он всех их высушит и испечет, если они возобновят свой ропот.
У нас было только две лодки. Нам было очень трудно добиться, чтоб сделали еще несколько других из плавучего леса и березовой коры. Эти волшебные деревья пугали воображение эскимосов; им казалось, что это море, столь богатое рыбою у берегов, на более далеком расстоянии должно было заключать в себе неведомые чудовища и опасные омуты.
Истинная причина ужаса крылась в боязни, что мы увезем их в Европу, которая, по их мнению, находилась по соседству с мысом Белло, и что они никогда не увидят своей родины. Несмотря на свое влияние и авторитет, дядюшке удалось убедить ехать с нами только двенадцать человек. Наконец, приготовили шесть лодок, и мы вынуждены были оставить недовольной шайке все наше топливо, все наши средства к возвращению и пустились в море, предоставив себя на волю судьбы.
Несмотря на то, что погода была великолепная, сильная качка встретила нас в этом море, где не дерзал плавать еще ни один корабль и, быть может, не дерзнет никогда. Наши силы и силы наших гребцов скоро истощились, и мы вынуждены были поддаться сильному течению, которое вдруг с ужасающей быстротою понесло нас к северу.
Мы миновали горы Парри, не останавливаясь у них, и по истечении трех дней полнейшей безнадежности наших людей, которые, однако, ни в чем не терпели недостатка, не страдали от холода, не утомлялись греблей, мы при восходе солнца увидали чудовищное возвышение; дядюшка сразу определил, что вершины Гималаев много ниже этих гор.
Храбрость вернулась к нам, но, когда ночь скрыла от нас этого мирового гиганта, мы страшно испугались, что не найдем его снова и проплывем мимо.
Только один Назиас не выказывал никакого беспокойства. Наши лодки, привязанные одна к другой веревками, плыли по воле случая, когда вдруг небо и воды наполнились таким ярким светом, который трудно было выдержать. Это было самое великолепнейшее северное сияние, когда-либо виденное нами, и в течение двенадцати часов его яркий свет не ослабевал ни на минуту, несмотря на то, что он представлял собою до бесконечности разнообразные феномены форм и красок, одни великолепнее других. Знаменитая корона, которую видят в этом трепете полярного света, стояла совсем отдельно в пространстве, и мы могли убедиться, что она исходит из того места, где находилась вершина горы, так как эта вершина выступила на средине светящегося круга подобно черному острию в золотом обруче.
Восхищение и изумление заставили умолкнуть страх. Наши эскимосы, нетерпеливо жаждавшие достигнуть этого волшебного мира, старались грести, хотя сила течения несла нас вперед и без их бесполезных усилий. Когда наступил день, они снова впали в отчаяние; вершина горы была так же далеко, как и накануне, и казалось даже, что она отдаляется по мере того, как мы приближаемся. Приходилось плыть таким образом еще несколько дней и несколько ночей; наконец, эта ужасная вершина как будто стала ниже; это было признаком несомненного приближения. Мало-помалу выступали на горизонте другие горы, менее высокие, за которыми главная вершина понемногу скрывалась, и пространная земля развернулась перед нашими взорами. С этих пор, с каждым часом приближаясь к земле, росла наша уверенность и радость. При помощи вооруженного взгляда мы уже различали леса, долины, потоки, страну, изобилующую растительностью, и жара сделалась так сильна, что нам пришлось освободиться от наших мехов.
Но как подплыть к этой обетованной земле? Когда мы уже довольно близко подплыли к ней, мы заметили, что она окружена вертикальным отвесом в две или три мили метров вышины, спускающимся прямо в волны; прочная, как крепость, черная и блестящая, как стеклярус, она нигде не представляла ни малейшего выема, по которому можно было добраться до нее. Вблизи оказалось еще гораздо хуже. То, что показалось нам блестящим в этих черных стенах, оказалось сплошной массой, составленной из огромнейших кристаллов турмалина, из которых некоторые величиною равнялись нашим башням, но вместо того, чтоб представлять естественные выступы, как мы надеялись на это, эти странные скалы суживались кверху, как щетина дикобраза, и их острия, повернутые к морю, казались пушечными жерлами гигантской крепости.
Эти блестящие скалы, то черные и матовые, то прозрачные, цвета морской воды, нагроможденные неприступной горой, представляли собою такое странное и вместе с тем очаровательное зрелище, что я не переставал любоваться ими, хотя мы уже целый день плавали вокруг них, и волны, шумно бившиеся о берега, не давали нам никакой возможности подплыть близко.
Наконец, к вечеру, так или иначе, нам удалось проплыть в пролив, и мы добрались с опасностью для жизни до маленькой губы, где наши лодки были разбиты, как стекло, а двое из наших людей убиты от сотрясения, прежде чем ступили на почву.
Тем не менее, это грустное прибытие было ознаменовано радостными криками, несмотря на то, что оставшиеся в живых эскимосы почти все были тяжело ранены; но вечное напряжение нашего опасного плавания, жажда, мучившая нас в течение тридцати шести часов, когда иссякли наши запасы пресной воды, отчаяние, более или менее овладевшее всеми нами, за исключением одного непоколебимого Назиаса, словом, какой-то дикий энтузиазм избегнутой опасности сделали нас почти нечувствительными к потери наших несчастных товарищей.
Измокшие, разбитые, слишком усталые, чтобы чувствовать голод, мы бросились на темный берег, не спрашивая себя, находимся ли мы на подводном камне или на твердой земле, и провели в таком положении больше часа, не разговаривая, не засыпая, ни о чем не думая, минутами смеясь глупым смехом, затем снова впадая в мрачное молчание, а бешеная волна окатывала нас песком и пеной.
Назиас исчез, и только я один заметил его отсутствие, но вдруг небо осветилось блестящими огнями, и мы видели, как на зените образовалась роскошная корона северного сияния; мы были как бы залиты и окутаны ее огромным сиянием.
— Вставать! — крикнул голос Назиаса над нашими головами. — Сюда, сюда! Идите, взбирайтесь, здесь ждут вас и кров, и пища!
Мы вдруг почувствовали прилив сил и легко спустились в овраг, через который попали в долину с живописными незнакомыми нам деревьями и растительностью. Мириады птиц летали вокруг Назиаса, который в уступе скалы отыскал их гнезда и набрал целую массу яиц разных величин. К этому угощению он присоединил несколько великолепных фруктов и, показывая нам на деревья и кустарники, с которых он их сорвал, сказал:
— Ступайте, наберите сколько угодно этих фруктов и кушайте спокойно, я испытал их на себе, ни в одном из них нет отравы.
Говоря это, он нагнулся, сорвал горсть сухой травы, набил ею свою трубку и стал преспокойно покуривать, распространяя вокруг нас клубы чудного ароматного дыма, в то время как мы утоляли наш голод и нашу жажду, поедая вкусные яйца и сочные плоды.
