ПОЛЬ И ВИРГИНИЯ

Предисловие автора

В этом маленьком сочинении я ставил себе большие цели. Я попытался нарисовать в нем почву и растительность, не похожие на те, какие есть в Европе. Поэты наши достаточно долго усаживали влюбленных своих на берега ручьев, на луга и под листву буков. Мне захотелось дать им место на берегу моря, у подножья скал, в тени кокосов, бананов и цветущих лимонных дерев. Другой части света недостает лишь Феокритов и Вергилиев, дабы у нас были картины, по меньшей мере столь же привлекательные, как и изображения наших стран. Мне ведомо, что путешественники, отмеченные вкусом, оставили восторженные описания некоторых островов южного океана; однако нравы туземцев, а еще пуще — наезжающих туда европейцев, часто портят там пейзаж. Мне же захотелось связать красоту тропической природы с нравственной красотой маленького общества. Я поставил также себе задачей сделать наглядными несколько великих истин, и в том числе следующую: счастье наше состоит в том, чтобы жить в согласии с природою и добродетелью. Однако мне отнюдь не пришлось прибегать к сочинительству, дабы изобразить счастливую семью. Смею уверить, что люди, о коих далее идет речь, действительно существовали и что история их подлинна в основных своих происшествиях. Это было засвидетельствовано рядом лиц, которых мне довелось знать на Иль-де-Франсе. От себя я привнес лишь кое-какие маловажные обстоятельства; однако и они, поскольку я лично испытал их, опять-таки действительны. Когда несколько лет назад я сделал весьма несовершенный набросок этой, можно сказать, пасторали, я обратился к одной прекрасной даме, вращавшейся в высшем свете, равно как к нескольким серьезным людям, живущим поодаль от него, с просьбой прослушать мое чтение, дабы я мог принять в расчет впечатление, вызываемое моим произведением у слушателей столь разного склада, — мне было дано удовольствие видеть, как все они проливали слезы. Это было единственным суждением, какое я извлек, но это было также и все, о чем мне хотелось знать. Однако часто бывает, что большой порок тянется следом за малым дарованием; так и мне этот успех внушил тщеславную мысль — дать моему сочиненью заглавие: «Картина природы». По счастью, я вспомнил, насколько чужда мне самая природа тех мест, где я родился; насколько богата она, многообразна, приятна, великолепна, таинственна в тех странах, где ее проявления я видел лишь в качестве путешественника, и насколько недостает мне проницательности, вкуса и писательской выразительности, чтобы познать ее и воспроизвести. Это вернуло меня в естественные мои границы. Таким-то образом я включил этот слабый опыт в общий заголовок, своего рода продолжением моих «Этюдов о природе», которым публика оказала столь благожелательный прием: мне хотелось, чтобы заглавие это, напоминая читателям о слабости моего дарования, было вместе с тем постоянной памяткой об их ко мне снисходительности.

На восточном склоне горы, подымающейся за Портом Людовика, что на Острове Франции[1], видны на урочище, некогда обработанном, развалины двух маленьких хижин. Они расположены почти на середине котловины, образуемой большими скалами и имеющей лишь один выход, обращенный на север. Слева видна гора, именуемая Пиком Открытия, откуда сигнализируют кораблям, пристающим к острову, а у подножия этой горы — город, называемый Портом Людовика; справа — дорога, ведущая от Порта Людовика к Участку Больших Апельсинов; затем — церковь, носящая то же прозвище и высящаяся с ведущими к ней бамбуковыми аллеями посреди равнины; а далее — лес, простирающийся до пределов острова. Перед собой, на берегу моря, видим Бухту Могилы, немного правее — Мыс Несчастья, а за ним — открытое море, где кажутся водяными цветами несколько необитаемых островков, и среди них — Угол Прицела, похожий на бастион среди волн.

У входа в котловину, откуда видно все это, горное эхо беспрестанно вторит шуму ветров, волнующих соседние леса, и плеску волн, разбивающихся вдали о скалы; но близ самых хижин не слышно никакого шума и не видно ничего, кроме больших утесов, отлогих, как стены. Купы деревьев растут у их подошвы, в их расселинах и даже на вершинах, куда пристают облака. Дожди, привлеченные их пиками, часто разрисовывают цветами радуги зеленые и бурые склоны и питают у их подножия источники, из которых образуется небольшая речка Латаний. Великая тишина царит в их окрестности, где все исполнено мира: воздух, воды и свет. Лишь эхо чуть вторит там шелесту пальм, растущих по пологим возвышенностям и всегда качающих по ветру длинные стрелы свои. Нежный свет озаряет глубь этой котловины, где солнце сияет лишь в полдень; но уже с зарей лучи его ударяют по хребту, и вершины его, подымаясь над тенями горы, кажутся золотыми и пурпурными на лазури небес.

Я любил посещать это место, где можно наслаждаться одновременно и необъятным видом и глубоким уединением. Однажды, когда я сидел близ этих хижин и созерцал развалины их, какой-то человек, уже старый, проходил неподалеку. Он был одет, по обычаю коренных жителей страны, в короткую блузу и длинные панталоны. Он шел босиком и опирался на палку из черного дерева. Волосы его были совершенно белы, а лицо — благородно и просто. Я почтительно поклонился ему. Он ответил на мой поклон и, на мгновение окинув меня взглядом, приблизился ко мне и опустился на пригорок, где я сидел. Побуждаемый этим знаком доверия, я заговорил с ним. «Отец мой, — сказал я ему, — не можете ли вы сообщить мне, кому принадлежали эти две хижины?» Он мне ответил: «Сын мой, в этих землянках и на невозделанном этом урочище жили двадцать лет назад два семейства, нашедшие тут счастье. История их трогательна; но на этом острове, лежащем на пути в Индию, какого европейца заинтересует судьба нескольких неизвестных людей? Кто захотел бы жить здесь счастливо, но в бедности и безвестности? Люди стремятся узнать лишь историю царей и властителей, которая бесполезна им». — «Отец мой, — возразил я, — нетрудно рассудить по виду вашему и вашей речи, что вы приобрели великую опытность. Ежели есть у вас время, то прошу вас поведать мне, что вы знаете о прежних жителях этого пустынного места, и верьте, что человек, даже наиболее развращенный предрассудками света, любит слушать о счастии, даруемом природой и добродетелью». Тогда, сжав на мгновение руками голову, словно стараясь припомнить кое-какие обстоятельства, старец рассказал мне вот что.

В 1726 году один молодой человек из Нормандии, по имени де-ла-Тур, тщетно попытавшись добиться службы во Франции и помощи от своей семьи, принял решение приехать на этот остров, дабы здесь искать счастия. С ним была молодая женщина, которую он очень любил и которою он равно был любим. Она происходила из старинного и богатого рода своей провинции; однако он женился на ней тайно и без приданого, ибо родители его жены воспротивились ее замужеству, так как он не был дворянином. Он оставил ее в Порте Людовика, на этом острове, и отплыл на Мадагаскар, чтобы купить там нескольких чернокожих и поскорее вернуться сюда устраивать жилище. Он прибыл на Мадагаскар в дурное время года, начинающееся с половины октября, и вскоре по приезде умер от губительной лихорадки, которая свирепствует там в течение шести месяцев в году и которая всегда будет мешать европейским нациям основать там прочные поселения. Вещи, привезенные им с собой, были расхищены после его смерти, как то обычно бывает с теми, кто умирает вдали от родины. Его жена, находившаяся на Острове Франции, осталась вдовой, беременной, в стране, где у нее не было ни помощи, ни положения, не имея на свете ничего, кроме одной лишь негритянки. Так как она ни к кому не хотела обращаться с просьбами после смерти того, кого единственно любила она, то несчастие придало ей мужества. Она решила обрабатывать при помощи своей невольницы небольшой клочок земли, дабы иметь чем существовать. На этом острове, почти пустынном, где земельных участков было вдоволь, она отнюдь не искала земли, наиболее плодородной или наиболее способствующей торговле. Стремясь найти какое-либо горное ущелье, какое-либо скрытое убежище, где она могла бы жить одиноко и безвестно, она ушла из города в эти скалы, чтобы укрыться в них, как в гнезде. Всем чувствительным и страдающим существам свойствен этот инстинкт — удаляться в самые дикие и пустынные места, как будто скалы служат преградой злосчастию и как будто спокойствие природы может утишить пагубные смятения души. Но провидение, которое приходит на помощь нам, когда мы стремимся лишь к насущным благам, дало госпоже де-ла-Тур то, чего не дают ни богатство, ни знатность: то был друг.

В этой местности жила около года женщина, живая, добрая и чувствительная; звали ее Маргаритой. Она родилась в Бретани, в простой крестьянской семье, которая любила ее и сделала бы ее счастливой, не имей она слабость поверить любви одного из соседних дворян, обещавшего жениться на ней. Однако, удовлетворив свою страсть, он покинул ее и даже отказался обеспечить ребенка, которым она забеременела от него. Она решила тогда покинуть навсегда родимую деревню и уехать скрывать свой грех в колонии, далеко от родины, где она потеряла единственное приданое бедной и честной девушки — честь. Старый негр, которого она купила за несколько занятых грошей, возделывал вместе с ней небольшой кусок этого участка.

Госпожа де-ла-Тур, сопровождаемая своей негритянкой, встретила в этой местности Маргариту, которая кормила ребенка. Она была очень рада встретить женщину, находившуюся, как ей казалось, в том же положении, что и она. В немногих словах она рассказала ей о былом своем положении и о теперешней нужде. Маргарита была растрогана рассказом госпожи де-ла-Тур и, желая скорее заслужить ее доверие, нежели уважение, без утайки призналась в неосторожном шаге, бывшем ее грехом. «Что касается меня, — сказала она, — то я заслужила свою участь; но вы, сударыня… вы, добродетельная и несчастная…» И, плача, она предложила ей свою хижину и дружбу. Госпожа де-ла-Тур, тронутая столь нежным приемом, сказала, сжимая ее в объятиях: «Ах, видно, богу угодно прекратить мои страдания, раз он внушил вам ко мне, совершенно для вас чужой, больше доброты, чем я когда-либо видела от своих родных».

Я знал Маргариту; хотя и жил за полторы мили отсюда, в лесах, за Длинной Горой, я считал себя ее соседом. В городах Европы какая-нибудь улица, какая-нибудь простая стена мешает членам семьи видеться по целым годам; но в новых колониях считаешь соседями тех, от кого тебя отделяют только леса и горы. Особенно в те времена, когда этот остров вел еще небольшую торговлю с Индией, простое соседство вело к дружбе, а гостеприимство по отношению к чужеземцам считалось обязанностью и удовольствием. Когда я узнал, что у моей соседки нашлась подруга, я пошел повидать ее, дабы в случае нужды помочь им обеим. Госпожа де-ла-Тур оказалась особой с очень привлекательной внешностью, исполненной благородства и меланхолии. Она была в то время накануне родов. Я сказал обеим этим дамам, что в интересах их детей, в особенности же для того, чтобы помешать, кому-нибудь другому поселиться тут, им надлежит разделить между собой площадь этой котловины, в которой было около двадцати десятин. Они поручили мне совершить этот раздел. Я образовал две части, почти одинаковые; в одной заключался верхний кусок этого участка, от острия того утеса, покрытого облаками, где начинается исток речки Латаний, до отверстия, которое вы видите там, на вершине горы, и которое зовется Амбразурой, ибо оно действительно походит на пушечную амбразуру. Поверхность этой почвы так усеяна валунами и рытвинами, что по ней едва можно ходить; тем не менее на ней растут большие деревья и вся она испещрена озерками и небольшими ручьями.

Другой участок охватывал всю нижнюю часть котловины, простирающуюся вдоль речки Латаний, вплоть до прохода, где мы сейчас находимся; отсюда эта речка, меж двух холмов, уже течет в море. Тут вы видите несколько небольших луговин и довольно ровное поле, которое, однако, отнюдь не лучше первого, ибо в пору дождей оно болотисто, а в засуху твердо, как свинец, так что, если надо прорыть канаву, приходится прорубать ее топорами. Образовав эти две части, я предложил обеим дамам разыграть их по жребию. Верхняя часть досталась госпоже де-ла-Тур, нижняя — Маргарите. Обе оказались довольны своим жребием; но они попросили меня не разъединять их жилищ; «для того, — говорили они, — чтобы мы могли постоянно видеться, беседовать и помогать друг другу». Тем не менее каждой необходим был свой угол. Жилище Маргариты стояло на середине котловины, как раз на границе ее участка. Я построил рядом, на участке госпожи де-ла-Тур, другое жилище таким образом, что обе подруги одновременно были и в соседстве друг друга и на собственной своей земле. Я сам нарубил жердей в горах, натаскал листьев латаний с берегов моря, чтобы выстроить эти две хижины, у которых, как видите, нет уже ни дверей, ни крыш. Увы, еще довольно осталось от них для моих воспоминаний! Время, разрушающее столь быстро памятники царств, как будто щадит в пустынных этих местах памятник дружбы, дабы продлить уныние мое до конца моей жизни. Едва лишь окончена была вторая из этих хижин, как госпожа де-ла-Тур разрешилась от бремени дочерью. Я был крестным отцом ребенка Маргариты, которого звали Полем. Госпожа де-ла-Тур тоже попросила, чтобы я вместе с ее подругой дал имя и ее дочери. Маргарита выбрала имя Виргиния. «Добродетельна, — сказала она, — и счастлива будет она. Я познала несчастье, лишь удалившись от добродетели».

Когда госпожа де-ла-Тур оправилась от родов, оба этих малых поселения стали приносить доход благодаря попечению, которое время от времени я уделял им, а в особенности благодаря упорной работе невольников. Тот, который принадлежал Маргарите, по имени Доминг, происходил из племени иолофов и был еще силен, хотя находился уже в летах. Он обладал опытностью и природной сметкой. Он возделывал на обоих поселениях, не делая между ними разницы, участки, казавшиеся ему наиболее плодородными, засевая их надлежащими растениями. Он сеял просо и маис на худших местах, немного пшеницы — на хороших, рис — в болотистых низинах, а у подножия скал — разные виды тыкв и огурцов, которые любят ползти вверх. Он сажал на сухих местах пататы, делающиеся там очень сладкими, на высотах — хлопчатник, на тяжелой почве — сахарный тростник, на холмах, где зерно мелко, но превосходно, — кофейные деревца, вдоль реки и вокруг жилищ — бананы, которые круглый год дают плоды и прекрасную тень, и, наконец, — несколько растений табаку, чтобы услаждать досуги свои и добрых своих господ. Он ходил рубить дрова в горы и ломать камень кое-где на уступах, чтобы провести там дороги. Он исполнял все эти работы с пониманием и ревностью, ибо исполнял их за совесть.

Он был весьма привязан к Маргарите и не менее к госпоже де-ла-Тур, на негритянке которой он женился, когда родилась Виргиния. Он страстно любил свою жену, которую звали Марией. Она была родом с Мадагаскара, откуда принесла знание нескольких ремесл, в особенности умение делать из трав, растущих в лесах, корзины и материи, употребляемые дикарями. Она была ловка, опрятна и очень преданна. На ней лежала обязанность готовить кушанье, смотреть за несколькими курами и время от времени относить на продажу в Порт Людовика излишек с обоих поселений, бывший весьма незначительным. Прибавьте к этому двух коз, росших вместе с детьми, и большую собаку, которая стерегла поселения ночью, — и у вас будет представление о всех доходах и всех работниках этих двух небольших хозяйств.

Что касается обеих подруг, то они пряли с утра до вечера хлопок. Этой работы было достаточно, чтобы содержать себя и семью; вообще же они были настолько лишены иноземных удобств, что ходили босиком по поселку и надевали башмаки лишь по воскресеньям, чтобы пойти рано утром к обедне в церковь, виднеющуюся там, внизу. Между тем она гораздо дальше, чем Порт Людовика; однако они ходили в город редко, боясь презрения за то, что их одежда была из толстой синей бенгальской холстины, словно у невольников. Впрочем, общественное уважение важнее ли домашнего счастья? Если этим дамам приходилось несколько страдать на людях, они с тем большим удовольствием возвращались к себе. Мария и Доминг, едва лишь заметив их с этой возвышенности на дороге Апельсинов, сбегали к подножию горы, чтобы помочь им подняться. Они читали в глазах своих невольников счастье, которое те испытывали при виде их возвращения. Они находили дома чистоту, свободу, блага, которыми они были обязаны лишь собственным своим трудам, и слуг, исполненных усердия и почтения.

Сами они, связанные одними и теми же нуждами, испытавшие горести почти одинаковые, называя друг друга сладостными именами друга, товарища и сестры, имели одну лишь волю, одни стремления, один стол. Все было общим у них. А если старый пламень, более сильный, чем пламень дружбы, подымался в их душе, то чистая религия, которую поддерживала непорочная жизнь, влекла их к иной жизни, подобно огню, который возлетает к небесам, когда нет ему больше пищи на земле.

Естественные обязанности еще умножали счастие общения. Их взаимная дружба удваивалась при виде детей — плодов любви, равно несчастной. Они доставляли себе радость купать их в одной ванне и класть в одну колыбель. Часто, кормя грудью, менялись они детьми. «Друг мой, — говорила госпожа де-ла-Тур, — у каждой из нас будет два ребенка, и у каждого из наших детей будет две матери». Как два ростка на двух деревьях одной породы, у которых буря обломала все ветви, дают плоды более нежные, ежели оторвать их от родимого ствола и привить к стволу соседнему, так и два этих ребенка, лишенные всех родных своих, проникались чувством более нежным, нежели чувства сына и дочери, сестры и брата, когда, кормя грудью, передавали их друг другу обе подруги, даровавшие им жизнь. Уже матери говорили у колыбелей о их свадьбе, и это предвидение супружеского счастия, которым они услаждали собственные свои мучения, нередко кончалось слезами: одной вспоминалось, что несчастия ее произошли оттого, что она пренебрегла браком, другой — оттого, что она последовала его законам; одной — что она стала выше своего положения; другой — что она стала ниже его; однако обе утешались тем, что настанет день, когда их более счастливые дети насладятся, вдали от жестоких предрассудков Европы, утехами любви и благами равенства.

Ничто, поистине, не могло сравниться с привязанностью, которую они уже питали друг к другу. Если Поль приходил в слезах, ему показывали Виргинию; при виде ее он улыбался и успокаивался. Если Виргиния страдала, об этом узнавали по крикам Поля; но прелестная девочка спешила скрыть боль, дабы он не страдал из-за нее. Когда бы ни пришел я сюда, я видел их обоих, по обычаю страны, голыми, едва умеющими ходить, держащими друг друга за руки и подмышки, как изображают созвездие Близнецов. Даже ночь не могла их разъединить; она часто заставала их в одной колыбели, где они лежали щека к щеке, грудь к груди, обняв друг друга за шею и заснув в объятиях друг друга.

Когда они стали говорить, первыми именами, которые они научились давать друг другу, были «брат» и «сестра». Детство, знающее ласки более нежные, не знает более нежных имен. Воспитание лишь умножило их дружбу, направив ее ко взаимным обязанностям. Скоро все, что было связано с бережливостью, опрятностью, заботой о приготовлении сельской трапезы, стало обязанностью Виргинии, и работу ее постоянно сопровождали похвалы и поцелуи брата. Что же касается его, всегда чем-нибудь занятого, то он вскапывал вместе с Домингом сад или же, с небольшим топором в руке, сопровождал его по лесам; и если во время этих прогулок попадался ему красивый цветок, вкусный плод или птичье гнездо, будь они даже на вершине, дерева, он забирался туда, чтобы отнести их сестре.

Если где-нибудь встречался один из них, это было верным знаком, что и другой неподалеку.

Как-то раз, спускаясь с вершины горы, я заметил в конце сада Виргинию, бежавшую к дому, покрыв голову юбочкой, которую она вывернула сзади, дабы защититься от проливного дождя.

Издали мне показалось, что она одна; однако, подойдя ближе, чтобы помочь ей идти, я увидел, что она держала под руку Поля, почти совсем скрытого тем же покровом; оба они смеялись тому, что находятся под прикрытием зонта собственного изобретения. Эти две прелестных головки, прячущиеся под надувшейся юбочкой, напомнили мне детей Леды, заключенных в одной скорлупе.

Все их учение состояло в угождении и помощи друг другу. В остальном они были невежественны, как креолы, и не умели ни читать, ни писать. Их не интересовало то, что происходило в отдаленные времена, вдали от них; их любознательность не простиралась дальше этой горы. Они верили, что мир кончается там, где кончается их остров, и они не мыслили ничего любезного там, где не было их. Взаимная любовь и любовь матерей составляла всю деятельность их душ. Никогда бесполезные науки не вызывали у них слез, никогда уроки жалкой морали не наполняли их скукой. Они не знали, что не следует красть, ибо все у них было общим, ни — быть невоздержанными, ибо у них было вдоволь простых блюд, ни — быть лгунами, ибо не имели нужды скрывать истину. Их никогда не устрашали, говоря, что господь посылает ужасные наказания неблагодарным детям; их детская любовь родилась из любви материнской. Их учили в религии лишь тому, что́ заставляет любить ее, и ежели они подолгу не молились в церкви, то, где бы они ни были — в доме, в полях, в лесах, — они возносили к небу невинные руки и сердца, исполненные любви к родным своим.

Так прошло их раннее детство, подобное заре, возвещающей еще более прекрасный день. Уже делили они с матерями своими все заботы по хозяйству. Едва лишь пение петухов возвестит возврат рассвета, Виргиния вставала, шла черпать воду в соседнем источнике и спешила домой, чтобы приготовить завтрак. Вскоре затем, когда солнце озлащало верхушки этого хребта, Маргарита с сыном шла к госпоже де-ла-Тур; тогда они читали все вместе молитву, за которой следовала первая трапеза; часто они совершали ее во дворе, сидя на траве под покровом бананов, которые снабжали их одновременно и готовыми кушаниями — в виде питательных своих плодов, и столовым бельем — в виде своих листьев, широких, длинных и блестящих. Здоровая и обильная пища быстро развивала тела обоих молодых людей, а нежное воспитание запечатлело на их лицах чистоту и довольство души. Виргинии было лишь двенадцать лет, но уже стан ее почти сложился; длинные светлые волосы осеняли ее голову; голубые глаза и коралловые губы блестели нежнейшей яркостью на свежести лица; они согласно улыбались, когда она говорила; когда же она хранила молчание, то их обычная устремленность к небу придавала им выражение высшей чувствительности и даже легкой меланхолии. Что же касается Поля, то видно было, как растет в нем характер мужчины сквозь хрупкость отрочества. Ростом он был выше Виргинии, цветом кожи — темнее, нос у него был более орлиным, а черные глаза казались бы несколько гордыми, не сообщай им выражение величайшей кротости длинные ресницы, которые окружали их подобно кисточкам. Хотя он был постоянно в движении, однако стоило лишь появиться сестре, как он становился спокойным и садился рядом с ней. Часто досуг их проходил в полном молчании. По безмолвию, по непринужденности поз, по красоте обнаженных ног их можно было принять за античную группу из белого мрамора, изображающую детей Ниобеи. Но по взглядам, искавшим встреч, по улыбкам, ответствуемым улыбками еще более нежными, их можно было принять за детей неба, за тех блаженных детей, которых удел — любить друг друга и которым не нужно объяснять чувство мыслью и дружбу — словами.

Между тем госпожа де-ла-Тур, видя, что дочь ее расцветает столь прелестно, чувствовала, что тревога ее растет вместе с нежностью. Она говорила мне не раз: «Когда я умру, что будет с Виргинией: ведь у нее нет состояния».

У нее во Франции была тетка, знатная особа, богатая старая ханжа, которая столь грубо отказала ей в помощи, когда она вышла замуж за господина де-ла-Тур, что она дала себе слово никогда не обращаться к ней, в какой бы крайности ни была. Но став матерью, она не боялась более стыда отказов. Она уведомила тетку о внезапной кончине мужа, о рождении дочери и о тяжелом положении, в котором она находилась вдали от родины, лишенная поддержки и обремененная ребенком. Она не получила никакого ответа. Благодаря возвышенному своему характеру она не боялась больше унижаться и выслушивать попреки своей родственницы, которая никогда не простила ей замужества с человеком без имени, хотя и добродетельным. И потому она писала ей по всякому поводу, дабы расположить ее в пользу Виргинии. Однако протекло много лет, — ответа не было.

Наконец в 1738 году, через три года по прибытии господина де-ла-Бурдоннэ на этот остров, госпожа де-ла-Тур узнала, что у этого губернатора было для нее письмо от тетки. Она поспешила в Порт Людовика, не боясь на этот раз показаться дурно одетой, ибо материнская радость поставила ее выше людских условностей. Господин де-ла-Бурдоннэ действительно вручил ей письмо от тетки. Та писала племяннице, что она заслужила свою участь, выйдя замуж за искателя приключений, за вольнодумца; что страсти влекут за собою возмездие; что преждевременная смерть ее мужа есть справедливое наказание божие; что она хорошо сделала, уехав на острова, вместо того чтобы бесчестить семью свою во Франции; что, в конце концов, она находится в прекрасной стране, где всякий составляет себе состояние, исключая лентяев. Это оскорбительное письмо она кончила похвалой самой себе: дабы избегнуть, — говорила она, — последствий замужества, часто пагубных, она всегда отказывалась от брака. В действительности же, будучи честолюбивой, она хотела выйти замуж лишь за человека великой знатности; но хотя она и была весьма богата и хотя при дворе равнодушны ко всему, кроме богатства, все же не нашлось никого, кто захотел бы вступить в союз с девицей, столь безобразной и столь жестокосердной.

Она прибавила в заключение, что, поразмыслив, она все же поручила ее вниманию господина де-ла-Бурдоннэ. Она действительно сделала это, но способом весьма обычным ныне, который заставляет остерегаться покровителя более, нежели открытого врага: дабы оправдаться перед губернатором в жестокости к своей племяннице, она с притворной жалостью оклеветала ее.

Госпожа де-ла-Тур, которую ни один беспристрастный человек не мог видеть без участия и почтения, была принят господином де-ла-Бурдоннэ, настроенным против нее, весьма холодно. На слова, которыми она описала положение свое и дочери, он отвечал лишь сухо и коротко: «Посмотрю… посмотрим… со временам… несчастных много… К чему тревожить почтенную тетушку?.. Вы сами виноваты…»

Госпожа де-ла-Тур вернулась домой с сердцем, разбитым болью и исполненным горечи. Войдя, она села, бросила на стол письмо тетки и сказала подруге: «Вот плод одиннадцати лет терпения!» Она взяла письмо и прочла его собравшейся семье. Едва только кончила она, как Маргарита с живостью сказала ей: «К чему нам твои родные? Разве господь покинул нас? Он один — отец наш. Не счастливо ли жили мы до сих пор? Зачем же печалиться тебе? Ты малодушна». И, видя, что госпожа де-ла-Тур плачет, она бросилась ей на шею и, сжимая в объятиях своих, воскликнула: «Дорогой друг! Дорогой друг!» Но собственные рыдания заглушили ее голос. При этом зрелище Виргиния, заливаясь слезами, прижимала то материнские, то Маргаритины руки к своим устам и сердцу, а Поль, с горящими гневом глазами, кричал, сжимая кулаки, топал ногами, не зная, на ком бы сорвать гнев. На этот шум прибежали Доминг и Мария, и в хижине только и слышны были горестные восклицания: «Ах… сударыня… добрая моя госпожа… матушка… не плачьте…» Столь нежные знаки привязанности рассеяли горе госпожи де-ла-Тур. Она заключила Поля и Виргинию в объятия и сказала им с довольным видом: «Дети мой, вы — причина моего страдания, но в вас — и все мое счастие. О милые дети мои! Издалека пришло ко мне злосчастие; счастие же — вокруг меня…» Поль и Виргиния не поняли ее; но когда они увидели, что она успокоилась, они улыбнулись и стали ласкать ее. Так продолжалось их прежнее счастье, и этот случай был лишь грозой среди прекрасной поры.

Природные качества этих детей развивались со дня на день. Однажды, в воскресение, на рассвете, когда матери их пошли к ранней обедне в церковь Апельсинов, одна беглая негритянка появилась под бананами, окружавшими их жилище. Она была худа, как скелет, и одеждой ей служил лишь лоскут дерюги вокруг бедер. Она бросилась к ногам Виргинии, приготовлявшей завтрак, и сказала ей: «Молодая моя госпожа, сжальтесь над бедной беглянкой-невольницей: вот уже месяц, как блуждаю я в этих горах, полумертвая от голода, часто преследуемая охотниками и собаками. Я убежала от хозяина; он — богатый плантатор с Черной Реки. Взгляните, как обращался он со мной…» Тут она показала ей тело, изборожденное глубокими шрамами от ударов кнута, полученных ею. «Я хотела пойти утопиться; но, зная, что вы живете здесь, я подумала: раз есть еще добрые белые люди в этой стране, не нужно умирать». Виргиния, взволнованная, ответила ей: «Успокойся, злосчастное создание. Ешь, ешь!» И она отдала ей домашний завтрак, который приготовила. Невольница в несколько минут съела все. Виргиния, видя, что она насытилась, сказала: «Горемыка несчастная, мне хочется пойти выпросить прощение тебе у твоего господина: увидя тебя, он почувствует жалость. Хочешь провести меня к нему?» — «Ангел божий, — ответила негритянка, — я пойду за вами всюду, куда вам угодно». Виргиния позвала брата и попросила его пойти вместе. Беглая невольница повела их тропами по лесам, через высокие горы, на которые они взбирались с большим трудом, через широкие реки, которые они переходили вброд.

Наконец к полудню они достигли подножия скалы на берегах Черной Реки. Там они увидели хорошо построенный дом, плантацию и многочисленных невольников, Занятых разного рода работами. Владелец прогуливался среди них, с трубкой во рту и с тростью в руке. Это был высокий человек, сухой, оливкового цвета, с ввалившимися глазами и черными сросшимися бровями. Виргиния, взволнованная, держа Поля за руку, подошла к плантатору и попросила его, бога ради, простить невольницу, которая стояла в нескольких шагах сзади них. Сначала плантатор не обратил было внимания на этих двух детей, бедно одетых; но когда он заметил стройный стан Виргинии, ее прелестную светлую голову в синей шапочке и услыхал нежный звук ее голоса, который дрожал так же, как все ее тело, прося у него жалости, он вынул трубку изо рта и, подняв свою трость к небу, поклялся страшной клятвой в том, что он прощает свою невольницу не ради бога, но ради нее. Виргиния тотчас же сделала знак невольнице приблизиться к своему господину; потом она убежала, и Поль поспешил за ней.

Они поднялись только что по склону горы, с которой спустились, и, достигнув вершины, уселись под деревом, измученные усталостью, голодом и жаждой. Они натощак сделали более пяти миль со времени восхода солнца. Поль сказал Виргинии: «Сестра моя, уже за полдень; тебе хочется есть и пить; здесь же мы не найдем чем пообедать; спустимся снова с горы и попросим поесть у хозяина невольницы».

«О нет, друг мой, — ответила Виргиния, — он слишком напугал меня. Помнишь то, что не раз говорила мать: «Хлеб злодея наполняет рот камнями?»

«Что же нам делать? — сказал Поль. — Эти деревья дают только негодные плоды; здесь нет даже ни одного тамаринда или лимона, чтобы освежить тебя». — «Бог смилостивится над нами, — ответила Виргиния: — он внемлет голосу малых пташек, просящих у него пищи». Едва лишь произнесла она эти слова, как они услыхали шум источника, который падал с соседней скалы. Они побежали туда и, утолив жажду водами его, более светлыми, нежели хрусталь, нарвали и съели немного кресса, который рос на его берегах.

Пока они глядели по сторонам, не найдется ли где-нибудь более питательного кушанья, Виргиния заметила среди деревьев леса молодую капустную пальму. Капуста, которую скрывает макушка этого дерева между листьями, весьма пригодна для еды; но хотя ствол пальмы был не толще ноги, вышиною она была более шестидесяти футов. Правда, древесина этого дерева состоит лишь из сплетения волокон, однако кора его столь тверда, что не поддается и лучшим топорам. Между тем у Поля не было с собой даже ножа. Ему пришло на мысль поджечь эту пальму снизу. Новое затруднение: у него не было огнива, да и, кроме того, на этом острове, столь покрытом скалами, едва ли можно найти хотя бы один кремень. Однако нужда делает изобретательным, и часто наиболее полезные изобретения было суждено сделать наиболее несчастным людям. Поль решил добыть огня по способу чернокожих: острием камня он сделал небольшую дыру в сухом суке, который укрепил под ногами; потом острой частью камня он остругал другой сук, столь же сухой, но другой древесной породы; затем он вставил этот заостренный кусок дерева в дырку сука, бывшего у него под ногами, и, заставляя его быстро вертеться между ладонями, как вертят венчик, когда хотят взбить шоколад, увидел через несколько минут дым и искры, выходившие из точки соприкосновения. Он набрал сухой листвы и сучьев и разложил огонь у подножья пальмы, которая вскоре повалилась с сильным шумом. Огонь послужил ему также для очистки капусты от наружных листьев, твердых и колючих. Виргиния и он съели часть этой капусты сырой, другую же часть — испеченной в золе, и нашли ее одинаково вкусной. Они совершили эту скромную трапезу исполненные радости при воспоминании о добром поступке, совершенном ими поутру; но эта радость была омрачена беспокойством, в которое, без сомнения, они повергли матерей своим длительным отсутствием. Виргиния часто заводила об этом речь, тогда как Поль, чувствовавший, что силы его восстановились, уверял ее, что они не замедлят успокоить родителей.

Пообедав, они почувствовали себя в большом затруднении, ибо у них не было более проводника, который бы отвел их домой. Поль, которого ничто не смущало, сказал Виргинии: «Наша хижина обращена к полуденному солнцу; нам надо перейти, как сегодня поутру, вот ту гору, виднеющуюся там, с тремя вершинами. Пойдем же, друг мой!» Это была гора Трех Грудей, названная так потому, что ее три вершины имели такого рода форму[2].

