В период выздоровления. — Я — революционер… — Наша молодежь. — Мир. — Тяжелые дни. — От Сасебо до Ниносима
Только тот, кому довелось в жизни благополучно перенести опасную, тяжелую и мучительную болезнь, поймет то, что я испытывал в течение ближайших недель. Я чувствовал (по крайней мере, мне так казалось), как с каждым часом я крепну, как прибывают силы. И как старательно исполнял я все предписания доктора относительно постепенного увеличения срока прогулок, как внимательно следил за своей ногой, приучая ее повиноваться моей воле — не «загребать», не давать «вольтов» в сторону (седалищный нерв был-таки затронут)! Последнее время из всего населения палаты нас было только трое с еще не закрывшимися ранами; теперь осталось двое… Сознаюсь откровенно, когда эти двое отправлялись в операционную, я никогда не мог удержаться, чтобы не подумать: «А мне уж больше не нужно!» — и эта мысль делала меня счастливым. Пусть это была грубая, животная радость — что делать! — я обещал писать всю правду.
Одновременно с этим мысль, до того всецело сосредоточивавшаяся на ходе раны, словно вырвалась из-под гнета и заработала необычайно ярко. В несколько дней я собрал в одно целое отрывочные заметки, которые набрасывал, лежа на койке, и уже 9 августа представил адмиралу обширную докладную записку, в которой были подробно исследованы и… названы своими именами те условия, которые в течение многих лет подготовляли наше поражение. После всего пережитого я считал себя не только вправе, но и обязанным высказаться с полной откровенностью. Адмирал никогда не говорил со мной об этой записке, зато в Петербурге, где с его разрешения она была отпечатана и разослана всем высшим чинам морского ведомства, она имела несомненный успех, восстановив против меня все тесно сплоченное население здания адмиралтейства.
Однако же возвращаюсь к моему дневнику. Читая его, кажется, что в авторстве участвовали два человека: один — полный бодрости, горячо верящий, что не он только, но весь флот возрождается к новой жизни, что гроза, принесшая разрушение, не может не очистить атмосферы; и другой — на основании опыта прошлого и кое-каких признаков в настоящем, не верящий в обновление, глубоко убежденный, что никакая гроза не освежит спертого воздуха бесчисленных канцелярий морского ведомства…
* * *
«9 августа. — Что делать дальше, вернувшись в Россию? Используют ли горький опыт? Сумеют ли создать настоящий флот, или только построят новые кузова, а закваска останется старая?.. Тогда нельзя служить, невозможно работать для подготовки новой Цусимы!.. Грустное, обидное сознание, что жизнь прожита зря, что лучшие годы отданы на службу учреждению, которое привело Россию к позору… Вместо грозной силы они соорудили грубо намалеванную декорацию, а мы, как дети, дались в обман и, опоясавшись бутафорским мечом, шли поражать врагов Родины!.. Вот и сидим в Сасебо… А они? Они все там же, где и были, на своих мягких креслах, да еще, чего доброго, они же нас и судить будут…»
10 и 11 августа записаны разные мелочи госпитальной жизни, которые я и в дальнейшем изложении буду пропускать.
«12 августа. — …и разве я изменил себе, выступив с резкой критикой? Я всегда знал то, что говорю теперь, а при случае и высказывал, и не за спиной, а в глаза моим начальникам (бывали и неприятности). Но только в общем, я подавлял в себе эти протесты. Я сам себя старался уверить, что все добросовестно исполняют свой долг. Я не допускал мысли, чтобы вопросы, приходящие в голову мне, сравнительно молодому офицеру, не беспокоили людей много старше и опытнее меня, и если не все делалось так, как мне казалось нужным, то, несомненно, потому, что делалось наилучшим способом, и иначе нельзя. Чудовищно было бы думать, что люди, стоящие у власти, больше заботятся о себе и своих интересах, нежели о пользе дела, к которому приставлены, о безопасности и чести Родины, вверенных их попечениям, что для них неудовольствие нужных или приятных «особ» быть может страшнее ответственности перед судом истории… Да! в этом я ошибался… Но когда они с высоты своего величия вещали: «Нам лучше знать. Исполняйте, что вам приказано, — и все будет хорошо. Начнете умничать — только напортите», — как было им не верить? Ведь в их руках были сосредоточены все средства, все данные… Можно ли было подозревать, что груды «материалов» только обременяют шкафы канцелярий, а требования, вызываемые опытом, оставляются без внимания?.. Но как это въелось! До какой степени священны традиции! Например, свежий человек, прочтя мою докладную записку, сказал бы: «Да ведь это прописные истины! чего тут доказывать?» А вот NN, который читал ее, находит высказанные в ней взгляды революционными… И это — после Цусимы!..»