Нам легко было бы полакомиться также и мясом. Птицы здесь были такие же ручные, как и на островке Кеннеди, но никто сначала не подумал об этом, до такой степени мучителен был первый голод. Когда он был удовлетворен, наши эскимосы, заботившиеся о будущем в силу пережитой опасности, хотели свернуть шеи этим бедным птицам, подлетавшим к нам с красноречивыми криками, когда мы опустошали их гнезда. На этот раз Назиас энергически воспротивился убийству.
— Друзья мои, — сказал он, — здесь не убивают, было бы вам известно раз навсегда. Земля производит в изобилии все, что необходимо человеку, и у человека здесь нет врагов, если только он сам не создаст их себе.
Не знаю, поняли ли наши товарищи это, по моему мнению, превосходное замечание; побежденные сном, они уснули на земле, поросшей мягкой тальковой травой. Я сделал то же, что и они, потому что я не обладал сверхчеловеческими силами Назиаса, который куда-то исчез и снова появился лишь на другое утро.
IV
Когда он разбудил меня, я был очень удивлен, не найдя подле себя ни одного из наших товарищей.
— Они мне больше не были нужны, — сказал он мне спокойно, — и я их отпустил.
— Отпустили? — вскричал я в изумлении. — Куда же? Как? Каким же образом?
— Какое тебе дело! — ответил он, усмехаясь. — Разве ты так интересуешься этими прожорливыми и глупыми дикарями?
— Да, конечно, столько же, если не больше, чем верными и послушными домашними животными. Эти десять человек и те двое, погибшие при нашей переправе сюда, были избранными нашей шайки; они выказали много храбрости и терпения. Я начал понимать их язык и привыкать к их костюму, и даже тот был полон истинно человеческих чувств. Ну, куда же вы отослали их, дядюшка? Эта земля, без сомнения, есть Эдем, по которому они могут блуждать, не боясь ничего.
— Эта земля, — ответил Назиас, — есть Эдем, который я вовсе не рассчитываю делить с существами, недостойными обладать им. Эти ослы не прожили бы здесь и трех дней, не возбудив против нас всех животных сил природы. Я рассчитал их; имей в виду, что ты никогда больше не увидишь ни их самих, ни их лодок, ни их товарищей, ни их саней и собак. Мы с тобой единственные властители этой земли и этого моря. Это одни мы должны найти средства выйти отсюда, когда мы этого пожелаем. Нечего торопиться, нам здесь хорошо. Вставай-ка, выкупайся в этом чудном источнике, журчащем в двух шагах от тебя, сорви себе завтрак на первой попавшейся ветке и подумаем об исследовании нашего острова, так как это, без сомнения, остров, отдаленный от всякого видимого континента и с вдавленной срединой, как я тебе это предсказывал, только внутри него есть довольно высокий вулкан, но это не более как естественный маяк электрического света.
Всякое возражение, всякие упреки оказывались совершенно бесполезными. Я был один в этом неведомом мире с существом более сильным, более развитым, более неумолимым, более верующим, чем я. Надо было думать не о том, как бы побороть его, а как бы смягчить, если это возможно.
Я бросил последний взгляд назад и, поднявшись на возвышение, увидал то место, куда мы подплыли. Море ли превратило их в щепы или Назиас спас их и спрятал, но только лодок не было и следа. Но что же сталось с людьми? Даже следы от их ног на песке были сглажены. Я посмотрел себе под ноги и увидал струйки крови, мои руки также были запачканы ею. Я задрожал, спрашивая себя, не принимал ли я участия, как на «Тантале», в какой-нибудь ужаснейшей сцене безумия и резни?
Назиас, наблюдавший за мною, начал смеяться и, сорвав дикий плод величиною с гранат, он выдавил его сок у меня на глазах.
— То, что ты видишь, — сказал он мне, — это следы твоего вчерашнего ужина.
Я хотел еще расспросить его; но он повернулся ко мне спиною и отказался отвечать. Приходилось покориться обстоятельствам. Осмотрев уже окрестности, он наметил какую-то цель и шел к ней. Я молча следовал за ним без оружия, без провианта, как будто мы попали в страну, где человеку уже нечего было завоевывать.
Тем не менее, однако, мы не обошлись без встречи с бесконечно ужасными существами, хоть они и не сделали нам вреда; это были дикие волы, степные бараны, северные олени, зубры, лоси, по величине значительно превосходившие знакомые нам породы; все они принадлежали к остаткам пород, совершенно исчезнувших на земле. Многие из этих животных не были достойны даже имени, которым я их называю, за незнанием их настоящего имени, так как все они показались мне чем-то средним между исчезнувшими породами и теми, которые встречаются в настоящее время. Мы не видали там ни пресмыкающихся, ни кровожадных животных. Что же касается травоядных, большими стадами направлявшихся к луговым местам, то они лишь смотрели на нас с некоторым удивлением, не пугаясь и не отворачиваясь от нас. Они едва беспокоили себя подвинуться, чтобы дать нам пройти, и мы могли бы срисовать их, если б с нами были принадлежности для рисования.
К тому же, Назиас уделял им крайне мало внимания и не позволял мне останавливаться. Я следовал за ним неохотно, так как с той минуты, как нам не грозила никакая опасность, никто и нигде не ждал нас больше, и, когда мы исключительно принадлежали этой новой жизни, в которую мы так решительно окунулись, я, право, не понимал, чего мы еще ищем и почему дядюшка, вместо того чтобы удовольствоваться реализацией его предчувствий в границах возможного, упорствовал в преследовании химеры. Я делился с ним моими размышлениями, рискуя подвергнуться опасности, так как он сделался заносчив, лихорадочен, пасмурен, и я прекрасно видел, что в случае открытого упорства он не задумается отделаться от меня. Он едва отвечал мне, а если иногда и снисходил на объяснения, то лишь для того, чтобы горько упрекать меня за мое недоверие и самовольное затемнение моих драгоценнейших способностей.
Меня не особенно сильно поразило то, что в стране, исследуемой нами, я ежеминутно встречал новые породы всевозможных животных, растений и минералов: я должен был ожидать этого под этими градусами широты; но меня поразило то, что все эти породы росли в вышину по мере того, как мы двигались к северу, и этот факт, разрушающий все мои рациональные познания, мог объясниться лишь быстро усиливающейся теплотой климата. Тем не менее, однако, мы еще не достигли местности влажной жары и гигантского развития.
Мы достигли высоких площадок, поддерживавших турмалиновые стены. Центральная вершина снова представилась нам во всем своем великолепии, но мы не могли рассмотреть ее основания, так как оно было окутано туманом. Я сообразил, что вершина эта находится на расстоянии пяти или шести дней доброй ходьбы, если идти по прямой линии, и, предполагая также, что она занимает центральную часть острова, я сообразил, что этот остров должен иметь, по крайней мере, сто миль в диаметре.