Они спустились с горы Черной Реки по северному склону и после часовой ходьбы достигли берегов широкой речки, которая преградила им путь. Эта обширная часть острова, вся покрытая лесами, столь мало известна даже и ныне, что многие ее реки и горы не имеют еще названий. Речка, на берегах которой они находились, бежит, пенясь, по каменистому ложу. Шум ее вод испугал Виргинию; она не решалась вступить в нее, чтобы перейти вброд. Поль взял тогда Виргинию на руки и перешел с этой ношей реку по скользким камням, несмотря на бушующие воды. «Не бойся, — говорил он ей, — с тобою я чувствую себя очень сильным. Если бы плантатор с Черной Реки отказал тебе в прощении невольницы, я стал бы биться с ним». — «Как, — сказала Виргиния, — с таким большим и злым человеком? Чему я подвергала тебя! Господи, как трудно делать добро! Лишь зло делается легко». Когда Поль достиг берега, он захотел продолжать путь, неся сестру, и льстил себя надеждой взобраться так на гору Трех Грудей, находившуюся в расстоянии полумили от него. Но скоро силы покинули его, и он принужден был спустить ее на землю и отдохнуть близ нее. Виргиния тогда сказала ему: «Брат, день меркнет; у тебя еще есть силы, у меня же их больше нет; оставь меня здесь и один ступай домой, чтобы успокоить наших матерей». — «О нет, — сказал Поль, — я не оставлю тебя. Ежели ночь застигнет нас в этом лесу, я зажгу огонь, свалю пальму; ты поешь ее капусты, а из листьев ее я сделаю шалаш, чтобы укрыть тебя».

Между тем Виргиния, несколько отдохнув, сорвала со старого дерева, нависшего над берегами речки, длинных папоротниковых листьев, которые свешивались со ствола; она сделала из них подобие обуви и надела на ноги; израненные дорожными камнями, ибо, спеша принести пользу, она забыла обуться. Почувствовав облегчение от свежести этих листьев, она сломила бамбуковую трость и пустилась в путь, опираясь одной рукой на трость, другой — на брата.

Так шли они потихоньку сквозь лес; но высота деревьев и густота листьев скоро заставили их потерять из виду и гору Трех Грудей, к которой они направлялись, и даже солнце, почти уже закатившееся. Спустя некоторое время они свернули, не замечая этого, с протоптанной тропы, по которой шли до сих пор, и очутились в лабиринте деревьев, лиан и скал, из которого больше не было выхода. Поль усадил Виргинию и вне себя стал бегать из стороны в сторону, отыскивая дорогу из этой густой чащи, но лишь даром истомился. Он забрался на верхушку высокого дерева, чтобы найти хотя бы гору Трех Грудей, но увидел кругом себя одни макушки деревьев, из которых иные были освещены последними лучами заходящего солнца.

Уже тень гор покрывала леса в долинах; ветер утихал, как то бывает на закате; глубокое безмолвие царило в этом безлюдии, и не слышно было никакого шума, кроме крика оленей, шедших искать пристанища в пустынных этих местах. Поль, в надежде, что какой-нибудь охотник может услышать его, крикнул: тогда изо всей силы: «Сюда! Сюда! Спасите Виргинию!», но одно лишь лесное эхо ответило на его голос и много раз повторило: «Виргинию!.. Виргинию!..»

Поль слез тогда с дерева, измученный усталостью и горем; он искал способа укрыться на ночь в этом месте; но здесь не было ни источника, ни пальмы, ни даже хвороста, годного для разведения огня. Он почувствовал тогда на опыте всю слабость своих сил и заплакал. Виргиния сказала ему: «Не плачь, друг мой, если не хочешь опечалить меня. Я — причина всех твоих страданий, а равно и мучений, испытываемых теперь нашими матерями. Ничего не следует делать — даже добра, — не посоветовавшись с родителями. Ах, я была очень неблагоразумна!» И она залилась слезами.

Потом она сказала Полю:

«Помолимся богу, брат, и он сжалится над нами». Едва лишь кончили они молитву, как услыхали собачий лай. «Это, — сказал Поль, — собака какого-нибудь охотника, который ходит по вечерам стрелять оленей». Вскоре собачий лай усилился. «Мне кажется, — сказала Виргиния, — что это — Фидель, сторожевая наша собака. Да, я узнаю ее голос. Неужели мы находимся почти у подножия нашей горы?»

Действительно, мгновение спустя Фидель был у их ног, лая, рыча, завывая и всячески ласкаясь. Не успели они еще придти в себя от изумления, как заметили Доминга, который бежал к ним. Увидев этого доброго негра, который плакал от радости, они также заплакали, не в силах сказать ему ни слова. Когда Доминг пришел в себя, он сказал им: «О молодые мои господа, как ваши матери беспокоятся, как были они изумлены, когда они не нашли вас, возвратясь с обедни, куда я сопровождал их! Мария, которая работала в одном углу поселка, не смогла сказать нам, куда вы ушли. Я ходил, я бродил вокруг поселка, сам не зная, с какой стороны искать вас. Наконец я взял ваши старые одежды[3], дал их понюхать Фиделю, и тотчас же, как будто бедное это животное поняло меня, оно бросилось по вашим следам. Фидель привел меня, все время виляя хвостом, к Черной Реке. Там-то я узнал от одного плантатора, что вы привели ему беглую негритянку и что он обещал: вам простить ее. Ну и прощенье! Он показал мне ее: она прикована ножной цепью к деревянной колоде, и на шее у нее железной ошейник в три крючка.

Отсюда Фидель, все идя по следу, привел меня к горе Черной Реки, где он снова остановился, лая изо всей силы; то было на берегу одного источника, близ сваленной пальмы, около костра, который еще дымился. Наконец, он привел меня сюда: мы находимся у подножия горы Трех Грудей, и еще добрых четыре мили отсюда до дому. Поэтому ешьте и набирайтесь сил». Тут он протянул им пирог, фруктов и большую тыкву, наполненную напитком, составленным из вина, воды, лимонного сока, сахара и муската, который приготовили матери, чтобы подкрепить и освежить их. Виргиния вздохнула, вспомнив о бедной невольнице и о тревоге матерей. Она несколько раз повторила: «О, как трудно делать добро!» Пока Поль и она освежались, Доминг зажег костер и, разыскав на уступах покривившееся дерево, которое именуется «кругляком» и которое горит совершенно зеленым светом, давая сильное пламя, сделал факел и зажег его, ибо наступила уже ночь. Но оказалось затруднение, значительно большее, когда надо было пускаться в путь, — Поль и Виргиния не могли уже идти: ноги их распухли и покраснели. Доминг не решался ни уйти отсюда далеко искать помощи, ни провести здесь с ними ночь. «Где то время, — говорил он, — когда я обоих вас вместе носил на руках! Теперь вы выросли, я же состарился!» Пока он пребывал в подобной нерешительности, отряд беглых негров показался в двадцати шагах от них. Предводитель, приблизившись к Полю и Виргинии, сказал им: «Добрые маленькие белые, не бойтесь: мы видели вас утром, когда вы проходили вместе с негритянкой с Черной Реки; вы шли просить для нее прощения у дурного господина. В благодарность за это мы вас отнесем домой на своих плечах». Тут он подал: знак, и четверо черных беглецов, наиболее сильных, тотчас сделали носилки из ветвей и лиан, посадили на них Поля и Виргинию, подняли на плечи и, предшествуемые Домингом с факелом, отправились в путь при криках радости всего отряда, который осыпал их благословениями. Виргиния, растроганная, говорила Полю: «О друг мой, никогда господь не оставляет доброго дела без вознаграждения».

Около полуночи они достигли подножия своей горы, склоны которой были освещены многочисленными кострами. Едва лишь стали они взбираться на нее, как услышали голоса, которые кричали: «Это вы, дети мои?» Они ответили вместе с неграми: «Да, это мы!» и вскоре увидели обеих матерей и Марию, которая шла впереди них с пылающей головней. «Несчастные дети, — сказала госпожа де-ла-Тур, — откуда вы идете? В какой страх вы повергли нас!» — «Мы идем, — сказала Виргиния, — с Черной Реки, где мы просили прощения для одной бедной беглой невольницы, которую нынешним утром я накормила нашим завтраком, так как она умирала с голоду; теперь же беглые негры привели нас назад».

Госпожа де-ла-Тур обняла дочь, не в силах произнести ни слова. Виргиния же, почувствовав, что лицо ее мокро от материнских слез, сказала: «Вы воздаете мне за все злоключения, которые я перенесла». Маргарита, вне себя от радости, сжимала Поля в объятиях и говорила ему: «И ты также, сын мой, хорошо поступил». Когда они пришли с детьми в хижины, они досыта накормили беглых негров, и последние вернулись в свои леса, пожелав им всяческого благоденствия.

Каждый день был для этих семейств днем счастия и мира. Ни зависть, ни честолюбие не терзали их. Они отнюдь не желали суетной известности, которая дается интригой и отнимается клеветой; они довольствовались тем, что сами себе были свидетелями и судьями.

На этом острове, где, как во всех европейских колониях, жители любопытствуют лишь о злостных сплетнях, добродетели их и даже имена были неведомы, и лишь когда какой-нибудь путник спрашивал на дороге Апельсинов иного из жителей равнины: «Кто это живет там наверху, в этих маленьких хижинах?», тот отвечал, не зная их: «Добрые люди». Так фиалки под колючим кустарником далеко разносят свой сладкий аромат, хоть их и не приметишь.

Они изгнали из своих разговоров злословие, которое — под видом справедливости — неизбежно влечет сердце к ненависти или ко лживости, ибо невозможно избежать ненависти к людям, если считать их дурными, и жить с дурными, если не скрывать своей ненависти под лживым видом благоволения. Так злословие приучает нас быть дурным либо с другими, либо с самим собой. Но, не судя людей в отдельности, они беседовали лишь о способах делать добро всем вообще; и хотя у них не было к тому возможности, в них была постоянная воля к добру, которая преисполняла их благоволением, всегда готовым проявиться во вне. Живя таким образом в уединенности, они не только не одичали, но сделались еще более гуманными. Если скандальная жизнь общества не давала пищи их разговорам, то жизнь природы наполняла их восхищением и радостью. Они восторженно дивились могуществу провидения, которое при помощи рук их рассыпало среди этих суровых утесов изобилие, милость, чистые радости, простые и вечно возрождающиеся.

Поль, в двенадцать лет более сильный и более развитой, нежели европейцы в пятнадцать, придавал красоту тому, что́ черный Доминг лишь возделывал. Он ходил с ним в соседние леса, выкапывал молодые побеги лимонных и апельсинных деревьев и тамариндов, у которых круглая маковка такого прекрасного зеленого цвета, и финиковых пальм, у которых плод полон сахарного молочного сока, пахнущего апельсинным цветом. Он сажал эти деревья уже подросшими вокруг вот этого участка. Он посеял там семена деревьев, дающих уже на второй год цветы или плоды, как, например, агати, с которого свешиваются кругом, как хрустали с люстры, длинные кисти белых цветов; персидскую сирень, которая прямо в воздух возносит свои серо-голубые звезды; дынное дерево, чей ствол, лишенный ветвей и похожий на сооруженную из зеленых дынь колонну, замыкается капителью из широких листьев, напоминающих листья смоковницы.

Он посадил там еще зерна и косточки бадамадовых, манговых, авакатовых, гуявовых, жакковых и жамрозовых деревьев. Большинство из них уже давало своему молодому хозяину и тень и плоды. Трудолюбивые руки его распространили плодородие до самых бесплодных мест этого участка. Разнообразные породы алоэ, отягченные желтыми цветами с красными пятнами, своими колючими побегами поднимались на черных верхушках утесов и, казалось, стремились добраться до длинных лиан, отягченных голубыми или алыми цветами, которые свисали кое-где вдоль обрывов горы. Он расположил эти растения таким образом, что можно было охватить все одним взглядом. Он посеял вокруг этого участка невысоко растущие травы, затем кустарник, потом деревья средней высоты и, наконец, большие деревья, которые замыкали его кругом так, что это место казалось, если глядеть с центра, амфитеатром зелени, плодов и цветов, заключая в себе и огородные растения, и луговины, и хлебные, и рисовые поля. Но, располагая эту растительность по своему плану, он не удалялся от плана природы. Направляемый ее указаниями, он посадил на возвышенных местах растения, у которых летучие семена, а по берегам вод — те, чьи семена приспособлены к плаванию. Так каждое растение росло на подобающем ему месте, а каждое место получала от своих растений естественное украшение.

Воды, сбегающие с вершины этих утесов, образовывали в глубине долины то источники, то широкие водоемы, которые отражали среди зелени цветущие деревья, утесы и лазурь небес. Несмотря на большую неровность этого урочища, все насаждения большей частью можно было не только видеть, но и осязать; правда, мы помогали Полю и советом и делом, чтобы довести работу до конца. Он провел тропинку, которая шла вокруг этой котловины и многочисленные ответвления которой вели от окружности к центру. Он использовал даже наиболее каменистые места, и ему удалось сделать неровную почву удобной для прогулок и заставить расти садовые деревья вместе с дикими. Из громадного количества круглых камней, которые теперь загромождают эти дорожки, равно как и большую часть земли этого острова, он сложил тут и там пирамиды, а скважины их заполнил землей, корешками роз и иных кустарников, любящих камень. В короткое время эти темные и жесткие пирамиды покрылись зеленью и яркостью прелестнейших цветов. Овраги, окаймленные старыми деревьями, нависшими над их краями, образовывали сводчатые, непроницаемые для зноя подземелья, куда ходили днем освежаться. Тропинка вела в рощу диких деревьев, в центре которых росло защищенное от ветров садовое дерево, отягченное плодами. Там была нива, здесь — плодовый сад. Из этой аллеи видны были дома, из той — недоступные вершины гор.

В густом леске татамаков, переплетенных лианами, даже в полдень ничего нельзя было различить; с вершины этого большого утеса, выдающегося над горой, виднелись все скалы этой местности, а вдали — море, где иной раз показывался корабль, плывший из Европы или возвращавшийся туда. На этом-то утесе сходились обе семьи по вечерам и наслаждались в молчании прохладой воздуха, ароматом цветов, журчанием источников и последней гармонией света и теней.

Ничего не было милее имен, данных большей части очаровательных убежищ этого лабиринта. Этот утес, о котором я только что говорил вам и откуда на большом расстоянии можно было заметить мой приход, именовался «Открытием дружбы». Поль и Виргиния во время игр своих посадили там бамбук, на макушку которого они поднимали большой белый платок, дабы оповестить о моем приходе, едва только они замечали меня, подобно тому, как поднимают флаги на соседней горе при появлении корабля на море. Мне пришла мысль вырезать надпись на стволе этого дерева. Как ни приятно мне бывало видеть во время путешествий статую или памятник древности, однако еще приятнее было читать хорошо сделанную надпись: тогда мне казалось, что человеческий голос исходит из камня, доносится из глубины веков и, обращаясь к человеку среди пустынь, говорит ему, что он не одинок и что другие люди, в этих же самых местах, чувствовали, мыслили и страдали, как он; а если эта надпись осталась от какого-нибудь древнего народа, которого уже больше нет, она устремляет душу нашу в поля беспредельного и дает ей чувство бессмертия, показывая ей, что мысль пережила даже гибель целого государства. И вот я написал на маленькой мачте Поля и Виргинии эти стихи Горация:

Fratres Helenae, lucida sidera,
Ventorumque regat pater,
Obstrictis aliis, praeter Iapyga.

«Пусть братья Елены, прекрасные светила, и отец ветров ведут вас и позволят дуть лишь одному зефиру».

Я вырезал следующий стих Вергилия на корне татамака, в тени которого иногда сидел Поль, глядя на волнующееся вдали море:

Fortunatus et ille deos qui novit agrestes!

«Благо тому, кто знает лишь сельских богов!»

И еще одну надпись — над дверью хижины госпожи де-ла-Тур, где было место их собраний:

At secura quies, et nescia fallere vita.

«Здесь счастливый покой и жизнь, не знающая обманов».

Однако Виргиния не одобряла моей латыни; по ее словам, то, что я написал над флюгером, было слишком длинно и слишком учено. «Мне больше бы хотелось, — прибавила она, — следующее: «Вечно подвижная, но неизменная». — «Этот девиз, — ответил я ей, — еще более пристал бы добродетели». Мое замечание заставило ее покраснеть.

Эти счастливые семьи устремляли чувствительные души свои ко всему, что их окружало. Они давали самые нежные имена вещам, как будто бы самым безразличным. Кольцо апельсинных, банановых и жамрозовых деревьев, посаженных вокруг лужайки, куда Виргиния и Поль приходили иногда потанцовать, именовалось «Согласием». Старое дерево, в тени которого госпожа де-ла-Тур и Маргарита поведали друг другу свои несчастия, именовалось «Осушенные слезы». Они дали имена Бретани и Нормандии небольшим участкам земли, где они посеяли рожь, клубнику и горох. Доминг и Мария, желая, по примеру своих господ, закрепить память о месте рождения своего в Африке, называли Анголой и Фулльпуантом два места, где росла трава, из которой они делали корзины и где они посадили продолговатую тыкву. Так, с помощью продуктов родины, семейства этих переселенцев создавали здесь сладостную видимость отчизны и этим утишали тоску по ней в чужой стране. Увы, на моих глазах оживали тысячами пленительных имен деревья, источники, утесы этого места, ныне столь заброшенного, которое, подобно полям Греции, хранит лишь развалины и нежные имена.

Но приятнее всего в этой местности была та часть, что именовалась «Отдыхом Виргинии». У подножия утеса «Открытия дружбы» есть углубление, из которого бежит ручей, образующий у самого истока небольшое озерцо посреди луга с тонкой травой.

Когда Маргарита дала жизнь Полю, я поднес в дар ей индийский кокос, который мне подарили. Она посадила его на берегу небольшого озера, дабы дерево, растущее из него, обозначило бы впоследствии время рождения сына.

Госпожа де-ла-Тур, как только родилась Виргиния, по тому же примеру посадила там второй плод, с тем же намерением. Из обоих этих плодов выросли две кокосовые пальмы, которые являлись архивом этих двух семейств: одна именовалась деревом Поля, другая — деревом Виргинии. Оба они росли вместе с молодыми хозяевами своими, поднимаясь на несколько неравную вышину, которая через двенадцать лет переросла хижину. Они уже сплетались листьями и склоняли свои кокосовые кисти над водой источника. За исключением этих деревьев, углубление оставили таким, как изукрасила его природа. На его бурых и влажных стенах сияли зелеными и черными звездами широкие капиллярии и развевались по прихоти ветров пучки сколопендр, свисавших длинными лентами красновато-зеленого цвета; неподалеку были лужайки барвинков, чьи цветы почти таковы же, как у красной гвоздики, и индийский перец, у которого стручки кровавого цвета, более яркие, чем кораллы. Кругом разливала сладчайший аромат душистая трава с сердцевидными листьями и бозолика с запахом гвоздики. С вершины горного обрыва свисали лианы, подобные колышущимся тканям и образовавшие на стенах утесов большие завесы зелени. Морские птицы, привлеченные этими мирными убежищами, прилетали сюда на ночлег. На закате сюда направляли полет вдоль морского берега чайки и морские ласточки, а в воздухе чернел фрегат, с белой птицей тропиков, покидая, как и дневное светило, пустынный Индийский океан. Виргиния любила отдыхать на берегах этого источника, убранного с роскошью великолепной и дикой. Часто приходила она мыть здесь белье в тени двух кокосовых пальм. Иногда она приводила сюда пасти своих коз. Приготовляя сыр из их молока, она любила смотреть, как щиплют они капиллярии по крутым обрывам утеса и высятся на фоне неба, стоя на каком-нибудь уступе, словно на пьедестале. Поль, видя, что Виргиния полюбила это место, принес сюда из соседнего леса гнезда всевозможных птиц. Самцы и самки последовали за своими детенышами и переселились в новую колонию. Виргиния давала им время от времени зернышки риса, маиса и пшена. Едва лишь она появлялась, певчие дрозды, бенгальские зяблики, щебет которых так нежен, кардиналы, с опереньем огненного цвета, покидали чащу; попугайчики, зеленые как изумруд, спускались с соседних латаний; куропатки сбегались под травою; все в беспорядке спешили к ее ногам, словно куры. Поль и она восторженно забавлялись их играми, их прожорливостью и их любовными ласками.

Милые дети! Так проводили в невинности вы ваши первые дни, предаваясь благодеяниям. Сколько раз на этом самом месте ваши матери, сжимая вас в объятиях своих, благословляли небо за утешение, которое вы уготовляли их старости, и за то, что они видят вас вступающими в жизнь при столь счастливых предзнаменованиях! Сколько раз в тени этих утесов разделял я с ними сельские трапезы, которые не стоили жизни ни единому живому существу! Тыквы, наполненные молоком, свежие яйца, рисовые лепешки на листьях банана, корзины, нагруженные пататами, мангами, апельсинами, гранатами, бананами, финиками, ананасами, — тут и самые здоровые блюда, и самые яркие краски, и самый вкусный сок!

Беседа бывала столь же приятной и невинной, как эти пиршества. Поль часто говорил о дневной работе и о том, что предстоит завтра. Он вечно раздумывал о чем-либо полезном для всех: тут неудобны дорожки; там плохо сидеть; эти молодые навесы не дают достаточно тени; Виргинии будет лучите вон там.

В дождливую пору они проводили день все вместе, в хижине; и господа и слуги занимались плетением травяных цыновок и бамбуковых корзин. В величайшем порядке расставлены были вдоль стен грабли, топоры, лопаты; рядом с этими земледельческими орудиями лежали продукты, которые добывались ими: мешки рису, снопы ржи и кисти бананов. Изысканность тут соединялась всегда с изобилием. Виргиния, обученная Маргаритой и своей матерью, приготовляла шербеты и крепительные напитки из сока сахарного тростника и лимонов.

С наступлением ночи они ужинали при свете лампы; затем госпожа де-ла-Тур или Маргарита рассказывали какие-нибудь истории о путешественниках, заблудившихся ночью в лесах Европы, полных грабителями, или о крушении какого-нибудь корабля, брошенного бурей на скалы пустынного острова. При этих рассказах чувствительные души детей воспламенялись: они молили небо даровать им милость, послав возможность когда-нибудь оказать гостеприимство подобным несчастливцам. Затем оба семейства расставались, чтобы идти на покой, нетерпеливо ожидая завтрашнего свиданья. Иногда они засыпали под шум дождя, который ливнем лил на кровли хижин, или под шум ветра, который доносил к ним далекий ропот волн, разбивающихся о берег. Они благословляли бога за собственную безопасность, чувство которой удваивалось сознанием далекой беды.

Время от времени госпожа де-ла-Тур читала вслух какую-либо трогательную историю из Ветхого или Нового завета. Они рассуждали мало об этих священных книгах, ибо их вера была вся в чувстве, как вера природы, а нравственность вся в осуществлении, как евангельская. У них не было дней, предназначенных для удовольствия, ни других — для скорби. Каждый день был для них праздничным, и все, что окружало их, было божественным храмом, где они непрестанно восторгались безграничной мудростью, могущественной и дружественной людям. Это чувство доверия к высшей власти наполняло их утешением за прошлое, бодростью в настоящем и надеждой на будущее. Так эти женщины, принужденные несчастием вернуться к природе, развили в себе и в детях своих чувства, данные природой, чтобы помешать нам впасть в несчастие.

Но так как иногда и в самой уравновешенной душе поднимаются облака, омрачающие ее, то в минуту, когда грустил кто-нибудь из членов этого общества, вокруг него собирались остальные и отнимали его у горьких мыслей, скорее при помощи чувств, нежели рассудка. Всякий действовал по-своему: Маргарита — живой веселостью, госпожа де-ла-Тур — кроткой верой, Виргиния — нежными ласками, Поль — откровенностью и сердечностью; даже Мария и Доминг помогали: они грустили с грустящим, они плакали с плачущим. Так слабые растения переплетаются друг с другом, дабы противостоять ураганам.

В хорошую погоду они ходили по воскресеньям к обедне в церковь Апельсинов, колокольня которой видна там, на равнине. Туда прибывали в паланкинах богатые колонисты, которые не раз стремились познакомиться с этими столь дружными семьями и пригласить их на разные увеселения. Но они всегда вежливо и почтительно отклоняли предложения, убежденные, что могущественные люди ищут общества слабых лишь для того, чтобы иметь угодников, и что угождать можно, лишь льстя чужим страстям — хорошим и дурным. С другой стороны, они с не меньшей тщательностью избегали сношений с мелкими колонистами, обычно завистливыми, злоязычными и грубыми. Сначала первые считали их скромными, а вторые — гордыми, но сдержанность их поведения сопровождалась проявлениями учтивости, столь обязательной, в особенности к обездоленным, что мало-помалу они приобрели уважение богатых и доверие бедных.

После обедни к ним часто обращались с просьбой о какой-нибудь доброй услуге. Порой то был какой-нибудь удрученный горем, искавший у них совета, порой ребенок, просивший посетить больную его мать на одном из соседних участков. Они всегда носили с собой кое-какие лекарства, помогающие от обычных болезней колонистов, и пользовали с той готовностью, которая придает великую цену мелким услугам. Особенно успешно врачевали они нравственные страдания, столь невыносимые в одиночестве тому, кто немощен. Госпожа де-ла-Тур говорила с такой верой в божество, что больной, слушая ее, верил в его присутствие. Виргиния часто возвращалась с полными слез глазами, но и с исполненным радостью сердцем, ибо ей выпал случай сделать добро.

Она заранее изготовляла необходимые для больных лекарства и относила их им с невыразимой приветливостью. После этих благотворительных посещений они иногда продолжали свой путь по долине Длинной Горы до моего участка, где я ждал их к обеду на берегу речки, которая течет по соседству. Я запасался для таких случаев несколькими бутылками старого вина, дабы увеличить веселье наших индийских трапез этими нежными и милыми произведениями Европы. Иной раз мы назначали друг другу свиданье на берегу моря, близ устья каких-нибудь других небольших речек, которые здесь являются не чем иным, как большими ручьями. Мы приносили туда из дому всякого рода растительные припасы и присоединяли их к тому, что изобильно доставляло нам море. Мы ловили на этих берегах кефалей, полипов, султанок, лангуст, крабов, морских ежей, устриц и всевозможные раковины. Места наиболее ужасные часто доставляли нам радости наиболее мирные. Иногда, сидя на утесе в тени дерева, мы смотрели, как волны, набегая, разбивались под нашими ногами с ужасным шумом. Поль, плававший, впрочем, как рыба, иногда шел по камням навстречу валам; затем, когда они приближались, он пускался бегом к берегу от громадных волн, пенящихся и ревущих, которые преследовали его далеко по отмели. Но Виргиния при виде этого испускала пронзительные крики и говорила, что эти игры пугают ее.

За нашими трапезами следовали песни и пляски обоих молодых людей. Виргиния пела о счастии сельской жизни и о бедствиях моряков, которых алчность побуждает плавать по яростной стихии, вместо того чтобы возделывать землю, которая мирно приносит столько благ. Иногда, как это делают негры, она разыгрывала вместе с Полем какую-нибудь пантомиму. Пантомима — это первый язык человека: она известна всем нациям, она так естественна и выразительна, что дети белых не замедляют научиться ей, едва только видят, как дети негров ее разыгрывают. Виргиния, припоминая из всего, что читала ей мать, происшествия, наиболее тронувшие ее, воспроизводила главнейшие события с большой непосредственностью. Так, под звуки «там-там» Доминга она изображала себя идущей по лужайке, неся кувшин на голове: она робко приближалась к ближайшему источнику, чтобы начерпать воды. Доминг и Мария, изображая пастухов мидианских, не позволяли ей подойти и делали вид, будто отгоняют ее. Поль прибегал на помощь, бил пастухов, наполнял кувшин Виргинии и, поставив его ей на голову, в то же время надевал на нее венок из красных барвинков, который оттенял белизну ее кожи. Тогда, приняв участие в их игре, я брал на себя роль Рагуила и отдавал Полю мою дочь Зефору в жены.

Или, в другой раз, она изображала несчастную Руфь, которая вдовой и нищей возвращается в свою страну, где чувствует себя после столь долгого отсутствия чужой. Доминг и Мария подражали жнецам; Виргиния делала вид, будто подбирает тут и там, за ними следом, хлебные колосья; Поль, с важностью патриарха, расспрашивал ее; она дрожа отвечала на его вопросы. Скоро, тронутый жалостью, он предлагал гостеприимство — невинной, и приют — злосчастной; он наполнял передник Виргинии всяческой провизией и приводил ее к нам, будто к старейшинам города, заявляя, что берет ее себе в жены, несмотря на нищету ее. Госпожа де-ла-Тур, при виде этого вспомнив о том, как покинули ее родные, и свое вдовство, и добрый прием, который оказала ей Маргарита, и нынешнюю надежду на счастливый брак детей, не могла удержаться от слез. И это смешанное воспоминание несчастий и радостей заставляло нас всех проливать слезы скорби и счастия.

Эти драмы передавались с такой правдивостью, словно действительно происходили на полях Сирии или Палестины. У нас не было недостатка ни в декорациях, ни в освещении, ни в оркестре, необходимых для этого зрелища. Место представления было обычно у лесного перекрестка, просветы в котором образовывали вокруг нас несколько арок листвы. Среди них мы были защищены от зноя в течение всего дня; но когда солнце спускалось к горизонту, то лучи его, разбитые стволами деревьев, рассеивались среди теней леса длинными светящимися снопами, которые производили самый величественный эффект. Иногда весь его диск показывался на конце какой-нибудь просеки, и вся она искрилась светом. Листва деревьев, озаренная из-под низу шафрановыми его лучами, сверкала огнями топазов и изумрудов; мшистые и коричневые их стволы казались преображенными в древние бронзовые колонны; и птицы, уже укрывшиеся молчаливо под темною листвою на ночлег, изумленные второй зарей, приветствовали все вместе дневное светило тысячью и тысячью песен.

Ночь часто застигала нас среди сельских этих празднеств; но чистота воздуха и мягкость климата позволяли нам спать под навесом, среди леса, не опасаясь при этом воров, ни близких, ни далеких. Каждый поутру возвращался к себе в хижину и находил ее в том же виде, в каком оставил. Столько в то время было доверчивости и простоты на этом неторговом острове, что двери многих домов совсем не запирались на ключ, а замок был предметом любопытства для многих креолов.

Но были в году дни, которые являлись для Поля и Виргинии днями наибольших радостей: то были именины их матерей. Виргиния всякий раз, накануне, месила и пекла пироги из пшеничной муки и посылала их бедным семьям белых уроженцев острова, которые никогда не едали европейского хлеба и, лишенные помощи негров, вынужденные питаться маниоком, живя в лесу, не обладали, чтобы перенести нищету, ни тупостью, которая сопутствует рабству, ни бодростью, которую дает воспитанье. Эти пироги были единственными подарками, какие Виргиния могла сделать от избытка поселка; но она прибавляла к ним приветливость, сообщавшую им большую дену. Прежде всего на Поля была возложена обязанность самому отнести их этим семействам и передать приглашение придти завтра провести день у госпожи де-ла-Тур и Маргариты. И вот приходила какая-нибудь мать с двумя или тремя жалкими дочерьми, желтыми, худыми и столь робкими, что они не осмеливались поднимать глаза. Виргиния скоро делала их увереннее. Она предлагала им угощение, оттеняя его качество каким-нибудь особенным обстоятельством, которое увеличивало, по ее мнению, удовольствие: вот этот напиток был приготовлен Маргаритой; вот тот — ее матерью; брат ее сорвал сам этот плод на макушке дерева. Она заставляла Поля танцовать с ними; она покидала их лишь тогда, когда видела, что они довольны и удовлетворены: ей хотелось, чтобы и они радовались радостью ее семьи. «Своего счастья достигаешь, — говорила она, — лишь заботой о счастии других». Когда они уходили, она предлагала им взять с собой то, что могло доставить им удовольствие, скрывая необходимость принять от нее подарки их новизною или их затейливостью. Если она замечала слишком большую ветхость в их одежде, то отбирала, с согласия матери, кое-что из собственного платья и поручала Полю незаметно отнести и положить его у дверей их хижин. Так делала она добро по примеру божества, тая благотворительницу и обнаруживая благодеяние.

Вы, европейцы, чей ум наполнен с детства столькими предрассудками, противящимися счастию, — вы не в состоянии представить себе, что природа может давать столько познаний и радостей. Душа ваша, вращающаяся в малой сфере людских отношений, скоро достигает предела искусственных наслаждений; во природа и сердце — неисчерпаемы. У Поля и Виргинии не было ни часов, ни календарей, ни книг хронологических, исторических, философских. Время жизни их соответствовало времени природы. Они узнавали часы дня по тени деревьев, времена года — по поре, когда они приносят цветы или плоды, а года — по числу сборов, эти милые образы сообщали величайшую прелесть их разговору. «Время быть обеду, — говорила Виргиния семье: — тени бананов уже у подножья»; или же: «Близится ночь: тамаринды свертывают листья». «Когда придете вы повидать нас?» — говорили ей иные подруги-соседки. «В пору сахарного тростника», — отвечала Виргиния. «Ваше посещение будет нам еще слаще и приятнее», — говорили девушки. Когда ее спрашивали, сколько лет ей или Полю: «Мой брат, — говорила она, — одного возраста с большим кокосом у источника, а я — с тем, что поменьше. Манговые деревья двенадцать раз приносили плоды, а апельсинные цвели двадцать четыре раза с тех пор, как я живу на свете».

