Возобновление заметок. — На память и с чужих слов. — На «Буйном». — Перегрузка на «Бедовый». — Краткое благополучие. — Погоня. — «Да ведь они сдаются?..» — На буксире японского крейсера
Последнюю заметку в мою записную книжку я внес 14 мая 1905 года в 7 ч. 40 мин. вечера, лежа на палубе миноносца «Буйный». От потери крови и начинавшегося воспаления в не перевязанных, загрязнившихся ранах чувствовалась сильная слабость, озноб, тошнота, головокружение и мучительная жажда… Мой дневник, который я вел изо дня в день (и даже), из часа в час за все время войны — в Порт-Артуре и на второй эскадре, — прервался…
Только 22 мая (через неделю после боя) я в силах был снова взяться за карандаш и нацарапать несколько строк:
«Ивасаки (Ивасаки — японский доктор, в палату которого я поступил от доктора Оки, оказавшего мне первую помощь) тоже нашел (в ране) что-то лишнее. Стриг… Черт возьми!.. Всюду таскают на носилках. Дрянь. Говорят, рана была очень грязная (Неудивительно — девять часов без перевязки, сначала в дыму пожара и под струями грязной соленой воды, а затем — лежа на не менее грязной палубе миноносца). Кругом раны — жестокая контузия. Весь мускул сильно смят и косо разорван; страшно болезнен и маложизнен. Размеры (главной раны) — 130 миллиметров длины, а глубина — от 25 до 37 миллиметров. Оки обнадеживает крепкой натурой, говорит: «Very strong blood».
В этот же день, чувствуя себя (почему-то) довольно бодро (временная вспышка энергии), я набросал еще несколько кратких, неудобочитаемых и для постороннего человека совершенно непонятных, но моей памяти так много говорящих заметок.
Руководствуясь ими, попытаюсь рассказать о том, что со мной было за предшествовавшие дни.
Сделав последнюю запись (на «Буйном») и почувствовав себя «совсем скверно», я (как? — не помню) спустился в кают-компанию миноносца. Здесь фельдшер Петр Кудинов (так сам он рассказывал) нашел меня сидящим у стола и подо мной — лужу крови. По его словам, это было около полуночи. Странно, но, сколько помнится, тяжелая и огромная по размерам рана на правой ноге, причинявшая мне впоследствии столько… огорчений, в то время почти не болела. Боль чувствовалась вне ее — в колене и в бедре, и вся нога плохо меня слушалась. Зато хорошо помню, как я начал неистово ругаться, едва лишь фельдшер взялся за сапог на левой ноге и попробовал его снять. Малейшее давление на раздробленный большой палец и на два соседние, сильно помятые, вызывало такие ощущения, которые можно было выразить единственно при посредстве богатого боцманского лексикона… Немудрено! — ведь рассеченный осколком снаряда сапог был полон не только кровью, но и грязной, соленой водой, свободно проникавшей в него через пробоину, и в этом рассоле раненый палец вымачивался без малого девять часов…
Фельдшер Кудинов (дай ему Бог здоровья и счастья на многие лета) сразу сообразил, в чем дело. Сапог и носок были разрезаны. Затем он так нежно, так аккуратно справил свое дело!.. Да мало того! — чтобы мне не оказаться босиком, добыл откуда-то туфлю, вырезал у нее часть передка так, что от него осталась только перемычка, и эту импровизированную сандалию прибинтовал к ступне. Какой славный малый, и как глубоко я был (и всегда буду) ему признателен! Вот относительно дальнейшего устройства с некоторым комфортом оказалось труднее: не только все койки и диваны были заняты, но даже все матрасы разобраны.
