Нет мира для меня, хотя и брани нет. Крылов, «Сонет к Нине». (Из Петрарки.)
Служба у Голицына не обременяла Ивана Андреевича. Губернатор, зная его нелюбовь к канцелярским делам, многое спускал своему секретарю. Времени у Крылова было предостаточно, и он не тратил его зря. Он никому не писал, даже брату, хотя тот тревожился и в слезных письмах к «любезному тятеньке» умолял его об ответе и благодарил за очередные пятьдесят, сто или полтораста рублей.
Иван Андреевич живо интересовался новой страной, людьми, литературой. В Риге была масса немецких книг, журналов, альманахов. Пришлось всерьез заняться немецким. Через несколько месяцев Крылов превосходно знал новый язык.
Он недолюбливал немецких авторов за многословие, тяжесть мысли, тупое, неуклюжее остроумие. Он ненавидел высокомерие немецких баронов, чванство родовой аристократии, угнетавшей прибалтийских крестьян. Ему противна была подчеркнутая, будто нарочитая аккуратность, скопидомная жадность, беспросветное мещанство немецкого буржуа и раболепное пресмыкательство перед силой, титулом, богатством, властью, какая бы она ни была.
Много передумал Иван Андреевич здесь, вдали от родины, хотя от нее было, как говорится, рукой подать. Но возвращаться в Петербург было незачем и не с чем. Он не верил Александру I, так же как и отцу его Павлу I и бабушке Екатерине II. Он считал, что хороших царей не бывает, как не может быть добрых щук, которые питались бы травкой. Крылов был убежден, что ему не придется долго ждать, чтобы убедиться в своей правоте.
Ему уже многое стало ясным. За плечами у него был огромный жизненный опыт. Сейчас Крылов мог понимать, в чем он ошибался, в чем были его заблуждения, и уже по-иному оценивал свои настойчивые поиски правды.
Он понял, почему его перестала сейчас восхищать игра знаменитого Дмитревского — это был ложный пафос, поддельная страсть, фальшивые слезы. Такое искусство, казалось ему, не нужно народу.
Он осознал, почему его раздражал Карамзин с его идиллиями и эклогами, слезливым сочувствием ближнему. Все это была не жизнь, не зеркало ее, а сентиментальная ложь. Разве народу нужна такая литература?
Теперь ему стало ясно, почему его игра на скрипке уже с детских лет так трогала слушателей и оставляла их холодными на концертах заезжих знаменитостей: там был блеск, виртуозность и не было главного — не было души, теплого биения сердца, дыхания жизни и правды. Вот почему простая народная мелодия даже в устах неискусного певца так близка и понятна всем без различия. Он все яснее представлял себе, что именно нужно народу.
Он мог бы служить ему, продолжая работу на театре. Кстати, из Петербурга пришло приятное известие: «Пирог» —- пьеса-безделушка, написанная еще в Казацком и кое-как подправленная в Риге, с успехом прошла в столице.
Вторым радостным известием было предложение петербургских книготорговцев переиздать «Почту духов». Тоненькие тетрадки «Почты» в 1802 году были уже библиографической редкостью[24]. Иван Андреевич удивился этому предложению — оно нарушало его представление об Александре.
Честолюбивые замыслы молодости вновь охватили Крылова. Ему захотелось вернуться в театр, писать нравоучительные комедии. Но он понимал, что это только мечты. Он исписывал груды бумаги и уничтожал написанное: ничто его не удовлетворяло, все грозило опасностями. Его перо было слишком злым.
И он наотрез отказался от прозы и от еще более опасной журналистики.
Следовательно, оставалась только поэзия. Но она, как ему думалось, не была его призванием. Значит, должно было осилить это искусство и стать мастером поэзии: владеть стихом так же свободно, как владел он прозой.
Как прилежный ученик, трудился он над стихами, учась точности и меткости языка у народа, создавшего чудесные мудрые пословицы, очаровательные сказки, величавые былины и задушевные песни.
Осенью 1802 года прибывший из Петербурга фельдъегерь вскользь сообщил о самоубийстве Радищева. Пылкий мечтатель, деятельно работая в комиссии по составлению законов, составил «Проект гражданского уложения». Он предлагал отменить неравенство людей перед законом, телесные наказания и пытки, продажу крестьян в рекруты, ввести суд присяжных, дать народу свободу совести, свободу книгопечатания... Он, должно быть, всерьез поверил Александру. На Радищева посмотрели, как на сумасшедшего, удивились, «как это ему не надоест пустословить попрежнему», и сослуживец его, старый граф Завадовский, вежливо спросил его: неужто ему мало было Сибири?
Так смертью Радищева обернулись «свободы» Александра I. Выходило, что Иван Андреевич оказывался прав. Он чувствовал, как старый сумрак деспотизма спускается на Россию.