Через два дня ходьбы, в продолжение которых мы не переставали взбираться на отлогие равнины, мы остановились на последнем возвышении, откуда весь остров развертывался у наших ног. В общем, это представляло великолепный вид. Вся эта страна обязана своим происхождением огромному подъему, совершившемуся в различные геологические эпохи. Я мог заметить следы громаднейших вулканических превращений, но в общем первобытные уступы были обнажены, и грунт осадка занимал незначительное пространство.
Через три или четыре дня мы покинули плодородные страны, населенные четвероногими. Тенистые овраги, живописные леса, раскинутые на скалах, узкие долины, орошенные быстрыми потоками и буквально усеянные цветами, уступили место таким скудным равнинам, что травоядные животные не паслись на них, и скоро нам стало невозможно больше двигаться вперед.
Вынужденные остановиться и довольствоваться портулаком и мхом, мы стали думать о том, как бы вернуться обратно и поискать более удобный спуск, как вдруг я был испуган ревом до того поразительным, что никакое сравнение с криками знакомых нам животных не может дать о нем определенного понятия. Звук этот был похож па протяжный звон набата, сливающийся со свистом паровой машины. Когда я оглядывался по сторонам, я услышал шум над моей головой и увидал, что летит что-то такое огромное, что я инстинктивно нагнулся, чтобы не быть задетым полетом этого непонятного существа.
Оно упало подле нас, и я узнал в нем индивидуума, принадлежащего к породе мегалозомов. Величиною он был с буйвола и к тому же имел плоские рога и темную шкуру. Хотя это чудовище и причинило мне сильный испуг, но я не мог удержаться, чтобы не полюбоваться им, так как во всяком случае это было красивое животное. Его шкура была покрыта мехом зеленовато-оливкового цвета с золотистым отливом, а на его спине величественно возвышался роговой нарост — признак самца. Он, по-видимому, не обратил на нас ни малейшего внимания и принялся пастись подле нас, как домашнее животное; затем он развернул свои могучие крылья в форме прозрачных плавников, и, поднявшись не более как на два или на три метра, грохнулся в нескольких стах шагах далее.
— Это животное, — сказал мне ничему не удивлявшийся Назиас, — должно питаться листвою, так как оно без всякого удовольствия щипало низкие растения, растущие здесь. Я готов думать, что оно вышло из той лесистой местности, которую мы только что покинули, а теперь спускается к бесплодной пустыне. Следовательно, нужно предполагать, что за этой грудой нагроможденных скал скрывается лиственная страна. Теперь я жалею, что не вскарабкался на спину этого жесткокрылого, так как полет его хоть и тяжел, но верен, и избавил бы нас от многих бесполезных шагов.
— Это фантазия, которую мы можем себе позволить, — ответил я, показывая дядюшке еще с дюжину тех же самых жесткокрылых, которые летали над нами и, по-видимому, следовали за первым путеводителем. — Надо только достигнуть места, где они останавливаются, прежде чем они поднимутся снова, так как, если они действуют так же, как первый, то их полет непродолжителен.
И действительно, мегалозомы опустились довольно близко от нас, и мы могли подойти к ним, не спугнув их. Не знаю, могли ли они отчетливо видеть нас сквозь свои тяжелые упругие веки. Они показались нам очень глупыми животными и, несмотря на то, что они могли пропороть нас своими клыками или разорвать зубами, они покорно подпустили нас к себе. Мы выбрали двух хороших, рослых самцов, сели на их спины, уперлись ногами и руками в складки их кожи, чтобы крепче сидеть, и без всякого волнения дали им поднять себя. Этот способ езды оказался очень приятным, только взмах их жестких крыльев, производивший сильный ветер, понятно, не мог доставить нам никакого удовольствия.
— Я думаю, — сказал я дядюшке, когда мы в первый раз опустились на землю, — что будущие колонисты этого острова будут употреблять этих животных лишь для перевозки тяжестей. Мне кажется, что они достаточно послушны, чтобы следовать по одному направлению и даже…
— Что ты мне толкуешь о колониях? — вскричал дядюшка, пожимая плечами. — Не воображаешь ли ты, что я вошел в такие издержки и подверг себя стольким опасностям ради того, чтобы в несколько дней обогатить это глупое человеческое поколение, которое только и умеет, что разрушать и истощать самые богатейшие святилища природы? Стоит нам привести сюда какую-нибудь кучку людей, как они в один месяц истребят эту редкую и любопытную породу животных и вырубят эти ароматные леса, вместо того, чтобы сохранить их. Разве же ты не знаешь, что человек — зловреднейшее из всех животных? Нет, нет, оставим в покое зверей и сохраним для себя одних открытие этого драгоценнейшего острова.
— Однако, — возразил я, — хоть нас здесь только двое, но я не вижу, чтобы мы с особым уважением относились к свободе этих животных. Право, не знаю, приятно ли им нас носить, и признайтесь, что вы мысленно приспосабливаете их к перевозке драгоценностей, которые надеетесь найти.
— Никогда на свете, — ответил Назиас. — Богатства, которые я хочу открыть, останутся там, где они лежат до тех пор, пока я не приму необходимых мер, чтобы воспользоваться ими. Весь этот остров со всем, что таится в его недрах, принадлежит мне; никто не будет эксплуатировать его, кроме моих рабов, и если мне их понадобится много, то я и достану много.
При всяких иных обстоятельствах я разбил бы антисоциальные и античеловеческие теории моего дядюшки, но мой мегалозом замахал своими крыльями, и я поторопился сесть на него верхом; мы сделали таким образом несколько перелетов и опустились у края турмалинового оврага, как я и предполагал. Тут наши мегалозомы оказали нам большую услугу, так как без них нам никогда не удалось бы спуститься по этой отвесной стене гигантских кристаллов.
Едва спустились мы вниз (не без головокружения, по крайней мере, у меня), как увидали широкий могучий поток, бежавший через великолепнейший лес, но вместо того, чтобы переплыть его, мегалозомы сели на деревья вышиною в пятьсот метров и стали жадно сосать их влажные листья. Их фантастический переход с одного дерева на другое сделал наше положение невыносимым, и нам пришлось расстаться с нашими мегалозомами и с большими предосторожностями, медленно спускаясь с ветки на ветку, достигнуть земли.
Там мы увидали цветы и плоды, совершенно не похожие на те, которые мы видели на более возвышенных местах. Вместо ягод розовидных растений, составлявших главным образом нашу пищу в предыдущие дни, мы нашли ягоды породы чертополоха, а вместо яиц (мы не встретили в лесу ни одной птицы) мы нашли личинки бабочек необыкновенной величины и очень тонкого вкуса.
Но нам необходимо было переплыть поток и, к счастью, мы заметили на берегу земноводных черепах от пяти до шести метров длиною; они позволили нам вскарабкаться на них, и после нескольких остановок у островков, испещрявших поток, мы медленно достигли противоположного берега.
