I

Утро. В окно заглядывает дымное, закопченное городское небо. Вы только что поднялись, оделись, умылись, отгоняя последние следы ночного сна, который еще цепляется слегка за ваши ресницы. С улицы несется бесцеремонный треск извозчичьих пролеток, слышатся рожки конок, идут пешеходы, торопятся гимназистки, выкрикивают названия изданий газетные разносчики. Начинается обычный рабочий будничный день. Он ждет, чтоб надвинуть вам на шею хомут, тот хомут, которым вы тянете изо дня в день свою привычную постылую лямку в конторе, в канцелярии, в магазине, в каком-нибудь «управлении» — словом, там, куда судьба и несчастье вас запрягли. Вы торопитесь.

На столе весело кипит самовар и гостеприимно манит и ждет. Вы садитесь к столу. Возле лежит, аккуратно сложенная, свежая, слегка влажная, еще пахнущая краской газета. И как бы вы ни спешили, как бы ни торопились, какая бы кислая рожа вашего хозяина или начальника ни ожидала вас, вы, прихлебывая из стакана и косясь глазами на газетный лист, пробегаете телеграммы о войне, о гибели парохода, о свидании императоров, об убийстве, о мордобитии в городской думе, о прибыли воды, о колебании биржи, затем, разом отхлебнув полстакана, скользите по местной хронике — кража, убийства, думские постановления, полицейские протоколы и, наконец, допивая стакан, кое-как с пятого на десятое прыгаете по статье на местную злобу, жадно ища, не продернули ли Ивана Ивановича или не вывели ли на чистую воду Петра Петровича. И только добежав до конца, вы подымаетесь и спешите к своему хомуту. Без газеты вам день не в день. Попробуй-ка опоздать номер, да вы оглушите по телефону контору редакции звонками, засыплете ее сердитыми укорами, угрозами. Газета вам так же нужна, необходима, неизбежна, как воздух, вода, свет, пища, любовь, счастье.

Почему же так?

Потому, что газета раздвигает перед вами поле зрения безгранично. Вы узнаете, что делают, как живут, думают, борются, страдают, наслаждаются во всех концах земного шара. Жизнь проходит у вас так серо, так скучно, так плоско и пошло, и вдруг простой печатный бумажный лист среди серой обстановки, среди серых людей раздвигает, как в панораме, целый мир событий, фактов, явлений, мир яркий, разнообразный, блещущий всеми красками.

Мало того. Девяносто из ста читателей читают только газету; задавленные текущими делами, они не имеют ни времени, ни охоты уделить книге и одной минуты, и газета является для них единственным источником, откуда они черпают содержание для своего внутреннего мира. Газета для них — евангелие, энциклопедия, источник развлечения, мысли; она им освещает события, дает оценку фактам, общественным деятелям, людским поступкам.

Вы теперь видите, какую огромную роль играет газета для многочисленных лиц, которые стоят в обычном уровне провинциального торговца, купца, чиновника, служащего, приказчика и проч. Неудивительно, что проснувшись утром, он, прежде чем влезть в свой обычный рабочий хомут, жадно пробегает газетный лист.

Но как же создается этот лист, который так же необходим, как воздух, как свет, о котором вы сейчас же вспоминаете, как только открываете утром глаза? Я думаю, это будет небезынтересно. Так пойдемте же, читатель, и вместе проследим, как зарождается, вырастает и выходит в свет божий уже готовым этот тонкий бумажный лист, с нанесенной на нем черной краской, на котором не видно следа тех усилий, того труда, той траты нервов, здоровья, жизни, которые положены сюда и о которых вам и в голову не приходит думать.

II

Тесная, вся заставленная комната; по стенам, на потолке, на полу осела тяжелая серая металлическая пыль; в спертом, удушливом, пропитанном человеческим потом, дыханием и испарениями воздухе стоят странные, чиликающие, не перестающие звуки, точно какая-то угрюмая черная птица быстро и безостановочно делает железным клювом: чилик-чльк-чльк… чилик-чльк-чльк… И эти тяжелые, глухие металлические звуки носятся в густой насыщенной атмосфере, в которой горят электрические лампочки. Они обливают синеватым, мигающим мелкой неуловимой дрожью светом, от которого становится больно глазам, тесно поставленные стойки в два ската; на этих скатах лежат ящики со множеством мелких клеточек, в которых распределен шрифт. Наборщики с наклоненными головами, с потными лицами, в одних жилетах или рубахах, от которых идет испарина, торопливо, не останавливаясь, то там, то здесь, не глядя, берут буквы и, мгновенно ощупывая вырез, который означает верх буквы, быстрым движением прижимают их одну за одной к железной верстатке, которую крепко зажимают в левой руке. В неподвижной густой атмосфере видны лишь мерные круговые взмахи рук, наклоненные головы, губы, шепчущие фразы рукописей, и серые землистые лица с ввалившимися щеками, влажно отсвечивающими на лампочках медленно стекающим потом. Мальчики, лохматые, в разорванных рубахах, сквозь которые выглядывает голое грязное тело, босиком, то и дело бегают между кассами, принося из редакции корректуру. Наборщики берут у них продолговатые оттиски и с неудовольствием смотрят на многочисленные значки, испещряющие поля оттиска: по ним нужно править набор. Наборщик берет шило и начинает выковыривать неверно поставленные буквы. Это — кропотливая, мучительная работа; от напряжения, от усилий разобрать черные буквы шрифта рябит в глазах, ходят круги и предметы кажутся расплывающимися и неясными. Здесь рядом с свинцовым отравлением царит близорукость и надвигающаяся слепота. Среди наборщиков то и дело встречаются совсем еще молодые в очках.

