Однажды вечером, когда, после шумного разговора о загробном пути души, Цинна и Тимом остались вдвоём на террасе, откуда открывался вид на море, римлянин взял руку старца и исповедал перед ним, что было величайшею скорбью его жизни и ради чего он старался сблизиться с учёными и философами Серапеума.
— По крайней мере, — сказал он в конце, — я выиграл то, что сблизился с тобой, и теперь знаю, что если и ты не разрешишь загадки моей жизни, то и никому этого не удастся.
Тимон долго всматривался в расстилающееся перед ним зеркало вод, в котором отражался двурогий месяц, потом сказал:
— Видал ты те стаи птиц, которые прилетают сюда зимою из мрака севера? Знаешь ты, чего они ищут в Египте?
— Знаю. Тепла и света.
— Души людей тоже ищут тепла, которое есть не что иное как любовь, и света, который есть не что иное как правда. Но птицы знают, куда им лететь за сбоим благом, а души летают по бездорожью, в грусти и тревоге.
— Отчего же, благородный Тимон, они не могут отыскать дорогу?
— Прежде успокоение было в богах, теперь вера в богов выгорела, как елей в лампаде. Потом думали, что философия будет для душ солнцем правды, — ныне, как ты сам знаешь хорошо, на её развалинах и в Риме, и в академии в Афинах, и здесь сидят скептики, которые думают, что они вносят спокойствие, а на самом деле внесли беспокойство. Ибо отречься от света и от тепла — это значит оставить душу во мраке, а мрак — это тревога. Итак, протянув руки вперёд, будем ощупью искать выхода…
— Разве и ты не нашёл его?
— Искал и… не нашёл. Ты искал его в наслаждениях, я — в мышлении, и обоих нас окружает одинаковая мгла. Знай же, что ты не один страдаешь и что в тебе страждет душа мира. Давно ли ты уже не веришь в богов?
— В Риме их чтут всенародно и привозят даже новых из Азии и Египта, но искренно верят в них разве только скупщики зелени, которые утром приезжают из деревни в город.
— И те лишь только спокойны.
— Равно как и те, которые здесь бьют поклоны кошкам и луковицам.
— Равно как и те, которые, словно сытые звери, не жаждут ничего более, как только сна после насыщения.
— Но если это так, то сто́ит ли жить?
— А разве мы знаем, что нам принесёт смерть?
— Тогда какая же разница между тобой и скептиками?
— Скептики примиряются с мраком или показывают вид, что примиряются с ним, а я страдаю в нём.
— И не видишь избавления?
Тимон умолк на минуту, потом ответил медленно, как бы с некоторым колебанием:
— Я жду его.
— Откуда?
— Не знаю.
Потом он склонил голову на руку и, как бы под влиянием тишины, которая царила на террасе, заговорил тоже тихим голосом:
— Странная вещь, но по временам мне сдаётся, что если бы мир не вмещал в себе больше того, что мы знаем, и если бы мы не могли быть ничем большим, чем теперь, в нас не было бы тревоги… Итак, я в источнике болезни черпаю надежду на выздоровление… Вера в Олимп и философию умерла, но здоровьем может быть какая-нибудь новая правда, которую я не знаю.
………………………..
Против ожидания, эта беседа принесла Цинне огромное облегчение. Услышавши, что не только он один, но и весь мир болен, он испытал такое ощущение, как будто кто-нибудь снял с него огромную тяжесть и разложил её на тысячи плеч.