— В сущности это добрые, хотя и ленивые создания, — сказал дядюшка, глядя, как они опять погрузились в воду. — Они достойнее, чем люди, они не отказываются от работы и ничего не требуют за свой труд. Чем больше я об этом думаю, тем чаще говорю себе, что когда мне понадобятся услуги людей, я не позволю моим глупым рабам дотронуться до животных.
Мы истратили целый день на путешествие по этой восхитительной своим могуществом лесистой стране. Мы видели здесь лишь деревья с упругими листьями, остролистник, шишконосные и другие различные породы гигантских деревьев. Страшные пресмыкающиеся ползали по сухим веткам, скрывающим от нас почву; но эти животные показались нам безвредными, и мы без всяких препятствий проходили леса.
Чем дальше мы продвигались, тем решительнее и доверчивее становился Назиас, между тем как я чувствовал, что какой-то тайный ужас овладевает мною. Этот неисследованный мир в своей мужественной красоте приобретал все более и более угрожающий вид. Напрасно животные казались равнодушными к виду и поступкам человека. Даже в этом самом равнодушии было столько презрения, что чувство нашей ничтожности и нашего одиночества не покидало меня. Свод деревьев, перед которыми ливанские кедры могли показаться кустарниками, толщина ветвей, длина пресмыкающихся, скользивших по лужайкам и блестевших в холодной тени подобно зеленовато-серебристым ручейкам, могучие формы игл более низких растений, отсутствие птиц и четвероногих, молчаливый полет гигантских бабочек, влажная атмосфера, матовый свет, скупо падавший на землю, большие болота стоячей воды, откуда чудовищные лягушки пялили на нас свои глупые стеклянные глаза, все это, казалось, говорило нам: «Что делаете вы здесь, в этих местах, где человек есть ничто и где ничто не создано для него?»
Наконец вечером мы очутились в открытом месте, и свет северного сияния, становившийся все интенсивнее, позволил нам увидеть большое озеро, отделявшее нас от горы. Это совершенно разрушало все предположения моего дядюшки относительно существования значительного углубления и подтверждало мое мнение.
В первый раз я увидал Назиаса расстроенным, и так как он молчал, то я осмелился указать ему на этот факт. Как мог он не предвидеть, что глубокое углубление, в какой бы части света оно ни существовало, непременно должно быть наполнено водой от дождя или таяния снега? Я позволил себе даже высказать некоторые насмешки, от которых не мог воздержаться.
Это затронуло его за живое, и мне сдается, что одну минуту ему пришла мысль раз навсегда покончить с моими сомнениями, так как он был настолько уже раздражен и утомлен ими, насколько я его авторитетом; но он успокоился, излив на меня целый поток грубых ругательств, которых я далеко не ожидал со стороны такого сдержанного человека.
— Ну, — сказал он, — на этот раз мы оба неправы, поэтому я и прощаю тебя. Я ослабел на минуту и наказан порывом гнева, который грозит уменьшить мои умственные и физические силы. Человек может жить только верой. Верь безусловно, или ты погиб.
И он дал мне взглянуть на бриллиант. В нем тотчас же отразилась пурпуровая вершина горы, и в этом прозрачном озере, окружающем ее основание, я увидал твердую почву, по которой с уверенностью шла Лора и манила меня следовать за ней. Это видение произвело на меня обычный эффект: оно переселило меня в чудный край невозможного или, вернее, оно рассеяло, как обманчивое облако, это слово невозможное, начертанное на пороге всех открытий.
— Пойдемте! — сказал я моему дядюшке. — Зачем нам останавливаться? Разве ночь царит в этих избранных странах? Разве наши силы, удесятеренные действием электричества, истекающего здесь отовсюду, имеют потребность в шестичасовом отдыхе? Пойдемте вперед, пойдемте не останавливаясь. Теперь я знаю, куда мы идем. Лора ждет нас на опаловом озере. Поторопимся же присоединиться к ней.
Мы шли всю ночь, которая к тому же была очень коротка, так как я предполагаю, что мы находились под 89-ю градусами северной широты, и мы подвигались к тому времени, когда в течение шести месяцев солнце стоит над горизонтом.
При восходе солнца ужасное и чудное зрелище поразило наши взоры. Не было ни тумана, ни скал, нагороженных у основания горы, и мы превосходно различали крутую форму бездны. Бездна эта была наполнена водой, но чего мы не видели раньше, так это кругообразного водопада, выходившего из такого же кругообразного грота и падавшего в озеро с высоты 1.200 или 1.500 сот метров. Это чудо природы привело меня в экстаз, но сильно рассердило Назиаса.
— Без сомнения, — сказал он, — это очень красивое зрелище и оно не имеет ничего себе подобного в действительном мире, но я охотно обошелся бы и без него. Мы пришли слишком поздно. Какой-нибудь непредвиденный переворот открыл дорогу воде к отверстию этой бездны.
— Так, значит, вы льстите себя надеждой, — иронически сказал я, — найти подземный ход, удобный туннель от одного полюса к другому? Вы, без сомнения, видели это на картонных глобусах, через которые пропущена проволока, и вам, быть может, приснилось, что земной шар вертится на огромном железном стержне. Мне также снилось это, когда я был шестилетним мальчиком, но теперь вы мне позволите усомниться в этом и находить очень естественным, что широкое горное пространство имеет свое кругообразное отверстие в самом глубоком месте. Если мы миновали вчера твердую террасу, то это потому, что она предохраняется от постоянного наводнения тем самым потоком, который мы переплыли на спинах черепах, и этот поток углубляется где-нибудь в почву и затем течет по невидимым кавернам, находящимся у нас под ногами.
— Вот превосходное объяснение! — презрительным тоном сказал Назиас, бросая на меня дикие взгляды. — Значит, ты плохо смотрел в бриллиант, или ты мне солгал. Ты не видал Лоры, ходившей по этим обманчивым водам, ты никогда ничего осмысленного не видал, и ты посмеялся надо мною. О, если это так, то клянусь, горе тебе, ленивый ученик, горе тебе, непокорный и неудобный спутник!
— Подождите, — с твердостью сказал я ему, — не торопитесь избавиться от меня и послать меня присоединиться к экипажу «Тантала» и к нашим эскимосам, управлявшим лодками. Быть может, есть еще средство согласовать все наши гипотезы. Ведь вы обладаете тонким слухом? Думаете ли вы, что на этом расстоянии, на котором мы находимся от этого колоссального водопада, вы можете услышать его журчание?
— Да, несомненно! — воскликнул дядюшка, бросаясь в мои объятия. — Я услыхал бы могучий шум этих падающих вод, а я ровно ничего не слышу. Этот водопад замерз.
— Или окаменел, дорогой дядюшка!
— У тебя ужасно глупая манера шутить, — сказал он мне, — но, в сущности, ты судишь довольно верно. Этот кругообразный поток может быть ужасным извержением охладевшей лавы, и надо лишь в этом убедиться. Пойдем!