Их жизнь казалась столь же связанной с жизнью деревьев, как жизнь фавнов и дриад. Они не знали других исторических эпох, кроме событий в жизни их матерей, другой хронологии, кроме хронологии плодового сада, и другой философии, кроме той, которая учит делать всем добро и покоряться воле божьей. Впрочем, к чему нужны были молодым этим людям богатство и ученость на наш лад? Их нужда и невежество лишь увеличивали их блаженство. Не было дня, чтобы они не поделились друг с другом какой-нибудь помощью или познаньями, — да, познаньями; и если даже к ним примешивались некоторые ошибки, чистому человеку нет причин описаться их. Так росли эти двое детей природы. Никакая забота не наморщила их лба, никакое излишество не испортило им крови, никакая пагубная страсть не развратила их сердца. Любовь, невинность, благочестие каждодневно развивали красоту их души, отражаясь неизреченной прелестью в их чертах, позах, движениях. На утре жизни они обладали всей свежестью его; такими в саду Эдемском были первые прародители наши, когда, выйдя из рук божьих, они увидели друг друга, приблизились и повели речь, сначала как брат и сестра: Виргиния — кроткая, скромная, доверчивая, как Ева, а Поль, подобно Адаму, — с наружностью мужа и простотой дитяти.

Иногда наедине с нею (он тысячу раз рассказывал мне об этом) он говорил ей, возвратясь с работы: «Когда я устаю, твой вид придает мне силы. Когда с вершины горы я замечаю тебя внизу, в этой долине, ты кажешься мне среди плодов наших садов бутоном розы. Когда ты идешь к дому матерей наших, то куропатка, бегущая к птенцам своим, не так нарядна и не так легка поступью, как ты. Если я теряю тебя из виду за деревьями, мне не нужно видеть тебя, дабы отыскать вновь: какая-то часть тебя, что — не знаю, остается для меня в воздухе там, где ты прошла, на траве, где ты сидела. Когда я подхожу к тебе, ты радуешь все мои чувства. Лазурь неба не так прекрасна, как синева твоих глаз. Пенье зябликов не так нежно, как звук твоего голоса. Если я касаюсь тебя хотя бы концом пальца, все тело мое трепещет от наслаждения. Помнишь ли ты тот день, когда по шатким камням переходили мы речку Трех Грудей? Достигнув берега, я был уже очень утомлен; но когда я взял тебя на руки, мне показалось, что у меня крылья, словно у птицы. Скажи мне, каким чарованием заворожила ты меня? Не умом ли своим? Но у наших матерей его больше, нежели у нас обоих. Или, может быть, ласками твоими? Но матери целуют меня чаще, чем ты. Мне кажется, что добротой твоей. Я никогда не забуду, что ты босиком пошла к Черной Реке, чтобы выпросить прощение той бедной беглой рабыне. Вот, любимая моя, возьми эту цветущую ветвь лимона, которую я сорвал в лесу; ты поставишь ее ночью у постели. Съешь эти соты: я добыл их для тебя с вершины утеса. Но сначала отдохни на моей груди, и моя усталость пройдет».

Виргиния отвечала ему: «О брат мой, лучи солнца поутру на вершинах этих утесов не так радуют меня, как твое присутствие. Я очень люблю свою мать, очень люблю и твою; но когда они именуют тебя сыном, я люблю их еще больше. Ласки, которыми они осыпают тебя, для меня более ощутительны, нежели те, которые выпадают на мою долю. Ты спрашиваешь меня, отчего ты меня любишь; но ведь все, что вместе росло, любит друг друга. Взгляни на наших птиц: выращенные в одних гнездах, они, как мы, любят друг друга; они всегда вместе, как и мы. Послушай, как зовут они друг друга, как перекликаются в деревьях! Не так ли, когда эхо доносит мне песни, которые издает твоя свирель на вершине горы, я повторяю их слова в глубине этой долины? Ты дорог мне особенно с того дня, когда ты хотел биться за меня с господином рабыни. С той поры я часто говорила себе: «Ах, доброе сердце у брата моего; без него я умерла бы с испугу». Я каждый день молю бога за свою мать, за твою, за тебя, за бедных слуг; но когда я произношу твое имя, мне чудится, что рвение мое увеличивается. Я так усердно прошу бога, да не случится ничего дурного с тобой! Зачем уходишь ты так далеко и так высоко за цветами и плодами для меня? Разве мало их у нас в саду? Смотри, как ты устал. Ты весь влажный». И белым платочком она отирала ему лоб и щеки и много раз целовала его.

Между тем с некоторых пор Виргиния почувствовала в себе неведомый недуг. Прекрасные голубые глаза окаймились чернотою; лицо ее пожелтело; общее томление изнуряло ее тело. Не было более ясности на ее челе, ни улыбки на ее устах. Она была то беспричинно весела, то беспричинно грустна. Она бежала своих невинных игр, сладостных своих трудов и общения с любимой семьей; она блуждала то здесь, то там, по уединеннейшим местам поселка, везде ища покоя и нигде не находя его. Иной раз, увидя Поля, она задорно шла к нему; но вдруг, почти уже приблизясь, она испытывала внезапное смущение; яркая краска вспыхивала на бледных ее щеках, и глаза ее не решались больше встретиться с его глазами. Поль говорил ей: «Зелень кроет эти утесы, наши птицы поют, завидя тебя; все весело вокруг тебя, одна ты грустна». И он старался оживить ее поцелуями. Но она отворачивалась и, дрожа, убегала к матери. Несчастная чувствовала, что ласки брата волнуют ее. Поль ничего не понимал в этих столь новых и столь странных капризах.

Беда редко приходит одна. Лето, одно из тех, что время от времени опустошают страны, расположенные между тропиками, раскинуло и здесь свою пагубу. То было в конце декабря, когда солнце, в знаке Козерога, в течение трех недель сжигает Остров Франции отвесными лучами. Юго-восточный ветер, который царит здесь почти круглый год, более не дул. Длинные столбы пыли подымались на дорогах и оставались висеть в воздухе. Земля трескалась повсюду, трава была сожжена; горячие испарения подымались по склонам гор, и большая часть ручьев высохла. Ни одного облака не было с моря. Днем медно-красные пары поднимались над равнинами и казались на закате как бы пламенем пожара. Даже ночь не вносила свежести в рту раскаленную атмосферу. Лунный диск, необычайной величины, совершенно красный, восходил на туманном горизонте. Стада, измученные на склонах холмов, вытянув шеи к небу и нюхая воздух, оглашали долины жалобным ревом. Даже кафр, стерегший их, ложился на землю, ища прохлады; но почва была всюду раскалена палящим солнцем, удушливый воздух шумел жужжанием насекомых, стремившихся напиться крови людей и животных.

В одну из таких знойных ночей Виргиния почувствовала, что усиливаются все признаки ее недуга. Она поднималась, садилась, вновь ложилась, но ни в одном положении не могла найти ни сна, ни отдыха. Она пошла при свете луны к своему озерцу. Там она видит источник, который, несмотря на засуху, еще бежит серебряными нитями по темному склону утеса. Она погружается в свое озерцо. Сначала свежесть оживляет ее, и тысячи приятных воспоминаний приходят ей на ум. Она вспоминает, как в детстве мать и Маргарита любили купать ее с Полем в этом самом месте; как впоследствии Поль, сохранив для нее это купанье, углубил его, покрыл дно песком, а по краям посеял душистые травы. Она видит сквозь воду на нагих своих руках и на груди отсветы двух пальм, посаженных при рождении ее и брата, которые сплелись над ее головой зелеными своими листьями и молодыми кокосами. Она думает о привязанности Поля, более сладкой, нежели ароматы, более чистой, нежели вода источников, более сильной, нежели соединившиеся пальмы, — и вздыхает. Она вспоминает о ночи, об уединении, и сокрушительный огонь охватывает ее. Тотчас же выходит она, испуганная этой опасной тенистостью и этими водами, более жгучими, нежели солнце жаркого пояса. Она бежит к матери, дабы в ней найти опору против самой себя. Несколько раз, желая поведать ей о своих страданиях, она сжимала ее руки в своих. Несколько раз она готова была произнести имя Поля, но стесненное сердце ее не давало ей высказаться, и, прижав голову к материнской груди, она могла лишь залить ее слезами.

Госпожа де-ла-Тур хорошо понимала причину недуга дочери, но сама не осмеливалась завести с ней об этом речь. «Дитя мое, — говорила она ей, — обратись к богу, который по воле своей располагает и здоровьем и жизнью. Он испытует тебя сегодня, дабы завтра вознаградить тебя. Подумай о том, что мы на земле лишь для того, чтобы творить добродетель».

Между тем ужасающие эти жары подняли с океана пары, которые покрыли остров словно огромным зонтом. Вершины гор собирали их вокруг себя, и длинные борозды огней время от времени появлялись у их отуманенных пиков. Скоро ужасные громы потрясли раскатами леса, равнины и долы; проливные дожди, подобные водопадам, хлынули с неба. Пенящиеся потоки понеслись по склонам этой горы; дно котловины стало морем, возвышенность, где стояли хижины, — маленьким островком, а выход из этой равнины — шлюзом, откуда беспорядочно уносились вместе с ревущими видами куски земли, деревья и камни.

Вся семья, дрожа, молилась в хижине госпожи де-ла-Тур. Крыша страшно трещала под напором ветра. Хотя дверь и ставни были плотно закрыты, можно было различить сквозь щели строения все предметы: так ярки и часты были молнии. Бесстрашный Поль, сопровождаемый Домингом, ходил от хижины к хижине, несмотря на ярость грозы, тут укрепляя стены новыми подпорками, там глубже втыкая их; он входил внутрь лишь для того, чтобы утешить семью надеждой на скорый возврат хорошей погоды. Действительно, к вечеру дождь стих; юго-восточный пассат принял обычное свое направление; грозовые тучи понесло к северо-западу, и заходящее солнце появилось на горизонте.

Первым желанием Виргинии было снова увидеть место своего отдохновения. Поль робко приблизился к ней и предложил ей руку, чтобы помочь ей идти. Она, улыбаясь, взяла ее, и вместе вышли они из хижины. Воздух был свеж и звонок. Белые дымки поднимались со склонов горы, изборожденных здесь и там пеною потоков, высыхающих повсюду. Что до сада, то он весь был изрыт ужасными оврагами; большая часть плодовых деревьев была вырвана с корнем; большие груды песку покрывали луговины и засыпали купальню Виргинии. Впрочем, оба кокоса стояли на месте и пышно зеленели; но кругом не было ни зелени, ни беседок, ни птиц, исключая нескольких зябликов, которые на вершине ближнего утеса оплакивали жалостным пеньем гибель своих птенцов.

При виде этого опустошения Виргиния сказала Полю: «Вы принесли сюда птиц, а ураган убил их. Вы насадили сад — он разрушил его. Все гибнет на земле; одно только небо не меняется». Поль ответил ей: «Отчего не могу я дать вам что-либо небесное? Впрочем, даже и на земле у меня нет ничего». Виргиния возразила, краснея: «У вас есть образок святого Павла».

Едва только сказала она это, как он побежал за ним в хижину своей матери. Этот образок был небольшой миниатюрой, изображающей отшельника Павла. Маргарита очень почитала его; она долго носила его на шее, когда стала девушкой; потом, сделавшись матерью, она надела его на ребенка. Случилось даже, что, будучи беременной и покинутой всем светом, она так часто глядела на изображение этого блаженного отшельника, что передала своему ребенку некоторое сходство с ним. Это и заставило ее назвать его этим именем и дать ему в покровители святого, проведшего свою жизнь вдали от людей, которые и ее сначала оскорбили, а затем покинули.

Виргиния, получив из рук Поля этот образок, сказала ему взволнованным голосом: «Брат мой, он всегда будет со мной, пока я жива, и я никогда не забуду, что ты отдал мне единственную вещь, которой обладал на свете». При этом возврате нежности и непринужденности Поль хотел поцеловать ее, но с легкостью птички она ускользнула от него и оставила его вне себя, ничего не понимающим в столь необычном поведении.

Между тем Маргарита говорила госпоже де-ла-Тур: «Отчего бы не поженить нам наших детей? Они питают друг к другу сильнейшую страсть, которой сын не сознает еще. Когда природа заговорит в нем, тщетно будем мы блюсти их. Всего надо опасаться».

Госпожа де-ла-Тур отвечала ей: «Они слишком молоды и слишком бедны. Какое горе для нас, если Виргиния произведет на свет несчастных детей, воспитать которых она, может быть, не смогла бы! Твой черный Доминг очень дряхл, Мария немощна; я сама, дорогой друг, уже пятнадцать лет как чувствую себя постаревшей. Быстро стареешь в жарких странах, а еще быстрее — в горе. Поль — единственная наша надежда. Подождем, пока годы выработают в нем характер и пока он сможет поддерживать нас своим трудом. Ты знаешь, что теперь у нас есть лишь хлеб насущный. Если же Поль отправится в Индию на короткий срок, то торговля позволит ему купить нескольких рабов, а по возвращении сюда мы поженим его с Виргинией, ибо, я думаю, что никто не сделает дорогую мою дочь более счастливой, нежели сын твой Поль. Поговорим об этом с нашим соседом».

Действительно, обе дамы посоветовались со мной, и я был одного мнения с ними.

«Моря Индии прекрасны, — сказал я им. — Если выбрать благоприятную пору для отправления в Индию, то путешествие продлится самое большее шесть недель; столько же — и возвращение. Мы соберем на наших участках груз для Поля, ибо у меня есть соседи, которые очень любят его. Дадим ему хотя бы неочищенного хлопка, который нам здесь ни на что не нужен, ибо нет машины, чтобы трепать его; затем — черного дерева, настолько обыкновенного здесь, что оно служит топливом, и резину, которая пропадает в наших лесах: все это довольно хорошо продается в Индии, а нам тут совершенно бесполезно».

Я взялся испросить у господина де-ла-Бурдоннэ разрешение на отплытие в это путешествие; однако прежде всего я хотел предупредить о нем Поля. Но каково было мое удивление, когда этот молодой человек сказал мне, с благоразумием, значительно превосходящим его возраст: «К чему мне покидать свою семью ради каких-то планов обогащения? Разве есть на свете торговля, которая была бы более выгодна, нежели обработка земли, дающей иногда сам-пятьдесят или сам-сто? Если нам хочется торговать, то разве не можем мы сделать этого, относя излишек отсюда в город, без того, чтобы я вынужден был скитаться по Индии? Наши матери говорят, что Доминг стар и дряхл, но зато я ведь молод и делаюсь сильнее с каждым днем. С ними может случиться во время моего отсутствия какое-нибудь несчастие, особенно с Виргинией, которая и так больна. О нет, нет! Я никогда не решусь покинуть ее».

Его ответ поверг меня в немалое затруднение, ибо госпожа де-ла-Тур не скрыла от меня ни состояния Виргинии, ни своего желанья выиграть несколько лет в возрасте молодых людей, разлучив их друг с другом. Этих причин я не смел даже дать заподозрить Полю.

При таких-то обстоятельствах прибывший из Франции корабль привез госпоже де-ла-Тур письмо от тетки. Страх смерти, без которого жестокие сердца никогда не стали бы чувствительными, обуял ее. Она просила племянницу вернуться во Францию или, если здоровье не позволяет ей совершить столь длинного путешествия, то прислать Виргинию, которой она обещала хорошее воспитание, партию при дворе и наследование всех богатств. Она связывала, — писала она, — возврат своего благоволения с исполнением ее желаний.

Едва только это письмо было прочитано в семье, как оно повергло всех в отчаяние. Доминг и Мария стали плакать. Поль, застывший от изумления, казалось готов был придти в ярость. Виргиния, устремив глаза на мать, не смела вымолвить ни слова. «Неужели вы могли бы покинуть нас теперь?» — сказала Маргарита госпоже де-ла-Тур. «Нет, друг мой; нет, дети мои, — возразила госпожа де-ла-Тур, — я не покину вас. С вами я жила и с вами хочу умереть. Я познала счастье лишь в привязанности вашей. Если здоровье мое расстроено, то старые страдания тому причиной. Я была ранена в сердце жестокостью родных моих и потерей дорогого моего супруга. Но с тех пор, с вами, в бедных этих хижинах, испытала я больше утешения и благоденствия, нежели могла бы я даже надеяться получить на родине со всеми богатствами моей семьи».

При этих словах слезы радости потекли у всех. Поль, обнимая госпожу де-ла-Тур, сказал ей: «И я тоже не покину вас: я не поеду в Индию. Мы все будем работать для вас, дорогая матушка; ни в чем не будет у вас недостатка с нами». Но из всего общества Виргиния менее всех проявляла и более всех испытывала радость. Она казалась в течение остального дня нежно-веселой, и возврат ее спокойствия довершил общее удовлетворение.

Назавтра, на рассвете, когда они только что сообща, по обыкновению, прочли молитву, предшествующую завтраку, Доминг доложил, что какой-то господин верхом, в сопровождении двух рабов, приближается к поселку. То был господин де-ла-Бурдоннэ. Он вошел в хижину, где вся семья была за столом. Виргиния только что подала, согласно обычаю страны, кофе и вареный в воде рис. Она к этому прибавила горячих пататов и свежих бананов. Посудой служили половинки тыкв, а столовым бельем — банановые листья. Губернатор сначала обнаружил некоторое удивление перед бедностью этого жилища. Потом, обратившись к госпоже де-ла-Тур, он сказал, что общественные дела не раз мешали ему заняться делами частными, но что она, конечно, имеет на него права. «У вас, сударыня, — прибавил он, — есть в Париже тетка, знатная и весьма богатая особа, которая отказывает вам свое состояние и ждет вас к себе». Госпожа де-ла-Тур ответила, что расстроенное здоровье не позволяет ей предпринять столь дальнее путешествие.

«По крайней мере, — возразил господин де-ла-Бурдоннэ, — вашу дочь, столь юную и столь прелестную, вы не лишите несправедливо такого большого наследства. Я не скрою от вас, что ваша тетушка обратилась к властям, дабы заставить ее приехать к себе. Начальство предписало мне употребить для этого, если понадобится, мою власть, но, пользуясь ею лишь для счастия жителей этой колонии, я жду только от вашей доброй воли на несколько лет жертвы, от которой зависит судьба вашей дочери и благоденствие всей вашей жизни. Для чего приезжают на острова? Не для того ли, чтобы нажить состояние? Не гораздо ли приятнее найти его на родине?»

Произнеся эти слова, он положил на стол толстый мешок с пиастрами, принесенный одним из его негров. «Вот, — прибавил он, — что тетушкой вашей предназначено на приготовление к путешествию вашей дочери». В заключение он ласково упрекнул госпожу де-ла-Тур в том, что она не обратилась к нему со своими нуждами, похвалив ее в то же время за благородное мужество. Поль тотчас же вмешался в разговор и сказал губернатору: «Сударь, моя мать обращалась к вам, и вы дурно приняли ее». — «У вас двое детей, сударыня?» — сказал господин де-ла-Бурдоннэ госпоже де-ла-Тур. «Нет, сударь, — ответила она, — это — сын моей подруги; но и он и Виргиния — общие наши дети и одинаково дороги нам». — «Молодой человек, — сказал губернатор Полю, — когда вы приобретете житейскую опытность, вы поймете несчастие должностных лиц: вы узнаете, как легко предубедить их, как часто дают они злокозненному пороку то, что по праву принадлежит добродетели, которая остается в тени».

Господин де-ла-Бурдоннэ, по приглашению госпожи де-ла-Тур, сел за столом рядом с нею. Он позавтракал по-креольски кофе и рисом, вареным в воде. Он был очарован порядком и чистотой маленькой хижины, единением этих двух прелестных семейств и даже усердием старых их слуг.

«Здесь, — сказал он, — лишь деревянная мебель; но зато встречаешь ясные лица и золотые сердца». Поль, очарованный обращением губернатора, сказал ему: «Я хочу быть вашим другом, ибо вы — честный человек».

Господин де-ла-Бурдоннэ с удовольствием принял это доказательство простосердечного радушия. Он поцеловал Поля, пожал ему руку и уверил его, что он может рассчитывать на его дружбу.

После завтрака он отозвал госпожу де-ла-Тур в сторону и сказал, что представляется случай вскоре отправить ее дочь во Францию на корабле, уже готовом к отплытию; что он ее поручит одной своей родственнице, которая находится в числе пассажиров; что, конечно, не следует бросать громадное состояние ради удовольствия избежать разлуки на несколько лет. «Ваша тетушка, — прибавил он уходя, — не проживет больше двух лет: об этом сообщили мне ее друзья. Подумайте хорошенько! Богатство приходит не каждый день. Посоветуйтесь между собой. Все здравомыслящие люди согласятся со мной». Она ему ответила, что, не желая отныне другого счастия на свете, кроме счастия дочери своей, она всецело предоставит на ее усмотрение отъезд во Францию.

Госпожа де-ла-Тур не была недовольна представившимся случаем разлучить на некоторое время Виргинию и Поля, дав им потом взаимное счастье. Она отвела Виргинию в сторону и сказала ей: «Дитя мое, слуги наши стары. Поль очень молод. Маргарита в пожилых летах, а я уже немощна. Умри я, что будет с вами, без состояния, среди этих пустынь? Вы ведь останетесь одни, не имея никого, кто мог бы быть вам действительно в помощь, и вы будете вынуждены жить и работать без конца, как поденщик, обрабатывающий землю. Эта мысль наполняет меня скорбью».

Виргиния ответила ей: «Господь обрек нас на труд. Вы научили меня трудиться и благословлять его каждый день. До сих пор он не оставлял нас. Он не оставит нас и впредь. Его забота особенно хранит несчастных. Вы так часто говорили мне это, матушка. Я не могу решиться покинуть вас».

Госпожа де-ла-Тур, взволнованная, сказала: «Я ничего другого не желаю, как твоего счастия и, со временем, твоего замужества с Полем, который ведь не брат тебе. Подумай теперь: его благосостояние зависит от тебя».

Молодая девушка, отдавшаяся любви, думает, что никто на свете не знает этого. Она кладет на глаза себе ту же завесу, которая лежит у нее на сердце; но когда дружеская рука приподнимает ее, тогда все тайные страдания любви устремляются словно в открытый проход, и сладостные излияния доверчивости следуют за скрытностью и тайной, которыми она окружила себя. Виргиния, тронутая новыми доказательствами доброты матери, рассказала, как она боролась с собой, чему свидетелем — один бог; она видит помощь провидения в том, что нежная мать одобряет ее склонность и руководит ею своими советами; теперь, опираясь на ее помощь, она решается остаться, не беспокоясь о настоящем и не боясь за будущее.

Госпожа де-ла-Тур, видя, что ее откровенность произвела действие обратное тому, какого она ждала, сказала: «Дитя мое, я совершенно не хочу принуждать тебя: решай, как хочешь, но скрой свою любовь от Поля. Когда возлюбленный овладеет сердцем девушки, то ему более нечего просить у нее».

Под вечер, когда она осталась одна с Виргинией, к ней пришел высокий человек в синей рясе. То был миссионер острова, духовник госпожи де-да-Тур и Виргинии. Он был: прислан губернатором. «Дети мои, — сказал он входя, — хвала господу, вот вы и богаты. Вы сможете слушаться доброго сердца своего и творить благостыню бедным. Я знаю, что сказал вам господин де-ла-Бурдоннэ и что вы ответили ему. Добрая мать, вы должны из-за слабого здоровья остаться здесь; но для вас, барышня, — для вас нет отговорок. Должно повиноваться провидению и старым родным своим, хотя бы и несправедливым. Это — жертва, но такова воля божья. Он пострадал за нас, — должно по примеру его пострадать за счастие семьи своей. Ваше путешествие во Францию кончится счастливо. Не будет ли угодно вам поехать туда, дорогая моя барышня?»

Виргиния, опустив глаза, ответила ему дрожа: «Если такова воля божья, я ничему не противлюсь. Да будет воля его», — сказала она плача.

Миссионер ушел, чтобы оповестить губернатора об успехе поручения. Между тем госпожа де-ла-Тур послала за мной Доминга, с просьбой придти к ней, дабы посоветоваться об отъезде Виргинии. Я совершенно не видел надобности в ее отъезде. Я полагаю истинное основание счастия в том, что природные преимущества следует предпочитать преимуществам богатства и что нам отнюдь не должно искать во-вне то, что мы можем найти у самих себя. Я распространяю эти правила на все без исключения. Но как мог мой призыв к умеренности противостоять представлениям о великом богатстве, а естественные доводы мои — предрассудкам света и священному для госпожи де-ла-Тур авторитету? Эта дама спрашивала моего совета, конечно, из приличия и уже не рассуждала со времени решения духовника. Даже Маргарита, несмотря на выгоды, которых она ждала для сына от богатства Виргинии, решительно противившаяся ее отъезду, не делала больше возражений. Что касается Поля, который не знал о решающем событии, то он, удивленный таинственными разговорами госпожи де-ла-Тур с дочерью, предавался мрачному унынию. «Что-то замышляют против меня, — говорил он, — ибо от меня прячутся».

Между тем по острову распространился слух, что богатство посетило эти скалы, и вот всевозможные торгаши стали взбираться туда. Они развертывали в бедных этих хижинах драгоценнейшие ткани Индии, великолепные материи Гуделура, платки Палиаката и Мазулипатана, кисеи Дака, гладкие, полосатые, вышитые, прозрачные, как день, ткани Сурата прекрасного голубого цвета, материи всевозможных цветов, даже самые редкие — песочного фона с зелеными разводами. Они показывали замечательные шелковые ткани Китая, ажурные, белого атласа, иные — изумрудно-зеленые, иные — ослепительно алые; розовую тафту, всяческий сатин, мягкую, как сукно, китайскую тафту, белую и желтую нанку — вплоть до холстин Мадагаскара.

Госпожа де-ла-Тур хотела, чтобы дочь ее купила все, что доставляет ей удовольствие; она следила только за ценой и добротностью товаров, боясь, как бы продавцы не обманули ее. Виргиния выбрала все, что, по ее мнению, могло быть приятно матери, Маргарите и ее сыну. «Это вот, — говорила она, — годится на мебель, это — для Марии и Доминга». Наконец мешок с пиастрами был израсходован уже, а она все еще не подумала о нужном себе. Пришлось отделить ей часть подарков, которые она раздала им.

Поль, терзаемый скорбью при виде этих даров богатства, которые предвещали ему отъезд Виргинии, пришел несколько дней спустя ко мне. Он сказал: мне с удрученным видом: «Сестра моя уезжает; она уже готовится к путешествию. Прошу вас, пойдемте к нам. Употребите ваше влияние на ее мать и на мою, чтобы удержать ее». Я последовал настояниям Поля, хотя был совершенно уверен, что доводы ни к чему не приведут.

Если Виргиния казалась мне прелестной в синей бенгальской холстине, с красным платком на голове, то, конечно, она была еще очаровательнее, когда я увидел ее одетою по моде местных дам. На ней была белая кисея с подкладкой из розовой тафты. Ее легкий и стройный стан прекрасно обрисовывался корсетом, а белокурые ее волосы, заплетенные в две косы, восхитительно обрамляли ее девственную голову. Прекрасные голубые глаза были полны грусти; сердце ее, взволнованное сдерживаемой страстью, вызывало на лице оживленную краску, а голосу придавало выражение, полное трогательности. Самый контраст с изящным нарядом, который она, казалось, носила против своей воли, делал ее томность еще более трогательной. Никто не мог видеть или слышать ее без того, чтобы не почувствовать волнение. Печаль Поля еще более усилилась от этого. Маргарита, огорченная состоянием сына, сказала ему, отозвав в сторону: «Сын мой, к чему питать ложные надежды, которые делают лишения еще более горькими? Пришла пора открыть тебе тайну твоей и моей жизни. Девица де-ла-Тур в родстве со стороны матери с богатой и очень знатной особой; ты же — только сын бедной крестьянки, и, что еще хуже, сын незаконный».

Это слово «незаконный» очень удивило Поля. Он никогда не слыхал его; он спросил об его значении у матери, которая ответила ему: «У тебя не было законного отца. Когда я была девушкой, любовь заставила меня сделать ошибку, плодом которой был ты. Моя вина лишила тебя отцовского родства, а мое раскаяние — родства материнского. Несчастный, нет у тебя других родных на свете, кроме меня одной!» И она залилась слезами. Поль, обнимая ее, сказал: «О матушка! Раз нет у меня на свете других родных, кроме вас, то я еще больше буду вас любить. Но какую тайну открыли вы мне! Я теперь понимаю, отчего девица де-ла-Тур уже два месяца избегает меня и отчего она решила уехать. О, конечно, она презирает меня!»

Между тем наступил час ужина. Сели за стол; однако каждый из сотрапезников, взволнованных разными чувствами, ел мало и не говорил. Виргиния встала первой и пошла на то самое место, где мы сейчас находимся. Поль скоро последовал за ней и сел рядом. Они некоторое время хранили глубокое молчание. Была одна из тех чудных ночей, которые столь обычны под тропиками и чью красоту не сможет передать искуснейшая кисть. Луна появилась среди небесного свода, окруженная завесой облаков, которую мало-помалу рассеивали ее лучи. Свет ее легко разливался по горам острова, по их вершинам, сиявшим серебристо-зеленым светом. Ветры затаили дыханье. Слышно было в лесах, в глубине долин, на вершинах скал перекликанье, нежный щебет птиц, которые ласкали друг друга в гнездах, радуясь светлой ночи и тишине воздуха. Все шевелилось в траве, даже насекомые. Звезды сверкали на небе и отражались на глади моря, которое повторяло их дрожащие очертания. Виргиния обежала рассеянным взором широкий и темный горизонт, отделенный от берега острова красными огнями рыбаков. Она заметила у входа в гавань огонек и тень: то был фонарь и корпус корабля, с которым она должна была отплыть в Европу и который готовился распустить паруса, ожидая на якоре конца штиля. При виде этого она почувствовала боль и отвернулась, дабы Поль не заметил, что она плачет.

Госпожа де-ла-Тур, Маргарита и я сидели в нескольких шагах от них, под бананами, и в ночной тишине ясно слышали их разговор, который не забыт мною.

Поль говорил ей: «Сударыня, вы, говорят, уезжаете через три дня. Вы не боитесь подвергнуться опасностям моря, — моря, перед которым вы испытываете такой страх?» — «Я должна повиноваться родным и долгу», — ответила Виргиния. — «Вы покидаете нас, — возразил Поль, — ради дальней родственницы, которой вы никогда не видели». — «Увы, — сказала Виргиния, — я хотела бы остаться здесь на всю жизнь; но моя мать не хочет этого. Мой духовник сказал, что такова воля божия, чтобы я ехала, что жизнь есть испытание… О, это — тяжелое испытание!» — «Как! — возразил Поль. — Так много доводов заставили вас решиться и ни один не удержал вас. Ах! Есть еще один, о котором вы не говорите мне. Богатство очень привлекательно. В том новом свете вы скоро найдете, кого назвать именем брата, как вы уже не называете меня. Вы выберете его, брата этого, среди людей, достойных вас по происхождению и по богатству, а я не могу вам этого дать. Но чтобы стать счастливее, куда направите вы путь? Где найдете вы страну, которая была бы вам дороже той, где вы родились? Где встретите вы общество более приятное, чем то, которое любит вас? Как будете вы жить без ласк матери вашей, к которым вы так привыкли? Что будет с ней, с ней самой, уже пожилой женщиной, когда она не увидит вас возле себя, за столом, в доме, на прогулке, где она опиралась на вас? Жестокая! Я не говорю уже о самом себе; но что будет со мной, когда утром я не увижу вас больше с нами и ночь придет, не соединив нас; когда я буду видеть эти обе пальмы, посаженные при нашем рождении, этих долгих свидетелей нашей взаимной дружбы? Ах! Если новая судьба влечет тебя, и ты стремишься к иным странам, прочь от родины, к иным благам, нежели добываю я, то позволь мне сопровождать тебя на корабле, на котором ты едешь. Я стану ободрять тебя во время бурь, которые так страшат тебя на суше. Я упокою голову твою на моей груди, я согрею сердце твое у моего сердца; и во Франции, куда ты едешь за богатством и знатностью, я буду служить тебе, как раб. Счастливый одним твоим счастием, средь этих палат, где тебе будут служить и обожать тебя, я еще буду настолько богат, настолько благороден, чтобы принести тебе величайшую из жертв, умерев у ног твоих».

Рыданья заглушили его голос, и мы тотчас услышали голос Виргинии, которая так говорила ему, прерывая слова вздохами: «Ради тебя уезжаю я… ради тебя, которого я каждый день вижу согбенного работой, чтобы прокормить две семьи. Если я пользуюсь возможностью разбогатеть, то это для того, чтобы сторицею воздать тебе за добро, которое ты сделал нам. Разве есть богатство, достойное твоей дружбы? К чему говоришь ты мне о своем происхождении? Ах! Если бы мне дано было выбрать себе брата, неужели я избрала бы кого-нибудь, кроме тебя? О Поль! Ты мне гораздо дороже брата! Чего стоило мне оттолкнуть тебя далеко от себя! Я хотела, чтобы ты помог мне уйти от себя самой, пока небо не благословит наш союз. Теперь же… я остаюсь, я еду, я живу, я умираю… Делай со мной, что хочешь. О! Я — несчастная девушка! Я могла противиться твоим ласкам, но не могу перенести твоего горя».

При этих словах Поль схватил ее в свои объятия и, крепко прижимая к себе, вскричал страшным голосом: «Я еду с ней! Ничто не разлучит нас!» Мы все подбежали к нему. Госпожа де-ла-Тур сказала ему: «Сын мой, если вы нас покинете, что будет с нами?»

