Так дарование без пользы свету вянет, Слабея всякий день, Когда им овладеет лень... Крылов, «Пруд и река».

Басня о кошке и соловье была опубликована вслед за появлением в печати «Рыбьих плясок» в 1824 году, после нескольких лет полного молчания.

В 1819 году Иван Андреевич издал книгу басен в шести частях. В ней был помещен перл басенной поэзии — «Овцы и Собаки»:

В каком-то стаде у Овец,
Чтоб Волки не могли их более тревожить,
Положено число Собак умножить.
Что ж? Развелось их столько, наконец,
Что Овцы от Волков, то правда, уцелели.
Но и Собакам надо ж есть:
Сперва с Овечек сняли шерсть,
А там, по жеребью, с них шкурки полетели,
А там осталося всего Овец пять-шесть,
И тех Собаки съели.

Прошел слух, что Крылов больше не будет писать, что он расстался с поэзией. Слухам не верили, Иван Андреевич уклончиво ссылался на государственную службу, на слабую память, на преклонные годы. Но и Крылову тоже не очень верили. Тем более, что выглядел он превосходно, часто бывал у друзей, на званых вечерах, в концертах и в театре, где с успехом шли его опера и комедии. Но иногда Крылов будто проваливался, и даже друг его Гнедич терялся в догадках. Иван Андреевич почти всерьез говорил ему, что на него нашла блажь и что он играет в карты.

Все близкие друзья знали, что Ивана Андреевича всегда можно было найти на пожаре, где бы и когда бы этот пожар ни случился. Старая детская любовь к большому огню переросла со временем в привычку. Для нее не были препятствием ни дождь, ни усталость, ни буря, ни пурга. Увидев сигнальные шары, поднимающиеся на пожарной каланче, услышав набат или громыханье пожарных колесниц, сопровождаемое воплями медной трубы, Крылов бросал все дела и спешил на место происшествия. Он был способен вскочить среди ночи с постели, мгновенно одеться и отправиться на край города. Биографы Крылова утверждают, что он не пропустил ни одного крупного петербургского пожара.

Искать Крылова на пожарах было все же неудобно, а на людях он почти не появлялся, если не считать службы, — ее он посещал аккуратно. Оленины скучали по Иване Андреевиче, приглашали его к себе, однако и к ним он выбирался редко, жалуясь на старческие немощи.

По вечерам и в свободные дни он занимался новым увлечением — просиживал долгие часы над греческим евангелием. Это была единственная у него книга на греческом языке. Примерно с год назад у Олениных зашел разговор о том, что учиться языкам в преклонном возрасте невозможно. Особенно труден, говорил Гнедич, язык греческий. Крылов оспаривал это, утверждая, что всякому языку можно выучиться в любом возрасте. Гнедич, обиженный за греческий — он-то изучал его всю жизнь, — сказал, что доказательство лучше спорных утверждений. «Попробуйте. Докажите».— «Ну и что же, — легкодумно засмеялся Иван Андреевич, — давайте биться об заклад». Побились об заклад и забыли об этом.

Ивану Андреевичу перевалило за пятьдесят, но он решил доказать свою правоту и начал изучать язык без учебников, по двум евангелиям — греческому и русскому.

Спустя два года он уже свободно читал и переводил. Накупив книг греческих классиков, Иван Андреевич сложил их у себя под кроватью и перед сном обязательно прочитывал несколько страниц.

Эзопа он уже читал свободно, а в Геродота влюбился и хотел перевести его книгу. Несколько вечеров подряд Иван Андреевич занимался «Одиссеей». Русского перевода «Одиссеи» еще не было, и он для пробы перевел из нее вступительную песню.

Однажды за обедом у Олениных, где был также Гнедич, Крылов напомнил о старом их споре. Все рассмеялись. О споре давно уж все забыли. Но Иван Андреевич всерьез предложил назначить ему экзамен, чтобы выяснить наконец, прав он или неправ.

Устроили экзамен. Вначале его вели шутя, не желая позорить крыловские седины, потом увлеклись и спрашивали Ивана Андреевича с пристрастием. Успех был полный. Гнедич признал себя побежденным, но говорил всё же, что спор не в счет, так как Крылов существо не обыкновенное, а гениальное.

Журналы и издатели продолжали выпрашивать у Ивана Андреевича новые басни. Увы, он ничем не мог порадовать читателей. Пришлось согласиться, что муза его действительно замолкла. И это походило на правду; автор был уже немолод, за славой ему нечего было гоняться, он был государственным чиновником, его жаловали чинами и орденами, удвоили пенсию. Крылов уже был надворным советником. Писатель мог жить спокойно и пожинать лавры.

Иван Андреевич, однако, вовсе не собирался успокаиваться — ведь он сказал еще далеко не все, что хотел сказать. В тиши своего неуютного холостяцкого дома он готовил новую книгу басен, среди которых была басня «Пестрые Овцы». Ей Крылов придавал особое значение. Взыскательному художнику снова казалось, что талант его слабеет, а полагаться только на дарование и на вдохновение — это пустое дело.

