I

Вверху над городом темно, хоть глаз выколи. Внизу яркое сияние электрических фонарей упруго подымает нависающую со всех сторон тьму.

Площадь пуста. По улицам тоже пусто. Стоит странная жуткая тишина после дневной сутолоки и грохота, и черные окна смотрят неподвижно и мертво, как незакрывшиеся спящие глаза.

Смутны неподвижные силуэты городовых. Я вывожу из подъезда на мостовую беззвучно прыгающий велосипед.

— Ну, куда вы в этакую темь? — говорит приятель, выходя за мной без шапки и с тревожным лицом. — Ведь двадцать пять верст… оберут вас за городом, а то и пристукнут. Оставайтесь-ка до утра, а утречком чудесно доедете.

Я на минуту приостанавливаюсь. Ночь темна, и за городом всегда держат облаву босяки и хулиганы; но какой-то дразнящий бес неодолимо подмывает ринуться в эту жуткую темноту, и я сейчас же нахожу необходимый довод:

— Да ведь ждут на даче… будут беспокоиться.

И я сажусь в седло, велосипед послушно трогается, беззвучно прыгая по мостовой.

— Прощайте!

— Прощайте… счастливого пути!.. — уже пропадая, слабо доносится сзади.

Спящие дома, синие тени фонарей бегут назад. У велосипеда, изламываясь по мостовой, то короткая у самых колес, то узкая и длинная через всю улицу, уродливо и послушно бежит моя тень.

Вот и одноэтажные глухие и темные домики, то и дело разрывающиеся темными пустырями. Сиротливо, чуть мерцают керосиновые фонари. Тени слились. Окраина.

Чувствуется немощеная мягкая дорога, и велосипед бесшумно катится мимо отходящих назад последних темных строений.

Густая черная темь сразу охватывает.

Сзади голубоватое зарево, впереди — ровная непроницаемая чернота, заворожившая весь мир.

Не видно ни дороги, ни поля. Не знаю, куда бежит велосипед, и только некоторое усилие, с которым нажимаю педали, говорит, что еду в гору.

Знаю одно: могу заехать в овраг, наткнуться на железнодорожное полотно, забраться в совершенно противоположную сторону. Ухо жадно ловит смутный звон чуть гудящей в вышине проволоки, а глаз — неуловимые силуэты выступающих у самого велосипеда и сейчас же пропадающих телеграфных столбов.

«Эй, смотрите, оберут, а то и пристукнут…» — зловеще слышатся напутственные слова.

Ночной воздух, дотоле неподвижный и молчаливый, теперь несется в лицо; смутно мелькает дорога; характерный звук быстро катящихся тугих шин наполняет немое молчание темноты: «Вь-и-и-и… вьи-вьи-вьи!..»

Тонкие нечеловеческие голоса впиваются в ухо, и иглы мгновенного страха остро разбегаются по всему телу.

— А-а… так вот оно!.. оберут или прист…

Вьи-и-и… вьи-вьи… вьи!..

Нет, это не голоса, это — встречный воздух безумно свистит в раме, в спицах, в ушах.

Ноги, подхваченные педалями, мотаются, как собачьи языки в жару. Вцепившись в руль, я судорожно держусь, низко согнувшись. Ночь несется на меня, по-прежнему неподвижная, слепая и темная.

И вдруг жуткое, жгучее ощущение безумной езды пронизывает меня острой радостью.

— Га-а-а!.. берегись!..

Я забываю о грабежах и убийствах, о босяках, о том, что ночь также зловеще темна; мне хочется кричать, петь звонко и оглушительно.

— Га-а-а!.. го-го-о-о!!

Но бешеный бег срывает голос, как соломинку, и угрожающе нарастает до предела доведенный звук напряженных шин.

Велосипед сломя голову несется куда-то под гору…

Куда?

Если на дороге повозка, лошадь или человек, я разобьюсь вдребезги.

Все равно…

— Го-го-го-о!..

Во тьме внизу, как живой, загорелся огонек.

Он не приближается, а растет, делается яснее, раздваивается, распадается на два. Должно быть, будка у железнодорожного переезда.

«А что, если шлагбаум закрыт?»

И как бы в подтверждение, откуда-то издалека, смутно, как комариное пение, тянется едва уловимый звук паровозного гудка.

Но уже некогда раздумывать, невозможно остановиться, и, шумя расступающимся воздухом, проношусь, приникнув головой к рулю, мимо купы деревьев, мимо двух освещенных окон… В полосе света блеснули рельсы… раз, раз… и в следующее мгновение все пропадает далеко позади вместе с запоздалым лаем спохватившейся собачонки.

Вжж… вжж… вжж…

Я сильно наклоняюсь, велосипед круто берет поворот, оставляя странное ощущение живого существа, инстинктом чующего дорогу.

На секунду доведенный до предела бег перехватывает мне дыхание, охватывает сырость и прохлада, темно мелькают перила моста, с размаху меня насовывает на руль, снова охватывает теплота летней ночи. И велосипед, взявший гору, останавливается, обессиленный, наверху.

II

Схожу с седла.