Он, дрожа, повторил ее слова: «Сын мой… сын мой… Вы, мать… — сказал он ей, — вы, разлучающая брата с сестрой. Мы оба питались вашим молоком, оба выросли у вас на коленях, мы научились у вас любить друг друга, оба мы повторяли это друг другу тысячу раз. И теперь вы разлучаете ее со мной! Вы посылаете ее в Европу, в эту варварскую страну, которая отказала вам в пристанище, к жестоким родственникам, которые вас бросили. Вы скажете мне: у вас нет более никаких прав на нее; она — не сестра вам… Она — все для меня, богатство мое, семья моя, происхождение, все мое благо! У меня нет другого! Одна была у нас кровля, одна колыбель, и одна могила будет у нас. Если она уедет, я должен ехать с ней. Губернатор воспрепятствует мне? Но может ли он помешать мне броситься в море? Я поплыву за ней. Море будет мне не враждебнее, нежели земля. Если я не могу здесь жить близ нее, то пусть я умру у нее на главах, вдали от вас. Жестокая мать! Безжалостная женщина! Пусть этот океан, которому вы предаете ее, никогда не вернет вам ее. Пусть эти волны принесут тело мое и, бросив его вместе с ее телом на камни этих берегов, обрекут вас на вечное горе по вашим обоим погибшим детям».

При этих словах я схватил его за руки, ибо отчаяние лишало его рассудка. Глаза его блестели, пот крупными каплями выступал на пылающем его лице. Его колени дрожали; я чувствовал, что в пламенной его груди сердце бьется с удвоенной силой.

Виргиния, испуганная, сказала ему: «О друг мой, клянусь радостями нашего детства, твоими страданьями и своими, всем, что навсегда связывает двух несчастных, что если я останусь, то буду жить лишь тобой; если уеду, то вернусь, чтобы быть твоей. Будьте свидетелями мне все вы, что взлелеяли мое детство, вы, в чьих руках моя жизнь, вы, что видите мои слезы: я клянусь в том небом, которое слышит меня, морем, которое должна я переплыть, воздухом, которым я дышу и которого никогда не оскверняла ложью».

Как от солнца тает и скатывается ледяная глыба с вершин Апеннин, так растаял необузданный гнев молодого человека при звуке голоса любимого существа. Гордая голова его поникла, слезы ручьем потекли из глаз. Его мать, плача вместе с ним, обнимала его, не в силах произнести ни слова. Госпожа де-ла-Тур, вне себя, сказала мне: «Я не могу больше, сердце мое разрывается. Этому злосчастному путешествию не бывать. Сосед, попытайтесь увести моего сына. Уже восемь дней, как никто из нас не спал».

Я сказал Полю: «Друг мой, сестра ваша останется. Завтра мы поговорим об этом с губернатором; дайте отдохнуть семье, переночуйте сегодня у меня. Уже поздно, уже полночь: Южный Крест виден прямо на горизонте».

Он позволил увести себя, не говоря ни слова, и после тревожной ночи поднялся на рассвете и вернулся в поселок.

Но к чему продолжать повествование? Только одну сторону приятно узнать в жизни человеческой. Подобно шару, на котором вертимся мы, наша быстрая жизнь — только день единый, и не может одна часть этого дня получить света без того, чтобы другая не была отдана темноте.

«Отец мой, — сказал я ему, — заклинаю вес: расскажите мне до конца то, что вы начали столь трогательно. Картины счастия приятны нам, но картины несчастия поучительны. Что сталось с несчастным Полем?»

Первое, что увидел Поль, возвратясь в свой поселок, была негритянка Мария, которая, стоя на утесе, смотрела в открытое море. Он закричал ей издали, едва завидя ее: «Где Виргиния?» Мария повернула голову к молодому своему хозяину и заплакала. Поль, вне себя, повернулся и побежал в гавань. Там он узнал, что Виргиния села на корабль на рассвете, что корабль распустил тотчас же паруса и что его не видно более. Он вернулся в поселок и прошел к себе, ни с кем не говоря.

Хотя эта цепь утесов, сзади нас, кажется почти отвесной, однако эти зеленые площадки, прорезывающие их высоту, являются выступами, с помощью которых, пользуясь несколькими трудными тропинками, можно достигнуть подошвы этого пика, нависшего и неприступного, именуемого Большим Пальцем. У основания этого утеса есть площадка, поросшая большими деревьями, но настолько высоко лежащая и крутая, что она кажется громадным лесом в воздухе, окруженным страшными пропастями. Облака, которые беспрестанно привлекает к себе вершина Большого Пальца, дают там начало многим ручьям, падающим на столь большую глубину в долину, расположенную по ту сторону склона этой горы, что с вышины совершенно не слышно шума их падения. С этого места видна бо́льшая часть острова, его горы, увенчанные пиками, в том числе — Питер-Боотс и Три Груди, и его долины, полные лесов; далее — открытое море и остров Бурбонов, который лежит в сорока милях отсюда, к западу.

С этой-то возвышенности Поль увидел корабль, который увозил: Виргинию. Он увидел его больше чем за десять миль, почти черной точкой среди океана. Он оставался там часть дня, следя за ним: корабль исчез уже, но ему казалось, что он все еще видит его; а когда он скрылся в туманной дали, Поль сел в этом диком месте, где всегда бушуют ветры, которые беспрестанно колеблют вершины пальм и татамаков. Их глухой и протяжный ропот похож на дальний шум органа и наводит глубокую грусть. Там-то и нашел: я Поля, прислонившегося головой к скале и глядевшего в землю. Я был в пути с восхода солнца; мне стоило большого труда уговорить его спуститься и вернуться к своим.

Я привел его, наконец, к жилищу; и первым его действием при виде госпожи де-ла-Тур была горькая жалоба на то, что она его обманула. Госпожа де-ла-Тур сказала нам, что так как в три часа поднялся ветер и корабль был готов сняться с якоря, то губернатор в сопровождении части своих чиновников и миссионера явился за Виргинией в паланкине, и что, несмотря та ее доводы, на ее слезы и на слезы Маргариты, все кричали, что это делается ради общего блага, и увели ее дочь полумертвой.

«Если бы я простился с ней, — сказал Поль, — я был бы теперь спокоен. Я сказал бы ей: «Виргиния, если за то время, что мы росли вместе, у меня вырвалось какое-нибудь слово, которое оскорбило вас, то, прежде чем навсегда покинуть меня, скажите, что прощаете меня». Я сказал бы ей: «Так как мне не суждено более увидеть вас, прощайте, моя дорогая Виргиния, прощайте. Живите вдали от меня довольной и счастливой». И, видя, что его мать и госпожа де-ла-Тур плакали, он сказал: «Ищите теперь кого-нибудь другого вместо меня, чтобы осушить слезы ваши!» Потом он удалился от них со стоном и стал блуждать по поселку. Он обходил все места, которые были наиболее дороги Виргинии. Он говорил ее козам и козлятам, которые, блея, шли за ним: «Чего просите вы у меня? Вы больше не увидите со мной ту, которая кормила вас из своих рук». Он побывал у места отдыха Виргинии и, видя птиц, которые порхали кругом, воскликнул: «Бедные пташки! Вы уже не полетите навстречу той, которая была доброй вашей кормилицей». Видя Фиделя, который, обнюхивая землю, бежал перед ним, он вздохнул и сказал ему: «О! ты никогда больше не отыщешь ее». Наконец он сел на скалу, где накануне говорил с ней, и при виде моря, в котором скрылся из глаз корабль, увезший ее, залился слезами.

Между тем мы шли за ним, шаг за шагом, боясь какого-нибудь пагубного следствия возбужденности его рассудка. Мать и госпожа де-ла-Тур просили его в самых нежных выражениях не увеличивать их горя своим отчаянием. Наконец последней удалось успокоить его, называя именами, наиболее способными поднять его надежды. Она называла его сыном, дорогим своим сыном, зятем своим, тем, кому она предназначает дочь. Она уговорила его вернуться в дом и принять немного пищи. Он сел за стол вместе с нами, рядом с тем местом, которое занимала подруга его детства, и, словно она еще была здесь, он обращался к ней и предлагал ей блюда, которые были, как он знал, наиболее приятны ей; но едва лишь он замечал ошибку, как принимался плакать. В следующие дни он собрал все, что лично ей принадлежало, — последние букеты, которые она носила, кокосовую чашку, из которой она обычно пила, и, словно эти оставшиеся вещи друга были величайшими драгоценностями мира, он целовал их и носил на груди. Амбра не дает аромата слаще тех предметов, к которым прикасалось любимое существо. Наконец, видя, что его горе увеличивает горе матери и госпожи де-ла-Тур и что нужды семьи требуют постоянного труда, он принялся с помощью Доминга поправлять сад.

Вскоре этот молодой человек, безразличный, как креол, ко всему, что делается на свете, попросил меня научить его читать и писать, дабы он мог переписываться с Виргинией. Он захотел затем учиться географии, чтобы составить себе понятие о стране, куда приедет она, и истории, чтобы знать нравы общества, среди которого она будет жить. Равно усовершенствовался он в земледелии и в искусстве хорошо разбивать самый неправильный участок земли, — все это давалось ему любовью. Нет сомнения, что наслаждениям, к которым стремится эта страсть, пылкая и беспокойная, обязаны люди большей частью наук и искусств; а из отсутствия их родилась философия, которая учит утешаться во всем. Так природа, сделав любовь связью всех существ, поставила ее первым двигателем наших обществ и возбудителем наших познаний и наслаждений.

Полю пришлось не особенно по вкусу изучение географии, которая, вместо того чтобы описывать природу каждой страны, дает нам лишь политические деления. История, и в особенности история современная, точно так же мало интересовала его. Он видел в ней лишь общие и периодические бедствия, которых причины он не постигал, войны без повода и цели, темные интриги, безличные народы и бесчеловечных властителей. Он предпочитал чтение романов, которые, занимаясь прежде всего чувствами и стремлениями людей, говорили ему иногда о положениях, сходных с его собственными. Оттого ни одна книга не доставила ему такого удовольствия, как «Телемак» своими картинами сельской жизни и природных страстей сердца человеческого. Он читал матери и госпоже де-ла-Тур те ее места, которые наиболее поразили его; при этом его волновали трогательные воспоминания, голос прерывался и слезы текли из глаз. Ему казалось, что в Виргинии есть достоинство и разумность Антиопы и несчастия и нежность Эвхарисы. С другой стороны, он был подавлен чтением модных наших романов, с их распущенными нравами и суждениями; а когда он узнал, что в этих романах дано истинное изображение европейского общества, он стал опасаться — не без некоторого разумного основания, — как бы Виргиния не испортилась там и не позабыла его.

Действительно, более полутора лет прошло, а госпожа де-ла-Тур не получала известий ни от тетки, ни от дочери; она лишь узнала стороною, что последняя благополучно прибыла во Францию. Наконец она получила с кораблем, который плыл в Индию, посылку и письмо, собственноручно написанное Виргинией. Несмотря на осторожность своей милой и снисходительной дочери, она поняла, что та очень несчастна. Это письмо так хорошо рисовало ее положение и характер, что я запомнил его почти дословно:

«Дорогая и горячо любимая матушка! Я писала вам уже несколько писем своею рукой; но так как я не получила ответа, то у меня есть основание опасаться, что они не дошли до вас. Больше надеюсь я на это письмо, вследствие предосторожности, которую я приняла, чтобы дать вам знать о себе и получить весть от вас. Я пролила много слез со времени нашей разлуки, — я, которая почти всегда плакала лишь над чужим горем! Тетушка была очень удивлена, когда, по приезде моем, расспрашивая меня, она узнала, что я не умею ни читать, ни писать. Она спросила меня, чему же выучилась я с тех пор, как живу на свете; а когда я ответила, что я умею хозяйничать и исполнять вашу волю, она мне сказала, что я получила воспитание служанки. Назавтра же она отдала меня в пансион, в большой монастырь, близ Парижа, где у меня всевозможные учителя; они учат меня, между прочим, истории, географии, грамматике, математике и верховой езде; но у меня такие слабые способности ко всем этим наукам, что я делаю мало успехов у этих господ. Я чувствую, что я — жалкое существо, у которого мало ума, и они дают мне это понять. Но благоволение тетушки не охладевает: она дарит мне новые платья к каждой поре года. Она приставила ко мне двух служанок, которые разодеты, как знатные дамы; она заставила меня носить титул графини; но она лишила зато меня моей фамилии де-ла-Тур, которая была мне так же дорога, как вам, благодаря всему тому, что вы рассказали мне о мучениях, перенесенных моим отцом, чтобы жениться на вас; она заменила имя, которое вы носили в замужестве, именем вашей семьи: однако и оно дорого мне, так как было девическим именем вашим. Видя себя в таком блестящем положении, я умоляла ее оказать вам какую-нибудь помощь. Как передать вам ее ответ? Но ведь вы советовали всегда говорить вам правду. Ну, так вот: она ответила мне, что малое не поможет вам, а в той простой жизни, которую вы ведете, многое лишь стеснит вас. Я пыталась сначала дать вам знать о себе с помощью чужой руки, ибо не умела писать сама. Но так как по приезде сюда у меня не было никого, кому я могла бы довериться, то я старалась день и ночь выучиться читать и писать; бог помог мне успеть в этом в короткий срок. Я поручила первые свои письма дамам, окружающим меня; у меня есть основание думать, что они передавали их тетушке. Теперь же я прибегла к одной из моих пансионских подруг; на ее адрес, здесь прилагаемый, прошу отвечать мне. Тетушка запретила мне всякое сношение с кем-либо вне монастыря, ибо это могло бы, по ее словам, служить препятствием тому высокому положению, которое она готовит мне. Только она одна может видеться со мной у решетки, равно как один старый вельможа из ее друзей, которому, по ее словам, я весьма нравлюсь. Сказать по правде, мне он совсем не нравится, даже если предположить, что кто-нибудь мог бы понравиться мне. Я живу среди блеска богатства, но не могу располагать ни единой копейкой. Говорят, что если бы у меня были деньги, то это имело бы неудобные последствия. Даже мои платья, и те принадлежат моим служанкам, которые ссорятся из-за них, прежде чем я их бросаю. Среди богатства я гораздо беднее, нежели была близ вас, ибо я ничего не могу раздавать. Когда я увидела, что великие таланты, в которых наставляли меня, не дают мне возможности делать хотя бы малейшее добро, я прибегла к игле, которою, к счастию, вы научили меня пользоваться. И вот посылаю вам несколько пар чулок моей работы — для вас и для мамы Маргариты, — колпак для Доминга и один из красных моих платков для Марии. Присоединяю к этой посылке косточки и зерна плодов, которыми я завтракала, и семена всевозможных деревьев, которые я собрала в часы досуга в монастырском парке. К ним я прибавила также: семена фиалок, маргариток, лютиков, маков, васильков, скабиоз, которые я набрала в поле. В лугах этой страны цветы, гораздо красивее, чем у нас, но никто на обращает на них внимания. Я уверена, что вам и маме Маргарите этот мешок семян доставит больше удовольствия, чем мешок с пиастрами, который был причиной нашей разлуки и моих слез. Для меня, будет большой радостью, если когда-нибудь вы испытаете удовлетворение, видя, как яблони растут рядом с нашими бананами и сплетаются листвой с нашими кокосами. Вам будет казаться, что вы в Нормандии, которую вы так любите. Вы хотели, чтобы я сообщала вам о своих радостях и несчастиях. У меня нет больше радостей вдали от вас; что до печалей, то я смягчаю их, думая, что занимаю место, на которое вы поставили меня по воле божьей. Но наибольшее горе, которое испытываю я здесь, состоит в том, что никто не говорит мне о вас и что я: ни с кем не могу говорить об этом. Мои служанки, или, вернее, служанки тетушки, — ибо они больше ее, нежели мои, — всякий раз, как я пытаюсь навести разговор на то, что мне так дорого, говорят мне: «Мадемуазель, вспомните, что вы француженка и что вы должны забыть страну дикарей». Ах! Я скорее забуду самое себя, нежели забуду то место, где я родилась и где вы живете! Это здешний вот край для меня — страна дикарей, ибо я живу здесь одна, и нет у меня никого, кому я могла бы рассказать о любви, которую я сохраню к вам до могилы, дорогая и горячо любимая матушка. Ваша послушная и нежная дочь Виргиния де-ла-Тур.
Поручаю вашей доброте Марию и Доминга, которые так заботились обо мне в детстве. Приласкайте за меня Фиделя, который отыскал меня в лесах».

Поль был очень удивлен тем, что Виргиния совершенно не упоминала о нем, — она, которая не забыла в напоминаньях своих дворовую собаку; но он не знал, что, как бы длинно ни было письмо женщины, оно всегда говорит о наиболее дорогом лишь в конце.

В приписке к письму Виргиния обращала особенное внимание Поля на два сорта семян — фиалок и скабиоз. Она дала ему несколько указании о характере этих растений и о наиболее пригодной для их посева местности. «Фиалка, — сообщала она ему, — дает маленький темнолиловый цветок, который любит прятаться под кустарниками; но по его прелестному запаху его можно скоро найти». Она просила посеять его на берегу ручья, у подножья ее покоса. «Скабиоза, — прибавляла она, — дает красивый цветок, бледноголубой или черный с белыми крапинами. Она как будто в трауре. Ее зовут поэтому также вдовьим цветком. Она любит жесткую и открытую ветрам почву». Она просила посеять скабиозу на том утесе, где она говорила с ним ночью в последний раз, и назвать этот утес, во имя любви к ней, утесом Прощания.

Она положила эти семена в маленький кошелек, очень просто связанный, но показавшийся Полю бесценным, когда он заметил буквы П и В, переплетенные между собой и сделанные из волос, в которых он по красоте узнал волосы Виргинии.

Письмо этой чувствительной и добродетельной девушки заставило пролить слезы всю семью. Ее мать ответила от имени всех, чтобы возвращение или дальнейшее пребывание во Франции она ставила в зависимость лишь от своего желания; она заверила ее, что они все потеряли лучшую часть своего счастия со времени ее отъезда; что же касается, в частности, лично ее, то она безутешна.

Поль написал ей очень длинное письмо, где обещал, что сделает сад достойным ее и соединит растения Европы и Африки подобно тому, как она сплела их имена в своей работе. Он посылает ей плоды кокоса с ее ручья, которые достигли совершенной зрелости. Он не прибавляет к этому, — писал он, — никаких других плодов острова, для того чтобы желание увидеть все это побудило ее быстрее вернуться. Он умолял ее возможно скорее склониться на горячие просьбы семьи, и в особенности на его собственные, ибо отныне у него не может быть никакого счастия вдали от нее.

Поль тщательно посеял европейские семена, в особенности фиалки и скабиозы, чьи цветы, казалось, имели некоторое сходство с характером и положением Виргинии, которая так особенно поручала ему их; но оттого ли, что они выветрились по дороге, оттого ли, скорее, что климат этой части Африки неблагоприятен для них, он вырастил их лишь в небольшом количестве, да и оно не достигло полного расцвета.

Между тем зависть, которая обычно опережает человеческое счастие, особенно во французских колониях, распространила по острову слухи, очень встревожившие Поля. Люди с корабля, которые привезли письмо Виргинии, уверяли, что она выходит замуж: они сообщили имя того придворного вельможи, который должен был на ней жениться; некоторые даже говорили, что дело уже совершилось и что они сами тому были свидетелями. Сначала Поль оставлял без внимания новости, привезенные купеческим кораблем, который часто распространяет ложные известия на своем пути. Но так как многие жители острова из лживой жалости поспешили выразить ему свое сожаление по поводу такого события, он начал понемногу верить этому. К тому же по некоторым романам, прочитанным им, он видел, что измена считалась пустяком; а так как он знал, что эти книги дают достаточно верное изображение европейских нравов, то боялся, как бы дочь госпожи де-ла-Тур не развратилась там и не позабыла прежних своих обещаний. Его знания уже делали его несчастным. Окончательно же усилило его опасения то, что много кораблей пришло сюда из Европы в течение шести месяцев и ни один не привез вестей от Виргинии.

Этот несчастный молодой человек, предоставленный всем волнениям своего сердца, часто навещал меня, чтобы подтвердить или рассеять свои тревоги с помощью моего знания света.

Я живу, как уже говорил вам, на расстоянии полуторы мили отсюда, на берегу маленькой речки, которая течет вдоль Длинной Горы. Там одиноко провожу я свою жизнь, без жены, без детей и без рабов.

После редкого счастия найти подругу, которая вполне подходила бы к нам, наименее несчастное состояние жизни — это, без сомнения, жизнь в одиночестве. Всякий, кому пришлось много выстрадать от людей, ищет уединения. Поэтому весьма примечательно, что все народы, несчастные в своих воззрениях, нравах или правительствах, создали многочисленные слои граждан, всецело посвятивших себя уединению и безбрачию. Таковы были египтяне в пору упадка, греки времен падения Римской империи; таковы в наши дни индейцы, китайцы, нынешние греки, итальянцы и бо́льшая часть восточных и южных народов Европы. Уединение отчасти возвращает человека к природному счастью, удаляя от него общественные бедствия, присущие нашим обществам, разделенным столькими предрассудками; душа находится в постоянном возбуждении, в ней постоянно сталкиваются тысячи мнений, бурных и противоречивых, которыми члены честолюбивого и презренного общества стараются поработить друг друга. Но в уединении она покидает эти чуждые иллюзии, которые смущают ее. Она вновь обретает сознание самой себя, природы и творца своего. Так мутная вода потока, опустошающего окрестности, низвергшись в какой-нибудь небольшой водоем, отдаленный от ее течения, осаждает ил на дно своего ложа, обретает первоначальную чистоту и, став прозрачной, отражает вместе с берегами своими и зелень земли и лазурь небес. Уединение восстанавливает и телесное и душевное равновесие. Как раз среди отшельников встречаются люди, которые достигают наибольших пределов жизни. Таковы брамины Индии. И я считаю уединение настолько необходимым для счастия даже в свете, что мне кажется невозможным испытать долгое наслаждение каким бы то ни было чувством или основать свое поведение на каком-либо твердом принципе, если не создать себе внутреннего уединения, откуда воззрения наши выходили бы наружу крайне редко и куда чужое не проникало бы никогда. Я этим вовсе не хочу сказать, что человек должен жить совершенно один: он связан со всем человеческим родом общими нуждами; следовательно, он должен отдавать часть работы своей людям; наконец, у него есть обязанности и по отношению к природе. Но так как бог дал каждому из нас органы, в совершенстве приспособленные к стихиям шара, на котором мы живем, ноги — для земли, легкие — для воздуха, глаза — для света, так что мы не можем изменить их назначения, — то он оставил для одного себя, который есть творец жизни, сердце — главный орган ее.

Итак, я провожу жизнь вдали от людей, которым хотел служить и которые преследовали меня. После того как я объездил бо́льшую часть Европы и некоторые области Америки и Африки, я поселился на этом острове, мало населенном, прельстясь его мягким климатом и уединенностью. Хижина, которую я выстроил в лесу под деревом, небольшое поле, возделанное моими руками, речка, протекающая у моей двери, удовлетворяют вполне мои потребности и стремление к счастию. К этим радостям я прибавлю несколько хороших книг, которые учат меня, как стать лучше. Они также заставляют служить моему счастию тот мир, который я покинул: они рисуют мне картины страстей, делающих такими несчастными насельников его; и когда я сравниваю их удел с моим, они позволяют мне наслаждаться счастием отрицательным. Подобно человеку, спасшемуся от кораблекрушения на скале, я созерцаю из своего уединения грозы, которые разражаются в остальном свете; мой покой даже усиливается при отдаленном шуме бури. С тех пор как люди не стоят больше у меня на пути, а я — у них, я перестал ненавидеть их; я их жалею. Если я встречаю какого-нибудь несчастливца, я стараюсь помочь ему советами, подобно тому как прохожий, на берегу потока, протягивает руку, несчастному, который тонет. Но обычно лишь невинность внимала моему голосу. Природа тщетно зовет к себе остальных людей; каждый из них представляет ее себе такой, какою ее изображают его собственные страсти. Он преследует всю свою жизнь этот обманчивый призрак, который заставляет его блуждать, и жалуется небу на ошибку, в которой он сам виноват.

Среди многочисленных несчастливцев, которых я не раз пытался вернуть к природе, я не встретил ни одного, который не был бы опьянен собственными страданиями. Сначала они слушали меня со вниманием, в надежде, что я помогу им достичь славы или богатства; но, видя, что я хочу лишь научить обходиться без этого, они находили, что я сам жалок, ибо не стремлюсь к их несчастному счастию; они хулили уединенную мою жизнь; они утверждали, что лишь они одни полезны людям, и старались вовлечь меня в свой водоворот. Но если я общаюсь с целым светом, я ведь не отдаю себя никому. Нередко я сам служу себе уроком. В спокойствии настоящего я обозреваю былые волнения моей жизни, которые мне казались такими ценными, — покровительство, богатство, положение, страсти и воззрения, из-за которых борются на всей земле. Я сравниваю всех этих людей, которые на моих глазах оспаривали друг у друга с яростью эти химеры и которых уже нет, с волнами моей речки, которые разбиваются, пенясь, о скалы русла и исчезают, чтобы не вернуться никогда. А меня, — меня спокойно влечет течение времени к океану грядущего, у которого нет берегов; и, созерцая действенную гармонию природы, я подымаюсь к ее творцу и надеюсь на лучший удел в ином мире.

Хотя из моего убежища, расположенного среди леса, нельзя заметить то множество предметов, какое видно нам с возвышенности, где мы сейчас находимся, все же и там есть привлекательные места, в особенности для человека, который, как я, любит скорее уходить в себя, нежели изливаться наружу. Речка, которая бежит у моей двери, пересекает по прямой линии лес, так что образует длинный канал, затененный деревьями с разнообразнейшей листвою: тут и татамаки, и леса черного дерева, и то, что именуется здесь яблочным и оливковым лесом; кущи пальм возносят здесь и там голые свои стволы, вышиною более ста футов, увенчанные купой листьев, и кажутся, поверх других деревьев, лесом, выросшим на другом лесе. Тут же лианы разных пород, переброшенные с дерева на дерево, образуют то арки из цветов, то длинные завесы зелени. Ароматный запах исходит от большинства этих деревьев, и их благовоние так впитывается даже в одежду, что человека, который шел через лес, узнаешь по запаху еще по прошествии нескольких часов. В пору цветенья можно подумать, что они покрыты снегом. К концу лета много пород иноземных птиц, руководимых непонятным инстинктом, прилетают сюда из чужих стран, из-за обширных морей, чтобы собирать зерна растений этого острова, и противополагают яркость своих красок зелени деревьев, потемневшей на солнце. Таковы, между прочим, попугаи разных пород и сизые голуби, которых именуют здесь голландскими голубями. Обезьяны, коренные обитатели этих лесов, играют в темных ветвях, на которых они выделяются своей серой или зеленоватой шерстью и совершенно черной мордой: одни из них висят на хвосте и качаются в воздухе, другие прыгают с ветки на ветку, держа детенышей в объятиях. Никогда смертоносное ружье не пугало здесь этих мирных детей природы. Здесь слышатся лишь крики счастия, неведомое воркование и щебет каких-нибудь птиц из южных стран, повторяемые вдали эхом лесов. Речка, что бежит, клокоча, по каменистому ложу меж деревьев, отражает там и тут в своих прозрачных водах почтенные их громады зелени и тени, равно как игры счастливых обитателей их; за тысячу шагов отсюда она падает с выступов утесов и образует в своем падении ровную, как стекло, водяную скатерть, которая, падая, разбивается клоками пены. Тысячи смешанных шумов исходят от гулких ее вод, и, разнесенные ветрами по лесу, они то уносятся вдаль, то разом приближаются и оглушают, как звон соборных колоколов. Воздух, беспрерывно освежаемый движением вод, поддерживает на берегах этой реки, вопреки летнему зною, зелень и прохладу, какую редко можно найти на этом острове даже на вершинах гор.

На некотором расстоянии отсюда есть утес, который достаточно отдален от водопада, чтобы шум его вод не оглушал, и в то же время достаточно близок, чтоб можно было наслаждаться его видом, свежестью и рокотом. Мы иногда ходили в сильную жару обедать в тени этого утеса — госпожа де-ла-Тур, Маргарита, Виргиния, Поль и я. А так как Виргиния всегда обращала на общее благо даже самые обыкновенные свои поступки, то она не съедала на воле ни одного плода без того, чтобы не посеять косточек или семян. «Из них вырастут деревья, — говорила она, — которые дадут плоды свои какому-нибудь путнику или хотя бы птице».

И вот однажды, съев папайю у подножья того утеса, она посадила там семена этого плода. Вскоре из них выросло несколько деревьев, среди которых одно оказалось плодоносным. Это дерево ко времени отъезда Виргинии было не выше ее колена; но так как оно растет быстро, то спустя два года оно достигало уже двадцати футов вышины, и ствол его в верхней своей части был окружен несколькими рядами спелых плодов.

Поль, случайно придя на это место, преисполнился радости, видя, какое большое дерево выросло из маленького зерна, посеянного при нем подругой; в то же время он был охвачен глубокой грустью перед этим свидетельством ее долгого отсутствия. Предметы, которые мы видим постоянно, не дают нам представления о быстроте жизни нашей; они старятся вместе с нами незаметной старостью; но те, которые мы внезапно видим снова, потеряв их из виду на несколько лет, показывают нам быстроту, с которой утекает река наших дней. Поль был так же изумлен и смущен при виде этого большого дерева, отягченного плодами, как путешественник, который после долгого отсутствия на родине не находит там более современников и видит, что дети, которых он покинул еще у груди, стали сами отцами семейства. Поль то хотел срубить его, так как оно слишком заставляло его чувствовать долготу времени, прошедшего со дня отъезда Виргинии; то, глядя на него как на памятник ее добрых дел, целовал его ствол и обращался к нему с речами, полными любви и упреков. О, это дерево, чье потомство живет еще в наших лесах! Я сам смотрел на него с большим вниманием и почтением, чем на триумфальные арки римлян. Пусть же природа, каждодневно разрушающая памятники честолюбия царей, умножит в наших лесах памятники добрых дел молодой и бедной девушки.

Под этим-то деревом я всегда мог встретиться с Полем, когда он приходил в мою сторону. Как-то раз я нашел его там в глубокой печали, и у меня произошел с ним разговор, который я передам, если только я не наскучил вам своими длинными рассуждениями, извинительными в мои годы и моей последней дружбе. Я передам его вам в виде диалога, дабы вы могли судить о здравом смысле этого молодого человека; вам будет нетрудно отличить нас друг от друга по смыслу его вопросов и моих ответов.

Он сказал мне:

«Мне очень грустно. Мадемуазель деда-Тур уже два года и два месяца как уехала, и уже восемь с половиною месяцев она не дает о себе никаких вестей; она богата, я беден; она забыла меня. Мне самому хочется уехать. Я отправлюсь во Францию служить королю, составлю там себе состояние, и тетушка девицы де-ла-Тур выдаст за меня свою племянницу замуж, когда я стану знатным вельможей.

С т а р и к

Друг мой! Не говорили ли вы мне сами, что вы человек безродный?

П о л ь

Моя мать сказала мне это, а сам я не знаю, что это значит. Я никогда не замечал, чтобы это лишало меня чего-нибудь такого, что есть у других, или дало другим больше, чем мне.

С т а р и к

Незаконное происхождение закроет вам во Франции пути к высшим должностям. Даже более: вы не можете быть приняты ни в одно знатное сословие.

П о л ь

Вы несколько раз говорили мне, что одна из причин величия Франции — та, что ничтожнейший из ее подданных может достигнуть в ней всего; вы называли мне многих знаменитых людей из низших сословий, которые делали честь своей родине. Значит, обманом хотели вы поддержать во мне бодрость?

С т а р и к

Сын мой! Я никогда не стану отрицать это. Я сказал вам правду о временах прошедших, но теперь положение дел сильно изменилось: все стало продажным во Франции. Ныне все сделалось достоянием немногих семейств или уделом сословий. Король — это солнце, которое вельможи и сословия окружают подобно тучам; почти невозможно, чтобы один из лучей его упал на вас. Некогда, в управлении менее сложном, бывали подобные чудеса. Тогда талант и заслуги расцветали повсюду, подобно тому как вспаханная новь изобильно приносит плоды. Но великие короли, которые умели бы узнавать людей и выбирать их, редки. Обыкновенные короли действуют лишь по внушению вельмож и сословий, которые окружают их.

П о л ь

Но, быть может, я встречу одного из этих вельмож, который станет покровительствовать мне.

С т а р и к

Чтобы снискать покровительство вельмож, нужно служить их честолюбию или их забавам. Вы никогда не достигнете этого, ибо вы низкого происхождения и честны.

П о л ь

Но я совершу столь храбрые подвиги, буду так верен слову, так точен в исполнении обязанностей, так пламенен и постоянен в дружбе, что заслужу честь быть усыновленным кем-нибудь из них, как это видел я в старинных рассказах, которые вы давали мне читать.

С т а р и к

О друг мой! У греков и римлян, даже во времена упадка, сильные мира сего питали уважение к добродетели; у нас же было множество знаменитых людей всякого рода, вышедших из народных слоев, однако я не знаю ни одного, кто был бы усыновлен каким-нибудь знатным семейством. Если бы не наши короли, добродетель была бы навеки осуждена во Франции на низкое положение. Как я вам говорил уже, они иногда воздают ей почести, когда замечают ее; но ныне отличия, предназначаемые ей, достаются лишь За деньги.

П о л ь

Ежели нет такого вельможи, я постараюсь угодить целому сословию. Я проникнусь совершенно его духом и убеждениями. Я заставлю полюбить себя.

С т а р и к

Вы поступите, следовательно, как другие люди: вы откажетесь от собственной совести, чтобы добиться состояния.

П о л ь

О нет! Я всегда буду искать лишь правды.

С т а р и к

Вместо того чтобы заставить себя полюбить, вы, пожалуй, заставите лишь ненавидеть себя. Кроме того, сословия мало интересуются открытием истины. Всякое мнение безразлично честолюбцам, лишь бы добиться власти.

П о л ь

Как я несчастен! Всё против меня! Я осужден проводить жизнь в безвестной работе, вдали от Виргинии.

Он глубоко вздохнул.