«13 августа. — Проснулся рано — только пробило 5 ч. Вышел на крыльцо. Дождь перестал: на небе редкие, разорванные тучки; запад еще темный; на востоке полнеба охвачено слабым белесоватым светом, а понизу стелется багровый отблеск. Предрассветный туман стоит в неподвижном воздухе; бухта и склоны гор задернуты легкой дымкой. Лист не шелохнется. Тишина… такая тишина, что сквозь закрытую дверь явственно слышно всхрапывание людей, спящих в бараке. Какая красота! как глубоко, как привольно дышится! как легко, как бодро себя чувствуешь! полететь бы птицей!.. И вдруг — все померкло, поблекло… ужасное, роковое слово: «в плену»…
«14 августа. — Ожесточенные дебаты по поводу манифеста 6 августа. — Боже мой! какое полное отсутствие сведений о формах народного представительства в других государствах! Если бы еще все эти нелепости говорили только молодые мичмана, которым в корпусе, конечно, не читали государственного права (хотя и в среде мичманов были один инженер и один лицеист, окончившие курс и поступившие во флот юнкерами), но такое же невежество проявляли и люди, изрядно послужившие, дожившие даже до седых волос.
О порядке выборов в различных государствах, разумеется, никто не имел ни малейшего представления; большинство, впрочем, слышало, что в Англии существуют палата лордов и палата общин, которые иногда пререкаются между собой, но как разрешаются эти пререкания — не были осведомлены; сенату во Франции приписывали роль нашего сената; о верхней палате в Австрии и Германии, о сенате в Италии и пр. вовсе ничего не знали. В результате: одни ликовали, представляя себе Думу состоящей из депутатов, избранных всеобщей подачей голосов, решения которых непосредственно поступают на утверждение верховной власти; другие же, опасаясь такого крутого перелома, восставали против всякого народного представительства. — Было бы смешно, когда бы не было грустно».
«15 августа. — Горькие мысли о нашем флоте приходят в голову. Не только сверху надо основательно почистить, — необходимо и снизу перевоспитать. А перевоспитывать — это труднее, чем просто воспитывать… Пишу под впечатлением разыгравшегося в палате горячего спора. — Из Киото, где содержится большая часть пленных моряков, кем-то было получено письмо, в котором сообщалось, что там для офицеров организованы лекции по штурманскому, артиллерийскому и минному делу, по механике и кораблестроению, а также ведется военно-морская игра — вообще стараются с пользой употребить время вынужденного бездействия. Кто-то шутя стал поддразнивать молодежь, что по выписке из госпиталя им придется засесть за книги, посещать лекции, а потом, чего доброго, и экзамен сдавать… Все смеялись, но один из мичманов принял дело всерьез и категорически заявил, что ни на какие лекции не пойдет. — Пойдете, если будет приказано! — Никто не может мне приказать! — А начальство? — Здесь нет никакого начальства, кроме японцев! К большому моему удивлению, все его товарищи энергично поддержали это заявление. Шуточные пререкания превратились в принципиальный спор. Ни разъяснение смысла служебных отношений, ни ссылка на статьи морского устава — ничто не помогало! Причем аргумент протестующих был прост до грубости: «Пусть сам адмирал скажет мне: «Ступайте»! — а я не пойду! Ну, как он может меня принудить?» — Выходило так, что исполнение приказания обязательно лишь в том случае, когда за ослушание грозит немедленное возмездие. Не имеешь возможности наказать — значит, не можешь и приказывать, Печальное credo».
«16 августа. — После долгого ненастья установилась чудная погода. Вчера после обеда гулял по двору больше часа. Оказалось не по силам. Здорово устал; всего разломило; в глубине раны тупая боль — должно быть, клочья мускула срослись не совсем правильно; когда возвращался, нога подвертывалась — слаба и в бедре, и в колене».