Тишина.

Та особенная тишина в степи, вдали от городского шума и сутолоки, под темным немерцающим звездами небом, среди невидимых, таинственно на необозримом пространстве раскинувшихся хлебов, — тишина, таинственное и грустное ощущение которой люди умеют только чувствовать, но не умеют передать.

Лишь неустанное стрекотание кузнечиков да перепелиная песня наполняют молчание ночи.

Я глубоко вдыхаю свежий ласковый воздух назревающих полей.

Позади, внизу, сквозь темноту глядят огоньки железнодорожной будки. Далеко вправо мелькают огни взбирающегося на гору поезда. Над самой чертой горизонта недвижимо голубоватое зарево. И сейчас же вместе со всеми представлениями, со всем укладом городской жизни всплывают предостерегающие слова: «Смотрите, оберут, а то и пристукнут».

Подозрительно оглядываюсь: тихо и темно. Тренькают кузнечики, молчат необъятные поля. Снова на душе мирно, покойно. Сажусь в седло: велосипед послушно, беззвучно бежит по невидимой дороге.

То пропадая, то загораясь, глянули впереди сквозь тьму огоньки дач, и нельзя разобрать — далеко это или близко.

Ни о чем не хочется думать, или бродят мысли и воспоминания, мутные, неясные, как сон.

Нечеловеческий звериный рев разрывает ночную тишь. Кто-то ревет, как обезумевшее животное, и смертельный ужас трепещет в темной примолкшей ночи.

«Вот оно!.. оберут или…»

Я изо всех сил наваливаюсь назад на педали, но машина раскатилась, и прямо передо мной, гудя чем-то над моей головой, темно выросла громадная фигура.

А ночную темноту продолжают наполнять бессмысленные, полные ужаса вопли.

— Хто-о?.. хто-о?.. постой… погоди!.. хто ты?..

Я повалил машину на сторону в хлеб. Поднимаюсь, темная фигура виднеется шагах в пяти на дороге. Слышится взволнованное, прерывающееся дыхание.

— Ну, и напужал!.. Фу-у т-ты… вот напужал!..

— Да ты что орешь, — говорю я раздраженно, потирая ушибленное колено и локоть.

А он тяжело дышит и говорит:

— Да как же… иду, задумался… тихо, темь… подымаю голову, глядь — прямо на меня по воздуху… согнулось, а что, не разберешь… по воздуху, по воздуху прямо на меня… о господи!., аж заметило… валасипеда-то мне не видать… темь, а по воздуху, вижу, плывет человек над дорогой… прямо на меня… фу-у, напужал!..

Я поправляю сбившееся при падении седло. Кузнечики взапуски стрекочут. Ночь кругом такая же невозмутимая, спокойная. Раздражение и досада проходят, и все это приключение начинает носить комический вид.

— Да ты что же думал, это черт на тебя, что ли, плывет?

Молчит, потом говорит каким-то сдержанным голосом:

— Не-е… не черт… а коли б еще на полшага подъехал… не удержался бы, подъехал… голову бы начисто размозжил… одна шея бы осталась…

Он чем-то пристукнул о землю, и она дрогнула тяжелым металлическим звуком.

— Начисто… одна бы шея осталась…

И опять, помолчав, добавил:

— Железина у меня в руках… лом… так я им отмахивался… еще бы на полшага, одна шея…

Перепела, кузнечики, все обаяние спокойствия, тишины летней ночи мгновенно исчезают, остается только темь и человек с ломом…

Чувствую, не уйду от этого человека.

— Так ты испугался?

И другим, незнакомым мне, ломающимся голосом спрашиваю:

— Ты что за человек?

В темноте молчание. Я вижу темный силуэт лома, прислоненного к его ноге. Человек роется и шуршит в кармане.

«…одна шея… оберут или пристукнут…»

Из темноты звучит голос:

— В бегах я.

— А-а!

«Я не уйду от этого человека!..»

Он слишком близко стоит от меня, и я слышу, как шуршит бумага в кармане, в котором он все чего-то ищет. Я не успею сделать и попытки вскочить на велосипед, как лом опустится на мою голову.

«В бегах… ясно: из острога… если б на пять шагов дальше от него!.. только б на пять шагов, я бы успел вскочить!..»

Но он наклоняется к самому моему лицу, обдавая дыханием, и я вижу в темноте два расширенных, два сверкающих глаза.

«Сумасшедший!..» — И напряжение неизбежной борьбы охватывает мои нервы и мышцы, сжатые, как пружина.

— Думал, гонец вы за мной… по воздуху. Покурим, что ль?

— Не курю.

— Ну, отдохнем.

Он садится на темную траву, и, подчиняясь смутной гипнотизирующей силе, я опускаюсь возле.

— Гонец… по воздуху… то-то чудной! Попритчится же такое?

Вспыхивает в сложенных ладонях спичка, красновато прорывается между пальцами свет, и на секунду из темноты выступает ус, кусок носа, небритая щека. Он сидит, подняв колени, от времени до времени попыхивает цигаркой, и мне почему-то становится легче на душе.