С т а р и к

Да будет господь вашим единственным покровителем и род человеческий — вашим сословием. Будьте неизменно верны обоим. У семьи, сословий, народов, королей есть свои предрассудки и страсти; служить им нужно часто пороками. Бог и род человеческий требуют от нас лишь добродетели. Но почему хотите вы отличаться от остальных людей? Это — неестественное чувство, ибо, если бы оно было у каждого, он стал бы враждовать со своим соседом. Довольствуйтесь исполнением долга в том состоянии, какое определило вам провидение; благословляйте судьбу свою, которая позволяет вам иметь независимую совесть и не принуждает вас, как сильных мира сего, полагать счастие свое в суждениях мелких людей и, подобно мелким людям, пресмыкаться перед сильными ради возможности существовать. Вы находитесь в стране и в условиях, где вам для существования не нужно ни обманывать, ни льстить, ни унижаться, как это делает большинство из тех людей, которые добиваются положения в Европе; где ваше положение не мешает добродетели, где вы можете безнаказанно быть добрым, правдивым, искренним, просвещенным, сдержанным, целомудренным, снисходительным, благочестивым и где ни один соблазнитель не осквернит вашей мудрости, которая еще только расцветает. Небо дало вам свободу, здоровье, чистую совесть и друзей; короли, к милости которых вы стремитесь, не так счастливы.

П о л ь

Ах, мне недостает Виргинии! Без нее я лишен всего; с ней у меня будет все. Она одна — моя слава, знатность, богатство. Но раз ее родственница непременно желает дать ей в мужья человека с громким именем, а науки и книги делают людей учеными и знатными, — я стану учиться. Я приобрету знания; я буду с пользой служить родине моими знаниями, не вредя никому и ни от кого не завися; я сделаюсь знаменитым и славой буду обязан лишь себе.

С т а р и к

Сын мой! Таланты встречаются еще реже, нежели знатность и богатство; без сомнения, они — величайшее благо, ибо ничто не может отнять их, и они доставляют нам повсюду общественное уважение. Но они дорого стоят. Они приобретаются лишь всевозможными лишениями, утонченной чувствительностью, делающей нас внутренне несчастными, а во внешней жизни их сопровождают преследования современников. Штатский не завидует во Франции славе военного, военный — славе моряка, но всякий притязает на ум. Вы говорите, что будете служить людям? Но тот, кто выращивает лишний сноп хлеба на каком-нибудь клочке земли, оказывает им бо́льшую услугу, нежели тот, кто дает им книгу.

П о л ь

О! Та, что посадила здесь дынное дерево, сделала жителям этих лесов более полезный и приятный подарок, чем если бы она подарила им библиотеку!

Тут он обвил руками это дерево и порывисто поцеловал его.

С т а р и к

Лучшая из книг, которая проповедует равенство, любовь, смирение и согласие — Евангелие, — в течение целых веков возбуждала европейцев к распрям. Сколько жестокостей, общественных и частных, совершается до сих пор еще на земле во имя нее! После этого кто может надеяться быть полезным людям книгой? Вспомните участь большинства философов, которые проповедывали им мудрость. Гомер, облекший ее в столь прекрасные стихи, просил милостыню всю свою жизнь. Сократ, дававший афинянам столь хорошие уроки своими речами и образом жизни, был отравлен по приговору их суда. Знаменитый ученик его, Платон, был обращен в рабство по приказанию того самого государя, который покровительствовал, ему; а раньше них Пифагор, который простирал свою гуманность даже на животных, был сожжен кротонцами заживо. Да что говорить! Даже большинство этих великих имен дошло до нас обезображенными следами язвительных насмешек, ибо человеческая неблагодарность любит по ним узнавать их; и если чья-нибудь слава дошла до нас чистой и неприкосновенной, это объясняется лишь тем, что носители ее жили вдали от своих современников: они подобны тем статуям, которые неповрежденными извлекаются из полей Греции и Рима и которые избегли ярости варваров благодаря тому, что были погребены в земле.

Итак, вы видите: для того чтобы приобрести бурную славу ученого, надо иметь много добродетели и быть готовым пожертвовать жизнью. Кроме того, неужели же вы думаете, что эта слава привлекает к себе во Франции богатых людей? Они мало заботятся об ученых, которым науки не приносят ни высоких отличий в отечестве, ни власти, ни доступа ко двору. В нынешнем веке, равнодушном ко всему, кроме богатства и наслаждения, преследований мало, но знания и добродетель не ведут ни к каким отличиям, потому что все в государстве покупается деньгами. Когда-то они находили верное вознаграждение в церковных, судейских и чиновничьих должностях; ныне они пригодны лишь на то, чтобы писать книги. Но этот плод, мало ценимый светскими людьми, все же достоин своего божественного происхождения. Этим-то самым книгам предназначено, в частности, нести свет в темную жизнь, утешать несчастных, просвещать народы и говорить правду самим королям. Бесспорно, это — самая высокая обязанность, которой может небо почтить смертного на земле. Какой человек не чувствует утешения от несправедливости или презрения тех, в чьих руках его благосостояние, при мысли, что труд его будет из века в век у всех народов служить преградой заблуждениям и жестокостям и что из мрака неизвестности, где он жил, он воссияет славой, которая затмит славу большинства царей, чьи памятники погибают в забвении, несмотря на льстецов, воздвигающих и восхваляющих их!

П о л ь

Ах! Я хотел бы достичь этой славы лишь для того, чтобы осенить ею Виргинию и сделать ее дорогой всему миру. Но вы, знающий так много, скажите мне: поженимся ли мы когда-нибудь с нею? Я хотел бы быть мудрым хотя бы для того, чтобы знать будущее.

С т а р и к

Кто захотел бы жить, сын мой, если бы знал свое будущее? Уже одно предчувствие несчастия причиняет нам столько тщетных тревог! Знание неминуемого несчастия отравило бы нам все предшествующие ему дни. Не следует даже особенно углубляться в то, что нас окружает, и небо, даровавшее нам мышление, дабы заботиться о нуждах наших, даровало эти нужды нам для того, чтобы положить предел нашему размышлению.

П о л ь

Деньгами, говорите вы, в Европе приобретаются почести и отличия. Я отправлюсь в Бенгалию, чтобы разбогатеть, и женюсь на Виргинии в Париже. Я уеду.

С т а р и к

Как! Вы покинете и свою, и ее мать?

П о л ь

Вы сами дали мне совет уехать в Индию.

С т а р и к

Виргиния была тогда здесь. Но теперь вы — единственная опора и своей и ее матери.

П о л ь

Виргиния поможет им через свою богатую родственницу.

С т а р и к

Богатые оказывают помощь лишь тем, кто приносит им почет в свете. У них есть родственники гораздо более достойные сожаления, чем госпожа де-ла-Тур; они, за отсутствием помощи, жертвуют своей свободой, чтобы иметь кусок хлеба, и проводят жизнь свою взаперти, в монастырях.

П о л ь

Что за ужасная страна Европа! О, необходимо, чтобы Виргиния вернулась сюда. К чему ей богатая родственница? Она была так счастлива под крышами наших хижин, так красива и так нарядна в красном платке, с цветами вокруг головы! Вернись, Виргиния! Покинь свои палаты и роскошь! Вернись в эти скалы, под тень этих лесов и наших кокосов! Увы! Ты, может быть, несчастна теперь! — И он заплакал. — Отец мой, не скрывайте от меня ничего; если вы не можете сказать мне, женюсь ли я на Виргинии, то, по крайней мере, скажите мне: любит ли она меня еще, окруженная всеми этими знатными господами, говорящими с самим королем и посещающими ее?

С т а р и к

О друг мой! Я уверен, по многим признакам, что она любит вас, в особенности же потому, что она добродетельна. — Тут он бросился мне на шею, не помня себя от радости.

П о л ь

Считаете ли вы европейских женщин настолько лживыми, как это изображено в комедиях и в книгах, которые вы мне давали?

С т а р и к

Женщины лживы в тех странах, где мужчины жестоки. Повсюду насилие порождает хитрость.

П о л ь

Как можно быть жестоким к женщинам?

С т а р и к

Выдавая их замуж без их согласия: молодую девушку — за старика, чувствительную женщину — за равнодушного человека.

П о л ь

Почему же не соединять браком тех, кто подходит друг к другу: молодого — с молодой, возлюбленного — с возлюбленной?

С т а р и к

Потому что во Франции большинство молодых людей недостаточно богаты, чтобы жениться, и наживают богатства лишь к старости. В молодости они соблазняют жен своих приятелей, а в старости не могут сохранить привязанности собственных жен. В молодости они обманывали, а в старости, в свою очередь, делаются жертвами обмана сами. Это — одно из проявлений всеобщей справедливости, которая правит миром; всякое излишество уравновешивается другим излишеством. Таким образом, большинство европейцев живет среди этого двойного беспорядка, и этот беспорядок растет в обществе по мере того, как богатства сосредоточиваются в руках все более и более ограниченного числа людей.

Государство подобно саду, где маленькие деревца не могут расти, если есть слишком большие деревья, покрывающие их тенью; но есть и разница: для красоты сада достаточно бывает несколько больших дерев, благоденствие же государства зависит всегда от многочисленности и равенства подданных, а не от большого числа богатых.

П о л ь

Почему нужно быть богатым, чтобы жениться?

С т а р и к

Дабы проводить дни в довольстве, ничего не делая.

П о л ь

Отчего же не работать? Ведь я много работаю.

С т а р и к

Потому что в Европе физический труд приносит бесчестие. Его называют механическим трудом. Земледельческий труд наиболее презирается там. Ремесленника гораздо более уважают, чем крестьянина.

П о л ь

Как?! Труд, который кормит людей, презираем в Европе? Я не понимаю вас.

С т а р и к

О! Невозможно человеку, выросшему на лоне природы, понять извращенности общества. Можно составить себе точное представление о порядке, но о беспорядке нельзя. Красота, добродетель, счастье имеют определенные пропорции; безобразие, порок, несчастье — никаких.

П о л ь

Богатые люди, верно, очень счастливы. Они не встречают ни в чем препятствий; они могут осыпать наслаждениями любимое существо.

С т а р и к

Большею частью они пресыщены всеми удовольствиями уже потому, что это дается им без всякого труда. Не испытали ли вы, что радость отдыха покупается усталостью, удовольствие еды — голодом, а питья — жаждой? Также и радость любить и быть любимым приобретается лишь множеством жертв и лишений. Богатства отнимают у богачей все эти удовольствия, предупреждая их желания. Прибавьте к скуке, происходящей от пресыщенности, гордость, которую рождает в них избыток и которую уязвляет малейшее лишение, даже тогда, когда самые большие наслаждения не прельщают ее более. Запах тысячи роз нравится лишь мгновение, но боль, которую причиняет укол: одного из шипов, длится долго после укола. Одно несчастие среди множества удовольствий для богатых — шип среди цветов. Для бедных, напротив, — одно удовольствие среди множества бед — цветок среди шипов: они наслаждаются им во всей полноте. Всякое явление усиливается противоположным. Природа все взвесила. Какое состояние кажется вам вообще предпочтительным: не иметь почти ничего, чего можно было бы желать, и всего бояться, — или же ничего не бояться и всего желать? Первое — удел богатых, второе — бедных. Но обе эти крайности одинаково трудно переносить людям, счастие которых заключается в умеренности и добродетели.

П о л ь

Что называете вы добродетелью?

С т а р и к

Сын мой! Вам, содержащему родителей своим трудом, не надо объяснять это. Добродетель — усилие, сделанное над самим собою ради блага ближнего, с намерением угодить лишь богу.

П о л ь

О, как добродетельна Виргиния! Лишь из добродетели она согласилась стать богатой, — для того, чтобы делать добро. Лишь из добродетели уехала она с этого острова, — и добродетель вернет ее сюда.

Мысль о скором ее возвращении воспламенила воображение молодого человека, — все тревоги его исчезли. Виргиния ничего не пишет, — значит, она скоро приедет. При попутном ветре надо так мало времени, чтобы приехать из Европы. Он перечислял корабли, которые совершили этот переезд, в четыре тысячи миль, менее чем за три месяца. Корабль, на котором она едет, употребит на это не более двух месяцев. Судостроители теперь — такие ученые, а моряки — такие ловкие. Он говорил о разных приготовлениях, которые сделает для ее встречи, о новом жилище, которое выстроит, об удовольствиях и неожиданностях, которые будет доставлять ей ежедневно, когда она станет его женой. Его женой!.. Эта мысль приводила его в восторг. «По крайней мере, отец мой, — говорил он мне, — вы будете делать тогда только то, что приносит вам удовольствие. Так как Виргиния богата, у нас будет много негров, которые будут работать на нас. Вы постоянно будете с нами, не имея иной заботы, как лишь веселиться и радоваться». И он спешил, вне себя от радости, поделиться с семьей счастием, которое опьяняло его.

Жестокие опасения быстро следуют за большими надеждами. Сильные страсти повергают душу в противоположные крайности. Часто на другой же день Поль приходил: ко мне удрученный печалью. Он говорил мне: «Виргиния не пишет. Если бы она выехала из Европы, она дала бы мне знать об отъезде. Ах, слухи, ходившие о ней, слишком основательны! Тетка выдала ее замуж за знатного господина. Любовь к богатству погубила ее, как многих других. В книгах, которые хорошо изображают женщин, добродетель служит лишь темой для романа. Если бы Виргиния была добродетельна, она не покинула бы своей матери и меня. В то время как я провожу жизнь в думах о ней, она забывает меня. Я тоскую, а она веселится. Ах, эта мысль приводит меня в отчаяние! Всякая работа противна мне, всякое общество мне скучно. Дай бог, чтобы в Индии объявили войну: я поеду туда умирать».

«Сын мой, — отвечал я, — мужество, толкающее нас к смерти, есть мужество мгновения. Оно часто возбуждается суетным одобрением людей. Есть мужество другое, более редкое и более необходимое, которое заставляет нас изо дня в день, без свидетелей и похвал, нести невзгоды жизни: это — терпение. Оно держится не мнением других и не побуждением страстей наших, но божьей волей. Терпение — мужество добродетели».

«Ах! — воскликнул он, — Значит, у меня совсем нет добродетели! Все меня удручает и приводит в отчаяние».

«Добродетель, — возразил я, — которая была бы всегда одинакова, постоянна, неизменна, — не удел человека. Среди всех волнующих нас страстей разум наш колеблется и помрачается; но есть маяки, у которых мы можем зажечь его факел, — это науки. Науки, сын мой, — это помощь с неба, это — лучи той мудрости, которая правит вселенной и которую человек, вдохновленный божественным искусством, научился удерживать на земле. Подобно солнечным лучам, науки освещают, радуют, согревают; это — божественный огонь. Подобно огню, они подчинили нам всю природу: с помощью их соединяем мы с собою предметы, местности, людей и времена. Это они напоминают нам о законах человеческой жизни, они умиротворяют страсти, подавляют пороки, они воодушевляют добродетель высокими примерами людей добра, прославляя и рисуя нам их вечно чтимые образы. Они — дочери неба, которые нисходят на землю, дабы скрашивать бедствия человеческого рода. Великие писатели, которых они вдохновляют, всегда появлялись во времена наиболее тяжкие для общества — во времена жестокости и испорченности. Сын мой, науки утешали множество людей более несчастных, чем вы: Ксенофонта, изгнанного из своего отечества после того, как он привел туда обратно десять тысяч греков; Сципиона Африканского, утомленного клеветами римлян; Лукулла, познавшего их интриги; Катината, испытавшего неблагодарность своего двора. Греки, столь изобретательные, дали каждой из муз, покровительствующей наукам, одну из наших способностей, чтобы управлять ею; мы должны, следовательно, предоставить им руководить нашими страстями, дабы они наложили на них ярмо и узду. Они должны нести по отношению к нашим духовным силам те же обязанности, какие исполняли Оры, запрягавшие и направлявшие коней Солнца.

Итак, читайте, сын мой! Мудрецы, писавшие до нас, — это путешественники, предшествовавшие нам на пути бедствий; они протягивают нам руку и приглашают нас присоединиться к их обществу, когда все покидают нас. Хорошая книга — добрый друг».

«Ах, — воскликнул Поль, — мне не нужно было умения читать, когда Виргиния была здесь! Она научилась не более меня; но когда она глядела на меня, называя своим другом, у меня не могло быть печали».

«Конечно, — говорил я ему, — нет более дорогого друга, чем возлюбленная, которая любит. К тому же женщине свойственна легкая веселость, которая рассеивает грусть мужчин. Ее прелести гонят черные призраки размышлений. В ее лице есть нежная привлекательность и доверчивость. Какая радость не становится живее, когда она радуется? Чье чело не проясняется от ее улыбки? Чей гнев устоит перед ее слезами? Виргиния вернется более умудренной, чем вы. Она будет очень удивлена, если не найдет сада в полном порядке, ибо она только и думает о том, как бы украсить его, несмотря на преследования своей родственницы вдали от матери и от вас».

Мысль о скором приезде Виргинии возвращала Полю бодрость, и он вновь принимался за обычные полевые работы. Он был счастлив среди своих мучений, думая, что его труд приятен любимому существу.

Однажды утром, на рассвете (это было 24 декабря 1744 года), Поль, проснувшись, увидел белый флаг, развевавшийся на горе Открытий. Этот флаг означал, что на море показался корабль. Поль поспешил в город, чтобы узнать, нет ли каких-нибудь вестей от Виргинии. Он пробыл там до возвращения лоцмана, который отплыл, по заведенному обычаю, навстречу кораблю. Лоцман этот вернулся лишь вечером. Он донес губернатору, что показавшийся корабль был «Сен-Жеран», вместимостью в восемьсот тонн, под командой капитана Обера, что он находится на расстоянии четырех миль, в открытом море, и бросит якорь в Порте Людовика лишь завтра после полудня, если будет попутный ветер. В то время ветра не была совсем. Лоцман передал губернатору письма, привезенные кораблем из Франции. Среди них было письмо и для госпожи де-ла-Тур, написанное рукой Виргинии. Поль тотчас же схватил его, страстно поцеловал, спрятал на своей груди и побежал домой. Едва завидев издали семью, ожидавшую его возвращения на утесе Прощания, он высоко поднял вверх письмо, будучи не в силах говорить. И тотчас же все собрались у госпожи де-ла-Тур, чтобы выслушать чтение письма. Виргиния сообщала матери, что ей пришлось испытать много неприятностей от тетушки, которая хотела выдать ее против воли замуж, потом лишила ее наследства и, наконец, отослала домой в такое время года, что она могла прибыть на Остров Франции не иначе, как в пору ураганов; что тщетно старалась она смягчить ее, приводя в доказательство свои обязанности по отношению к матери и привычки детства; что в ответ на это ее называли безумной девушкой, у которой голова набита романами; но что теперь она чувствует лишь счастие при мысли, что вновь увидит и обнимет свою дорогую семью, и что она немедленно бы исполнила это пламенное свое желание, если бы капитан разрешил ей отплыть в лоцманской шлюпке; но он воспротивился ее отъезду из-за дальнего расстояния от берега и сильной волны, которая была в открытом море, несмотря на отсутствие ветра.

Едва письмо было прочтено, как вся семья, преисполненная радости, воскликнула: «Виргиния приехала!» Господа и слуги бросились друг другу в объятия. Госпожа де-ла-Тур сказала Полю: «Сын мой, пойдите предупредите нашего соседа о прибытии Виргинии». Доминг тотчас же зажег факел и вместе с Полем направился к моему жилищу.

Было, вероятно, около десяти часов вечера. Я только что погасил светильник и лег, как увидел сквозь ограду моей хижины свет в чаще деревьев. Вскоре я услышал голос Поля, который звал меня. Я встал и едва успел одеться, как Поль, вне себя от радости, задыхаясь бросился мне на шею, говоря: «Виргиния приехала! Едемте в гавань, корабль бросит там якорь на рассвете».

Тотчас же мы отправились в путь. Когда мы пересекли леса Длинной Горы и были уже на дороге Апельсинов, которая ведет в гавань, я услышал, что кто-то идет за нами. Это был негр, приближавшийся быстрыми шагами. Когда он поровнялся с нами, я спросил его, откуда он и куда так торопится. Он сказал мне: «Я с той части острова, которая называется Золотым Песком; меня послали в гавань предупредить губернатора, что французский корабль бросил якорь у Янтарного острова. Он стреляет из пушек, прося помощи, так как море очень неспокойно». Сказав это, человек продолжал свой путь, не останавливаясь больше.

Тогда я сказал Полю: «Пойдем по направлению к участку Золотого Песка, навстречу Виргинии; отсюда будет не более трех миль». И мы направились к северной части острова. Стояла удушливая жара. Луна уже взошла; вокруг нее видны были три больших черных кольца. Небо было ужасающе темно. При свете частых молний можно было различить длинную гряду густых туч, темных, низко нависших, которые тесно скучились над серединой острова и неслись с моря с большой быстротой, хотя на суше не ощущалось ни малейшего ветра.

Дорогой нам казалось, что мы слышим гром, но, вслушавшись внимательно, мы разобрали, что это были пушечные выстрелы, которым вторило эхо. Эти отдаленные выстрелы пушки вместе со зрелищем грозного неба привели меня в содрогание. Я не сомневался, что это были призывы отчаяния с погибающего корабля. Полчаса спустя мы уже не слышали выстрелов, и эта тишина казалась мне еще более ужасной, чем зловещий шум, который предшествовал ей.

Мы спешили вперед, не говоря ни слова и не смея поделиться друг с другом своими опасениями. Около полуночи мы достигли, обливаясь потом, морского берега в участке Золотого Песка. Волны разбивались там со страшнейшим шумом; они покрывали скалы и отмели ослепительно белой пеной и огненными искрами. Несмотря на темноту, мы различали при их фосфорическом свете рыбачьи пироги, которые были вытащены далеко на песок.

На некотором расстоянии отсюда мы увидели у входа в лес костер, вокруг которого собралось несколько поселенцев. Мы расположились тут на отдых, в ожидании рассвета. Пока мы сидели возле огня, один из поселенцев рассказал, что после полудня он заметил корабль в открытом море, который несло течением к острову; что ночь скрыла его из виду; что через час после захода солнца он слышал, как с него стреляли пушки, призывая на помощь; но море было так неспокойно, что нельзя было спустить ни одной лодки, чтобы подплыть к нему, и что вскоре после того ему показалось, будто он видит зажженные фонари, — он боится в этом случае, как бы корабль, подойдя так близко к берегу, не зашел в промежуток между маленьким островом Янтаря и землей, приняв его за Угол Прицела, близ которого проходят суда, пристающие к Порту Людовика; а раз все это так, — чего, однако, утверждать он не может, — то корабль находится в величайшей опасности. Тут вступил в разговор другой поселенец и сказал, что он не раз переплывал через канал, который отделяет остров Янтаря от берега; что он измерял его; что дно его очень удобно для якорной стоянки и что корабль будет там в полной безопасности, как в лучшей гавани. «Я бы перевез на него все мое состояние и спал бы на нем так же спокойно, как на суше». Третий сказал, что кораблю невозможно войти в канал, в котором с трудом плавают даже лодки.

Он уверял, что видел, как судно бросило якорь по ту сторону острова Янтаря. Таким образом, в том случае, если к утру подымется ветер, оно сможет свободно выйти в открытое море иди войти в гавань. Другие поселенцы высказывали иные предположения. Пока они препирались между собой, по обычаю праздных креолов, мы с Полем хранили глубокое молчание. Мы оставались там до рассвета; но на небе было еще слишком мало света, чтобы можно было различить какой-либо предмет на море, которое к тому же было покрыто туманом. Мы видели в открытом море лишь темную тучу. Это, как нам сказали, был остров Янтаря, лежавший в четверти мили от берега. В этот туманный день можно было различить лишь мыс берега, где мы находились, да некоторые вершины гор, расположенных среди острова, которые время от времени показывались из-за туч, окружавших их.

Около семи часов утра мы услыхали в лесу барабанный бой. То был губернатор, господин де-ла-Бурдоннэ, приехавший верхом, в сопровождении солдат, вооруженных ружьями, множества поселенцев и негров. Он расположил солдат на берегу и приказал им выстрелить разом из ружей. Едва лишь был произведен залп, как мы увидели свет на море, сопровождаемый почти тотчас же пушечным выстрелом. Мы заключили, что корабль находится на небольшом расстоянии от нас, и все побежали в ту сторону, откуда увидели сигнал. Тогда сквозь туман мы различили остов и реи большого корабля. Мы были так близко от него, что, несмотря на шум волн, слышали свисток капитана, отдававшего приказания, и крики матросов, которые трижды прокричали: «Да здравствует король!», ибо таков крик французов и в крайней опасности и в величайшей радости, словно и в опасности они призывали своего государя на помощь или хотели показать свою готовность погибнуть за него.

С того момента, как «Сен-Жеран» заметил, что мы можем придти ему на помощь, он не переставал палить из пушек каждые три минуты.

Господин де-ла-Бурдоннэ велел зажечь на берегу большие костры, неподалеку друг от друга, и послал ко всем соседним жителям за провизией, досками, канатами и пустыми бочками. Скоро можно было увидеть целую толпу поселенцев, — в сопровождении негров, нагруженных провизией и снастями, — пришедших из поселений Золотого Песка, Болотного участка и с реки Оплота. Один из самых старых поселенцев приблизился к губернатору и сказал ему: «Сударь, всю ночь слышен был глухой шум в горах; в лесах листья деревьев колышутся без ветра; морские птицы ищут убежища, — все признаки эти предвещают ураган». — «Ну что же, друзья мои, — ответил губернатор, — мы готовы к нему и корабль, конечно, тоже!»

И действительно, все предвещало близкое наступление урагана. Тучи, которые виднелись в зените, были ужасающе черны в середине и медно-красны по краям. Воздух оглашался криками фрегатов, буревестников, водорезов и множества морских птиц, которые, несмотря на мрак, слетались со всех сторон, ища пристанища на острове.

Около девяти часов утра со стороны моря послышался ужасающий шум, как будто потоки вод, смешиваясь с громом, ринулись с вершины гор. Все закричали: «Ураган!», и в ту же минуту яростный порыв ветра приподнял туман, который закрывал остров Янтаря и его пролив. Тогда показался «Сен-Жеран», с палубой, покрытой людьми, с реями и мачтами, спущенными на палубу, с подвязанным флагом, с четырьмя канатами на носу и одним запасным на корме. Он стоял на якоре между Янтарным островом и землей, по эту сторону пояса подводных рифов, который окружает Остров Франции и через который он перешел в таком месте, где никогда до него не проходил корабль. Он предоставил свою переднюю часть волнам, которые шли из открытого моря, и с каждым валом, проникающим в канал, нос его поднимался целиком, так что можно было видеть в воздухе подводную часть судна; но при этом движении корма его, начиная погружаться, скрывалась с глаз до самого борта, словно ее затопляло. В этом положении, когда ветер и море бросали его на землю, для него было одинаково невозможно как уйти тем путем, каким он пришел, так и, обрезав канаты, выброситься на берег, отделенный от него мелью, усеянной подводными рифами. Каждый вал, который, набегая, разбивался о берег, ревя, достигал краев бухты и бросал туда валуны дальше чем на пятьдесят шагов от берега; потом, отдаляясь, он обнажал большую часть прибрежной отмели и катил по ней валуны с глухим и ужасным шумом. Море, вздымаемое ветром, росло с каждой минутой, и весь пролив, находящийся между Янтарным островом и нами, представлял собой лишь громадную пелену белой пены, изрытую глубокими валами. Эта пена скоплялась по краям бухты больше чем на шесть футов в вышину, и ветер, сметая ее верхние слои, относил их через береговые откосы дальше чем на полмили в глубь берега. По ее белым и бесчисленным хлопьям, гонимым горизонтально до подножия горы, можно было подумать, что это был снег, который падал с моря. На горизонте были видны все признаки продолжительной бури; казалось, что море слилось там с небом. От него беспрестанно отделялись тучи ужасающего вида и проносились по середине неба с быстротой птиц, в то время как другие казались неподвижными, словно огромные скалы. Не было видно ни одной полоски лазури на небосводе. Зеленоватый и бледный свет один освещал все на суше, на море и на небе.

Из-за качки с кораблем случилось то, чего боялись: канаты на носу лопнули, и так как судно держалось теперь лишь на кабельтове, то его бросило на скалы в шестидесяти метрах от берега. Общий крик отчаяния вырвался у нас. Поль хотел кинуться в море, но я схватил его за руку. «Сын мой, — сказал я ему, — вы хотите погибнуть?» — «Либо я помогу ей, либо умру!» — воскликнул он. Видимо, отчаяние отнимало у него рассудок.

Доминг и я, чтобы не дать ему погибнуть, привязали к его поясу длинную веревку, держа ее за один из концов. Тогда Поль начал пробираться к «Сен-Жерану» то вплавь, то идя по рифам. Несколько раз у него была надежда достигнуть его, ибо море в своем неправильном движении оставляло корабль почти на суше, так что можно было до него добраться сухим путем; однако вскоре с новой яростью, возвращаясь по своим следам, оно покрывало его громадными валами, которые поднимали всю подводную его часть и отбрасывали несчастного Поля далеко на берег с окровавленными ногами, разбитой грудью, наполовину захлебнувшегося. Едва молодой человек приходил в чувство, как сейчас же поднимался и устремлялся с новым рвением к кораблю, который между тем страшными ударами разбивало море. Тогда весь экипаж, отчаявшись в спасении, толпами кинулся в море на реях, на досках, в клетках для кур и в бочках. И тут все увидели зрелище, достойное вечного сострадания: молодая девушка появилась на палубе «Сен-Жерана», простирая руки к тому, кто употреблял столько усилий, чтобы добраться до нее. То была Виргиния. Она узнала своего возлюбленного по его неустрашимости. Вид этого милого существа, подвергающегося столь ужасной опасности, преисполнил нас горя и отчаяния. Виргиния же с благородной и спокойной осанкой сделала нам знак рукой, как бы посылая нам вечное «прости». Все матросы побросались в воду. На палубе оставался только один, совершенно голый и могучий, как Геркулес. Он почтительно приблизился к Виргинии; мы видели, как он бросился к ее ногам и пытался даже снять с нее одежды; но она, с достоинством оттолкнув его, отвернулась. Тотчас же раздались настойчивые крики зрителей: «Спасите ее, спасите ее! Не покидайте!» Но в ту же минуту водяная гора ужасающей величины упала между Янтарным островом и берегом и с ревом ринулась к кораблю, которому она угрожала своими черными склонами и пенистыми вершинами.

При этом ужасном зрелище матрос один бросился в море, а Виргиния, видя неминуемую смерть, одной рукой придержала платье, другую прижала к сердцу и, подняв вверх ясные глаза, казалась ангелом, направляющим свой полет к небу.

О, ужасный день! Увы! Все было поглощено. Водяной вал отбросил далеко на землю часть зрителей, которых порыв человеколюбия заставил направиться к Виргинии, так же как матроса, намеревавшегося спасти ее вплавь. Этот человек, избегнув почти верной смерти, встал на колени, говоря: «Господь мой! Ты спас мне жизнь, но я охотно отдал бы ее за ту достойную барышню, которая не захотела снять одежды, как то сделал я».

Мы с Домингом вытащили из волн несчастного Поля; он был без сознания, кровь лилась у него изо рта и из ушей. Губернатор передал его докторам, а мы вдоль берега, по нашей стороне, искали — не принесло ли море тело Виргинии. Но ветер внезапно повернул, как это бывает при ураганах, и мы с горестью думали, что не сможем отдать этой злосчастной девушке даже последнего долга.

Мы удалились от этого места, подавленные горем и пораженные все одной утратой, хотя кораблекрушение погубило немало людей. Большинство усомнилось даже в существовании провидения, ибо бывают столь ужасные и столь малозаслуженные несчастья, которые колеблют веру даже мудрого.

Между тем Поля, который начал приходить в чувство, поместили в соседнем доме на время, пока его можно будет перенести в его жилище. Что до меня, то я вместе с Домингом пошел назад, дабы подготовить мать Виргинии и ее подругу к несчастному событию. Когда мы были у входа в долину реки Латаний, негр сказал нам, что море выбросило много обломков корабля на берег противоположной бухты. Мы спустились туда, и первое, что я увидел на берегу, было тело Виргинии. Она была наполовину закрыта песком, в той же позе, в какой мы видели ее погибающей. Черты ее лица не изменились. Ее глаза были закрыты, но ясность все еще была на челе; лишь бледные фиалки смерти смешались на щеках ее с розами стыдливости. Одна рука касалась одежды, а другая, которую она прижала к сердцу, была крепко стиснута и окоченела. Я с трудом высвободил из нее маленькую коробку. Но каково же было мое удивление, когда я увидел, что это был образок Поля, который она обещала ему хранить до тех пор, пока будет жива! При виде этого последнего доказательства постоянства и любви несчастной девушки я горько заплакал. А Доминг колотил себя в грудь и оглашал воздух горестными криками. Мы отнесли тело Виргинии в рыбачью хижину, где поручили его охране бедных малабарских женщин, которые позаботились омыть его.

Пока они исполняли эту печальную, обязанность, мы поднялись к жилищу. Мы застали там госпожу де-ла-Тур и Маргариту за молитвой в ожидании известий о корабле. Как только госпожа де-ла-Тур увидела меня, она закричала: «Где моя дочь, дорогая моя дочь, дитя мое?» Не сомневаясь более в несчастии при виде моих слез и молчания, она внезапно была охвачена удушьем и болезненной тоской; у нее вырвались лишь вздохи и рыдания. А Маргарита воскликнула: «Где мой сын? Я не вижу сына!» — и лишилась чувств. Мы поспешили к ней, и, приведя ее в чувство, я уверил ее, что Поль жив и губернатор позаботился о нем.

Едва она опомнилась, как занялась своей подругой, которая впадала время от времени в продолжительный обморок. Госпожа де-ла-Тур провела всю ночь в этих жестоких страданиях, и по длительности их я заключил, что никакое горе не сравнится c горем матери. Когда к ней возвращалось сознание, она устремляла пристальный и темный взор к небу. Напрасно подруга и я сжимали ее руки в своих руках, напрасно называли самыми нежными именами: она казалась нечувствительной к этим доказательствам старой привязанности, и из ее стесненной груди вырывались лишь глухие стоны.

