Был туман. Холодная мгла садилась на грязную мостовую, на мокрую панель, на отсыревшие крыши, на проходившую публику. Дома, церкви, столбы — все тонуло в сырой молочной дымке, и, как на этот город мгла, ложилось на сердце тоскливое чувство.

Это было все то же беспокойное чувство газетчика: что это?.. где же правда?.. когда это все кончится?.. в какой сложный клубок все свивается… не теряю ли я чувство меры?.. не наношу ли горькой, непоправимой несправедливой обиды?.. зачем биться с людьми, которых часто даже лично не знаешь, которые тебе лично никогда никакого зла не сделали?.. прав ли я?..

И, как дома, церкви, столбы покрывала мгла, так эти недоумения и сомнения покрыло одно слово, один порыв: бороться, бороться во имя тех, кто молча с каплями пота на челе несет на своем хребте всю тягость жизни и общественных неустройств. И пусть мои писания только капли в бушующем океане силы и несправедливостей, пусть, но ведь и капли прободают камень.

Я стал напоять перо… не ядом, не беспокойтесь, читатель, — чернилами, как раздался звонок.

Широко растворились двери. Уверенно, с достоинством, не так, как носильщик с железной дороги, вошла толпа джентльменов. Тонкое сукно сюртуков, белизна воротничков и манишек, выхоленные лица — все свидетельствовало, что это люди белой кости.

Я вгляделся. Ба! Знакомые все лица. Пакостник, знаменитый председатель ученого общества, китаец Эр Ли, Добрый Горбун, Юбиляр, человек, построивший вавилонскую башню и многие другие.

Первый начал Пакостник, холодно, саркастически, с оттенком презрения, но по тому, что мускулы его лица подрагивали, я заключил, что он волнуется.

— Послушайте, — начал он, — что ж это? что же это вы делаете? ведь это травля, форменная травля. Вы мне мешаете работать как общественному деятелю, мне приходится направо, налево бороться с черными бандами, а тут еще печать создает затруднения. Наконец вы меня бьете как человека, как частного человека. Зачем это вам понадобилось? разве таково назначение печати?

Я опустил голову: не прав ли он? Но сейчас же я вспомнил все претерпенное печатью.

— Милостивый государь, я буду откровенен. Да, достоинство, доброе имя человека — прежде всего, это — величайшая драгоценность в жизни. Никто не имеет права посягать на них. С другой стороны, печать обязана, да, обязана, обсуждать беспристрастно, спокойно и корректно общественные дела, не касаясь личностей…

— А вот вы этого не делаете!

— Позвольте же, не заскакивайте же, дайте же мне высказаться, ведь я же вас не перебивал… Так я сказал, что печать обязана беспристрастно, спокойно оценивать общественные дела. Но ведь это же при условии, что печати дадут возможность спокойного обсуждения, спокойной оценки. Ну, а если ее начинают гнать, если ее начинают преследовать, душить, затыкать ей глотку, пакостить ей, если на нее начинают клеветать, инсинуировать, доносить, что же тогда? Тогда остается одно — борьба, борьба не на живот, а на смерть, остается бить клеветников, инсинуаторов, бить, куда ни попало, чем ни попало, как ни попало. Ведь подумайте, чего вы хотите. Ведь вы хотите задавить, задавить, задушить общественную совесть. Что же остается делать? Остается, схвативши вас за горло, свалившись в жестокой борьбе вместе с вами на землю, из последних сил давить вас, отстаивая единственно что есть у общества: право совести, право общественного мнения. Тут уж не до бархатных перчаток, тут уж приходится вас стиснуть, да так, чтоб глаза и язык вылезли у вас. Откажитесь от вашей мелочной мстительности, злобы, злопамятности, докажите, что слово «напакостить» вырвалось у вас случайно, в раздражении, как может вырваться у каждого человека, и этой безобразной борьбы не будет.

Мой собеседник опустил голову. Обдумывал ли он новый способ напакостить, или почувствовал правду моих слов — не знаю.

Необыкновенно развязно начал Председатель. Как и подобает просвещенному джентльмену, он начал прямо ругаться:

— Я вас терпеть не могу, я вас презираю, вас, газетчиков. Нет более позорного, более презираемого положения, как положение представителя печати. Что такое стрикулист, построчный пятак, газетчик?! Тьфу, как я вас презираю! Что может быть на свете позорнее печати? О, я всегда буду гнать в шею ее представителей. Если бы мне пришлось случайно очутиться бок о бок с газетчиком, ну, скажем, в какой-нибудь комиссии, в каком-нибудь деле, я бы ушел оттуда, не дожидаясь, пока меня выгнали бы. Будь вы прокляты!..

Ну, что такому господину отвечать?

— Послушайте, если вы еще будете ругаться, я вам плюну. Ей-богу!

Я было хотел этим ограничиться, но потом прибавил:

— Самые циничные люди не находят возможным разгуливать по улицам в одном белье, а вот вы разгуливаете, преисполненный шляхетской надменности. Высказываться о печати так, как вы высказываетесь только потому, что вас ударили по карману, значит щеголять в одних белых панталонах. Вас остается только бить — печатью, конечно. И не надейтесь на то, что провинциальная печать до известной степени связана, ваша великолепное имя будет фигурировать в большой прессе. Будьте покойны.

Захлебываясь, подскочил восточный человек, китаец Эр Ли.

— Позвольте, что же это такое, разве же возможно: мерин… Да хотя бы просто мерин, а то еще сивый мерин. (Просительно.) Ну зачем вы добавляли сивый. Ведь это обидно.

— Ну мерин, ну сивый, не полиняли же. Чего вы волнуетесь? А потом зарубите себе на носу: назвался груздем, полезай в кузов; сделал глупость, собрался гнать представителей печати по четыре раза в неделю, так и полезай в шкуру мерина.

Подходит Добрый Горбун. Улыбается.

— Ну зачем вы меня?

Улыбается.

— Ну там насчет… Сандвичевых островов, Огненной земли, Южной Америки.

— А вы зачем там справки насчет отдыха приходивших к вам приказчиков забираете?

Улыбается.

— Как же иначе. Надо же узнать, как в других местах отдыхают.

— Больно долго узнаете. Котузе — по заслуге. Ящик вы себе долгий построили; туда и складывайте все, что требуется оттянуть. А это наказуется.

Улыбается.

— Времени-то много, еще годика два можно тянуть.

— Ну, батюшка, через два года от вас останутся только рожки да ножки. На другой же день вас забудут.

Улыбаясь, отходит.

Встает Юбиляр, из мандаринов, корректный, деликатный.

— Вот вы насчет юбилея тогда… Скажите, я же при чем? Ведь я же никого не неволил, я даже не знал, что мне готовят подарок. За что же вы меня?

— Вы являетесь искупителем общего греха. Согласитесь, что всякие подношения подарков, стоящих денег, служащими начальнику в высшей степени ненормальное, уродливое явление. И этот уродливый обычай безусловно нужно изгнать. Как же это сделать? А вот лучшим средством является карикатура. Она жжет, она доставляет боль, но она и заставляет взглянуть правде в лицо. Смею уверить, что я имел в виду не лично вас (служащие отзываются о вас как о человеке безусловно деликатном и корректном по отношению к ним, что выгодно отличает вас от других мандаринов), а самый принцип, этот уродливый обычай, который необходимо вытравить. Повторяю, вы являетесь искупителем общего греха. Ну, а насчет… родственников, ведь я был прав?