Тогда мы вступили в область осколков. Это были в большом количестве остатки пористой лавы, похожие на те, которые находят в Оверне и которые покрывают собой такое пространство между Волвиком и Понтибо, по словам моего дядюшки Тунгстениуса. Я вспомнил его описание, которое тогда казалось мне грандиозным, а теперь уже жалким в сравнении с этим огромным вулканическим извержением, которое расстилалось передо мною необозримой пеленой н, казалось, остыло в самый горячий момент своей деятельности. Это было подобно морю, волны которого превратились в каменные валы или в бесчисленные менхиры[1]. Весь этот океан обнаженных скал был неопределенного мрачного цвета, и сероватый мох, прикрывавший его местами, можно было принять за остаток пепельного дождя, который ветер позабыл смести. День этот был очень мучителен; нам нечего было ни есть, ни пить. Я не могу понять, как наши силы не покинули нас.
Наконец мы достигли границ этого царства смерти; но то, что мы приняли издалека за индийскую смоковницу или за гигантские кустарники, оказалось растительностью огромных известковых камней самых разнообразнейших форм. Озеро расстилалось у наших ног, водопад катился со всех сторон вокруг нас, и его обширные волны были лишь восхитительными переливами матово-белого и прозрачно-опалового цветов. Но как туда спуститься? Резной карниз поднимался со всех сторон на ужасающую высоту, а мы были истощены усталостью, голодом и жаждой. В одной из расщелин я заметил жилку плодородной земли, из которой выбивались корни розового астрагала. Корни эти оказались для нас неожиданным благодеянием Провидения. Поев их и заметив, как они длинны и упруги, я стал разыскивать их и скоро нашел корни в несколько метров длиною. Я набрал их огромное количество, и дядюшка, в восторге от моей идеи, помог мне свить из них веревку в двадцать пять саженей. Когда мы испробовали ее, спустив на ней порядочный кусок лавы, мы увидали, что она настолько коротка, что не может достигнуть до половины первого уступа стеклянного водопада. Нам пришлось провести здесь ночь, чтобы поусердствовать половиной следующего дня на удлинение этой импровизированной лестницы. Дядюшка должен был покориться обстоятельствам, и я приготовил себе постель из горного льна в очень удобном выступе скалы. Назиас назвал меня сибаритом.
— Да, я сибаритничаю, — ответил я ему, — потому что мне кажется, что мы приближаемся к самой страшной опасности. Я не плохой ходок на голодный желудок, как вы могли убедиться; но сегодня у меня мало силы в руках и, несмотря на все кувырканья моего детства, в данную минуту я считаю себя очень плохим акробатом. А между тем ничто не может поколебать моего решения спуститься в эту бездну. Следовательно, мне необходимо все мужество, на какое я способен, и к тому же я должен выкупаться в порту, и если мне суждено проспать здесь мою последнюю ночь, то я желаю проспать ее в мое удовольствие. Советую вам, дорогой дядюшка, поступить точно так же.
Едва только я лег, — я не смею сказать уснул, ибо никогда не чувствовал себя более бодрствующим, Вальтер сел подле меня, и это не возбудило во мне никакого удивления.
— Твое предприятие бессмысленно, — сказал он мне, — ты переломаешь себе кости и не найдешь ничего интересного в этих странных местах. Это, несомненно, замечательный пример вулканических извержений, но все эти материи минералов этого охлажденного очага подверглись такому превращению, что тебе невозможно будет определить его породу. К тому же, каким образом ты доставишь нам образцы, которые мы могли бы подвергнуть анализу, если ты не знаешь, как вернешься ты сам?
— Ты говоришь хорошо, — ответил я ему, — но если ты сам мог прийти сюда и разыскать меня, то у тебя есть средства передвижения, которыми ты не откажешься поделиться со мною.
— Мне не стоило большого труда подняться по лестнице твоей комнаты, — сказал Вальтер, улыбаясь, — и если бы ты захотел сделать над собой усилие, то ты понял бы, что только твой ум присутствует на арктическом полюсе, между тем как тело сидит у стола и твоя рука пишет глупости, на которые мне забавно отвечать тебе.
— Ты смеешься надо мной, Вальтер, — вскричал я, — или же твой ум безумно стремится к нашему дому и к нашим привычкам в Фишгаузене; разве же ты не видишь короны северного сияния, вершины огромной горы и белого стеклянного моря, окружающего ее?
— Я вижу только, — ответил он, — колпак твоей лампы да твою пирамидальную чернильницу с фаянсовой крышкой. Ну, полно, проснись и послушай звуки рояля, под аккомпанемент которого Лора поет романс своему отцу, между тем как он преспокойно покуривает трубочку у окна в зале.
Я стремительно вскочил. Вальтер исчез, опаловое море сверкало у моих ног, и северное сияние образовывало надо мною громаднейшую радужную дугу. Назиас, сидя на некотором расстоянии, действительно покуривал свою трубочку, и я отчетливо услышал голос Лоры и звуки рояля. Эта смесь сна и бодрствования промучила меня часть ночи. Голос Лоры, столь приятный в моем воспоминании, в эту минуту доносился до меня с возмутительною реальностью; Лора совсем не умела петь, она слегка пришепетывала, что делало ее пение комическим. Только в кристалле она освобождалась от этого недостатка. Выведенный из терпения, я высунулся в окно моей комнаты и крикнул ей через сад, чтоб она не коверкала романса Саул. Она не обратила на это ровно никакого внимания, и я, чтобы не слышать, бросился на кровать, заткнул себе уши и заснул.
Когда я проснулся уже поздним утром, я увидал, что Назиас не тратил попусту времени, и что наша веревка из корней достигла надлежащей длины. Я помог ему крепко укрепить ее и хотел первый сделать опыт. Я спускался беспрепятственно, помогая себе ногами. Таким образом я достиг маленькой платформы, до которой веревка не вполне доходила; мне пришлось потянуть ее к себе, чтобы привязать снова. Склонясь над краем лавы, я увидал подо мною кучу белого, как снег, пепла и, недолго думая, я прыгнул в нее. Пепел этот был до такой степени легок, что я весь исчез в нем, но, встряхнувшись, я вышел из него здравым и невредимым и крикнул дядюшке, чтоб он поступал так же, как я.
Оп спустился с тем же успехом, и мы поторопились отрезать добрый конец веревки, чтобы унести его с собою и сесть в случае необходимости, так как нам предстояло целых восемь или десять часов пути по этому стеклянному озеру, и мы не замечали на нем, как можно себе представить, ни малейшего следа растительности.
Скоро солнце стало так пригревать эту блестящую поверхность, что блеск ее делался невыносимым для наших глаз, а жар для наших ног; но нечего было и думать возвращаться назад; мы были уже на половине пути и продолжали подвигаться вперед с таким стоицизмом, на который я никогда не считал себя способным. Отблеск кругообразного водопада был так ярок, что нам казалось, что он исходит из центра солнца. К счастию, порыв ветра оторвал от центральной вершины снежную лавину, и она докатилась до нас. Прежде чем наш путь сделался невозможным, мы, при помощи этой лавины, достигли почти до основания горы.