Что еще убивает наборщиков, так это отвратительный почерк рукописей. Это не письмо, а какие-то иероглифы, точно пишущий нарочно старался возможно безобразнее, непонятнее писать, умышленно набрасывая на бумаге невероятные петли, росчерки, гвозди, заостренные углы, так же похожие на буквы, как свинья на коня. Вот стоит молодой, бледный наборщик и с напряжением, с отчаянием всматривается, придерживая всегда дрожаними руками кусок рукописи, болезненно напрягая и наморщивая лоб:

— Еп… ернст… во, оп… нстр… Черт тебя возьми!

Пот капает с его лица, в глазах рябит. Он превосходно набирает, безошибочно и необыкновенно быстро, но с такой рукописью стоит, минута уходит за минутой, у него пропадает драгоценное время, заработок, время отдыха. И он в отчаянии набирает чепуху, чтоб заполнить только строку, зная, что это нелепое слово выбросят в корректуре и ему придется сызнова набирать, то есть сделать двойную работу.

Многие представители литературной профессии щеголяют безобразием своего почерка: дескать, со мной считайся, знаешь ведь, что я — крупной величины литературная сила. Небрежность почерка сочетается почему-то у этих господ с признаком таланта. Но они забывают, что этой своей нелепой привычкой жестоко и безвинно бьют своего меньшого брата, наборщика; дело в том, что набор фактически оплачивается сдельно, и всякое затруднение, всякая приостановка работы отнимает у наборщика и его семьи часть заработка, то есть хлеб. А это жестоко.

Время тянется. Та же духота, та же распаренная, расслабляющая атмосфера, тот же до боли яркий, мигающий свет электричества, та же усталость, тупая, ноющая; та же металлически-глухо чиликающая по всей наборной черная птица, те же наклоненные над «кассами» взмокшие, вспотевшие головы и шепчущие слова рукописей иссохшие губы. Скоро восемь часов. Наборщики торопливо доканчивают «уроки». С шести часов утра они бессменно, лишь с перерывами для обеда, стоят на ногах (работают стоя), и это ежедневно, круглый год, без праздников, без воскресений, без отдыха, без перерывов (за исключением нескольких дней в году). Неудивительно, что эти люди стоят за кассами с такими серыми, изнуренными лицами. Работают они непрерывно, спешно, точно их бичом гонят.

Газета неумолима: над ней так же нервно, напряженно работают люди, как около домны, где клокочет расплавленная масса железной руды. Здесь некогда болеть, нельзя отлучиться, газета высасывает жизнь, здоровье, силы, оставляя лишь скорлупу человека, но те свежие, только что отпечатанные газетные листы, которые вы небрежно пробегаете утром, не носят на себе ни малейших следов этой ужасной цены.

К девяти часам заканчивают уроки и расходятся. Оживившаяся кучка наборщиков торопливо выходит; свежий воздух, движение и уличный шум охватывают их, голова, после четырнадцатичасового стояния на ногах в спертой, душной атмосфере, идет кругом; хочется стряхнуть с себя мучительную усталость, расслабленность, хочется новых, свежих впечатлений, ибо завтра с шести опять на ногах, и ребята тянутся в трактир, — больше ведь некуда, — и пополаскивают и заливают свою долю.

III

В восемь часов расходятся усталые наборщики, но в наборной своим чередом идет работа, почиликивает странная птица, только теперь значительно слабее и тише: на работе остаются только дежурные и ночные.

Уже давно явился метранпаж, ночной командир свинцового войска, которое плотными тяжелыми колоннами занимает большой стол. Метранпаж воистину ночной человек; он не знает дневного света, солнца, дневной жизни. Он уходит с работы в четыре часа, работает напролет всю ночь, день спит. Болеть этому человеку, иметь какие-нибудь экстренные дела не разрешается: заменить его очень трудно и большей частью невозможно.