Без упорного труда, настойчивости, терпения ничего доброго не может быть создано. И он по многу раз переделывал свои произведения, рвал лист за листом, и снова перо его летало по бумаге.

Правда, сейчас уже никакие Каченовские не смели критиковать крыловские басни. Но тем строже относился Иван Андреевич к своей работе, памятуя, что он работает не для денег или славы, а для народа.

Крылов любовно следил за подымающейся русской литературой. Стихи молодого Пушкина, с которым он встречался у Жуковского, радовали Ивана Андреевича. Выход «Руслана и Людмилы» был для него праздником. Поэму бранили литераторы старой школы. Критики нападали на нее со всех сторон. Одна статья вывела Крылова из себя. Он вмешался в полемику, уязвив автора статьи острой эпиграммой:

Напрасно говорят, что критика легка.
Я критику читал «Руслана и Людмилы»:
Хоть у меня довольно силы,
Но для меня она ужасно как тяжка!

С болью в душе наблюдал он, как на его глазах пропадали талантливые люди: царская Россия давила и угнетала их, они голодали, бедствовали, спивались, исчезали для искусства и для общества. Так пропал без применения гигантский талант знаменитого русского механика Кулибина; на памяти Крылова погиб талантливейший архитектор Баженов, затравленный бездарными и капризными самодурами-сановниками. Иван Андреевич был свидетелем гибели превосходного графика Скородумова, который кончил образование в Англии и, несмотря на лестные и выгоднейшие предложения лондонских издателей, решил вернуться на родину. Родина встретила художника неприветливо. Он не знал, к чему приложить свои руки, затосковал, спился и погиб.

Но еще горше было Ивану Андреевичу видеть, как большие таланты разменивались на мелочи, на поденки, на погоню за дешевой славой. Обычно он никогда не хвалил, не ругал, не замалчивал поэта, музыканта или художника, а давал им дельные и умные советы трудиться не покладая рук, учиться каждый день, совершенствоваться каждый час. «Дарование слабеет, когда вы его не совершенствуете, — говаривал он. — Искусство — это не вдохновение, а упорный труд».

Крылов гуляет по Невскому проспекту.
С современного рисунка

Крылов встретился как-то у князя Шаховского с молодым чиновником Григорьевым. Григорьев декламировал стихи, и гости восторгались его мастерским чтением. Похвалы сыпались на юношу. Один только Иван Андреевич молчал и, когда восторги стихли, спросил:

— А что, умница, ты учишься у кого-нибудь?

— Никак нет-с, — отвечал тот.

—- Ну, так и подлинно бы, князь, — сказал Крылов, обращаясь к Шаховскому, — поскорее бы им заняться, а то, пожалуй, еще и с толку собьют... С этим талантом надобно поступать осторожно... — И тут же Иван Андреевич посоветовал юноше не разбрасывать своего таланта по гостиным, забыть об аплодисментах и, главное, учиться, работать, потому что без труда любой талант рассеется прахом.

А спустя несколько лет Крылов увидел на сцене превосходного артиста и узнал в нем молодого чиновника Григорьева. Это был известный в свое время русский актер, выступавший на сцене под псевдонимом Брянский.

После «греческой истории» Крылов стал чаще появляться на людях. Летом Иван Андреевич обычно выезжал к Олениным на дачу, под Петербургом. Приютино, как называлась оленинская дача, было чудесным уголком, где Иван Андреевич, отдыхая, играл с детьми Елизаветы Марковны, — они любили дедушку без памяти, — писал веселые стишки и пародии на басни, смешные надгробные надписи — эпитафии и шуточные двустишия, вроде: «Ест Федька с водкой редьку, ест водка с редькой Федьку».

Время от времени Крылов бывал у талантливого молодого писателя А. Перовского[47]. Зашла как-то речь о привычке ужинать — полезно это или вредно? Одни уверяли, что они отучились от ужинов и чувствуют себя прекрасно, другие собирались бросить эту привычку. Иван Андреевич, оторвавшись на мгновенье от приятного занятия — он накладывал на тарелку кушанье, — проговорил:

— А я, как мне кажется, ужинать перестану в тот день, с которого не буду обедать.

Он был уже немолод, и у него сложились привычки, от которых ему и не хотелось отказываться: за письменным столом он не мог работать, а полулежал с листком бумаги и карандашом на излюбленном своем диване. Да и письменного стола у него не было. Он привык курить сигары, хотя братец Левушка присылал в подарок пачки душистого турецкого табака. На окружающую обстановку Иван Андреевич не обращал никакого внимания, что вполне устраивало его Фенюшу. Он любил свежий вольный воздух и потому в большой комнате, где стоял широкий диван, всегда была открыта форточка. Какой-то любопытный голубь—их много кружилось над сытным Гостиным двором — залетел однажды в комнату к Ивану Андреевичу, поклевал хлебные крошки, рассыпанные на подоконнике — здесь Крылов обычно пил свой утренний чай, — и привлек новых товарищей. Крылатые гости не обращали на хозяина никакого внимания. Он не проявлял воинственных намерений, а с радостью слушал воркованье и несложные ссоры своих гостей. Потом для их удобства на подоконниках рассыпали корм и поставили блюдца с водой.