Там ожидал нас удивительный сюрприз или, вернее, мы потерпели горькое разочарование. Уже давно нам казалось, что мы идем по вулканической коре, под которой находится пустое пространство. Теперь же мы увидали, что кора эта резко обрывается на огромном расстоянии от вершины и от подпочвы, и что мы идем по своду, который становится все тоньше и тоньше, так что нам невозможно двигаться вперед без того, чтоб она не треснула, как фаянсовая тарелка. Назиас в нетерпении уже раз шесть ломал ее и едва не свалился в бездну. Мне удалось сдержать его и посоветоваться с ним. Было совершенно бесполезно стремиться к основанию горы, так как в ней не было входа ни в какой грот и, по-видимому, она никогда и не служила проводником вулкана. Рассматривая ее на возможно ближайшем расстоянии, мы пришли к убеждению, что эта вершина, оканчивающаяся зубчатыми ледниками, есть не что иное, как одноцветная бледно-зеленая глыба, с сильным блеском, но совершенно однородная от вершины до основания.
Мы съели конец веревки, и я предложил дядюшке отдохнуть несколько часов. Как только ночь освежит несколько наше стеклянное опаловое озеро, мы снова перейдем его, отыщем нашу веревку из корней, вернемся сюда, прежде чем наступит жара, если это возможно, и попытаемся спуститься в глубину невидимой бездны, находящейся под нашими ногами. Это рассудительное предложение не было принято пылким Назиасом.
— Если б мне пришлось даже погибнуть здесь, — ответил он, — я все-таки хочу видеть то, что находится между нами и этой проклятой вершиной.
И, бросившись на хрупкий лед, он стал в бешенстве разбивать его ногами, поднимая самые крупные осколки, которые он только мог удержать, и изо всей силы бросая их вперед, чтобы насколько можно увеличить поверхность.
Видя, что мы погибли, я думал лишь о том, как бы ускорить минуту нашего крушения. Я присоединился к безумной работе моего дядюшки и, откалывая валы стеклянного озера, я отколол порядочную глыбу, которая скатилась в пропасть с треском разбитых стекол и, наконец, дала нам возможность увидать глубину.
Что за странное и грандиозное зрелище представилось тогда нашим взорам! Под стеклянной корою открывался целый океан колоссальных сталагмитов, фиолетовых, розовых, голубых, зеленых, белых и прозрачных, как аметист, как рубин, как сапфир, как бриллиант. Огромное северное углубление, о котором мечтал мой дядюшка, оказалось действительно драгоценным камнем из сверкающих кристаллов, и этот драгоценный камень простирался под землей на необозримое пространство!
— Это еще пустяк! — сказал Назиас с невозмутимым хладнокровием. — Мы видим здесь только уголок сокровища, край колоссального подземного экрана. Я намерен проникнуть в центр его и завладеть всем тем, что он скрывает от темного человеческого ума, всем тем, что он утаивает от их напрасных и неуверенных исследований.
— Что же вы будете со всем этим делать? — спросил я его с таким же хладнокровием, так как мы дошли до того пароксизма умственного возбуждения, которое в него вселяло спокойствие удовлетворенного тщеславия, а в меня полнейшее философское бескорыстие. — Я не знаю, представляют ли для людей действительную ценность сокровища, которые мы видим, но я предполагаю, что это действительно мины драгоценных кристаллов величиною с египетские обелиски, как вы это предсказывали; к чему же могут они послужить нам в этой пустынной стране, из которой, несомненно, мы никогда не в состоянии будем выбраться?
— Мы дошли до этого места, следовательно, мы можем и выйти отсюда, — сказал Назиас со смехом. — Что же тебя затрудняет? Разве на острове мало лесу, чтобы сколотить новые лодки?
— Но ведь ни вы, ни я, мы не умеем сколотить никакой лодки и не умеем управлять ею. Значит, вы знаете, где мы можем найти наших эскимосов? Ну, скажите, что вы сделали с этими бедными людьми?
— То же самое, что я сделал с экипажем «Тантала» и что намерен сделать с тобою! — воскликнул Назиас, заливаясь конвульсивным смехом.
И, совершенно обезумев, он бросился к краю бездны, громко вскрикнул и исчез в глубине, увлекая за собою тонкие края стеклянного озера.
Я несколько минут прислушивался к звукам обвала. Шум падения кристаллов и Назиаса не долетел до моего слуха. Я звал его, я не верил в действительность моих чувств. Мой голос терялся в ужасном великолепии пустыни. Я остался один на свете!
Я стоял в оцепенении. Мне казалось, что мои ноги прикованы к почве, что мои члены онемели, что я сам превратился в кристалл.
— Что ты здесь делаешь? — сказала мне Лора, прикладывая руку к моему лбу. — Неужели ты уснул стоя? Как мог ты поверить лжи этого Назиаса? Он никогда не был моим отцом. Это сумасшедший, погибший по воле рока. Богу угодно было, чтобы он исчез навсегда, так как его тяжелое влияние парализовало мое, и с тех пор как ты с ним, я едва могу, и то очень редко, заставить тебя понять меня. Ну, пойдем, и не заботься более о пище и жилье; со мной ты не узнаешь более этой пошлой помехи умственной жизни. Ты стремишься проникнуть в этот маленький жеод, который зовется землею? Это совершенно бесполезно, и это такой пустяк! Но если это тебя занимает, то могу тебя туда проводить, так как тобою руководит любопытство артиста, фантазия поэта, а не какая-нибудь преступная цель. Я знаю дорогу к этим подземным сокровищам, и нет необходимости ломать себе шею, чтобы взглянуть на них вблизи.
— Нет, Лора, — вскричал я, — это не фантазия поэта и не любопытство артиста привели меня сюда! Это твой голос звал меня, это твой взгляд манил меня, это моя любовь к тебе…
— Я знаю, — сказала она, — ты хотел добиться моей руки, повинуясь этому Назиасу, жалкому самозванцу и низкому колдуну; но мой настоящий отец, без сомнения, согласится отдать тебе мою руку, когда узнает, что я тебя люблю. Ты совершил большое путешествие и пережил много опасностей, мой бедный Алексис, отыскивая счастье, которое ждало тебя дома. Хочешь, мы сейчас же вернемся домой?
— Да, сейчас же! — вскричал я.
— Не рассмотрев внутренности жеода? Не проникнув в мир колоссальных драгоценных каменьев, освещенных вечным сиянием электрического света? Не достигнув вершины этой лучезарной горы, которая выше, чем Гималаи? Не убедившись, что на северном полюсе царит тропический жар, а в центре земного шара приятная свежесть? А между тем было бы очень интересно констатировать все эти факты и очень достославно утверждать все это нашему дядюшке Тунгстениусу и всем ученым Европы!