— Эх, вы… — укоризненно ворчал Кудинов, видимо, не обращая никакого внимания на мои штаб-офицерские погоны. — Туда же хорохоритесь! Раньше бы надо мне показаться-я бы вас приспособил…
— Ну, ну… не свирепей… — отвечал я, — и так ладно будет…
Конечно, ни Кудинову, ни тем более мне и в голову не приходило вытаскивать матрас из-под кого-нибудь, хотя бы одного из легко раненных, которыми был переполнен миноносец…
Однако он добыл откуда-то чей-то дождевик. Правда, что, даже втрое сложенный, этот дождевик не напоминал собой тюфяка, но все-таки — не голая железная палуба! А фланелевая рубашка Кудинова, свернутая комочком и положенная под голову, — это была почти подушка!..
22 мая я записал в своем дневнике об этой ночи: «Пришлось лечь на палубе (железная), подостлав только дождевик… Холодно, больно, неудобно… Здорово качало… Слезла повязка. Фельдшер пришел, поправил; достал брезент, одеяло…»
В данный момент эти последние слова мне самому не вполне понятны: достал ли фельдшер брезент в качестве подстилки в дополнение дождевику, а одеяло — для покрышки, или только брезент, который служил и подстилкой, и одеялом? Во всяком случае положение мое в смысле комфорта значительно улучшилось.
Ночью трясла лихорадка. Бред путался с явью… Отчетливо, как сейчас, помню, будто командир миноносца приходил в кают-компанию, собирал военный совет, спрашивал мнения всех, начиная с самого младшего… Оказалось, что ничего подобного не было… На суде (по поводу сдачи миноносца «Бедовый») командир «Буйного» заявил, что никакого военного совета он не собирал и никогда никакого мнения от меня не спрашивал и спрашивать не мог, так как даже не подозревал о моем присутствии в кают-компании и видел меня только в момент перегрузки с «Суворова» на «Буйный», а после того, занятый своим делом, совершенно забыл о моем существовании… Из офицеров «Буйного» один, мичман Храбро-Василевский, показал, что хорошо помнит о моем присутствии на миноносце, потому что ночью, спустившись в кают-компанию, наступил на чьи-то ноги, торчавшие из-под стола, и, стараясь загладить свою неловкость, помогая потревоженному им раненому устроиться поудобнее, признал в нем меня…
Считаю долгом упомянуть об этом обстоятельстве затем, чтобы подчеркнуть недостоверность «воспоминаний» тяжелораненых, которые не только бред мешают с действительностью, но еще и эту путаницу совершенно чистосердечно пополняют рассказами посторонних лиц, слышанными позже и воспринятыми как факты, в которых они (раненые) якобы принимали непосредственное участие.
Под утро я заснул… Разбудили (кто? — не помню). Говорят: «Пересаживаться на «Бедовый»!» — Кто-то помог вылезти наверх. Невдалеке — «Дмитрий Донской»; совсем близко — два миноносца («Бедовый» и «Грозный»). Спрашиваю: «В чем дело?» — Конечно — не до меня; отвечают полусловами, что «Буйный» окончательно «искостился», идти не может… Изрядная зыбь. У борта «Буйного» — гребной катер с «Донского». Ведут к нему, говорят: «Садись! не задерживай!» — и даже ругаются… Миноносец мотается; катер прыгает рядом, и гребцы все силы напрягают, чтобы не разбиться о борт или, еще того хуже, не угодить планширем под какой-нибудь выступ и не нырнуть вместе со своей шлюпкой… — «Как тут садиться? Скакать нужно! Да разве ж я могу?..» — «Еще разговаривает!..» — Выбрав момент, приподняли, ткнули в спину, и я… спрыгнул в катер… неловко, торчмя, на обе ноги… свалился и от боли потерял сознание… Очнулся тоже от боли (вероятно, еще худшей). Я лежал поперек банки; на мне сидел кто-то в матросской рубахе, а на правой моей ноге, почти на самой ране, лежала какая-то здоровая палка и давила на нее… ну, затрудняюсь сказать, как она давила… Впоследствии я узнал, что тотчас после моего «переброса» на катер передали (тоже почти перебросили) носилки с привязанным к ним адмиралом. При этом один из принимавших носилки не удержался на ногах и сел на меня, а одна из ручек носилок всей тяжестью обрушилась на мою ногу и, как видно, крайне удачно… Все эти подробности стали мне известны значительно позже, а тогда я видел только спину сидящего на мне человека и, полный ожесточения, схватившись одной рукой за борт катера, другой, сколько было силы, колотил его по шее и по затылку, сопровождая свои действия самыми убедительными словами, которых не помню… да если бы и помнил, то вряд ли их можно было бы привести в печати…(На судебном следствии по делу о сдаче миноносца «Бедовый» выяснилось, что сидевший на мне человек был волонтер Максимов. Он же рассказал и все подробности происшествия)
Как меня выволокли на «Бедовый» — не знаю… Помню только, что лежал на его палубе ничком, почти уткнувшись головой в грот-мачту, и старательно подбирал под себя левую ногу, обутую в импровизированную сандалию, страшно боясь, чтобы кто-нибудь из пробегавших мимо людей не задел бы за этот «проклятый» палец. Правая нога вовсе меня не слушалась, но и не болела. Я только чувствовал, что она мокнет в чем-то теплом, и это не было неприятно… (в результате претерпенного при перегрузке повязка съехала и возобновилось обильное кровотечение).