Как только настало утро, Поля принесли на носилках. Он пришел в чувство, но не мог выговорить ни слова. Свидание его с матерью и госпожой де-ла-Тур, которого я сперва опасался, привело к лучшим результатам, чем все мои прежние заботы. Луч утешения показался на лицах обеих несчастных матерей. Обе они сели возле него, обнимали и целовали его. И слезы их, до сих пор сдерживаемые избытком скорби, впервые полились. Вскоре Поль заплакал вместе с ними. После того как эти трое существ нашли таким образом облегчение горю, продолжительное забытье последовало за судорожным проявлением скорби и принесло им летаргическое спокойствие, похожее действительно на смерть.

Господин де-ла-Бурдоннэ тайно прислал предупредить меня, что тело Виргинии, по его распоряжению, было перенесено в город и что оттуда его перенесут в церковь Апельсинов. Я тотчас же спустился в Порт Людовика, где нашел поселенцев со всех участков, собравшихся для того, чтобы присутствовать при ее погребении, как будто остров потерял в ней все, что было у него самого дорогого. В гавани корабли скрестили реи, спустили флаги и стреляли из пушек через долгие промежутки. Гренадеры открывали похоронное шествие. Они несли ружья опущенными, их барабаны, обтянутые длинным крепом, издавали мрачные звуки, и печаль отражалась на лицах этих воинов, столько раз спокойно встречавших лицом к лицу смерть в бою. Восемь молодых девушек из лучших семейств острова, одетые в беглое, с пальмовыми ветвями в руках, несли тело добродетельной своей подруги, усыпанное цветами. За ними следовал хор маленьких детей, распевая гимны. Далее — все наиболее влиятельные жители острова и власти, позади которых шествовал губернатор, сопровождаемый толпой народа. Так распорядились власти, дабы воздать почесть добродетели Виргинии. Но когда тело ее поровнялось с подножием этой горы, при виде тех самых хижин, чьим счастием была она так долго и которые наполнила отчаянием ее смерть, вся торжественность погребального шествия нарушилась, гимны и пение прекратились, и по всей равнине слышны были лишь вздохи и рыдания. Из соседних селений сбежались тогда молодые девушки, чтобы коснуться гроба платками, чётками, венками цветов, призывая ее, как святую. Матери просили себе у бога такую же дочь, юноши — такую же верную возлюбленную, бедняки — такого же нежного друга, рабы — такую же добрую госпожу. Когда тело прибыло на место погребения, мадагаскарские негритянки и мозамбикские кафры расставили вокруг него корзины с фруктами и повесили куски материй на соседние деревья, следуя обычаю своей родины; индианки из Бенгалии и с Малабарского берега принесли клетки, переполненные птицами, которым они возвращали свободу над ее телом. Так утрата милого создания роднит все народы. И сколь велика власть несчастной добродетели, если она соединяет все верования вокруг своей могилы!

Пришлось поставить стражу у вырытой могилы и отстранить от нее нескольких дочерей бедных поселенцев, которые во что бы то ни стало хотели броситься туда, говоря, что им нечего более надеяться на утешение в этом мире и что им остается только умереть вместе с той, которая была их единственной благодетельницей.

Ее похоронили близ церкви Апельсинов, с западной ее стороны, у подножия группы бамбуков, где она, отправляясь с матерью и Маргаритой к обедне, любила отдыхать, сидя рядом с тем, кого именовала она тогда братом.

Возвращаясь с этого печального торжества, господин де-ла-Бурдоннэ поднялся сюда в сопровождении части своей многочисленной свиты. Он предложил госпоже де-ла-Тур и ее подруге всю помощь, какая лишь зависела от него. В нескольких словах, но с негодованием высказался он об ее жестокосердной тетке и, приблизившись к Полю, сказал ему то, чем думал утешить его: «Я желал, — сказал он, — вашего счастия и счастия вашей семьи. Бог мне свидетель в этом. Друг мой, надо ехать во Францию, я определю вас там на службу. Пока вы будете отсутствовать, я буду заботиться о матери вашей, как о своей». В то же время он протянул ему руку, но Поль отдернул свою и отвернулся, дабы не видеть его. Я же оставался в жилище несчастных моих приятельниц, чтобы заботиться о них и о Поле, насколько у меня хватало сил.

По прошествии трех недель Поль мог уже ходить; но печаль его, казалось, увеличивалась по мере того, как возвращались его телесные силы. Он был равнодушен ко всему; взор его потускнел, и он ничего не отвечал на вопросы, с которыми к нему обращались. Госпожа де-ла-Тур, которая была при смерти, часто говорила ему: «Сын мой, пока я буду видеть вас, мне будет казаться, что я вижу мою дорогую Виргинию». При имени Виргинии он вздрагивал и отходил от нее, несмотря на увещевания матери, которая звала его к своей подруге. Он уходил один в сад и сидел под кокосам Виргинии, устремив взор на источник.

Губернаторский доктор, который ухаживал с большой заботливостью за ним и за обеими дамами, сказал нам, что вывести его из мрачного уныния можно лишь предоставив ему делать все, что ему нравится, ни в чем ему не противореча; это было единственным средством победить молчание, в котором он упорствовал. Я решил следовать его совету. Как только Поль почувствовал, что силы его немного восстановились, то первое, что он сделал, был уход из дома. Так как я не терял его из виду, то отправился следом за ним. Я сказал Домингу, чтобы он взял провизию и сопровождал нас. По мере того как молодой человек спускался с этой горы, бодрость и силы его, казалось, возрождались. Сперва он направился по дороге Апельсинов, и, когда очутился у церкви, в бамбуковой аллее, он пошел прямо туда, где увидел свежую могилу. Там он опустился на колени и, подняв глаза к небу, долго молился. Поступок его показался мне хорошим предзнаменованием того, что сознание возвращается к нему, так как это выражение веры в высшее существо показывало, что душа его начинает обретать естественное состояние. Я и Доминг встали вслед за ним на колени и молились вместе. Затем он поднялся и пошел к северной части острова, не обращая на нас особенного внимания. Так как я знал, что ему не только неизвестно место, где было погребено тело Виргинии, но даже и то, было ли оно извлечено из моря, то я спросил его, почему молился он у подножия этих бамбуков. Он ответил мне: «Мы так часто бывали здесь!»

Он продолжал путь до опушки леса, где нас застала ночь. Там своим примером я побудил его принять немного пищи; затем мы уснули на траве под деревом. Я рассчитывал, что на другой день он решится вернуться назад. И точно, некоторое время он смотрел на лежащую в долине церковь Апельсинов, на ведущие к ней бамбуковые аллеи, сделал несколько движений, как бы для того, чтобы возвратиться туда, но вдруг пошел в лес, держа все время путь на север. Я понял его намерение и тщетно старался удержать его. Около полудня мы прибыли на участок Золотого Песка. Он стремительно спустился к берегу моря, к тому месту, против которого погиб «Сен-Жеран». При виде Янтарного острова и пролива, гладкого как зеркало, он воскликнул: «Виргиния! О дорогая моя Виргиния!» и тотчас же упал в обморок. Мы с Домингом отнесли его в лес, где с большим трудом привели в чувство. Едва он пришел в себя, как захотел вернуться на берег моря; но так как мы упросили его не растравлять своего и нашего горя столь жестокими воспоминаниями, он пошел в другую сторону.

Так в течение недели посетил он все места, где бывал с подругой детства. Он прошел по тропинке, по которой она ходила просить прощения невольнице с Черной Реки; затем он увидел вновь берега речки Трех Грудей, где она сидела, не будучи в силах идти далее, и ту часть леса, где они заблудились. Все места, которые напоминали ему тревоги, игры, досуги, благодеяния его возлюбленной, — речку Длинной Горы, мой маленький домик, соседний водопад, дынное дерево, посаженное ею, полянки, где она любила бегать, перекрестки в лесу, где она бывало пела, — все исторгало у него слезы, и то самое эхо, которое столько раз отзывалось на крики их общей радости, теперь повторяло лишь эти скорбные слова: «Виргиния! О дорогая моя Виргиния!»

От этой дикой и бродячей жизни глаза его ввалились, лицо пожелтело, а здоровье все более и более ухудшалось. Так как я убежден, что чувство горя лишь увеличивается от воспоминаний о радостях и что страсти растут в уединении, я решился удалить моего несчастного друга от тех мест, которые вызывали воспоминания о потере, и отвести его на какую-нибудь часть острова, где он мог бы больше рассеяться. С этой целью я привел его на заселенные возвышенности участка Вильямс, где он никогда не бывал. Земледелие и торговля придавали много оживления и разнообразия этой части острова. Здесь были артели плотников, которые тесали бревна; другие артели распиливали их на доски; повозки двигались взад и вперед по дорогам; большие стада быков и лошадей паслись на обширных пастбищах, и вся местность была усеяна селениями. Возвышенное положение местности позволяло во многих местах возделывать различные породы европейских растений. Там и тут виднелись на равнине сжатые поля, ковры земляники по лесным просекам и изгороди из розовых кустов вдоль дорог. Свежесть воздуха, возбуждая нервы, была здорова для белых. С этих возвышенностей, расположенных посреди острова и окруженных большими лесами, не было видно ни моря, ни Порта Людовика, ни церкви Апельсинов, ничего того, что могло бы напомнить Полю о Виргинии. Даже горы, которые разветвляются на несколько отрогов возле Порта Людовика, представляют со стороны равнины Вильямса лишь широкий отрог, прямой и отвесный, на котором высится несколько пирамидальных утесов, собирающих вокруг себя тучи.

В эти-то равнины я и привел Поля. Я держал его в постоянном движении, ходил с ним в вёдро и в дождь, днем и ночью, сбиваясь нарочно с пути в лесах, среди распаханных полей и лугов, для того чтобы физической усталостью развеять его мысли и, благодаря незнанию места, где мы находимся, и дороги, которую мы потеряли, дать другое направление его размышлениям. Но душа влюбленного всюду находит следы любимого существа. Ни ночь, ни день, ни спокойствие безлюдия, ни шум селений, ни самое время, уносящее столько воспоминаний, — ничто не могло отвлечь его. Так магнитная стрелка, сколько ее ни колеблют, тотчас обращается, к полюсу, притягивающему ее, едва лишь приходит в равновесие. Когда я спрашивал у Поля, блуждающего среди равнины Вильямса: «Куда мы пойдем теперь?», он обращался к северу и говорил: «Вот наши горы, вернемся туда».

Я убедился, что все средства, которыми я пытался развлечь его, были бесполезны, что мне не оставалось иного средства, как бороться с самой его страстью, и употребил на это все силы слабого моего разума. И я ответил ему: «Да, вот горы, где жила ваша дорогая Виргиния, и вот образок, который вы дали ей и который она носила, умирая, на сердце, чьи последние удары принадлежали вам». Я дал тогда Полю образок, который он подарил Виргинии у источника кокосов. Мрачная радость появилась в его глазах. Он с жадностью схватил этот образок слабыми своими руками и поднес к губам. Тогда грудь его стеснилась и на глазах, налитых кровью, выступили слезы; но течь они не могли. Я сказал ему: «Сын мой, выслушайте друга, который был также и другом Виргинии и который среди ваших упований часто старался укрепить ваш разум против непредвиденных случайностей жизни. Что оплакиваете вы так горько? Свое ли несчастие или неучастие Виргинии? Свое несчастие? Да, конечно, оно велико. Вы потеряли прелестнейшую из девушек, которая могла бы стать наидостойнейшей из женщин. Она пожертвовала своими выгодами ради вас и предпочла вас богатству как единственную награду, достойную ее добродетели. Но как знать: не сделалось ли бы существо, от которого вы должны были ждать счастия, столь чистого, источником бесчисленных мучений для вас? У нее не было ни состояния, ни наследства; вам оставалось отныне разделять с ней лишь ваш труд. Она возвратилась бы более нежной благодаря воспитанию и более мужественной благодаря несчастию, и вы увидели бы, как изнемогает она с каждым днем, силясь разделить ваш труд. Когда она принесла бы вам детей, общие ваши страдания умножились бы, ибо трудно было бы поддержать вам вдвоем старых родителей и народившуюся семью.

Вы скажете мне: губернатор помог бы нам! Но как знать: в колонии, где так часто меняются правители, часто ли могли бы вы встретить человека, подобного Бурдоннэ? Разве не мог бы прибыть сюда начальник недостойный и безнравственный? И не пришлось бы вашей жене ухаживать за ним для того, чтобы получить какую-либо ничтожную помощь? Она могла не устоять, и тогда вы были бы достойны сожаления, а если бы она осталась верной, вы были бы бедны. Хорошо еще, если бы ее красота и добродетель не вызвали против вас преследований со стороны тех самых лиц, от которых вы ждали помощи. Мне осталось бы, скажете вы, счастие, не зависимое от богатства, — защищать любимое существо, которое привязывается к нам тем сильнее, чем слабее оно; утешать его собственными тревогами, радовать своей печалью и усиливать нашу любовь общими горестями.

Конечно, добродетель и любовь наслаждаются и такими горькими радостями. Но ее уже нет; а вам остались те люди, кого после вас больше всего любила она, — ее и ваша мать, которых ваше неутешное горе сведет в могилу. Положите радость свою в том, чтобы помогать им, как делала это она сама. Сын мой, благодеяние — счастье добродетели, и нет ничего ни более прочного, ни более великого на земле. Надежды на радости, покой, наслаждение, роскошь и славу — не для человека, этого слабого, блуждающего путника. Посмотрите, как один шаг к богатству поверг всех нас в одну бездну за другой. Вы противились этому, правда, но кто мог бы думать, что путешествие Виргинии не завершится ее и вашим счастием? Приглашение богатой и престарелой родственницы, советы мудрого губернатора, одобрение целой колонии, увещания и власть священника — все это решило несчастье Виргинии. Так стремимся мы к своей гибели, обманутые самой осторожностью тех, кто правит нами. Было бы лучше, бесспорно, не верить им, не доверяться голосу и надеждам обманчивого света. Впрочем, среди всех людей, которых мы видим трудящимися на здешних равнинах, и среди многих других, отправляющихся искать счастия в Индию, или среди тех, которые, оставаясь в Европе, наслаждаются в покое трудами работающих здесь, нет ни одного, кому не суждено было бы потерять когда-либо то, что наиболее дорого ему, — положение, богатство, жену, детей, друзей. Большинство должно будет прибавить к своей потере еще воспоминание о собственной неосторожности. Вам же, если вы углубитесь в себя, не в чем будет себя упрекнуть. Вы оставались преданным своей вере. В цвете молодости вы обладали осторожностью мудреца, не теряя своих естественных чувств. Ваши намерения были законны, потому что они были чисты, просты, бескорыстны и потому что вы имели на Виргинию священные права, с которыми не могло сравняться никакое богатство. Вы, потеряли ее, но виной тому не ваша беспечность, не ваша скупость, не ваша ложная мудрость, — не они заставили вас потерять ее, но сам бог, воспользовавшийся страстями близких, чтобы лишить вас предмета вашей любви, — бог, который дал вам все, который видит все, в чем вы нуждаетесь, которого премудрость не оставляет вам ни малейшего повода к раскаянию и отчаянию, идущим следом за несчастиями, причиной коих были мы сами.

Вы можете сказать себе в своем злосчастии: я ничем не заслужил его. Стало быть, вы оплакиваете несчастие Виргинии, ее кончину, ее теперешнее состояние? Ее постигла участь, которая постигает и знатных, и прекрасных, и даже целые царства. Жизнь человеческая со всеми ее надеждами подымается, словно маленькая башенка, которую венчает смерть. При рождении она уже осуждена на смерть. Хорошо еще, что Виргиния разорвала нить жизни раньше, чем ее и ваша матери, и раньше вас; иными словами: счастие, что не пришлось ей умереть на несколько лет позже, нежели умерли вы. Смерть, сын мой, благо для всех людей! Она — ночь того беспокойного дня, что зовется жизнью. Во сне смерти навеки находят успокоение болезни, страдания, печали, опасения, тревожащие непрестанно несчастных смертных. Посмотрите внимательно на людей, которые кажутся наиболее счастливыми: вы увидите, что они купили свое мнимое счастие дорогой ценой: общественное уважение — домашними бедствиями, богатство — потерей здоровья, удовольствие, столь редкое, быть любимым — постоянными жертвами; и часто в конце жизни, принесенной в жертву интересам ближних, они видят около себя лишь лживых друзей и неблагодарных родственников. Виргиния же была счастлива до последней минуты. С нами она была счастлива дарами природы, вдали от нас — дарами добродетели, и даже в ту ужасную минуту, когда мы видели ее погибающей, она все еще была счастлива, ибо, куда ни обращала она свой взор — на всю ли колонию, причиной всеобщего отчаяния которой она была, или на вас, так отважно спешившего к ней на помощь, — она видела всюду, сколь дорога была она нам всем. Она находила поддержку против грядущего в невинности жизни своей и обрела ту награду, которую небо уготовляет добродетели, — мужество, презирающее опасность. Она явила смерти ясное чело.

Сын мой, господь заставляет добродетель нести все жизненные испытания, чтобы показать, что только одна она может обратить их на пользу себе и найти в них счастие и славу. Когда он уготовляет ей громкую славу, он посылает ее на великое поприще и ставит лицом к лицу со смертью; ее мужество служит тогда примером, а память о несчастиях навсегда обретает дань в слезах потомства. Вот бессмертный памятник, который изготовлен ей на земле, где все преходяще, где даже память о большинстве царей скоро погребается в вечном забвении.

Но Виргиния живет еще! Сын мой, заметьте, что на земле все изменяется, но ничто не пропадает бесследно. Никакое человеческое искусство не в состоянии уничтожить самую малую частицу материи. И то, что было разумно, чувствительно, прекрасно добродетелью и верой, — могло ли оно погибнуть, если нетленны элементы, в которые оно было заключено! Ах! Если Виргиния была счастлива с нами, то теперь она счастлива гораздо сильней. Есть бог, сын мой; вся природа вещает это; нет нужды мне доказывать это вам. Только злая природа человека заставляет людей отрицать правосудие, которого они боятся. Ощущение его — в вашем сердце, равно как его творения — перед вашими глазами. Неужели же вы думаете, что он оставит Виргинию без награды? Неужели же вы думаете, что могущество его, облекшее эту столь благородную душу в столь прекрасное тело, не могло бы извлечь ее из волн? И что тот, кто утвердил настоящее человеческое счастие на законах, вам неизвестных, не мог бы даровать Виргинии иного счастия, законами, равно неведомыми вам? Будь мы одарены способностью мыслить в то время, когда мы пребывали в небытии, могли ли бы мы составить себе представление о нашем существовании? А теперь, когда мы пребываем в этом мрачном и преходящем бытии, можем ли мы предвидеть то, что будет там, за смертью, которая выводит нас из него? Неужели богу, подобно человеку, необходим наш маленький земной шар, чтобы служить поприщем для премудрости и благости его, и ужели мог он размножить жизнь человеческую только на полях смерти? Нет в океане ни одной капли воды, которая не была бы полна живых существ, нам предназначенных. Так неужели же для нас нет ничего среди стольких светил, вращающихся над нашими головами? Как! Высшая мудрость и божественная благость существуют исключительно там, где живем мы, а на этих планетах, сияющих и бесчисленных, на этих безграничных полях света, их окружающих, никогда не омрачаемых ни бурями, ни печалями, нет ничего, кроме пустого пространства и вечного небытия? Если бы мы, которые сами себе ничего не дали, смели наметить границы для всемогущего, даровавшего нам все, мы могли бы вообразить, что находимся здесь у пределов его царства, где жизнь борется со смертью и невинность с жестокостью. Без сомнения, есть место, где добродетель получает свое вознаграждение. Виргиния теперь счастлива. Ах! Если бы из обители ангелов она могла дать вам о себе весть, она сказала бы вам, как повторила на прощанье: «О Поль! Жизнь — только испытание. Меня признали верной законам природы, любви и добродетели. Я переплыла моря, повинуясь родителям, я отказалась от богатства, чтобы сдержать обещание, я предпочла скорее расстаться с жизнью, чем нарушить целомудрие. Небо признало, что жизнь моя достаточно завершена. Я навеки избавилась от бедности, клеветы, бурь, от зрелищ чужих страданий. Ни одно из тех бедствий, что устрашают людей, не может отныне постигнуть меня, — а вы жалеете меня! Я чиста и неизменна, как частица света, — а вы призываете меня в мрак жизни! О Поль! О друг мой! Вспомни о тех днях счастия, когда с раннего утра мы наслаждались небесным блаженством, поднимаясь вместе с солнцем на вершины этих утесов и проникая с его лучами в глубь наших лесов. Мы испытывали восторг, причины которого мы сами не могли постичь. В своих невинных мечтаниях мы хотели быть самим зрением, чтобы насладиться богатыми красками восхода зари; обонянием, чтобы вдыхать аромат наших растений; слухом, чтобы слушать пение наших птиц; сердцем, чтобы познать всю благость. Теперь, у источника красоты, откуда проистекает все, что есть милого на земле, душа моя непосредственно видит, приемлет, слышит, осязает все то, что раньше она могла воспринимать лишь с помощью слабых органов. Ах, где тот язык, которым можно было бы описать эти берега вечной зари, в коей я пребываю навеки! Все, что беспредельное могущество и небесная благость могли создать, чтобы утешить несчастное существо; всю гармонию, которую дружба бесконечного числа существ, наслаждающихся тем же счастием, может внести в общий восторг, — все это мы испытываем неомраченно. Так перенеси же и ты испытание, ниспосланное тебе, чтобы увеличить счастие твоей Виргинии любовью, которая не будет иметь пределов, и Гименеем, чей факел никогда не погаснет. Тогда я утолю твои печали, тогда я осушу слезы твои. О друг мой! Юный мой супруг! Вознеси душу свою к бесконечному, чтобы перенести муки мгновенья!»

Собственное мое волнение положило конец моей речи. Что же касается Поля, то он, глядя в упор на меня, воскликнул; «Ее уже нет, ее уже нет!» — Долгое забытье последовало за этими словами. Придя в себя, он сказал: «Если смерть — благо и Виргиния счастлива, я тоже хочу умереть, чтобы соединиться с ней». Так мои доводы утешения дали только пищу его отчаянию. Я был подобен человеку, который хочет спасти друга, идущего ко дну посреди реки, не желая плыть. Горе утопило его. Увы! Несчастия первых лет жизни подготовляют человека ко вступлению в жизнь, а Поль никогда не испытал их.

Я привел его домой. Здесь я нашел его мать и госпожу де-ла-Тур в состоянии отчаяния, которое все усиливалось. Особенно удручена была Маргарита. Живые характеры, мимо которых незаметно проходят мелкие неприятности, менее всего умеют бороться с большим горем.

Она сказала мне: «О мой добрый сосед, сегодня ночью мне казалось, что я вижу Виргинию, всю в белом, посреди рощ и прекрасных садов. Она сказала мне: «Я наслаждаюсь блаженством, достойным зависти». Затем, улыбаясь, она приблизилась к Полю и увлекла его за собой. Когда я старалась удержать своего сына, то почувствовала, что сама отделяюсь от земли и следую за ним с неизъяснимым блаженством. Тогда я захотела проститься с моей подругой и тотчас же увидела, что она следует за нами вместе с Марией и Домингом. Но наиболее удивительным кажется мне то, что госпожа де-ла-Тур в эту ночь видела сон, сопровождавшийся подобными же видениями».

Я ответил ей: «Друг мой, я думаю, что на свете ничто не совершается без божьего соизволения. Сны иногда предвещают правду».

Госпожа де-ла-Тур рассказала мне точно такой же сон, который приснился ей в ту же ночь. Я никогда не замечал у этих двух дам склонности к суеверию; я был поражен совпадением их снов и не сомневался в душе, что они сбудутся. Мнение, что правда открывается нам иногда во сне, распространено среди всех народов земли. Величайшие люди древности верили в это; между прочим — Александр, Цезарь, Сципион, оба Катона и Брут, — люди немалого ума. Ветхий и Новый завет дают нам множество примеров сбывшихся снов. Что касается меня, то в данном случае мне достаточно собственного моего опыта, и я не раз убеждался, что сны — это предупреждения, которые даются нам некоей разумной силой, принимающей в нас участие. Оспаривать или защищать путем рассуждения вещи, превышающие знания человеческого разума, невозможно. Однако, если человек — лишь образ бога и если во власти человека передавать свои намерения на другой конец света при помощи тайных и скрытых средств, то почему бы Разуму, управляющему вселенной, не употреблять тех же средств с такой же целью? Друг утешает друга письмом, которое проходит через множество царств, вращается среди ненависти народов и приносит радость и надежду человеку. Почему же верховный покровитель невинности не может придти какими-либо тайными путями на помощь добродетельной душе, надеющейся лишь на него? Разве ему необходимы внешние знамения, чтобы исполнить свою волю, — ему, вечно действующему во всех своих творениях при помощи внутреннего труда?

Почему сомневаться в снах? Жизнь, полная стольких преходящих и суетных затей, разве не тот же сон?

Как бы то ни было, сновиденье моих злосчастных подруг вскоре сбылось. Поль умер спустя два месяца после смерти дорогой своей Виргинии, имя которой он непрестанно повторял. Маргарита встретила смерть через неделю после кончины сына с такой радостью, какую доводится испытывать только добродетели. Она самым нежным образом простилась с госпожой де-ла-Тур, «в надежде, — как сказала она ей, — на сладостное и вечное соединение. Смерть — величайшее благо, — прибавила она, — следует стремиться к ней; если жизнь — наказание, надо желать окончания его; если она — испытание, надо просить, чтобы оно было кратким!»

Правительство приняло на свое попечение Доминга и Марию, которые не могли уже служить и не надолго пережили своих госпож. А бедный Фидель умер от тоски почти одновременно со своим хозяином.

Я перевел к себе госпожу де-ла-Тур, которая выказала среди столь великих несчастий невероятную силу духа. Она утешала Поля и Маргариту до последней минуты, как будто для нее не существовало собственного горя. Когда она больше не видела их, она говорила мне о них каждый день, как о дорогих друзьях, которые находятся по соседству. Однако она пережила их только на один месяц.

Вспоминая о тетке, она была далека от того, чтобы упрекать ее в своих несчастиях, и молила бога простить ее и смягчить ужасные нравственные страдания, которые, как мы узнали, она испытала тотчас же после того, как отослала Виргинию с такой бессердечностью. Эта жестокосердная родственница вскоре понесла наказание за свою жестокость: прибывшие корабли привезли известия, что она стала подвергаться припадкам безумия, делавшим для нее жизнь и смерть одинаково нестерпимыми. Она то упрекала себя в преждевременной кончине своей прелестной племянницы и в последовавшей смерти ее матери, то восхваляла себя за то, что оттолкнула далеко от себя обеих негодниц, которые, как она выразилась, опозорили ее семью своими низкими склонностями. Иногда она впадала в бешенство при виде того множества бедняков, которым полон Париж. «Отчего не отправляют умирать всех этих бездельников в колонии?» — кричала она. Она прибавляла, что идеи гуманности, добродетели, религии, усвоенные всеми народами, — только политические выдумки государей. Потом, внезапно впадая в противоположную крайность, она предавалась суеверному ужасу, который повергал ее в смертный страх. Она спешила приносить щедрые подаяния богатым монахам, наставлявшим ее, умоляя их умилостивить божество, как будто богатства, в которых она отказала несчастным, могли быть угодны отцу людей. Часто воображение рисовало ей огненные селения, пылающие горы, среди которых блуждали отвратительные призраки, призывая ее громкими именами. Она бросалась к ногам своих наставников и изобретала сама для себя мучения и казни, ибо небо, праведное небо посылает жестоким душам ужасные верования.

Так провела она несколько лет, переходя от неверия к суеверию, одинаково ненавидя и жизнь и смерть. Но конец столь жалкому существованию положило то самое обстоятельство, ради которого она пожертвовала своими естественными чувствами. Ее сильно печалило сознание, что все ее состояние после смерти перейдет к родственникам, которых она ненавидела. Поэтому она постаралась продать большую часть его. Но родственники, воспользовавшись припадками безумия, которым она была подвержена, заперли ее как сумасшедшую, а имущество отдали под опеку. Так-то сами богатства довершили ее гибель; и подобно тому, как они ожесточили сердце своей обладательницы, так развратили они и сердца тех, кто их добивался. Она умерла, сохраняя, к довершению несчастий, до самого конца настолько рассудка, чтобы сознавать, что она ограблена и презираема теми самыми людьми, мнением которых она руководилась всю жизнь.

Рядом с Виргинией, под теми же бамбуками, похоронили ее друга Поля, а около них — нежных их матерей и верных слуг. Над их скромными могилами не воздвигли мраморных памятников, не вырезали надписей, посвященных их добродетели, но память о них осталась неизгладимою в сердцах тех, кому они делали добро. Тени их не нуждаются в блеске, которого они избегали при жизни; но если их еще занимает то, что происходит на земле, они любят, конечно, блуждать под соломенными крышами, где обитает трудолюбивая добродетель, дабы утешать бедность, недовольную своей долей, поддерживать в сердцах молодых возлюбленных долгое пламя, вкус к естественным благам, любовь к работе и страх перед богатством. Голос народа, молчавший у памятников, воздвигнутых во славу царей, дал некоторым частям этого, острова названия, которые увековечивают гибель Виргинии. Близ Янтарного острова, среди подводных камней, есть место, называемое, по имени корабля, который погиб здесь, везя ее из Европы, проливом «Сен-Жерана». Оконечность этой длинной полосы земли, которую вы видите за три мили отсюда наполовину затопленной морскими волнами, — та самая, которую «Сен-Жеран» не мог обогнуть накануне урагана, чтобы войти в гавань, — называется Мысом Несчастья; а вот прямо перед нами, в конце этой долины, — Бухта Могилы, где была найдена Виргиния наполовину погребенной в песке, точно само море пожелало принести тело ее семье и отдать последний долг ее стыдливости на тех самых берегах, которые она почтила своей невинностью.

Молодые люди, связанные столь нежным союзом! несчастные матери! дорогая семья! Эти леса, дававшие вам тень; эти источники, бежавшие для вас; эти холмы, на которых вы вместе отдыхали, всё еще оплакивают гибель вашу. Никто после вас не осмелился возделывать рту заброшенную землю, никто не восстановил эти скромные хижины. Ваши козы одичали, ваши виноградники запустели, ваши птицы разлетелись, и здесь слышны теперь лишь крики коршунов, которые кружатся высоко над этой скалистой котловиной. А я, с тех пор как не вижу вас более, подобен другу, у которого нет более друзей, отцу, который потерял детей своих, путешественнику, блуждающему по земле, где он остался одиноким.

С этими словами добрый старик удалился, проливая слезы; и у меня текли они не раз в течение этой мрачной повести.

ИНДИЙСКАЯ ХИЖИНА

Предисловие автора

(Фрагмент)

Вот короткая индийская повесть, в которой содержится больше истин, нежели во многих исторических сочинениях. Я задумал ее в виде приложения к отчету о путешествии на Остров Франции, выданному мною в свет в 1773 году и подготовляемому к переизданию с добавлениями. Поскольку речь там идет у меня об индусах, живущих на этом острове, мне захотелось присоединить также изображение нравов, какие наличествуют в самой Индии, использовав для этой цели довольно примечательные сведения, раздобытые мною. Таким-то образом я придумал происшествие, которое и связал с одним историческим анекдотом, образующим вступление. Я имею в виду компанию английских ученых, посланных лет тридцать тому назад в разные части света для собирания сведений по нескольким научным вопросам; я видел одного из них, который отправился в Индию, чтобы способствовать прогрессу истины. Однако ввиду того, что это происшествие оказалось как бы независимой вставкой в мой труд, я счел более уместным издать ее отдельно.

Я должен предупредить здесь, что в мои намерения отнюдь не входило представить в сколько-нибудь смехотворном виде академии, хотя у меня достаточно поводов сетовать на них, — не столько в отношении меня лично, сколько в отношении интересов истины, которую они часто подвергают гонениям, когда она оказывается в противоречии с их системами. Однако я весьма многим обязан нескольким английским ученым, которые без личного знакомства со мною почтили мои «Этюды о природе» самыми хвалебными отзывами и не побоялись предать гласности, как это можно видеть, между прочим, но извлечениям из этих статей, напечатанных во «Французском монитёре» 9 февраля 1790 года. Характеристика, данная мною одному из их собратьев, служит доказательством, не допускающим кривотолков, моего уважения к ним. Я и в самом деле должен был считать поступком, заслуживающим всей признательности их нации, то, что они сделали опыт приобщить Англию к истинам других стран, совершенно так же, как я считаю, что попытка перенести из Англии свет знаний в страны дикие — таковы путешествия Кука и Бэнкса — достойны всей благодарности рода человеческого. Примеру одного последовала Дания, примеру другого — Франция, однако обе — весьма незадачливо, поскольку из двенадцати датских ученых вернулся к себе на родину лишь один и нет никаких вестей о двух военных французских судах, отправленных с этой человеколюбивой миссией и командуемых несчастным Лаперузом. Следовательно, отнюдь не самую науку хулю я, а хочу лишь показать, что ученые корпорации своею притязательностью, своею ревностью и своими предрассудками являются слишком часто препонами для движения науки вперед.

Я поставил себе еще более полезную цель: способствовать исцелению бедствия, которым человечество опечалено в Индии. Мой девиз — помощь несчастным, и это чувство я простираю ко всем людям. Ежели философия явилась некогда из Индии в Европу, то почему бы не возвратиться ей ныне из цивилизованной Европы в Индию, постигнутую в свой черед варварством? В Калькутте недавно образовалось общество английских ученых, которым, быть может, удастся наконец разрушить предрассудки Индии и этим благодеянием уравновесить бедствия, вызванные войнами и торгашеством европейцев. Со своей стороны, я, у кого нет никакого действительного средства, попытался придать моим доводам облик повествования, дабы сообщить им наибольшую приятность и доходчивость. Ибо повествовательность обладает силой вызывать везде у людей внимание к истине.