Мне показалось, что Лора насмехается надо мной, но мне не хотелось спорить.
— Я верю в существование всех этих чудес, — ответил я, — но в ту минуту, как их можно было бы констатировать, я отказываюсь от этого, если ты желаешь, и если в силу этой жертвы я могу хоть на один час раньше получить согласие твоего отца на мое счастье.
— Это хорошо, — произнесла Лора, протягивая мне свои прелестные ручки. — Я вижу, что, несмотря на твое безумие, ты любишь меня больше всего на свете, и я должна простить тебе все. Пойдем.
Она подошла к бездне, где погиб Назиас, и, сказав мне: «Держись за перила», стала спускаться, как будто под ее ногами образовалась лестница. Я следовал за нею, держась за воображаемые перила, это предохранило меня от головокружения, и мы таким образом спустились во внутренность земли.
Приблизительно через час Лора, запретившая мне говорить, заставила меня сесть на последнюю ступеньку.
— Передохни немножко, — сказала она, — ты устал, а тебе придется еще проходить через сад.
О каком это саде говорила она? Я не мог себе этого представить; мои глаза, ослепленные сиянием бездны, ничего не различали. Через несколько минут переутомление сгладилось, и я увидел, что мы действительно находились в фантастическом саду, где кристаллизация и стекловидность минералов переливались в капризном великолепии. Здесь вулканическое действие произвело растительные отверстия, которые казались покрытыми цветами и плодами драгоценных каменьев, формы которых смутно напоминали собою нашу земную растительность. Местами драгоценные каменья, кристаллизированные огромными массами, были похожи на настоящие скалы, вершины которых украшены дворцами, храмами, киосками, алтарями, монументами всех форм и всяких размеров. Местами бриллиант в несколько квадратных метров, отполированный трением других исчезнувших камней, сверкал, выставляясь из земли, как ясная вода с пурпуровым солнечным отблеском. Все это было сверхъестественно, грандиозно, но инертно и немо, и достаточно было нескольких минут, чтобы удовлетворить мое любопытство.
— Дорогая Лора, — сказал я моей спутнице, — ты обещала отвести меня домой, а ты показываешь мне зрелище, от которого я отказался бы без всякого сожаления.
— Если бы я лишила тебя его, — возразила Лора, — то не упрекнул ли бы ты меня за это со временем? Ну, посмотри же хорошенько в последний раз на этот кристальный мир, который ты хотел завоевать, и скажи мне, кажется ли он тебе достойным всего того, что ты сделал для того, чтобы обладать им?
— Этот мир приятен для взгляда, — ответил я, — и он подтвердил мне идею о том, что все есть праздник, волшебство и богатство в природе, как под ногами человека, так и над его головой. Мне никогда не придется сказать, подобно Вальтеру, что форма и цвет ничего не значат, и что прекрасное есть не более как тщетное слово; но я вырос в полях, Лора, я чувствую, что воздух и солнце суть прелести жизни, и что мозг атрофируется в подземелье, как бы колоссально и великолепно оно ни было. Следовательно, я готов отдать все окружающие нас чудеса за один утренний луч и пение малиновки, или только за стрекотанье кузнечика в нашем саду в Фишгаузене.
— Пусть будет так, как ты желаешь, — сказала Лора, — но послушай, дорогой мой Алексис, покидая вместе с тобой кристальный мир, я чувствую, что теряю мой престиж. Ты видел меня в нем всегда высокой, красивой, красноречивой, почти феей. В действительности ты найдешь меня такою, какая я есть: маленькая, простая, малообразованная, немножко буржуазная и коверкающая романс Саул. Вне кристалла ты чувствуешь ко мне только дружбу, потому что ты знаешь, что я хорошая сиделка, терпеливо выслушивающая твои галлюцинации и искренно преданная тебе. Достаточно ли этого для того, чтобы сделать тебя счастливым, и нужно ли порвать мою помолвку с Вальтером, который хоть и не влюблен в меня, но берет меня такую, какая я есть, и ищет во мне лишь женщины, к которой он будет покровительственно относиться? Подумай о разнице и ответственности роли, которую мне приписывает твой энтузиазм. Сквозь твою волшебную призму я лучше, чем на самом деле, а в твоих реальных глазах я хуже. Ты делаешь из меня ангела света, духа чистоты, а я не более как добрая маленькая девушка без всяких претензий. Обдумай: ведь я буду очень несчастна, если мне всегда придется с тобою из эмпиреи спускаться в кухню. Нет ли возможной границы между этими двумя крайностями?
— Лора, — ответил я, — ты говоришь умно и чистосердечно, и я чувствую, что ты стоишь на той границе между небом идеальной любви и уважением действительной жизни, которая составляет добродетель и повседневную преданность. Я был безумец, желая зондировать твою милую, великодушную индивидуальность, твое честное, любящее и чистое «я». Прости меня. Я был болен, я записал мой бред и относился к нему серьезно. В сущности, я, быть может, не вполне был дураком, так как среди моих самых фантастических экскурсий я всегда чувствовал, что ты подле меня. Откажи Вальтеру, я хочу этого, так как я знаю, что, уважая тебя, он не ценит тебя по достоинству. Ты заслуживаешь, чтобы тебя обожали, и я надеюсь привыкнуть видеть тебя одновременно в волшебной призме и в реальной жизни так, чтобы одно не заставляло побледнеть другое.
Говоря таким образом, я встал, и видение подземного мира рассеялось. Передо мной в открытую дверь павильона, в котором я жил в Фишгаузене, виднелся прекрасный ботанический сад, залитый июньским солнцем, малиновка пела на кусте сирени-грандифлоры, и любимый снегирь моей кузины сидел у меня на плече.
Прежде чем переступить за дверь павильона, я с удивлением и испугом оглянулся назад. Я увидал, как бездна наполняется мраком. Электрический свет угасал. Колоссальные драгоценные каменья бросали уже только красноватые отблески в темноте, и я увидал, что что-то бесформенное и окровавленное, похожее на изуродованное тело Назиаса, пытается собрать свои разбросанные члены и протянуть, чтобы удержать меня, помертвелую руку, отделенную от туловища.
Лора вытерла холодный пот с моего лба своим надушенным платочком; это вернуло меня к жизни и дало мне силы следовать за нею.
Проходя через сад, я чувствовал себя таким сильным и бодрым, как будто я и не совершал путешествия в восемь или десять тысяч льё накануне. Лора ввела меня в гостиную дядюшки Тунгстениуса, где меня принял с распростертыми объятиями добрый толстяк с самой добродушнейшей физиономией.
— Обними же моего отца, — сказала мне Лора, — и проси у него моей руки.
— Твоего отца! — вскричал я вне себя. — Так это-то и есть настоящий Назиас?