Младший доктор с «Донского», оставшийся на «Бедовом», долго еще возился с перевязкой многочисленных и тяжелых ран адмирала. Адмирал хотя и был привязан к носилкам, но при двойной перегрузке — с миноносца на катер и с катера на миноносец — когда волей-неволей с ним обращались как с вещью, все бинты (как ни искусно накладывал их наш благодетель — Петр Кудинов) съехали со своих мест.
Отдышавшись, напившись (да не простой воды, а чаю с лимонной кислотой), я подбодрился и захотел мыться, так как, глянув в зеркало, увидел какую-то негритянскую физиономию, а проведя рукой по голове, мог убедиться, что на ней не волосы, а какой-то войлок — до такой степени мы были прокопчены дымом пожара и, смею добавить, шимозы.
Правда, что бодрости моей хватило ненамного. До уборной я добрался на своих ногах (хотя с опорой на окружающие предметы и при содействии окружающих), зато там, перед умывальником, управиться не смог… Выручил вестовой, который усадил меня на табуретку, принес таз и вымыл меня «в трех водах». После этого «трюка» я почувствовал себя как в раю. К тому же новые соплаватели наперерыв предлагали чистое белье, даже платье. Первое я принял с глубокой благодарностью, но от второго отказался: моя тужурка, изорванная осколками японских снарядов, и лохмотья брюк, залитые кровью, казались мне почетным обмундированием, с которым я ни за что не хотел расстаться…
— Ого, а вас и с левого бока изрядно попортило! — заметил кто-то, пока меня переодевали.
Действительно, невидные под тужуркой, ярко выступали на белом жилете красные пятна — одно, большое, у пояса, и два, поменьше, под левой лопаткой. По всей вероятности, эти осколки были в раскаленном состоянии (оттого и было так больно их получать), но зато, проникнув неглубоко, сами дезинфицировали, прижгли раны, которые уже успели покрыться струпом. Неприятно было только отдирать от них присохшую рубашку.
Потом пришел доктор (покончив с адмиралом) и начал «манипулировать» со мной.
За шесть месяцев в Порт-Артуре я достаточно пригляделся к минам, которые делают доктора при осмотре раненых (надо сознаться — все по одному шаблону), и научился понимать истинный смысл их всегда ободрительных замечаний.
В данном случае я понял, что дело серьезное и мне грозят крупные неприятности.
— Да он (осколок) навылет или засел? — спрашивал я доктора, возившегося с моей правой ногой. — Мне кажется, что есть там (в ране) что-то твердое…
Отвердение? — недовольным тоном переспросил доктор, но тотчас же поправился: — Твердое? Ну, если и сидит — «удалят». Ведь завтра же будем во Владивостоке, в госпитале… Там вас разделают по всем правилам науки, а пока здесь будем стараться об одном: держать в чистоте… И кой черт вы не перевязались немедленно?.. Не было бы там всей этой дряни!.. — закончил он почти сердито. — По крайней мере, хоть сейчас-то не геройствуйте, а уж раз свалились с ног, так лежите смирно!