— Из города, говоришь?

— Что я тебе скажу, — вдруг заговорил он, опять наклоняясь, — что я тебе скажу: от городского буржуя убег я!

— Из… — «сумасшедшего дома» хотел сказать я, но сказал, — из больницы?

— От буржуя убег я, — продолжал он, не слушая, — иду в каменоломни… Ведь как вам сказать, господин… вот он, вот он, этот самый город, вот он, — и он протягивает черную руку к черному горизонту, над которым стоит голубоватое зарево, — в этом самом городе буржуй нутро у меня все выел.

— Болел, что ли?

— Да нет, нутренность у меня всю выпил буржуй этот самый, будь он трижды проклят!.. Ведь у меня, господин, в деревне нашей семья: сынок об пяти годков теперь, жена, ждут, выжидают, истомились, измаялись, а я, господин, как проклятый, не могу вырваться. Сынка-то, сынка поглядеть хочется, лопочет теперь небось… как уходил в город, год был… лупоглазенький…

Вспыхивает цигарка, отодвигая темноту, и снова на секунду выставляется ус, кусок носа и часть лица.

— Только нет… не вырваться, не пустит он меня!..

В голосе странно звучит тоска.

— Да как же не пустит? Взял и поехал.

— Да так, господин, оно и легко и трудно. Вот только всего — взял, сел и поехал, ан пройдет год, другой, третий, глядь, а ты все в городе… вот как вы теперича: вам надыть ехать на дачу, а вы вот со мной сидите, разговариваете, не едете, и никто вас не держит…

— Гм… кхх… кхх…

— Так-то вот и я… как уходил из деревни, думал, вот заработаю, сколочу деньжат, хозяйство поставлю, хату новую срублю, лошаденку прикуплю, плуг думал завести… землю-то арендуем дорого, туго приходится: что выработаешь, все несешь за аренду, а тут падеж, неурожай, кобылка, мочи нет, хоть помирай… Женился я, с женой всего только полтора года прожил, сынишка родился. Обсоветовались мы пойтить мне на год в город заработать на поправку хозяйства. Ну, пошел, думал на другое лето к уборке воротиться, ан вот пятый год пошел, а я ни семьи не вижу, ни хозяйства, ни на мне ничего окромя лохмотьев… разве вот что ваши шаровары придутся хорошо…

Это звучит довольно зловеще. Кажется, мне предстоит ехать на велосипеде без шаровар. Я пытаюсь обратить в шутку:

— Не налезут!

— Растянутся!

— Что же, неудача была, не мог заработать?

Он вздыхает, затягивается, на минуту освещается лицо.

— Работа она была, да ведь как? Буржуй дает столько, лишь бы не сдохнуть… Бьешься, бьешься, пошлешь гроши домой, ведь и там помирают с голоду, и опять ничего, опять бейся. Припало, поступил кучером. Работа бы не чижолая, ну только с тоски было сдох. Отвезешь барина, станешь у подъезда, стоишь, стоишь, стоишь, часами стоишь, мороз ли, жар ли палит, все равно стоишь, как статуй, от скуки аж челюсти на сторону разворачивает… Люди дело делают, а ты по целым часам сидишь на козлах! Ну, все-таки понемножку откладываю, думаю, отстрадаю тут, зато вернусь, дома хозяином стану, только и видел во сне как еду домой. Хлоп, барин помер, остался я без места. Пока стал искать работы, все проел, обносился, одни лохмотья; из дому пишут, Христом богом просят, пришли, помираем, а мне не из чего, хоть руки на себя наложи… Когда где и урвешь двугривенный, с горя напьешься, ведь человек тоже, не из железа. Попал на ссыпку на набережной, опять стал копить. Пришла осень, прекратили ссыпку, все проел. Так и пошло колесом… Эх, да что и толковать… Глянешь на себя: босой, оборванный, тряпье, срамотно… Зачнешь опять добиваться, чтоб человеком придтить в деревню-то, а там опять покатился, так и не видал, как пятый год пошел… Буржуй — он хитрый, жрет, пьет, а нашего брата на цепи держит, и не видать ее, цепь-то, а все тело железом изрезано. Убег я, увидал вас, и представилось, что это буржуй за мной гонца по воздуху послал. Ну и напужался!

Он замолчал.

Долгий протяжный свист локомотива потянулся в темноте из лощины. В черноте ночи стояла тоска, и я не видел его лица, не видел глаз, только темная фигура смутно и неясно маячила возле да неподвижное зарево глядело с черного горизонта.

— Теперь иду на каменоломни… — работа каторжная, по крайности вырвусь из города… Заработаю, оденусь, уже не стану копить, так приду домой хоть одетый-то… может, и вырвусь, он и не стрескает… сил моих нет, истомился по семье… Одначе, господин, вам и ехать пора… только дозвольте на мерзавчика, завтра с устатку раздавить за ваше здоровье.

Я не заставил себя просить, достал серебряную монетку и подал.

— Много благодарны… счастливый путь.

Он вырос надо мной огромной темной фигурой, вскинул сумку, лом и потонул в ночной мгле.