Крылов затосковал. Ему опостылели и служба, и чистенькая, будто приглаженная Рига, и незнакомые вежливые люди. Он попрежнему жил одиноко, у него не было никого из близких. Только брат, вернувшийся из заграничного похода, умолял свидеться, приехать погостить. Почти каждое письмо он заканчивал воплем: «Ах! как мне скучно, что тебя так долго не вижу, ты у меня всегда в мыслях».
Зимою 1802 года Крылов был произведен из провинциальных секретарей в губернские. Это его мало трогало. Он пытался разогнать тоску по родине сменой новых впечатлений. Весну и лето Иван Андреевич провел в разъездах: побывал в Ревеле, на островах Балтики, в Валге и в других городах. Осенью его наконец отпустили «для определения к другим делам». Это была обычная формула казенного документа, ибо никаких других дел у Крылова не было, кроме личных. Он говорил, что едет домой. Но и своего дома у него не было. Его домом была Россия.
* * *
Поздней осенью 1803 года щегольски одетый человек, средних лет, склонный к полноте, в блестящем шелковом цилиндре и модном плаще, появился в грязном городишке Серпухове. Здесь был расквартирован Орловский мушкетерский полк, в котором служил Лев Андреевич Крылов.
Незадолго перед этим полк совершил знаменитый Итальянский поход в составе суворовской армии. Наградами и повышениями в чине были осыпаны многие участники похода. Льву Андреевичу не повезло; о подпоручике Крылове забыли — судьба отца повторялась в точности.
Иван Андреевич разыскал брата и поселился у него. Для Левушки настала пора счастья. Он окружил возлюбленного «тятеньку» тучей трогательных, мелких забот, ухаживал за ним, стараясь предупредить малейшее его желание.
В подарок брату Иван Андреевич привез ворох книг и дорогие золотые часы с эмалью, которым двадцатишестилетний Левушка радовался, как ребенок. Здесь, в холостяцком доме брата — Лев Андреевич оставался холостяком до конца жизни, — Крылов-старший наслаждался покоем. Он отдыхал, работал над переводами басен, часами мучился над каким-нибудь стихом, изменяя его, переставляя слова, и убеждался, что работа над языком походит на искусство скульптора: чем дольше и энергичнее скульптор мнет глину для лепки, тем мягче и покорнее она становится. Точно таким же покорным и пластичным становилось слово под упорным и настойчивым пером Крылова.
Несколько раз он выезжал в Москву навестить старых друзей. Особенно приятно ему было встретить давнего знакомого по Петербургу — актера Сандунова, служившего сейчас в московском театре вместе со своей Лизанькой. Отмечая приезд гостя, Сандунов поставил в свой бенефис комедию Ивана Андреевича «Пирог».
Живя у братца, Крылов сделал наброски комедии «Модная лавка» и «Урок дочкам»; они ему удались. В этих комедиях Иван Андреевич продолжал свою линию — защиту русского языка, русского быта, русских нравов от иностранного влияния. Он начал писать стихотворную комедию «Лентяй». Стихи в этой пьесе были уже очень хороши. Замысел пьесы отличался оригинальностью: зритель не видел героя; герой действовал, вернее бездействовал и ленился за сценой, а на сцене незримо присутствовала его лень, выраставшая до гомерических размеров. Вокруг этой лени завязывалось и развертывалось комедийное действие. Но «Лентяй» не был закончен. Крылов торопился к иным делам. У него уже было, с чем вернуться «на свободу».
Последние годы добровольного изгнания были для него Школой поэзии. Он владел сейчас стихом почти с такой же уверенностью, как прозой. Живя в отдалении от родной языковой стихии, он с большей остротой чувствовал яркость, свежесть и точность народной речи. Это особенно ощущалось в поговорках, пословицах и прибаутках русского народа. Они служили как бы началом народной поэзии, исходным ее пунктом, отвечая первейшему поэтическому требованию— «чтобы словам было тесно, мыслям просторно». И Крылов добивался такой же краткости и емкости своей поэтической строки, внешне сжатой, как пружина, а внутренне просторной и широкой, как дыхание.
Это перекликалось с его старыми мыслями молодости писать так, «чтоб в коротких словах изъяснена была самая истина... дабы оные глубже запечатлевались в памяти».
Умудренный опытом, он понимал сейчас, что жить и думать так, как хочется, ему не дадут. Это запрещалось всем и каждому. Жить нужно было по-особому, умеючи, с хитрецой, думать... думать никому не запрещалось, но высказывать свои думы надо было также по-особому. Внешне они должны были быть смирны, как намеченная им будущая его жизнь, а внутренне так бунтарски пламенны, как недавняя его молодость, отошедшая в прошлое.
Летом следующего года Крылов приехал в Москву. Он возвращался в мир уже не тайно, как в последние годы — поглядеть и снова скрыться, а явно, открыто. Он избрал себе путь. Это был путь литератора. Он избрал себе роль — роль ленивого мудреца, которого как бы уже не волновали житейские страсти. Добровольной ссылке пришел конец. Начиналась вторая жизнь[25].