«Мы в этом все — афиняне; я сам —
Таков. Ведь вот: пишу мораль, — и что же!
Пусть сказку лишь начнут мне об Ослиной Коже, —
И весь свой важный труд я за нее отдам!»
Лафонтен
(книга VIII, басня 4-я)

Скорее остроумно, чем справедливо утверждают, что басня родилась в деспотических странах Востока и что там на истину набрасывали покрывало, дабы она могла приблизиться к тиранам. Я задаю, однако, вопрос: не почувствовал ли бы какой-нибудь султан больше оскорбления оттого, что его изображают под видом совы или леопарда, чем если бы он был выведен непосредственно; и не оказалось ли бы для него в иносказании больше обиды, нежели в прямых утверждениях? Томас Рой, посол Англии при Селим-Шахе, императоре моголов, сообщает, что этот весьма деспотический монарх, приказав вскрыть перед собой один из прибывших из Англии сундуков, дабы вынуть несколько подношений, ему предназначавшихся, был весьма удивлен, когда там оказалась картина, изображавшая Сатира, ведомого Венерой за нос. «Он вообразил, — пишет посол, — будто эта живопись была сделана на поношение народам Азии, что они именно и выведены под видом черного и рогатого Сатира, поскольку телосложение у них сходное, и что Венера, ведущая Сатира за нос, знаменует собой великую власть, какую женщины в этой стране имеют над мужчинами».

Томас Рой, которому картина эта была препровождена, потратил немало усилий, чтобы изгладить это впечатление из ума Могола, разъясняя ему, что представляют собою наши басни. По этому случаю он решительно предложил директорам Индийской компании в Англии впредь никаких аллегорических изображений в Индию не посылать, ибо монархи тамошние, говорит он, весьма подозрительны. Таков в самом деле душевный склад у деспотов. Отсюда я делаю вывод, что нигде басни для них не сочинялись, разве только когда содержали в себе лесть…

Так как истина есть луч света небесного, она будет вечно сиять всем людям, ежели только окна им не станут закрывать ставнями. Однако во всех областях — сколько учреждений, созданных именно для того, чтобы распространять ее! И именно потому, что она помогает им извлекать из этого прибыль, они подменяют ее своими свечками или фонарями! Скоро они доходят до того, что всей благоприобретенной властью своей воздвигают гоненье на тех, кто истину обнаруживает; а когда такой власти у них нет, они выдвигают силу косности, которая движению истины создает помехи: вот почему те, кто любит ее, часто уходят от людей и городов. Такова и та истина, которую я хотел показать в небольшом этом сочинении. Счастлив был бы я, если бы в отчизне своей мог способствовать благоденствию хотя бы одного несчастного тем, что изобразил в Индии счастье одного пария в хижине его!

Около тридцати лет назад возникло в Лондоне общество английских ученых, которое задалось целью искать в различных частях света сведения по всем отраслям знания, дабы просветить людей и сделать их счастливее. Средства доставляла ему группа меценатов той же нации, состоящая из негоциантов, лордов, епископов, университеторов и королевской семьи Англии, к которой примкнуло несколько государей северной Европы. Этих ученых было двадцать, и Лондонское королевское общество вручило каждому из них по тому, содержащему список вопросов, на которые надлежало привезти ответ. Число этих вопросов достигало трех тысяч пятисот. Хотя они были различны для каждого из этих ученых и соответствовали той стране, по которой совершалось путешествие, все же они были объединены между собой, так что свет, пролитый на один из них, необходимо должен был распространиться на все остальные. Председатель Королевского общества, который составил их с помощью своих собратьев, прекрасно понимал, что освещение одного затруднения часто зависит от разрешения другого, последнее — от разрешения предыдущего, а это заводит в поисках истины гораздо дальше, чем обычно думают. Словом, пользуясь подлинными выражениями, употребленными председателем в инструкциях этим ученым, то был великолепнейший энциклопедический памятник, подобного которому не воздвигала прогрессу человеческих знаний еще ни одна нация, а это прекрасно доказывает, — добавлял он, — необходимость академических обществ для объединения истин, рассеянных по всей земле.

Каждому из этих путешествующих ученых, кроме обязанности разрешить том своих вопросов, было дано еще поручение покупать попутно древнейшие экземпляры Библии и всякого рода редчайшие рукописи, а в крайнем случае не щадить ничего для приобретения хороших копий с них. С этой целью общество снабдило всех ученых рекомендательными письмами к тем консулам, министрам и посланникам Великобритании, которых они должны были встретить на своем пути, и, что гораздо ценнее, добротными векселями, подписанными знаменитейшими банкирами Лондона.

Образованнейший из этих ученых, который знал еврейский, арабский и индусский языки, был послан сухим путем в восточную Индию — колыбель всех искусств и наук. Сначала он направил свой путь через Голландию и посетил по очереди Амстердамскую синагогу и Дортрехтский синод, во Франции — Сорбонну и Парижскую академию наук, в Италии — множество академий, музеев к библиотек, в том числе — Флорентийский музей, библиотеку св. Марка в Венеции и Византийскую библиотеку в Риме. Находясь в Риме, он собрался было, прежде чем направиться на Восток, съездить в Испанию, дабы посоветоваться со знаменитым Саламанкским университетом, но, опасаясь инквизиции, предпочел прямо отправиться в Турцию. Итак, он прибыл в Константинополь, где один эффенди дал ему за деньги возможность перелистать даже все книги мечети св. Софии.

Далее он побывал в Египте, у коптов; потом у маронитов горы Ливонской, у монахов горы Кармельской; затем в Сане, в Аравии; потом в Испагани, в Кандагаре, в Дели, в Агра. Наконец, после трех лет пути, он прибыл на берег Ганга, в Бенарес — эти Афины Индии, — где вел беседы с браминами. Его коллекция древних изданий, первопечатных книг, редких рукописей, копий, извлечений и примечаний всякого рода стала самой значительной из всех, какие когда-либо собирались частным лицом. Достаточно сказать, что она составляла девяносто тюков весом в девять тысяч пятьсот сорок ливров на труанский вес. Он собрался было уже в обратный путь в Лондон со всем этим богатым научным багажом, полный радости, что превзошел ожидания Королевского общества, как вдруг самая простая мысль преисполнила его печали.

Он подумал о том, что после бесед с еврейскими раввинами, протестантскими священниками, настоятелями лютеранских церквей, католическими учеными, академиками Парижа, Круски, Аркадии и двадцати четырех других знаменитейших академий Италии, с греческими патриархами, турецкими муллами, армянскими начётчиками, персидскими сеидами и арабскими шейхами, древними парсами, индусскими мудрецами ему не только не удалось пролить свет хотя бы на единый из трех тысяч пятисот вопросов Королевского общества, но что он только способствовал росту сомнений; а поскольку все эти вопросы были связаны друг с другом, отсюда следовало, — в противовес мнению именитого председателя, — что неясность одного решения затемняла очевидность другого, что истины наиболее явные становились совершенно сомнительными и что вообще невозможно было установить ни одной истины в этом громадном лабиринте противоположных ответов и утверждений.

Ученый убедился в этом при помощи простого перечня; в числе вопросов нужно было разрешить двести — о еврейской теологии; четыреста восемьдесят — о различных причастиях церкви греческой и церкви римской; триста двенадцать — о древней религии браминов; пятьсот восемь — о санскритском или священном языке; три — о современном положении индийского народа; двести одиннадцать — о торговле Англии в Индии; семьсот двадцать девять — о древних памятниках островов Элефанты и Сальсетты, находящихся по соседству с островом Бомбеем; пять — о древности мира; шестьсот семьдесят три — о происхождении серой амбры; и о свойствах различных пород безоара; один — о не исследованных еще причинах течений в Индийском океане, которые шесть месяцев движутся на восток, а шесть — на запад; триста шестьдесят восемь — об истоках и периодических наводнениях Ганга. А кстати ученому предлагалось собирать по пути также всевозможные сведения относительно истоков и наводнений Нила, занимавших европейских ученых в течение стольких веков. Но он считал этот вопрос уже достаточно выясненным и, кроме того, чуждым своей задаче. Таким-то образом на каждый вопрос, предложенный Королевским обществом, он вез пять последовательных различных решений, которые на три тысячи пятьсот вопросов давали семнадцать тысяч пятьсот ответов; принимая же во внимание, что каждый из девятнадцати его собратьев должен был также вернуться со столькими же ответами, следовало, что Королевскому обществу предстояло преодолеть триста пятьдесят тысяч затруднений, прежде нежели утвердить какую-нибудь истину на прочном основании. Поэтому все собранное им не только не приведет к общему источнику каждую гипотезу, как того требовали указания инструкции, но лишь разъединит их настолько, что уже нельзя будет связать их.

Другая мысль еще сильнее вручала ученого, — а именно: хотя он и применял в своих кропотливых исследованиях все хладнокровие своей страны и свойственную ей вежливость, он все же нажил себе непримиримых врагов в большинстве ученых, с которыми спорил. «Что будет, — говорил он себе, — с покоем моих соотечественников, когда я привезу им в моих девяноста тюках вместо истины новые поводы к волнениям и спорам?»

Он совсем уже был готов отплыть в Англию, полный раздумья и тоски, когда брамины Бенареса сообщили ему, что верховный брамин знаменитой пагоды Джагернаута, или Джагренаута, расположенной на берегу Ориссы, у моря, на одном из устьев Ганга, один лишь мог разрешить все вопросы Лондонского королевского общества.

И действительно, это был самый знаменитый пандит, или ученый, о котором когда-либо слыхали; к нему за советом приходили со всех частей Индии и иных государств Азии.

Английский ученый сейчас же поехал в Калькутту к директору Английской компании в Индии, который во имя достоинства своей нации и во славу науки дал ему для поездки в Джагернаут носилки с шелковыми алыми завесами и золотыми кистями, две смены сильных кули, или носильщиков, для поклажи: одного — с водой, одного — с освежительным питаньем; одного — с трубкой; одного — с зонтиком, чтобы закрывать его от дневного солнца; одного масоляха, или факельщика, на ночь; одного дровосека; двух поваров; двух верблюдов с погонщиками, дабы нести его провизию и багаж; двух пионов, или скороходов, дабы оповещать о его прибытии; четырех сипаев, или всадников, верхами на персидских конях, в качестве эскорта, и одного знаменосца со знаменем, украшенным гербами Англии. Можно было принять ученого, с его красивым выездом, за приказчика Индийской компании, с той лишь разницей, что ученый, вместо того чтобы отправляться за подарками, сам намеревался делать их. Так как в Индии не являются с пустыми руками к людям высокочтимым, то директор дал ему — в счет английской нации — хороший телескоп и персидский ковер для главы браминов, великолепные шитты для его жены и три куска китайской тафты, красной, белой и желтой, на повязки его ученикам. Навьючив подарками верблюдов, ученый отправился в путь на своих носилках, взяв с собой книгу Королевского общества. Дорогой он размышлял о вопросе, который он будет обсуждать с главою джагернаутских браминов, — а именно: не начать ли ему с одного из трехсот шестидесяти восьми вопросов, касающихся истоков и наводнений Ганга, или с вопроса, рассматривающего полугодовые чередования течений Индийского океана, что было бы полезно при исследовании периодических движений океана на всем земном шаре. Но хотя этот вопрос интересовал физику бесконечно больше, чем все те, которые в течение стольких веков занимались истоками и наводнениями Нила, он не привлек еще внимания ученых Европы. Далее, он намеревался спросить брамина о всемирном потопе, который возбуждал столько споров; или, поднимаясь все выше, — о том, правда ли, что солнце несколько раз меняло свое направление, восходя на западе и заходя на востоке, как утверждает учение египетских священников, переданное Геродотом; или даже — о времени сотворения земли, древность которой индусы исчисляют в несколько миллионов лет. Иногда он находил, что полезнее было бы расспросить его о самом лучшем образе правления для нации и даже о правах человека, свода которых нет нигде. Но этих последних вопросов не было в его книге.

«Впрочем, — говорил ученый, — прежде всего, кажется, нужно будет спросить индусского пандита о том, как найти истину: если с помощью разума, как я пытался это сделать до сих пор, то ведь разум различен у всех людей; я должен также спросить его, где нужно искать истину: если в книгах, то ведь они противоречат друг другу; и, наконец, о том, нужно ли говорить людям истину, так как стоит лишь высказать им ее, как они становятся тебе врагами. Вот три предварительных вопроса, о которых не подумал наш почтенный председатель. Если джагернаутский брамин разрешит их, у меня будет ключ ко всем наукам, и, что еще ценнее, я буду жить в мире с целым светом».

Так рассуждал с самим собой ученый. После десяти дней пути он достиг берегов Бенгальского залива; по дороге он встретил множество людей, возвращавшихся из Джагернаута и восхищенных ученостью главы пандитов, с которым они только что беседовали. На одиннадцатый день, при восходе солнца, он увидел знаменитую Джагернаутскую пагоду, выстроенную на берегу моря, над которым, казалось, она господствовала своими высокими красными стенами, галлереями, куполами и башнями из белого мрамора. Она высилась в центре девяти аллей вечнозеленых деревьев, которые расходились по направлению к стольким же государствам. Каждая из этих аллей состояла из деревьев различных пород — капустных пальм, индийских дубов, кокосовых пальм, латаний, манговых, камфорных, бамбуковых, банановых и сандальных деревьев — и шла по направлению к Цейлону, Голконде, Аравии, Персии, Тибету, Китаю, государству Ава, Сиаму и островам Индийского моря. Ученый подъехал к пагоде по бамбуковой аллее, которая шла вдоль берега Ганга и восхитительных островов его устья. Эта пагода, хотя и расположена в долине, стоит так высоко, что, увидев ее рано утром, он смог добраться до нее только к вечеру. Он был поистине поражен, когда разглядел вблизи ее великолепие и величие. Ее бронзовые двери блестели в лучах заходящего солнца, и орлы парили над ее вершиной, терявшейся в облаках. Она была окружена большими бассейнами из белого мрамора, которые отражали в глубине своих прозрачных вод ее купола, галлереи и двери; вокруг были расположены большие дворы и сады, окруженные высокими постройками, где жили брамины, обслуживавшие ее. Скороходы ученого побежали доложить о нем. И тотчас же толпа молодых баядерок вышла из одного из садов и пошла к нему навстречу с пением и плясками под звуки барабанов. Вместо ожерелий на них были венки из цветов, а вместо поясов — гирлянды. Ученый, окруженный их благовониями, танцами и музыкой, подошел к дверям пагоды, в глубине которой, при свете нескольких золотых и серебряных лампад, он увидел изображение Джагернаута, седьмое воплощение Брамы, в виде пирамиды, без ног и без рук, которые он потерял, желая унести мир, дабы спасти его. У подножия его лежали, распростершись ничком, кающиеся: одни из них громким голосом приносили обеты дать повесить себя в день его праздника за плечи на его колеснице, другие — задавить себя ее колесами. Хотя вид этих фанатиков, которые испускали глубокие стоны, произнося свои ужасные клятвы, внушал некоторый страх, ученый готов был войти в пагоду. Однако старый брамин, охранявший двери, остановил его и спросил, что привело его сюда. Получив ответ, он сказал ученому, что в качестве франги, то есть нечистого, он не может предстать ни перед Джагернаутом, ни перед его верховным жрецом, прежде чем не будет трижды омыт в одной из купелей храма и пока на нем будет какое-либо изделие из шкуры животных, особенно же — из кожи коровы, ибо она почитается браминами, или же из кожи свиньи, ибо она ненавистна им. «Как же мне быть?» — сказал ученый. — Я привез в подарок главе браминов персидский ковер, шерсть ангорской козы и китайские шелковые ткани». — «Все вещи, — возразил брамин, — принесенные в дар храму Джагернаута или его верховному жрецу, очищаются самой жертвой, но это не относится к вашим вещам». Таким образом, ученому пришлось снять с себя сюртук из английской шерсти, башмаки из козлиной кожи и касторовую шляпу. Затем старый брамин, трижды его омыв, одел его в бумажные ткани цвета сандального дерева и подвел к входу в помещение главы браминов. Ученый уже был готов войти туда, держа подмышкой книгу Королевского общества, когда проводник спросил его, во что переплетена его книга. «Она переплетена в телячью кожу», — ответил ученый. «Как! — сказал брамин, вне себя. — Разве я не предупредил вас, что корова чтится браминами? Вы же осмеливаетесь предстать пред их главой с книгой, переплетенной в коровью кожу». Ученый был бы вынужден пойти очиститься в Ганге, если бы не устранил всех затруднений, дав несколько пагодэ, или золотых монет, своему проводнику. Книгу же с вопросами он оставил в носилках. Однако он утешался, говоря самому себе: «В конце концов, я должен задать всего лишь три вопроса этому индусскому ученому. Я буду счастлив, если он научит меня, как искать истину, где можно найти ее и нужно ли сообщать ее людям». Итак, старый брамин ввел английского ученого, одетого в бумажные ткани, с непокрытой головой и босыми ногами, к верховному жрецу Джагернаута, в обширный зал, поддерживаемый колоннами из сандального дерева. Стены были зеленого цвета, так как покрывавшая их штукатурка была смешана с коровьим пометом; они были такие блестящие и гладкие, что можно было смотреться в них, как в зеркало. Пол был покрыт очень тонкими цыновками, шести шагов в длину и столько же — в ширину. В глубине зала находилось возвышение, окруженное балюстрадой из черного дерева; на этом возвышении, сквозь решетку из индийского тростника, выкрашенного в красный цвет, можно было разглядеть почтенного главу пандитов, с длинной седой бородой и тремя лентами из бумажной материи, лежавшими перевязью, по обычаю браминов. Скрестив ноги, он сидел на желтом ковре в такой совершенной неподвижности, что не водил даже глазами. Некоторые из учеников его отгоняли от него мух опахалами из павлиньих хвостов, другие жгли в серебряных курильницах благовонное алоэ, иные очень нежно играли на тимпанах. Большинство же остальных, среди которых были факиры, йоги и санты, расположилось в несколько рядов по обеим сторонам зала в глубоком молчании, устремив глаза в землю и скрестив на груди руки. Ученый хотел было приблизиться к самому главе пандитов, чтобы приветствовать его, но проводник удержал его на расстоянии девяти цыновок от верховного жреца, сказав, что омры, или знатные вельможи Индии, не подходят ближе этого; что раджи, или государи Индии, приближаются лишь на шесть цыновок; принцы — сыновья Могола — на три, и лишь одному Моголу разрешается приблизиться к почтенному главе настолько, чтобы поцеловать у него ноги.

Тем временем несколько браминов поднесли к самому подножию возвышения телескоп, шелковые ткани и ковры, которые слуги ученого разложили у входа в зал; после того как старый брамин бросил на них взгляд, не выказав никакого знака одобрения, их унесли во внутренние покои. Английский ученый собирался было начать превосходную речь на индусском языке, но проводник предупредил его, что он должен ждать, пока верховный жрец задаст ему вопрос. Он заставил его, следуя обычаю страны, сесть на пятки, скрестив ноги, как портной. Ученый в глубине души роптал на все эти формальности. Но чего не сделаешь, дабы найти истину, приехав за ней в Индию!

Как только ученый сел, музыка смолкла, и после нескольких минут глубокого молчания глава пандитов спросил его, зачем прибыл он в Джагернаут.

Хотя верховный жрец говорил на индусском языке достаточно ясно, чтобы быть услышанным частью собрания, слова его были пересказаны одним из факиров другому, который повторил их еще одному, а этот — третьему, который и передал их ученому. Последний ответил на том же языке, что «прибыл в Джагернаут спросить у главы браминов, по причине его великой известности, совета и узнать у него, как можно познать истину».

Старый глава пандитов, собравшись несколько с мыслями, ответил: «Истина может быть познана лишь с помощью браминов». Тогда все собрание склонилось, восхищаясь ответом своего главы.

«Где нужно искать истину?» — с живостью спросил английский ученый. «Истина, — ответил индусский ученый, — заключена в четырех бэтах, написанных сто двадцать тысяч лет тому назад на санскритском языке, понимание которого доступно лишь браминам».

При этих словах весь зал огласился рукоплесканиями.

Ученый, к которому вернулось его обычное хладнокровие, сказал верховному жрецу Джагернаута: «Ежели бог заключил истину в книгах, понимание которых доступно только браминам, — следовательно, бог отказал в знании ее большинству людей, не подозревающих даже о существовании браминов. Однако, если бы это было так, бог был бы несправедливым».

«Брама так хотел, — возразил верховный жрец. — Нельзя ни в чем противоречить желанию Брамы».

Рукоплескания собрания удвоились. Как только они стихли, англичанин предложил третий вопрос: «Нужно ли сообщать людям истину?»

«Часто, — сказал старый пандит, — осторожность требует скрывать ее от всего света; но ее должно говорить браминам».

«Как! — воскликнул английский ученый в гневе. — Нужно говорить истину браминам, которые не говорят ее никому? Поистине, брамины очень несправедливы».

При этих словах в собрании поднялся невообразимый шум. Оно безропотно выслушало, как обвиняли бога в несправедливости, но оно поступило иначе, услыхав упрек, обращенный к себе. Пандиты, факиры, санты, йоги, брамины и их ученики все, сразу хотели вступить в спор с английским ученым. Однако верховный жрец Джагернаута прекратил шум, ударив в ладоши и сказав очень ясным голосом: «Брамины не спорят с учеными Европы». Потом, встав, он удалился при восклицаниях всего собрания, которое громко роптало на ученого и, быть может, причинило бы ему зло, если бы не боялось англичан, чье влияние всемогуще на берегах Ганга. Когда ученый вышел из зала, его собеседник сказал: «Наш высокочтимый отец подарил бы вам, согласно обычаю, шербет, бетель и благовония, если бы вы не разгневали его». — «Сердиться вправе я, а не он, — возразил ученый, — ибо я потратил напрасно столько сил. На что может пожаловаться ваш глава?» — «Как! — возразил собеседник. — Ведь вы собирались вступить с ним в спор. Разве вы не знаете, что он — оракул Индии и что каждое его слово — луч мудрости?» — «Я никогда не сомневался в этом», — сказал ученый, надевая сюртук, башмаки и шляпу.

В воздухе чувствовалась гроза; приближалась ночь. Ученый просил разрешения провести ее в одном из помещений пагоды, но там ему отказали в ночлеге вследствие того, что он был франги. Так как происшедшее сильно взволновало его, то он допросил пить. Ему принесли воду в кувшине, но как только он выпил, кувшин разбили, потому что в качестве франги он осквернил сосуд тем, что пил из него. Тогда ученый, очень обиженный, позвал своих слуг, благоговейно распростершихся на ступенях пагоды, и, сев в носилки, пустился в обратный путь по бамбуковой аллее, вдоль моря. Ночь уже надвигалась, и небо было покрыто тучами. По дороге он говорил самому себе: «Индусская пословица совершенно справедлива: каждый европеец, приезжающий в Индию, научается терпению, если не имеет его, и теряет его, если обладает им. Что до меня, я потерял терпение. Неужели я так и не узнаю, как можно найти истину, где нужно искать ее и нужно ли сообщать ее людям? Итак, везде на земле человек обречен на заблуждения и споры. Стоило же приезжать в Индию спрашивать советов брамина!»

В то время как ученый размышлял таким образом в своих носилках, налетел один из тех ураганов, которых в Индий называют тифонами. Ветер дул с моря и, подымая воды Ганга, превращал их в пену, разбивая об островки его устья. Он подымал с берегов столбы песку и с лесов — тучи листьев и, смешав их, нес вдоль реки и селений, подымая высоко на воздух. Иногда он врывался в бамбуковую аллею, и, хотя этот индусский тростник достигает такой же вышины, как самые большие деревья, он качал тростник, как степную траву. Сквозь столбы пыли и листьев можно было видеть весь длинный ряд тростников в волнении, причем одна часть гнулась вправо и влево до самой земли, а другая со стоном подымалась. Слуги ученого, боясь быть раздавленными или же затопленными водами Ганга, уже вышедшего из берегов, взяли путь через поля, направляясь наугад к соседним возвышенностям.

Между тем наступила ночь. Они шли в течение трех часов в полной темноте, не зная, куда идут; вдруг молния, рассекая тучи и озаряя весь горизонт, осветила далеко направо Джагернаутскую пагоду, острова Ганга, волнующееся море и совсем близко перед ними маленькую долину и лесок меж двумя холмиками. Они побежали, дабы укрыться там. Уже раздавались мрачные раскаты грома, когда они прибыли ко входу в долину. Она была окаймлена скалами и полна старых деревьев сказочной величины. Хотя буря гнула их вершины с ужасным воем, однако их чудовищные стволы были неподвижны, как скалы вокруг. Эта часть девственного леса казалась мирным приютом. Однако проникнуть туда было трудно. Индийский тростник, колыхавшийся у опушки, покрывал подножия этих деревьев, а лианы, перебрасывавшиеся от ствола к стволу, со всех сторон образовывали ограду, в которой хоть и виднелось несколько углублений из зелени, но без входа. Однако телохранители проложили туда дорогу вместе с носилками. Они считали себя уже в безопасности, когда дождь, который лил как из ведра, образовал вокруг них тысячи потоков. В этом затруднительном положении они увидели сквозь деревья, в самом узком месте долины, свет и хижину. Факельщик побежал к ней, чтобы зажечь факел, но вскоре возвратился, еле переводя дыхание и крича: «Не приближайтесь: здесь — парий!» Тотчас же вся свита в испуге закричала: «Парий! Парий!» Ученый, полагая, что это какое-нибудь дикое животное, схватился за пистолет. «Что такое парий?» — спросил он у факельщика. «Это, — ответил тот, — человек вне веры и закона». — «Это, — прибавил начальник телохранителей, — индус, принадлежащий к такой презренной касте, что разрешается убить его, если он только коснется тебя. Если мы войдем к нему, нам нельзя будет в течение девяти лун войти ни в одну пагоду и нам нужно будет для очищения девять раз искупаться в Ганге и столько же раз быть омытым браминами с ног до головы коровьей мочой». Все индусы закричали: «Мы не войдем к парию!» — «Как узнали вы, — сказал ученый факельщику, — что ваш соотечественник парий, то есть вне веры и закона?» — «Когда я открыл его хижину, — ответил факельщик, — я увидел, что он с собакой лежал на той же самой цыновке, что и его жена, и подал ей пить из коровьего рога». Все люди свиты ученого повторили: «Мы не войдем к парию!» — «Оставайтесь здесь, если хотите, — сказал им англичанин, — а для меня все касты Индии безразличны, когда дело идет о том, чтобы найти убежище от дождя».

С этими словами он вышел из носилок и, взяв подмышку книгу вопросов и дорожный мешок, а в руки — пистолет и трубку, один направился к двери хижины. Едва он постучался, как человек с кротким лицом открыл ему дверь и тотчас же отступил от него, говоря: «Сударь, я лишь бедный парий, который недостоин принять вас. Но если вам угодно найти у меня убежище, вы окажете мне большую честь». — «Брат мой, — ответил англичанин, — я охотно воспользуюсь вашим гостеприимством».

Между тем парий вышел с факелом в руках, со связкой сухих дров за спиною и с корзинкой, полной кокосов и бананов, подмышкой. Он подошел к свите ученого и сказал: «Так как вы не хотите оказать мне честь войти ко мне, то вот фрукты с нетронутой скорлупой, так что вы можете есть не осквернившись, и вот огонь, который высушит вас и оградит вас от тигров. Да хранит вас бог!» Он тотчас же вошел в хижину и сказал ученому: «Сударь, повторяю: я лишь бедный парий. Но так как по вашей белой коже и одежде я вижу, что вы — не индус, то я надеюсь, что вы не будете питать отвращения к пище, которую предложит вам ваш бедный слуга». Тотчас же он положил на пол, на цыновку, манги, иньями, жареные бананы, пататы, испеченные в золе, и доставил горшок риса с сахаром и кокосовым молоком. Затем он снова сел на цыновку подле своей жены и ребенка, спавшего около нее в колыбели.

«Добродетельный человек, — сказал ему англичанин, — вы гораздо достойнее меня, потому что вы делаете добро тем, кто презирает вас. Если вы не окажете мне чести сесть на одну цыновку со мною, я стану думать, что вы считаете меня злым человеком, и немедленно уйду из вашей хижины, хотя бы мне предстояло быть потопленным дождем или растерзанным тиграми». Парий сел на одну цыновку со своим гостем, и оба принялись за трапезу. Между тем ученый наслаждался чувством безопасности среди бури. Хижина была чрезвычайно устойчива: помимо того что она стояла в самом тесном месте, она была еще построена под фиговым деревом, ветви которого, с пучками корней на концах, образуют множество сводов, поддерживающих главный ствол. Листва этого дерева была так густа, что ни одна капля дождя не проникала сквозь нее, и, несмотря на то, что раздавался ужасный вой урагана, смешанный с ударами грома, дым от огня, выходивший из середины крыши, и огонь лампы нисколько не колебались. Ученый любовался спокойствием индуса и его жены, еще более глубоким, нежели спокойствие элементов. Их ребенок, темный, блестящий, как черное дерево, спал в колыбели; мать качала его ногой и в то же время забавлялась тем, что делала для него ожерелье из красных и черных горошин. Отец бросал на обоих взгляды, исполненные нежности. Наконец, даже собака принимала участие в общем счастии: лежа вместе с кошкой возле огня, она время от времени полуоткрывала глаза и вздыхала, глядя на хозяина.

Как только англичанин кончил трапезу, парий предложил ему горящий уголек, дабы зажечь трубку, и, закурив в свою очередь, сделал знак жене, которая поставила на цыновку две чашки кокосового молока и большую тыквенную бутылку, наполненную пуншем, приготовленным ею во время ужина из воды, рисовой водки, лимонного сока и сока сахарного тростника. В то время как они курили и пили, ученый сказал индусу: «Я считаю вас одним из самых счастливых людей, которых когда-либо встречал, а следовательно — одним из умнейших, Разрешите мне задать вам несколько вопросов. Почему вы так спокойны во время этой ужасной бури? Ведь вы скрыты лишь деревом, — деревья же притягивают молнию».

«Никогда еще, — ответил парий, — молния не падала на фиговое дерево». — «Это очень любопытно, — продолжал ученый. — Причиной этому, конечно, то, что данное дерево имеет отрицательное электричество, как лавр».

«Не понимаю вас, — сказал парий, — но моя жена думает, что происходит это потому, что бог Брама однажды укрылся под его листвой; а я полагаю, что бог дал в этом грозном климате фиговым деревьям густую листву и своды, чтобы люди могли найти под ними убежище от грозы, и не позволяет грому касаться их».

«Ваш ответ очень благочестив, — сказал ученый. — Видимо, вера в бога приносит вам покой. Вера дает больше спокойствия, нежели знание. Скажите мне, пожалуйста, к какой касте принадлежите вы, ибо вас нельзя причислить ни к одной из индусских каст, поскольку ни один индус не хочет иметь с вами общения. В списке ученых каст, которые я должен был исследовать на моем пути, я не нашел касты париев. В какой области Индии находится ваша пагода?» — «Повсюду, — ответил парий. — Пагода — природа; я поклоняюсь создателю ее при восходе солнца и благословляю его при заходе. Обученный несчастием, я никогда не отказываю в помощи более несчастным, чем я сам. Я стараюсь сделать счастливой мою жену, ребенка и даже кошку и собаку. Я жду смерти в конце жизни моей, как сладкого сна в конце дня».

«В каких книгах почерпнули вы эти взгляды?» — спросил ученый. «В природе, — ответил индус, — я не знаю других книг». — «Ах, это великая книга! — сказал англичанин. — Но кто научил вас читать ее?» — «Несчастие, — ответил парий: — принадлежа к презренной касте моей страны, отвергнутый обществом, я ушел к природе». — «Но в вашем одиночестве у вас есть, по крайней мере, какие-нибудь книги?» — возразил ученый. «Ни одной, — сказал парий, — я не умею ни читать, ни писать». — «Вы избегли многих сомнений, — сказал ученый, ударив себя по лбу. — Что же касается меня, то я был послан Англией, моей родиной, искать истину у многих народов, дабы просветить людей и сделать их счастливее. Однако после бесплодных поисков и жестоких споров я убедился, что искание истины — безумие, ибо, найдя ее, не будешь знать, кому ее передать, если не хочешь нажить себе множества врагов. Скажите мне откровенно: не согласны ли вы со мной?» — «Хотя я только невежда, — ответил парий, — но ежели вы позволяете мне высказать свое мнение, то я думаю, что каждый человек должен искать истину для собственного счастия, иначе он будет скупым, тщеславным, подозрительным, злым, даже людоедом, следуя предрассудкам или интересам тех, кто его воспитал».

Ученый, который беспрестанно думал о трех вопросах, предложенных им главе пандитов, был восхищен ответом пария.

«Поскольку вы полагаете, — сказал он ему, — что каждый человек должен искать истину, то скажите мне прежде всего, какими средствами нужно пользоваться, дабы найти ее, ибо чувства наши обманывают нас, а наш разум вводит нас в еще бо́льшие заблуждения. Разум различен почти у всех людей; он, полагаю я, по существу влечет лишь к частным выгодам каждого из них. Вот почему он так разнообразен повсюду на земле. Нет двух верований, двух народов, двух племен, двух семей, — да что я говорю! — нет двух людей, которые думали бы одинаково. Как же искать истину, если разум не может служить для этого средством?» — «Я думаю, — ответил парий, — надо искать ее простым сердцем. Чувства и ум могут обмануть нас, но простое сердце, хотя оно и доступно обману, никогда не обманет».