* * *
Что делалось в это время на миноносце? Какие решения принимались? — Этим я вовсе не интересовался. Доктор сказал, что завтра мне придется лечь на операционный стол во владивостокском госпитале. Этим все исчерпывалось. Я считал (и, смею думать, по праву), что мое дело сделано, что, имея одну рану тяжелую, одну серьезную, три легких, много мелких поранений и две контузии, я, попав на корабль, только наблюдавший за боем, не сделавший ни одного выстрела ни из пушки, ни из минного аппарата, не имевший не только никаких повреждений, но даже и в среде экипажа ни одного хотя бы оцарапанного человека, я, такой избитый и растрепанный, — просто груз, подлежащий доставке по назначению. Мне и в голову не приходило расспрашивать окружающих: — Что и как? Это значило бы мешать им. Да если бы я и сунулся с какими-нибудь советами, то… может быть, меня не послали бы «к черту» громко, во внимание к моему положению, но, во всяком случае, отнеслись бы к подобным советам только снисходительно… «Пусть, мол, болтает, лежа на диване. Не надо его волновать».
В двенадцатом часу дня подали завтрак, состряпанный из консервов.
Есть я ничего не мог. С трудом проглотил чашку бульона с размоченными в нем кусками белого сухаря. Зато с наслаждением выпил два стакана горячего чая с коньяком и с лимонной кислотой. (По рецепту доктора. — Может быть, он и еще чего-нибудь туда прибавил?) Сразу стало тепло, хорошо, и я крепко заснул на своем диване, несмотря на шум и говор, стоявшие в кают-компании.
Проснулся по голосу флаг-капитана, который меня окликал. Отчетливо помню (а может быть, и бред), как он стоял, оправляя повязку на голове (имел три небольших осколка в затылке) и говорил:
— На Sud и к Ost'y — два дымка… (Это записано 22 мая.)
— Ну, что ж… полный ход, — ответил я.
(По старой штурманской привычке — записать «момент» — взглянул на часы — 3 ч. 15 мин.; записал «момент»).
— Ну, конечно… и я так думал… — промолвил флаг-капитан, уходя «наверх».
Я опять заснул…
Дальше мои воспоминания окончательно путаются. Многое из того, что и до сих пор так отчетливо представляется как пережитое мною лично, было опровергнуто свидетелями, дававшими свои показания под присягой.
Так, например, 22 мая в своем дневнике я записал:
«Задремал опять. Проснулся. Смотрю — 4 ч. 15 мин. Ход, как будто, неособенный (Опытный человек, находясь в кают-компании миноносца, всегда, по сотрясению кормы, легко скажет, идет ли миноносец малым, средним или полным ходом). Кругом никого. Забеспокоился — выполз наверх. Сидит Ильютович (Старший механик миноносца «Бедовый»). Спрашиваю ход. Отвечает: — 15. — Как так? сколько котлов? — Отвечает: — 2! — Разве не разводили во всех? — Нет!»
Наделе оказывается, что я не сам проснулся, а меня разбудил волонтер Максимов, и не я разговаривал с Ильютовичем, а Максимов передал мне свой разговор с ним, добавив, что «дымки» нас заметно нагоняют. Вот почему я забеспокоился и «полез» наверх. Как ни плохо работали мои мозги, но я не мог не понять, что раз за нами гонятся, то на случай встречи и боя необходимо иметь возможность дать полный ход. Ведь миноносец с парами в половинном числе котлов — игрушка в руках неприятеля. Что захочет, то с ним и сделает… Ведь это — азбука…
Где подтягиваясь руками, где ползя на четвереньках, я добрался до мостика, но влезть на него по вертикальному трапу, конечно, не мог и, уцепившись за нижнюю ступеньку, принялся кричать: «Пары!.. Пары во всех котлах!.. Пары!.. Пары!.. Чего ждете?.. Пары!..»