«В японских газетах пишут, что мирные переговоры будут продолжаться, так как за хорошее вознаграждение они согласны очистить Сахалин. То есть желают, кроме железной дороги, Артура, Дальнего, Ю. Маньчжурии и Кореи, получить контрибуцию?.. Что же Линевич, который еще два месяца тому назад рвался в бой? Хоть бы на шаг потеснил их, и стали бы сговорчивее! Видно… слова только…»
«17 августа. — «Пересвет» вышел из дока и пошел куда-то… Больно глядеть… а тут еще музыка играет сегодня на площадке у нашего барака и все такие знакомые мотивы-марши: «Двуглавый Орел» и «Кронштадт — Тулон». Тяжело слушать — в голову так и лезет назойливая мысль: не с наших ли судов взяты эти ноты?.. Тоска…
Около 9 ч. вечера принесли отпечатанную на особом листке телеграмму: «Только что договорились о мире». Все всколыхнулось. Первое движение — конечно, радость. Мир! — Да, но какой ценой?.. — и лица нахмурились».
«18 августа. — Всю ночь проворочался на койке. Мир за ключён. Перед Россией две дороги: новая, чуть намечающаяся — путь обновления, и старая, наезженная — среди родных болот и дремучих лесов. Хватит ли решимости, хватит ли силы выбиться из глубокой, веками проложенной колеи?.. Вспомнились полные горькой иронии стихи А. Толстого: «Ой, кабы Волга-матушка да вспять побежала! — кабы можно, братцы, начать жить сначала!..» Под утро задремал, но скоро опять проснулся. Заря на небе. И как ярко горит… Для кого? Неужели-только для японцев? О, для этих она давно взошла, а сегодня каждый японец встает с постели, полный надежды и веры в будущее, с глубоким сознанием, что принесенные жертвы были не бесплодны. Славный мир завершил победоносную войну, и Великая Япония прочно заняла свое место среди мировых держав.
А ты, далекая, любимая Родина? Ты, как Иван-Царевич, стоишь на роковом перекрестке… Помоги тебе Бог избрать верный путь, добыть и мертвой воды, чтобы срастить разбросанные по полю части русского великана, — и живой, чтобы пробудить его от смертного сна… Горько за тебя, разбитую и униженную, и без слов рвется сердце служить и работать для твоего счастья… Сколько тьмы, горя осталось позади… Что-то Бог даст в будущем?.. И плакать хочется, и молиться…»
«19 августа. — В японских газетах пишут, что мы уступили половину Сахалина и обязались уплатить за содержание пленных 200 миллионов. Замаскированная контрибуция. Плачевный мир…»
«20 августа. — Японцы, видимо, недовольны условиями мира (чего бы, кажется?). К нам не пропускают никаких газет».
«21 августа. — Газет все нет, но фельдшер рассказывал, что отовсюду идут выражения негодования; подаются петиции с просьбой не заключать мира; Комуре грозят, предупреждают, чтобы лучше не возвращался в Японию».
«22 августа. — После долгих требований и обращений по всем инстанциям начальства наконец-то получили газеты. Понятно, почему их прятали. По всей Японии страшное недовольство условиями, на которых заключен мир. Причина та, что японскому правительству словно мало было действительных побед, и оно (для поддержания бодрости духа, что ли?) еще преувеличило их. Естественно, что народ считал Россию окончательно разгромленной, лежащей у ног Японии и молящей пощады. Теперь наступило отрезвление и разочарование. Нигде никаких празднеств. Ни одного флага, развешивать которые японцы так любят. Наоборот — обещают при возвращении уполномоченных из Америки приспустить все флаги до половины. Газеты печатают условия мирного договора в траурных рамках».
«23 августа. — Нога все еще плохо действует, особенно по утрам, пока не расходится. Струп еще не сошел и очень болезнен при малейшем давлении. Боюсь, не открылась бы рана снова. Беспокоит и большой палец на левой ноге».
«24 августа. — Кругом только и разговоров, что о близком отъезде. Японцы суетятся. Порт (госпиталь), видимо, хочет как можно скорее сдать нас главному управлению военнопленных, хотя, казалось бы, чего проще освободить прямо отсюда, тем более что многие еще требуют лечения, а у двоих (не считая адмирала) даже раны не закрылись.
Сегодня опять запрос из Петербурга о состоянии здоровья адмирала, об его работоспособности в будущем и т. д. — Флаг-капитан не решился отвечать своими словами, но просил главного доктора написать все подробно, ничего не скрывая».