Вот он подходит к своему послушному неподвижно лежащему черному войску и удивительно легко и страшно смело берет один за другим куски тяжелого набора, смачивает водой и быстро прикладывает их друг к другу в стальной раме. Достаточно малейшего неосторожного, неверного движения, набор моментально рассыплется — и все пропало, газета задержана; но командир, видимо, хорошо знает свои войска, и две черные страницы в раме быстро выравниваются, чтобы завтра идти в атаку на читателя.

Тяжелый черный набор первой и четвертой страниц, крепко стиснутый в стальной раме с выправленными окончательно ошибками, наконец спускают в машину. Некоторое время машинист возится, приправляя вал, который должен ровно идти по набору, надавливая его везде одинаково, и, наконец, пускает привод. С грохотом выкатывается на секунду из машины заключенный в станок набор и с таким же оглушающим грохотом моментально откатывается назад, и это катанье тяжелого набора взад и вперед продолжается до тех пор, пока не отпечатают первой и четвертой страницы на всей заготовленной бумаге. Накладчик в продолжение нескольких часов лист за листом прикладывает к валу, который моментально оборачивает его на себя и прокатывает по бегущему под ним набору, маслянисто отсвечивающему черной краской; через мгновение лист с отпечатанной на одной его стороне первой и четвертой страницей выскакивает из-под вала, его подхватывают длинные деревянные пальцы и ловко и быстро, точно живые, кладут на доску, с секунду придерживая, чтобы бумага не разлеталась.

Так проходит час, два, три; набор выкатывается и вкатывается, черные валики, торопливо вращаясь, растирают краску, из-под вала выскакивают все новые и новые листы, длинные пальцы, взмахивая в воздухе, бережно кладут их один за другим, все идет точно, размеренно, в одном и том же порядке, и человек, стоящий у машины и неустанно в продолжение нескольких часов подающий ей все новые и новые листы, кажется таким же придатком механизма, как валики, как длинные деревянные пальцы, приводы, зубчатки; оглушающий металлический грохот, в котором пропадает человеческий голос, стоит в печатной, и лишь от времени до времени, когда машинист останавливает для приправки машину, разом наступает тишина, наполненная особенным характерным шепотом грозно бегущих по холостым шкивам приводных ремней, тем шепотом, от которого «стiны трясутся».

Близок рассвет, уже посерел краешек неба, но в типографии этого не видно: в густой душной атмосфере все так же равнодушно льется электрическое сияние. Ночные наборщики, как сонные мухи, добирают ночные телеграммы, — с измученными испитыми лицами и ввалившимися глазами; метранпаж с таким же измученным, всегда бледным лицом торопливо заканчивает верстку второй и третьей страниц, заключая их в стальную раму. Готово. Кряхтя и сгибаясь под огромной тяжестью, несут сверстанные страницы рабочие и спускают в машину. Снова начинает с грохотом вкатываться и ходить взад и вперед тяжелый набор, поблескивая черной маслянистой краской, снова мелькают в воздухе деревянные пальцы, укладывая теперь уже отпечатанные с обеих сторон листы, и в короткие промежутки остановок и наступающей тишины снова слышится грозный шепот трепещущих в воздухе, бегущих приводных ремней, которые точно ждут, чтоб подошел неосторожный, и они подхватят, и втянут его, и чрез мгновение сбросят со шкива вместо живого создания измятый кусок кровавого мяса, но никто не обращает внимания на их предостерегающий шепот, все ходят, наклоняются, задевают их, чувствуя, как ветер бежит в лицо от неуловимо мелькающих широких ремней.

Уже светает. Газета родилась. Являются мальчишки и, моргая заспанными глазами, складывают газетные листы. Приходят газетные разносчики, люди, в жару и холод, зимою и летом, в дождь и грязь проводящие жизнь на улице; они забирают газету, и эти белые листы с нанесенной на них краской, как птицы, разлетаются по городу.

Залетает одна из таких легких птиц и к вам, читатель, и вы утром после хорошего ночного сна или после веселой бессонницы в каком-нибудь «Палермо» с неприступными девицами, благодушно прихлебывая из стакана чай, пожинаете труды людей, положивших в этот тонкий лист бумаги за эту тяжелую ночь и предыдущий день столько тяжелого нездорового труда, отнявшего у них кусочек жизни. Вспомните же, хоть изредка, их добрым словом.

Когда бог создал Адама, он слепил сначала его тело из глины, и лежал первый человек бездыханный и недвижимый. И вдунул господь в него душу живую, и поднялся человек и стал он жемчужиной творения, лучшим венцом создания. Я рассказал вам, как рождается с муками и болью тело газеты, внешняя оболочка ее, теперь расскажу, как созидается ее душа, дух, ее одухотворяющий, мысль, делающая ее лучшим созданием человеческого творчества, то живое, что заставляет вас в этом бумажном листе плакать и смеяться, негодовать и приходить в умиление. Но это до следующего раза.