«Ваш ответ глубок, — сказал ученый. — Нужно сперва искать истину сердцем, а не умом. Все люди чувствуют одинаково, а рассуждают различно, потому что основы истины — в природе, а следствия, которые они извлекают, — в их выгодах. Итак, простым сердцем нужно искать истину, ибо простое сердце никогда не будет заставлять выслушивать то, чего оно не слышало, и верить в то, во что оно не верит. Ему не для чего ни обманываться, ни обманывать других. Таким образом, простое сердце, далеко не такое слабое, как сердца большинства людей, движимых своими выгодами, крепко и именно таково, каким должно быть, чтобы искать и хранить истину».

«Вы развили мою мысль гораздо лучше, чем это мог бы сделать я, — ответил парий. — Истина подобна небесной росе, чтобы сохранить ее чистой, нужно ее вливать в чистый сосуд».

«Это очень хорошо сказано. Вы искренний человек, — продолжал англичанин. — Но осталось найти еще самое трудное. Где искать истину? Простое сердце зависит от нас, но истина зависит от других людей. Где найти ее, если те, кто окружают нас, в большинстве исполнены предрассудков или развращены своекорыстью. Я побывал у многих народов, я рылся в их библиотеках, я совещался с их учеными, но повсюду я нашел лишь противоречия, колебания и мнения в тысячу раз более различные, нежели их языки. Если нельзя отыскать истину в знаменитейших собраниях человеческих знаний, куда же идти за ней? К чему иметь простое сердце среди людей, у которых ум лжив, а сердце порочно?»

«Истина казалась бы мне подозрительной, — ответил парий, — если бы она досталась мне лишь через людей. Совсем не среди них надо искать ее, а в природе. Природа — источник всего существующего. Язык ее не темен и не различен, как язык людей и книг. Люди творят книги, а природа — вещи. Основывать истину на книгах — то же, что основывать ее на какой-нибудь картине или на статуе, которая может интересовать лишь одну страну и которую время меняет с каждым днем. Всякая книга — искусство людей, природа же — искусство бога».

«Вы правы, — сказал ученый: — природа — источник природных истин. Но где, если не в книгах, например источник истин исторических? Как удостовериться сегодня в истинности события, случившегося тысячу лет тому назад? Те, кто передали нам его, были ли они лишены предрассудков, были ли беспристрастны, было ли у них простое сердце? Кроме того, сами книги, которые передают нам это событие, — разве не нуждаются они в переписчиках, в издателях, в комментаторах, в переводчиках, а все эти люди не меняют ли более или менее истину? Как вы справедливо сказали, книга — только искусство человека. Значит, надо отказаться от всякой исторической истины, ибо ее можно добыть лишь с помощью людей, которым свойственно заблуждаться». — «Какое значение имеет для нашего счастия, — сказал индус, — история минувшего? История настоящего есть история того, что было, и того, что будет».

«Очень хорошо, — сказал англичанин. — Но вы признаете, что нравственные истины необходимы для счастия человеческого рода. Как же найти их в природе? Животные воюют, убивают и пожирают друг друга; даже стихии борются со стихиями. Неужели люди будут так же поступать друг с другом?» — «О нет! — возразил добрый парий. — Каждый человек найдет правила своего поведения в собственном сердце, если у него сердце простое. Природа вложила в него этот закон: не делайте другим того, чего не хотите, чтобы другие делали вам». — «Это верно, — ответил ученый: — природа согласовала интересы рода человеческого с нашими. Однако в отношении истин религиозных, как открыть их среди стольких традиций и культов, которые разделяют народы?» — «В той же природе, — ответил парий. — Если мы будем разглядывать ее простым сердцем, мы увидим бога в его могуществе, разумности, доброте. Так как мы слабы, невежественны и презренны, этого достаточно, чтобы обязать вас чтить и любить его всю нашу жизнь, не прекословя».

«Превосходно! — воскликнул англичанин. — Но теперь скажите мне: нужно ли, открыв истину, сообщать ее другим людям? Если вы сделаете это, вас будет преследовать бесконечное число людей, которые живут в противоположном заблуждении, уверяя, что это заблуждение и есть истина и что все, что пытается разрушить ее, само является заблуждением». — «Нужно, — сказал парий, — говорить правду людям с простым сердцем, то есть людям добра, которые ищут ее, но не злым, которые не принимают ее. Истина — драгоценная жемчужина, а злой человек — крокодил, который не может украсить ею себе уши, потому что их у него нет. Если вы бросите жемчужину крокодилу, то, вместо того чтобы украсить себя ею, он захочет ее сожрать, сломает себе зубы и в гневе бросится на вас». — «Мне остается вам сделать только одно возражение, — сказал англичанин, — а именно: из сказанного вами следует, что люди осуждены на ошибки, хотя истина им необходима, ибо поскольку они преследуют тех, кто говорит им ее, то какой ученый осмелится просветить их?» — «Тот, — ответил парий, — кто сам преследует людей, чтобы научить их истине: несчастие». — «О, на этот раз, — возразил англичанин, — я думаю, что вы, человек природы, ошибаетесь. Несчастие бросает людей в суеверие. Оно подавляет сердце и ум. Чем более несчастны люди, тем более они подлы, легковерны и принижены».

«Это значит, что они недостаточно несчастны, — возразил парий. — Несчастье подобно черной горе Бембер, на границе знойного царства Лагор. Пока вы всходите на нее, вы видите перед собой лишь голые скалы, но когда вы на вершине, вы видите небо над своей головой и у ног своих — государство Кашмирское».

«Прелестное и верное сравнение!» — сказал ученый. — У каждого человека действительно в жизни есть своя гора, на которую он должен взойти. Ваша гора, добродетельный отшельник, должна была быть очень крутой, ибо вы поднялись над всеми людьми, которых я знаю. Вы, следовательно, были очень несчастны. Но скажите мне сперва, почему вашу касту так: презирают в Индии, а касту браминов так чтут? Я возвращаюсь от главы Джагернаутской пагоды, который мыслит не больше, чем его идол, но заставляет чтить себя, как бога».

«Это оттого, — ответил парий, — что брамины утверждают, будто они вышли из головы Брамы, а парии произошли от ног его. Они прибавляют еще, что однажды Брама, странствуя, попросил поесть у одного пария, и тот предложил ему человеческого мяса. С тех пор их каста почитается, а наша проклята по всей Индии. Нам не дозволено приближаться к городам, и каждый наир или рейспут может убить вас, если мы только приблизимся к нему на расстояние дыхания». — «Клянусь святым Георгием, — воскликнул англичанин, — это очень бессмысленно и очень несправедливо! Как могли брамины убедить в подобной глупости индусов?» — «Внушая с детства, — сказал парий, — и беспрестанно повторяя им ее: люди обучаются, как попугаи». — «Несчастный, — сказал англичанин, — что сделали вы, чтобы выбраться из пропасти бесчестия, в которую бросили вас брамины при рождении? Я не знаю ничего более ужасного для человека, как сделать его подлым в его собственных глазах; это значит отнять у него самое первое из утешений, ибо вернейшее из всех утешений, какое только можно найти, это углубиться в самого себя».

«Я спросил себя сперва, — ответил парий, — верна ли история бога Брамы. Только брамины, заинтересованные в том, чтобы приписать себе божественное происхождение, повествуют ее. Они, конечно, выдумали, будто один парий хотел сделать Браму людоедом, дабы отомстить париям, которые отказываются верить в святость, ими себе приписываемую. После этого я сказал себе: предположим, что случай этот истинен; но ведь бог справедлив — он не может сделать виновной касту за преступление одного из ее членов, если каста не совершала его. Но даже предположив, что вся каста париев принимала участие в этом преступлении, все же потомки не были причастны к нему. Бог не наказывает детей за грехи предков, которых они никогда не видели, как не наказывает предков за грехи правнуков, которые еще не родились. Однако предположим еще и то, что я несу теперь наказание за пария, изменившего своему богу тысячу лет назад, хотя я и не принимал участия в его преступлении. Разве может существовать что-либо ненавидимое богом, не будучи тотчас же уничтожено? Если бы я был проклят богом, тогда ни одно из насаждений моих не возросло бы. Наконец я сказал себе: предположим, что меня ненавидит бог, делающий мне добро. Я постараюсь стать ему приятным, делая, по его примеру, добро тем, кого я должен был бы ненавидеть».

«Однако, — спросил его англичанин, — как же сумели вы жить, будучи отвергнутым всеми?» — «Сперва, — ответил индус, — я сказал себе: если все враги тебе, — будь сам себе другом. Твое несчастие не превышает сил человека. Как бы ни был силен дождь, на маленькую птичку не упадет больше одной капли. Я уходил в лес и на берега рек искать пищи; однако большей частью я находил лишь дикие плоды и должен был остерегаться хищных зверей. Так я узнал, что природа почти ничего не уготовила для одинокого человека и что она связала мое существование с тем самым обществом, которое выбросило меня из своей среды. Я стал ходить тогда на заброшенные поля, встречающиеся в большом количестве в Индии, и всегда находил там кое-какие съедобные растения, которые пережили разорение того, кто возрастил их. Так странствовал я из области в область, зная, что найду повсюду пропитание на земледельческих пустырях. Когда я находил семена каких-либо полезных растений, я снова засевал их, говоря: если это не для меня, то для других. Я чувствовал себя менее несчастным, видя, что я могу делать хоть немного добра. Было одно, чего я страстно желал: войти в какой-нибудь город. Я любовался издали их стенами и башнями, необычайным стечением лодок на реках, караванами на дорогах, нагруженными товаром, и тянущимися к ним со всех сторон горизонта отрядами, которые прибывали туда из провинции, чтобы сменить стражу; шествиями посланников с их многочисленной свитой, которые прибывали из чужеземных государств, дабы сообщить о счастливых событиях или заключить союзы. Я приближался, насколько мне было дозволено, к их предместьям, разглядывая с удивлением столбы пыли, поднятые таким количеством путешественников, и я дрожал от желания, слыша тот глухой шум, какой исходит от больших городов и который на соседних полях кажется похожим на рокот волн, разбивающихся о морской берег. Я говорил себе: соединение людей стольких различных сословий, которые делают общим достоянием свою промышленность, свое богатство и радости, должно сделать из города обитель наслаждения. Но если мне не дозволено приблизиться к нему днем, то кто помешает мне войти в него ночью? Слабая мышь, у которой столько врагов, идет куда глаза глядят под прикрытием темноты. Она переходит из хижины бедняка во дворец царей. Чтобы насладиться жизнью, ей достаточно света звезд. Для чего же мне свет солнца?

Таким размышлениям предавался я в окрестностях Дели. Это дало мне столько смелости, что с наступлением ночи я вошел в город. Я проник в него через ворота Лагора. Сперва я миновал длинную пустынную улицу, вдоль которой слева и справа шли дома, окаймленные террасами и поддерживаемые сводами, под которыми находились лавки торговцев. На некотором расстоянии друг от друга я встречал большие караван-сараи, крепко запертые, и большие базары и рынки, на которых царил глубочайший покой. Приближаясь к центру города, я пересек восхитительный квартал омров, наполненный дворцами и садами, расположенными вдоль Гемны. Здесь все оглашалось звуками инструментов и песнями баядерок, плясавших на берегу реки при свете факелов. Я приблизился к воротам одного сада, чтобы насладиться столь сладостным зрелищем, но меня оттолкнули рабы, прогонявшие оттуда бедняков ударами палок. Удаляясь от квартала знати, я прошел мимо нескольких пагод моей религии, где большое число несчастных, распростершись на земле, предавалось слезам. Я поспешил убежать при виде этих памятников суеверия и ужаса. Далее пронзительные голоса мулл, которые возвещали с высоты небес ночные часы, дали мне понять, что я нахожусь у подножия какого-то минарета. Поблизости находились фактории европейцев с их беседками, и сторожа беспрестанно кричали: «Кабердар!» — «Берегись!» Затем я прошел мимо большого здания, в котором я узнал тюрьму по звукам цепей и по стонам, исходившим оттуда. Вскоре я услышал крики боли в большой больнице, откуда вывозили повозки, нагруженные трупами. По дороге я встретил воров, бежавших вдоль улиц, сторожевые патрули, гнавшиеся за ними, толпы нищих, который, несмотря на удары тростником, выпрашивали, стоя у дверей дворцов, остатки пиршества, и повсюду женщин, открыто торговавших собой, дабы иметь чем жить. Наконец, после долгого пути, я вышел: той же улицей на громадную площадь, окружавшую крепость, где живет Великий Могол. Она была покрыта палатками раджей, или набобов, его свиты и их отрядами, различающимися друг от друга факелами, знаменами и длинными палками с хвостами тибетских коров на концах. Широкий ров, наполненный водой и уставленный орудиями, окружал и площадь и крепость. Я рассматривал при свете сторожевых огней башни замка, подымавшиеся до облаков, и длинные стены, терявшиеся за горизонтом. Мне очень хотелось проникнуть туда, но большие «кари», или бичи, развешенные на столбах, отняли у меня желание вступить даже на площадь. Я оставался на одном из ее концов, возле негров-рабов, позволивших мне отдохнуть около огня, вокруг которого они сидели.

Отсюда я с восхищением рассматривал императорский дворец и говорил себе: вот здесь живет счастливейший из людей! К повиновению ему побуждают столько религий! Ради его славы приезжают столько посланников! Ради его сокровищниц истощается столько провинций! Ради его страстей странствуют столько караванов, и ради его безопасности столько людей бодрствуют в тишине! В то время как я рассуждал так, громкие крики радости раздались по всей площади, и я увидел, как прошло восемь верблюдов, украшенных флагами. Я узнал, что они несли головы мятежников, которые генерал Могола посылал ему из провинции Декан, где один из его сыновей, назначенный им губернатором, воевал против него в течение трех лет.

Немного времени спустя прискакал во весь опор курьер верхом на дромадере. Он прибыл, чтобы оповестить о потере одного пограничного города Индии вследствие измены одного из градоправителей, сдавшего его персидскому царю. Едва этот курьер удалился, как другой, посланный губернатором Бенгалии, принес известие, что европейцы, которым император для блага промышленности даровал фактории в устьях Ганга, выстроили там крепость и завладели судоходством по реке. Спустя несколько минут после прибытия этих двух курьеров из дворца вышел офицер во главе отряда гвардии. Могол приказал ему отправиться в квартал омров и привести оттуда трех вельмож, заковав их в цепи, ибо они обвинялись в единомыслии с врагами государства. По его приказанию был арестован накануне мулла, который в своих проповедях восхвалял царя персидского и открыто говорил, что индийский император неверный, ибо, вопреки законам Магомета, он пьет вино. Наконец, уверяли, что он приказал задушить и бросить в Гемну одну из своих жен и двух офицеров своей гвардии, уличенных в том, что они участвовали в восстании, поднятом его сыном. В то время как я размышлял об этих печальных событиях, высокий огненный столб поднялся внезапно над кухнями гарема; столбы дыма смешались с облаками, и красный свет осветил башни крепости, ее рвы, площадь, минареты мечетей, простираясь до самого горизонта. Тотчас же большие медные литавры и «карны», или гобои, с ужасающим шумом забили тревогу. Эскадроны кавалерии рассыпались по городу, выбивая двери в соседних с дворцами домах и принуждая жителей сильными ударами бичей бежать на пожар. Тогда сам я убедился, сколь соседство сильных мира сего опасно для малых людей. Великие мира сего подобны огню, который пожирает даже тех, кто бросают в него фимиам, если они слишком близко подходят к нему. Я хотел скрыться, но все улицы, ведущие от площади, были загромождены. Было бы невозможно уйти, если бы, по божьей милости, та часть, где находился я, не оказалась занятой гаремом. Так как евнухи увозили оттуда жен на слонах, это облегчило мне бегство, ибо, если повсюду стража ударами кнутов принуждала людей идти на помощь дворцу, слоны ударами хоботов заставляли их удаляться оттуда. Так, преследуемый то одними, то другими, я выбрался из этого ужасного хаоса и при свете пожара достиг противоположной окраины предместья, где под кровлями лачуг, вдали от вельмож, простой народ отдыхал в мире от трудов своих. Там я впервые вздохнул свободно. Я сказал себе: вот я видел город, я видел обитель властителей народа. О, скольких властителей сами они лишь рабы! Даже в часы отдыха они повинуются страстям, тщеславию, суеверию, жадности. Они должны даже во время сна остерегаться толпы презренных существ, которые окружают их: воров, нищих, царедворцев, поджигателей, вплоть до солдат своих, вельмож и священников. Каков же город днем, если он так беспокоен ночью! Несчастия людей растут вместе с наслаждениями. Какой же жалости достоин император, который окружен всеми ими! Он должен опасаться внутренних и внешних войн и даже того, что является его утешением и защитой, — своих генералов, своей гвардии, своих мулл, своих жен и детей. Рвы его крепости не смогут удержать призраков суеверия, и слоны его, столь хорошо обученные, не смогут отогнать от него черные заботы. А я, — я не боюсь ничего этого! Никакой тиран не имеет власти ни над телом моим, ни над моей душой. Я могу служить богу, как мне велит совесть, и мне нечего бояться никого из людей, если только я не буду мучить сам себя. Поистине, парий менее несчастен, чем император! Тут обильные слезы выступили у меня на глазах, и, упав на колени, я возблагодарил небо, которое, дабы научить меня переносить несчастия, показало мне горести еще более нестерпимые, нежели мои.

С тех пор я посещал лишь предместья Дели. Оттуда я видел, как звезды освещали жилища людей и смешивались с их огнями, словно небо и город образовывали одно владение. Когда луна освещала картину, я наблюдал иные краски, нежели днем. Я любовался башнями, домами, деревьями, одновременно посребренными и темными, которые далеко отражались в водах Гемны. Я бродил свободно по большим, уединенным и молчаливым кварталам, и мне казалось тогда, что весь город принадлежит мне. А между тем человечество отказало бы мне в горсти риса: таким ненавистным делала меня религия! И вот, лишенный возможности найти друзей среди живых, я стал искать их среди мертвых. Я уходил на кладбища, дабы питаться на могилах яствами, пожертвованными из благочестия родственниками. В этих местах я любил размышлять. Я говорил себе: здесь город покоя, здесь исчезли могущество и гордость; невинность и добродетель здесь в безопасности. Здесь умерли все страхи жизни; здесь — постоялый двор, где возница навсегда распряг лошадей, где отдохнет и парий. Эти размышления сделали для меня смерть желанною, и я стал презирать землю. Я наблюдал восток, откуда все время появлялось множество звезд, и хотя судьбы их были мне неизвестны, я чувствовал, что они связаны с судьбами людскими и что природа, которая подчинила их нуждам столько невидимых им предметов, связала с ними, по крайней мере, эти вот существа, что видны им. Так душа моя поднималась по небосклону вместе со светилами, и, когда утренняя заря соединяла с их вечным и нежным мерцанием свою розовую окраску, я чувствовал себя у врат неба. Однако, едва только лучи ее золотили верхушки пагоды, я исчезал, как тень. Я уходил далеко от людей отдыхать в поля, к подножию дерева, где засыпал под пение птиц».

«Чувствительный и несчастный человек, — сказал англичанин, — ваш рассказ очень трогателен. Поверьте мне: большинство городов заслуживает, чтобы их видели лишь ночью. В сущности, есть в природе ночные красоты, которые отнюдь не наименее трогательны; один знаменитый поэт моей родины не воспевал иных красот. Но скажите мне, как же достигли вы того, что стали счастливы при свете дня?»

«Было уже многое в том, что я мог быть счастливым ночью, — ответил индус. — Природа похожа на красивую женщину, которая в течение дня являет черни лишь красоту своего лица, а ночью открывает тайные прелести свои возлюбленному. Но если у уединения есть свои радости, то есть у него и недостатки. Оно представляется несчастному тихой пристанью, откуда он в спокойствии наблюдает, как движутся страсти других людей. Но в то время как он радуется своей неподвижности, время увлекает его самого. Оно равно увлекает и того, кто борется с его бегом, и того, кто отдается ему, — мудрого так же, как и глупого, и оба приходят к концу дней своих, один — пресытившись, другой — не насладившись ими. Я не хотел ни быть умнее природы, ни искать счастия вне законов, которые она предписала людям. Особенно жаждал я друга, которому мог бы поведать свои радости и печали. Я долго искал его среди равных мне. Но я видел лишь завистников. Однако мне удалось найти друга чувствительного, преданного, благородного и недоступного предрассудкам. По правде сказать, я нашел его не среди людей, а среди животных. То была собака, которую вы видите тут. Ее бросили безжалостно на углу улицы, где она чуть было не сдохла с голоду.

Она возбудила во мне сострадание. Я приручил ее; она привязалась ко мне, и в ней обрел я неразлучного товарища. Но этого было недостаточно; мне нужен был друг более несчастный, чем собака, который знал бы все бедствия человеческого общества и помог бы мне сносить их, который желал бы лишь благ природы и с которым я мог бы наслаждаться ими. Только переплетаясь друг с другом, два слабых деревца противостоят буре. Провидение исполнило мое желание, даровав мне добрую жену. У источника своих несчастий нашел я источник счастия своего. Однажды ночью, когда я находился на браминском кладбище, я увидел при свете луны молодую браминку, наполовину скрытую желтым своим покрывалом. При виде женщины, в которой текла кровь моих мучителей, я было в ужасе удалился, но затем приблизился к ней, движимый состраданием при виде того, чем она была занята. Она клала пищу на холм, покрывавший пепел ее матери, сожженной недавно заживо вместе с телом ее отца, по обычаю ее касты; она возжигала над ним фимиам, чтобы вызвать ее тень. Слезы выступили у меня на глазах при виде существа еще более несчастного, чем я. Я сказал себе: увы, узы бесчестия связали меня, тебя же — узы почета. По крайней мере, я живу спокойно на дне моей пропасти, а ты — в вечном трепете на краю своей. Та же судьба, которая отняла у тебя мать, грозит унести однажды и тебя. Тебе дана всего одна жизнь, а должна ты умереть двумя смертями. Если собственная твоя смерть не сведет тебя в могилу, то смерть супруга твоего сведет тебя туда живой. Я плакал; плакала и она. Наши глаза, орошенные слезами, встретились и заговорили друг с другом, как глаза несчастных. Она отвернулась, закуталась в свое покрывало и удалилась. На следующую ночь я пришел к тому же месту. На этот раз она положила больше пищи на могилу матери. Она решила, что я нуждаюсь в ней. И так как брамины часто отравляют погребальные яства, дабы помешать париям съедать их, она принесла только плоды, дабы успокоить меня, что они съедобны. Я был растроган этим выражением человеколюбия и, чтобы засвидетельствовать ей уважение, которое я питал к ее дочерним приношениям, вместо того чтобы взять ее фрукты, присоединил к ним цветы. То были маки, выражавшие участие, которое я принимал в ее скорби. На следующую ночь я с радостью увидел, что она приняла мои знаки почтения. Маки были политы, и она положила новую корзину с фруктами на некотором расстоянии от могилы. Жалость и благодарность сделали меня смелым. Не смея говорить с ней как парий из страха скомпрометировать ее, я решил как мужчина открыть ей все те чувства, которые она вызвала в моей душе. По обычаю индусов, чтобы быть понятым, я избрал язык цветов. Я прибавил к макам ноготки. На другую ночь я нашел мои маки и ноготки окропленными водой. На следующую ночь я стал более смелым и присоединил к макам и ноготкам цветок фульсапата, — который служит сапожникам для окраски кожи в черный цвет, — в знак выражения любви смиренной и несчастней. На другой день, лишь только рассвело, я побежал к могиле, но увидел, что фульсапат засох потому что он не был полит. На следующую ночь, дрожа, положил я тюльпан, чьи красные лепестки и черная сердцевина олицетворяли огонь, что сжигал меня. На другой день я нашел тюльпан в том же достоянии, что фульсапат. Я был подавлен печалью. Однако через день я принес туда бутон розы с шипами как символ моих надежд, смешанных с опасениями. Но каково же было мое отчаяние, когда при первых же лучах дня я увидел свой розовый бутон на далеком расстоянии от могилы! Я думал, что лишусь разума. Что бы ни случилось со мной, я решил заговорить с ней. На следующую ночь, лишь только она появилась, я бросился к ее ногам, но оставался безмолвным, протягивая ей мою розу. Она заговорила и сказала мне: «Несчастный, ты говоришь мне о любви, а скоро меня не будет. По примеру моей матери, я должна сопровождать на костер моего мужа, который только что умер. Он был стар, я вышла за него замуж ребенком. Прощай, удались и забудь меня. Через три дня я буду лишь кучкой пепла».

Произнеся эти слова, она вздохнула, а я, удрученный горем, сказал ей: «Несчастная браминка, природа расторгла узы, наложенные на вас обществом. Попробуйте же порвать узы суеверия. Вы сможете сделать это, если возьмете меря в мужья». — «Что? — воскликнула она плача. — Мне избегнуть смерти, чтобы жить с тобой в позоре? Ах, если ты меня любишь, дай мне умереть!» — «Не дай мне бог, — закричал я, — избавить вас от ваших несчастий для того, чтобы навлечь на вас мои. Дорогая браминка, бежим вместе в леса! Лучше довериться тиграм, нежели людям. Небо, на которое я возлагаю надежду, не оставит нас. Бежим: любовь, ночь, твое несчастие, твоя невинность — все покровительствует нам. Спешим же, несчастная вдова: уже готовится костер тебе, и мертвый твой супруг зовет тебя. Бедная, погибшая лиана, обопрись на меня, я буду твоей пальмой!» Тогда она бросила, рыдая, взгляд на могилу матери, потом на небо и, уронив одну руку в мою, приняла другой от меня розу. Тотчас же я взял ее под руку, и мы тронулись в путь. Я кинул ее покрывало в Ганг, чтобы заставить ее родных думать, будто она утопилась. Мы шли в течение нескольких ночей вдоль реки, прячась днем на рисовых плантациях. Наконец мы прибыли в эту область, которую некогда обезлюдила война. Я проник в глубину леса, где выстроил эту хижину и насадил маленький сад. Мы живем здесь очень счастливо. Я чту свою жену, как солнце, и люблю ее, как луну. Нас презирает свет, но мы чтим друг друга, и когда она внимает моим похвалам или я — ее, они кажутся рам более сладкими, чем восторги всего мира». При этих словах, он поглядел на своего ребенка в колыбели и на жену, которая проливала слезы радости. Ученый в свою очередь, утирая слезы, сказал хозяину: «Поистине, то, что в почете у людей, заслуживает часто презрения, а то, что презирается ими, достойно почитания. Но бог справедлив. Вы в тысячу раз счастливее в вашей безвестности, чем глава джагернаутских браминов во всей своей славе. Он так же, как и его каста, отдан всем превратностям судьбы. На браминов обрушивается бо́льшая часть тех бичей внутренних и внешних войн, которые разоряют вашу прекрасную страну в течение стольких веков. Именно к ним обращаются обычно, чтобы принудить страну к контрибуции, ибо известна власть, какой они пользуются над общественным мнением. Однако наиболее жестоко для них то, что они являются первыми жертвами своей бессердечной религии. Стремясь возбудить страх, они сами проникаются им до потери чувства правды, справедливости, человеколюбия, милосердия. Они связаны цепями суеверия, которыми они хотят держать в плену своих соотечественников. Они принуждены ежеминутно мыться, очищаться и выдерживаться от многих невинных наслаждений. Наконец, — об этом нельзя говорить без содрогания, — они видят, как вследствие их варварского учения сжигают их родственниц, матерей, сестер и дочерей. Так, наказывает природа, законы которой они нарушили. А вы, — вы можете быть искренним, добрым, справедливым, гостеприимным, верующим, избегая унижением своим ударов судьбы и дурных толков».

Окончив эту беседу, парий простился с гостем, чтобы дать ему отдохнуть, и удалился с женой и с колыбелью ребенка в соседнюю небольшую комнату. На другой день, на рассвете, ученый был разбужен пением птиц, свивших себе гнезда в ветвях индийского фигового дерева, и голосами пария и его жены, которые вместе творили утреннюю молитву. Он встал и был очень рассержен, увидев, когда парий и его жена открыли дверь, дабы пожелать ему доброго дня, что в хижине не было другой постели, кроме супружеской, и что они бодрствовали всю ночь, чтобы уступить ее ему. Сказав ему «гелям», они поспешили приготовить для него завтрак. В ожидании ученый прошелся по саду. Оказалось, что сад был, как и хижина, окружен сводами индийских фиговых деревьев, которые так переплелись друг с другом, что образовали изгородь, совершенно непроницаемую для глаза. Он заметил лишь над ее листвой красные склоны уступов, подымавшихся кругом по равнине. Оттуда бежал маленький источник, который орошал этот беспорядочно насаженный сад. В нем вперемешку встречались мангостаны, апельсины, кокосы, бананы, манговые и другие плодовые деревья, отягощенные цветами и плодами. Даже стволы были покрыты ползучими растениями, которые вились вокруг пальм и сахарного тростника. Воздух был насыщен их благоуханием. Хотя большинство деревьев было еще в тени, первые лучи зари уже освещали их верхушки. Там порхали колибри, блистая, как рубины и топазы, меж тем как бенгальские воробьи-многоголоски, спрятавшись под влажной листвой, оглашали из гнезд воздух своим нежным пением.

Ученый гулял под этим прелестным навесом, забыв о науке и честолюбивых мыслях. Вскоре парий пришел просить его к завтраку. «Ваш сад восхитителен, — сказал англичанин. — Я не нахожу в нем других недостатков, кроме того, что он слишком мал. На вашем шесте я прибавил бы к нему лужайку и углубил бы его в лес». — «Сударь, — ответил ему парий, — чем меньше занимаешь места, тем более ты скрыт. Одного листа достаточно для гнезда птицы-мушки». С этими словами они вошли в хижину, где увидели в углу жену пария, кормящую ребенка. Она прислуживала им за завтраком. После молчаливой трапезы ученый стал готовиться к отъезду. Индус сказал ему: «Гость мой, поля еще затоплены ночным дождем, дороги непроходимы; проведите этот день с нами». — «Я не могу, — сказал ученый, — со мной слишком много людей». — «Я вижу, — возразил парий, — вы спешите покинуть страну браминов, чтобы вернуться в страну христиан, религия которых заставляет всех людей быть братьями». Ученый со вздохом поднялся. Тогда парий сделал знак жене, которая, опустив глаза, безмолвно подала ученому корзину с цветами и плодами. Парий же вместо жены сказал англичанину: «Сударь, простите бедность нашу, у нас нет амбры, ни алоэ, чтобы воскурить благовоние перед гостем, по обычаю Индии. У нас есть лишь цветы и плоды. Но я надеюсь, что вы не отнесетесь с презрением к этой маленькой корзине, которую наполнили руки моей жены. В ней нет ни маков, ни ноготков, но есть жасмины и бергамоты, избранные за устойчивость запаха, — символ нашей преданности, которую мы сохраним даже тогда, когда перестанем видеть вас». Ученый взял корзину и сказал: «Я не могу достаточно отблагодарить вас за гостеприимство и выразить все уважение, которое питаю к вам. Примите эти золотые часы, они от Грэхэма, знаменитейшего лондонского часовщика. Их заводят лишь один раз в год». Парий ответил ему: «У нас нет надобности в часах, ибо есть часы, которые всегда идут и никогда не портятся: это — солнце». — «Мои часы отбивают время». — «Для нас то же делает пение птиц», — возразил парий. — «По крайней мере, — сказал ученый, — примите эту нить кораллов, чтобы сделать красное ожерелье для вашей жены и ребенка». — «У моей жены и ребенка, — ответил индус, — не будет никогда недостатка в красных ожерельях, пока в нашем саду не переведется ангольский горох». — «Примите тогда эти пистолеты, — сказал ученый, — чтобы защищаться от воров в вашем уединении». — «Бедность, — сказал парий, — вот крепость, удаляющая от нас воров. Серебра, которым украшено ваше оружие, было бы достаточно, чтобы привлечь их. Во имя бога, покровительствующего нам и от которого ждем мы награды себе, не отнимайте у нас награды за наше гостеприимство». — «Все же, — возразил англичанин, — мне хочется, чтобы у вас сохранилось что-нибудь на память обо мне». — «Хорошо, гость мой, — ответил парий, — раз вы этого желаете, то я осмелюсь предложить вам обмен: дайте мне вашу трубку и примите мою. Когда я буду курить да вашей, я буду вспоминать, что европейский пандит не презрел гостеприимства бедного пария». Тотчас же англичанин протянул ему свою трубку из английской кожи, у которой конец был из желтого янтаря, и получил в обмен трубку пария, ручка которой была из бамбука, а чубук — из глины.

Затем он позвал слуг, промокших после дурно проведенной ночи, и, обняв пария, сел в носилки. Жена пария, плача, осталась у дверей хижины, держа на руках ребенка, а муж проводил ученого до опушки леса, напутствуя его благословениями: «Да вознаградит вас бог за вашу доброту к несчастным! Пусть буду я пред ним жертвой за вас, пусть он благополучно доставит вас в Англию, в эту страну ученых и друзей, которые ищут правды по всему свету, для того чтобы сделать людей счастливее!» Ученый ответил ему: «Я объездил половину немного шара и видел повсюду лишь заблуждение и раздор. Истину и счастие я нашел лишь в вашей хижине». С этими словами они расстались, проливая слезы. Ученый был уже далеко в поле, но все еще видел у подножия дерева доброго пария, который делал ему знаки рукой, чтобы сказать «прости».

Возвратившись в Калькутту, ученый отплыл в Шандернагор, откуда морем отправился в Англию. Прибыв в Лондон, он передал девяносто тюков своих манускриптов председателю Королевского общества, который поместил их в Британский музей, где ученые и писатели по сей день еще переводят их, восхваляют, оспаривают, критикуют и осыпают памфлетами. Что же касается ученого, то он для себя сохранил лишь три ответа пария относительно истины. Он часто курил свою трубку, и когда его спрашивали о том, что наиболее полезного узнал он во время странствований, он отвечал: «Истину нужно искать простым сердцем. Ее находишь лишь в природе. Надо сообщать ее только людям добра». К этому он добавил еще: «Счастие находишь лишь с доброй женой».