«25 августа. — Сегодня уже начались сборы. После завтра едем в Киото. — Тяжелое, смутное время, словно стоишь не то на распутье, не то перед запертой дверью, которая вот-вот должна открыться, а что за ней? — неизвестно. Страстно хочется скорее вернуться в Россию, но само возвращение пугает. Все-таки — из плена, разбитые… Когда еще разберутся, кто действительные виновники разгрома!.. Единственное, что придает бодрости, — это телеграммы, которые получал адмирал в первые дни после боя. Но с тех пор много воды утекло; многое могло измениться, да, судя по газетам, так и есть; господа из-под «шпица» приняли свои меры, чтобы сухими из воды выйти И с больной головы свалить на здоровую…»
«26 августа. — Дождь; пасмурно. От погоды, что ли, разболелись раны. Ночью была лихорадка. Не то во сне, не то наяву так ярко вспоминались наиболее тяжелые из пережитых моментов… особенно один… Ведь я же, как только услышал, выведенный из забытья, о появившихся дымках, сейчас посоветовал разводить пары, давать полный ход, бороться до последней возможности, и флаг-капитан согласился со мной и пошел наверх распорядиться. Это все помнят, все подтверждают. Виноват ли я, что снова впал в забытье, что не пополз за ним наверх, что поверил его решимости?.. Можно ли этого требовать от человека, ослабевшего от потери крови, лежащего в лихорадке, раненного в обе ноги, которому каждый шаг стоит огромных усилий и страданий? Требовать, конечно, нельзя, и никто не осудит… Но я сам?.. Нет — ошибка была! Я должен был просить снести меня на мостик! Положение было слишком серьезно, а ведь я знал его характер, его способность поддаваться уговорам, менять решения… Понадеялся на других? — здоровых, бодрых, не раненых, только наблюдавших за боем? Они, мол, распорядятся? Теперь их черед? Вздор! Ни на кого не имел права полагаться! Поддался физической слабости и не оценил важности момента! — вот моя вина…
Газеты принесли известия о беспорядках в Токио. Толпа хотела разнести здание Министерства иностранных дел, вступила в схватку с полицией, сожгла несколько полицейских домов. 2 полицеймейстера, 5 приставов и 60 городовых ранено; из толпы — 5 убито и 200 ранено. Вызваны войска. Объявлено военное положение и временные правила о печати».
«27 августа. — Отъезд не состоялся, как слышно, из-за того, что не успели прислать одежду для наших матросов; а между тем многие были спасены почти нагишом».
«28 августа. — Проснулся в шестом часу утра, когда весь госпиталь еще спал, и заторопился последний раз сделать мою предрассветную прогулку, проститься с убогой лужайкой перед бараком, по которой я сделал мои первые, неверные шаги без костылей, опираясь на палку, где «учился ходить». Дивное утро. Редкие, нежные тучки ползут по небу, цепляясь за вершины гор. Даль затуманена. Все залито ровным белесоватым светом. Не разберешь — взошло уже солнце за горами или нет. Стебли высокой жесткой травы стоят, не шелохнутся, осыпанные каплями росы, и я стою неподвижно на потемневшей сырой дорожке и слушаю тишину. В порту, в городе, кругом — ни звука… Но вот — одна, другая, третья — и по кустам, по траве, будто сотни колокольчиков и бубенчиков, зазвенели цикады. Где-то близко прокричал петух. Неожиданно слева, из-за барака, взметнулась с хриплым карканьем ворона и, грузно взмахивая крыльями, низко-низко перелетела через мою дорогу невдалеке от меня. За ней другая. Любопытно, что предсказали бы авгуры по такому полету… Впрочем, и у нас есть на этот счет какая-то народная примета.
День прошел в суете и сборах.
В 4 ч. 45 мин. пополудни тронулись из госпиталя. Адмирала везли на дженрикше; двоих несли на носилках; мне рекомендовали взять, на всякий случай, костыли, но я расхрабрился и пошел, опираясь на палку, так как до пристани было совсем недалеко. У пристани ожидал портовый паровой катер, доставивший нас на пароход «Genkai-Maru», бывший пассажирский и, по-видимому, до войны обслуживавший линию, излюбленную туристами, так как салон и каюты первого класса были совсем на европейский лад и даже роскошно отделаны. Разместились весьма комфортабельно. Провожать приехал начальник штаба порта, контр-адмирал Сакамото, наговорил массу любезностей, желал счастливого пути и т. д., и т. д.