На ближайшем ко мне крыле мостика я видел командира миноносца, флаг-капитана и флагманского штурмана. Это не был бред — эпизод засвидетельствован матросом-сигнальщиком Сибиревым.
Они о чем-то совещались между собой…
Потом командир перегнулся через поручень мостика ко мне и крикнул: «Да! Да! Сейчас! Сейчас! — И громко скомандовал: — Разводить пары во всех котлах!»
— Есть! — отозвался ему боцман и повторил команду.
Мне было так трудно… Миноносец изрядно покачивало; ноги были как чужие; руки слабели; голова кружилась… казалось, вот-вот по горбатой, мокрой, железной палубе скатишься за борт…
Да разве ж я не сделал всего, что мог? Ведь я своими ушами слышал приказание: «Разводить пары во всех котлах!» Ну… а дальше — пусть исполняют свой долг…
Я пополз обратно…
В полпути (это был тяжелый путь, хотя всего сажень двадцать) какой-то матрос пришел ко мне на помощь. Кто именно — сейчас не вспомню…
Добравшись до дивана в кают-компании, я повалился на него почти без чувств… Этот поход к мостику и обратно окончательно вывел меня из строя…
Как выяснилось впоследствии, я был не один в кают-компании. На одной из коек, прикрытых занавесками, лежал лейтенант Крыжановский. Отравившись ядовитыми газами «шимозы» (хотя вовсе не раненый), он, всю ночь промучившись приступами удушья и тошноты, теперь крепко спал.
Я, конечно, и не подозревал о его присутствии, но теперь позволю себе воспользоваться его показанием, данным на суде.
Он показал, что был разбужен доктором, который сообщил ему тревожные вести: «Нас нагоняют, как стоячих. Очевидно — японцы. У нас ничего: пары — в двух котлах; пушки — закрыты чехлами; мины — неготовы…»
Крыжановский заторопился «наверх», заметил меня, спросил, не пойду ли и я, но я ответил: «Не могу»…
Ничего этого я не помню…
Помню только, как, лежа на диване (сколько прошло времени? когда это было?), прислушивался к звукам выстрелов, к свисту снарядов… и соображал, что это стреляют «они», а мы не отвечаем… Потом у нас застопорили машины. Пальба прекратилась… В чем дело?.. Вспоминались какие-то отрывочные слова о флаге Красного Креста, о парламентерском флаге…
И вдруг мысль, ясная, отчетливая, во всей своей наготе — мелькнула в мозгу: «Да ведь они сдаются?!»
Как в «Расплате», как в «Бое при Цусиме», так и сейчас буду беспощадно откровенен не только по отношению к товарищам по несчастью, но и по отношению к самому себе…
В этот роковой момент я не думал ни о чести андреевского флага, ни о славе России и ее флота, — я думал только о себе…
«Сдаются!.. А я-то? Ведь я с «Дианы»! Хорошо, если расстреляют, а то… и повесить могут!.. Нет! — лучше сам…» Я сорвался с дивана, схватил мой (мой собственный) браунинг, висевший на крючке для фуражек, отчаянным усилием взвел пружину… Осечка… Протянул опять. Проклятый патрон выскочил, но как раз в этот момент в кают-компанию спустился доктор и сердито взял меня за руку… Сопротивляться я не мог…
«Не судьба… — мелькнуло в голове. — Будь что будет…»
В Сасебо нас прибуксировали только 17 мая после полудня, пожалуй, даже к вечеру. Что я делал за эти двое суток? Ничего не записано… На память могу сказать, что меня то трясло в ознобе, и я не знал, как бы мне согреться и чем бы укрыться, — то в лихорадочном жару я садился на своем диване, вступал в спор с окружающими, говорил дерзости, почти оскорбления… Нападал на командира миноносца и заявлял полную свою готовность дать удовлетворение поединком, как только мы ступим на русскую территорию…