— Назиас? — со смехом произнес толстяк. — Что это — комплимент или метафора? Я не ученый, предупреждаю тебя, дорогой мой племянник, но человек безобидный. Я честно вел торговлю часами, драгоценностями и золотыми изделиями. Я нажил достаточно для того, чтобы устроить мою дочь и соединить ее с человеком, которого она любит. Я хочу поселиться в деревенском доме, где вы вместе воспитывались и куда вы будете приезжать ко мне так часто, как только можете и, надеюсь, ежегодно будете проводить со мной все вакации. Полюби меня немножко, горячо люби мою дочь и называй меня папа Христофор, так как это мое единственное и настоящее имя. Оно менее звучно, чем Назиас, быть может, но я не скрою, что оно нравится мне больше, сам не знаю почему.
Я сжал в моих объятиях этого превосходного человека, который соглашался иметь зятем меня, молодого, бедного, еще без положения, и в порыве благодарности мне захотелось подарить ему бриллиант величиною с два моих кулака; покидая бездну, я машинально оторвал от скалы эту драгоценность и положил ее в карман. Бриллиант этот, совершенно незначительный по сравнению с колоссальными драгоценностями бездны, в мире, где мы живем, представлял собою бесподобный по форме и качеству образец. Я был так растроган, что не мог говорить, но я вытащил из своего кармана это сокровище и вложил его в руки моего дядюшки, пожимая их, чтобы дать ему понять, что я готов поделиться с ним всем, что имею.
— Что это такое? — произнес он.
И когда он открыл руки, я, краснея со стыда, увидал, что это шар граненого кристалла, вделанный, как орнамент, в конце перил лестницы моего павильона.
— Не считайте его за сумасшедшего, папа, — сказала Лора отцу. — Это символическое и торжественное отречение от некоторых фантазий, которыми он хочет пожертвовать мне.
Говоря это, великодушная Лора взяла кристалл и разбила его на тысячи кусков о наружную стену. Я взглянул на нее и увидал, что она всматривается в меня с тревогой.
— Лора! — вскричал я, прижимая ее к моему сердцу. — Мрачное очарование разрушено; между нами нет более кристалла, и начинается истинное очарование. Я нахожу тебя прекраснее, чем видел тебя когда-либо в мечтах, и я чувствую, что отныне люблю тебя всем моим существом.
Скоро дядюшка Тунгстениус и Вальтер пришли поздравить меня с выбором Лоры, который она сделала в мою пользу в ту минуту, как ей предстояло выбрать другого.
Я узнал от них, что накануне мое огорчение побудило мою кузину объясниться, и что она с первых же слов сказала своему отцу, что предпочитает меня. Едва только добряк Христофор приехал к нам (я действительно встретил его в минералогической галерее, и мое воображение представило мне его персиянином), как ему уже стали известны наши сердечные тайны. Не зная, что происходит между ним и Лорой, я в сильном огорчении ушел к себе в комнату, где напрасно старался успокоиться, читая попеременно то сказку из «Тысячи и одной ночи», то путешествие Кана к полярным морям, и под впечатлением сумбура в голове писал несколько часов подряд. Утром Вальтер и Лора, встревоженные тем видом, с каким я их оставил, и светом, еще горевшим в моей комнате, поочередно и вместе приходили звать меня и взглянуть на меня в стеклянную дверь; наконец, они решились выбить ее в ту самую минуту, когда я услыхал падение Назиаса в вулканическую бездну с таким странным и с таким реальным шумом. Вальтер ничуть не ревновал Лору в привязанности ко мне; он оставил меня вдвоем с нею, и ей удалось мягко отрезвить меня от галлюцинации.
Войдя в мою комнату, я действительно нашел на моем бюро целую кучу листков, исписанных во всех направлениях и крайне неразборчиво. Мне удалось собрать их в порядке и, насколько мне позволила память, дополнить и объяснить некоторые пробелы, затем я подарил их моей дорогой жене, которая иногда с удовольствием перечитывает их, извиняя мои прошлые преувеличения в силу того, что я остался верным ее образу и сохранил его ясным и чистым даже в моих мечтах.
Два года тому назад я женился и, не переставая образовывать себя, я научился говорить. Я сделался профессором геологии вместо моего дядюшки Тунгстениуса, заикание которого до такой степени усилилось, что ему пришлось отказаться от аудитории и передать лекции мне. В вакантные месяцы мы с ним и Вальтером отправляемся в деревню к дядюшке Христофору. Там, среди цветов, которые она страстно любит, Лора, сделавшаяся ботанисткой, спрашивает меня иногда, смеясь, подробности о флоре полярного острова; но она больше не воюет со мной за мою любовь к кристаллу, потому что я научился видеть ее в нем такою, как она есть, такою, какою теперь я ее всегда вижу.
* * *
Здесь господин Гарц закрыл свой манускрипт и прибавил от себя:
— Вы спросите меня, быть может, каким образом из профессора геологии я сделался продавцом минералов. На это можно ответить несколькими словами. Герцог, правивший Фишгаузеном, очень любивший науку и покровительствовавший ей, в один прекрасный день пришел к тому убеждению, что самая прекрасная наука состоит в искусстве убивать животных. Его приближенные уверили его в том, что для того, чтобы быть великим принцем, настоящим властелином, необходимо употреблять большую часть своих доходов на развитие охотничьего спорта. С тех пор геология, сравнительная анатомия, физика, химия были отодвинуты на задний план, и бедные ученые стали получать такое жалкое жалованье и такое неободряющее ободрение, что мы лишены были возможности содержать наши семьи. Моя дорогая Лора, которой я намерен сейчас представить вас, подарила мне несколько детей, а мой тесть посоветовал мне не дать им умереть с голоду; таким образом, мне пришлось покинуть ученый город Фишгаузен, в котором отныне всюду раздается звук охотничьих рогов и приветственный лай борзых собак. Я переселился сюда и, благодаря доброте папа Христофора, получил основной капитал, при помощи которого я занялся довольно прибыльной коммерцией, не оставляя в то же время дорогих мне изучений и исследований.
Таким образом, вы видите во мне человека, который счастливо отделался от иллюзий, и который уже никогда более не поддастся фантастическим выводам; но я, право, не особенно сожалею о том, что пережил этот горячечный период, где воображение не знает препятствий и где поэтическое чувство подогревает в нас пыл мечтаний и уничтожает ледяной ужас тщетных гипотез…
Я имел удовольствие обедать вместе с божественной Лорой, женой доброго господина Гарца. В ее фигуре не было уже ничего прозрачного: это была рослая матрона, окруженная очень красивыми детьми, составлявшими теперь ее единственное кокетство; но она была очень умна: она хотела образовать себя, чтобы не слишком отличаться от видения ее мужа в кристалле, и когда она говорила, в ее голубых глазах появлялся какой-то сапфировый блеск, в котором было много очарования и даже немножко волшебства.