В 5 ч. 30 мин. снялись с якоря. Тут всех нас пригласили в салон, закрыли двери и спустили жалюзи. Это — чтобы мы не видели выхода из порта и не могли запомнить расположения защищающих его фортов. В 6 ч. 40 мин., когда были уже в море и ничего секретного подглядеть не могли, — получили свободу. — Невольно вспомнились добрые порядки отечественных военных портов, где для любого наблюдателя все — как на ладони.
Прощание в госпитале вышло довольно сухое. Да и трудно было ожидать, чтобы расстались «sans rancune». В ком встретили мы сердечное к нам отношение? По пальцам сосчитать можно: доктора Оки и Ивасаки, смотритель госпиталя, фельдшер Мацуно, санитар Мияге (из числа санитаров бывали и другие, но их сейчас же убирали). Все прочие, видимо, лишь во исполнение воли начальства не слишком третировали нас, но в душе крепко держались старого правила, что военнопленный — это раб, собственность победителя.
При закате солнца погода испортилась. Небо задернулось тучами; море свинцового цвета; откуда-то пошла зыбь. Совсем наша осень… Но не прошло и нескольких часов, как опять разъяснило и наступила дивная лунная ночь, какие бывают только в Японии в конце августа и начале сентября. Стою на юте. Постукивает винт. Белая струя ложится за кормой. Тихо. Через ровные промежутки раздается глухой, отрывистый звонок механического лага. Временами слабо погромыхивает цепной штуртрос. Идем Большим Хирадским проливом. В 10 ч. вечера взяли курс ONO на Симоносаки. Ориентируюсь по луне и по берегу. К югу, на фоне неба, посеребренного луной, темнеют горы Киу-Сиу. Между нами и берегом по поверхности моря рассеяны сотни огней. Это японские рыбаки. Они спокойно ловят рыбу у своих берегов, как ловили ее и во время войны… Они спокойны. Их флот владеет морем… Владел, владеет и будет владеть… Долго ли еще? Не знаю, что это болит — душа или сердце? или то и другое?.. Горе побежденным!.. Так больно, так горько… И зачем доктор тогда помешал мне?.. Заснуть, скорее бы заснуть…
Не могу спать — мимо окна прошел часовой… Случайно посмотрел в зеркало, и оттуда глянуло на меня какое-то совсем чужое, почерневшее, усталое лицо… Да и в самом деле — эти последние дни с их неотвязными, мучительными думами — я так устал…»
«29 августа. — Около 6 ч. утра останавливались у карантина, а в начале 8-го подошли к Дайри, где высадили шедших на том же пароходе нижних чинов, одновременно с нами выписанных из госпиталя. Они отправляются в Кумамото. — Около 9 ч. вышли из пролива (Симоносаки) в Средиземное море и легли курсом в 80 четверть. — Неожиданно вспомнил, что в 1898 году «Владимир Мономах» под командой князя Ухтомского, идя этим курсом, в тумане вскочил на мель, но благополучно снялся своими средствами. Теперь «Мономах» покоится на дне Корейского пролива, а его бывший командир — в плену…
Из Сасебо нас сопровождают доктор Тадзуки и капитан-лейтенант Кимура.
Маленькое замечание. Вчера, ложась спать, подумал, что провалился, — так отвык от порядочной койки. В самом деле: 3 1/2 месяца на жестком соломенном матрасе, а под головой — маленькая, купленная в госпитальной лавочке надувная резиновая подушка, так как от госпиталя вместо подушки полагался парусинный валик, набитый песком. Помню, первое время, пока я не знал, что можно послать санитара купить подушку, как он меня мучил! Лихорадка, вынужденное лежание в одном и том же положении (навзничь); шея затекает; голова болит, и проклятый валик, кажется, упирается не в череп, а в самый мозг…
Жарко. С утра чуть тянул слабый SO, а после полудня совсем заштилело. Все море усеяно парусами каботажников. Им, прямо, числа нет. Вот откуда комплектуется японский флот настоящими моряками, и вот где неистощимый резерв его личного состава!
В 6 ч. 45 мин. вечера стали на якорь у карантина, расположенного на островке Ниносима, где будем сданы на попечение военного ведомства».