Крылов стал привыкать к медлительной жизни. Писать письма он не любил, исключением был только брат. С ним велась аккуратная переписка[48]. Левушка жаловался на ленивую и сонную музу Ивана Андреевича, потому что давно уже не видел новых его басен. Он безмерно гордился знаменитым своим братом.

А слава Ивана Андреевича давно уже перешагнула границы родины. Его переводили во Франции, в Италии, в Германии, в Англии, в скандинавских странах, о нем писали как об истинном представителе России. Левушка с восторгом читал парижскую книгу басен Крылова, присланную ему братом. Перевод его не удовлетворил, но слова французского переводчика о том, что всякая просвещенная страна считала бы для себя честью иметь такого писателя своим соотечественником, наполняли сердце Левушки горделивой радостью. «Этого, я думаю, еще никогда никто в России не слыхал», писал он Ивану Андреевичу.

Мнение Крылова-младшего о баснях своего брата, которое он высказал в одном из своих писем, было, конечно, не только его личным мнением, а выражало взгляд огромного большинства читателей. «Басни г. Измайлова, — писал Левушка, — в сравнении с твоими, как небо от земли; ни той плавности в слоге, ни красоты нет, а особливо простоты, с какою ты имеешь секрет писать, ибо твои басни грамотный мужик и солдат с такою же приятностью может читать... Читал и сочинения г. Жуковского, но он, как мне кажется, пишет только для ученых и более занимается вздором, а потому слава его весьма ограничена. А также г. Гнедич, человек высокоумный, и щеголяет на поприще славы между немногими. Но как ты, любезный тятенька, пишешь—это для всех: для малого и для старого, для ученого и простого, и все тебя прославляют...»[49]

Крыловские басни были известны действительно всем. Их знали и грамотные и неграмотные. Ни Державин, ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь не пользовались при жизни такой славой, как Крылов. И самому Ивану Андреевичу пришлось случайно убедиться в своей популярности.

Как-то зашел он в магазин полакомиться устрицами, до которых был большой охотник. В магазине он встретился с крупным сановником; расплачиваясь за свою покупку, сановник выяснил, что у него нехватает с собою денег, и, не сомневаясь в том, что хозяин магазина его знает, спросил: может ли тот поверить ему на слово? Купец извинился, что не имеет чести его знать, и, обращаясь к Крылову, сказал: «Вот ежели бы за вас поручился Иван Андреевич, то я с удовольствием...» — «А откуда ты меня знаешь? — удивленно спросил Крылов. — Ведь я у тебя впервые». — «Помилуйте, Иван Андреевич, — улыбнулся купец, — да вас, я думаю, всякий мальчишка на каждой улице знает».

Это очень польстило Крылову. Он был доволен собою, купцом, сановником, миром и растранжирил в магазине все деньги, что с ним были. Возвращаясь домой, он вспомнил, что хотел купить нотной бумаги, и зашел в гостинодворскую лавочку напротив своей квартиры. «А за деньгами пришлите ко мне на дом, — не-брежно сказал он, протягивая руку за свертком, — моя квартира в двух шагах отсюда. Вы ведь знаете меня — я Крылов». — «Помилуйте, сударь, как можно знать всех людей на свете, — проговорил лавочник и убрал с прилавка бумагу. — Много тут живет народу».

Крылов расхохотался. То был достойный урок его гордости. Он с удовольствием рассказывал об этом и Гнедичу, и Плетневу, и своим товарищам в библиотеке. Как истинный мудрец, он во всем мог видеть смешную сторону.

Когда Ивану Андреевичу минуло пятьдесят три года, у него начались приливы крови. Он никогда не болел, не признавал докторов и редкие головные боли лечил своеобразным лекарством — чтением глупых романов. И «средство» обычно помогало. Однажды ночью он проснулся, как от удара. Руки не двигались. Сердце замирало. Это и был первый удар — следствие одинокой, недвижной жизни при богатырском здоровье Ивана Андреевича.

Он перенес болезнь в одиночестве. Второй удар был серьезнее первого. Паралич поразил лицевые мускулы. Тяжелое тело стало чужим. Через силу Крылов поднялся, вышел из дому и, шатаясь, побрел сквозь вьюгу и ветер на Фонтанку, к Олениным. Он добрался туда не скоро — измученный и умирающий от слабости. Елизавета Марковна бросилась к нему: «Что с вами, Крылышко?» И, едва шевеля губами, Иван Андреевич прошептал: «Помните, я сказал вам, что приду умереть у ног ваших».

Его уложили в постель, вызвали докторов, окружили заботливым уходом. Он поправлялся медленно. Могучий организм его боролся со смертью. И она отступила снова.

Часть лета Иван Андреевич провел в Павловске, куда его пригласила вдовствующая царица. «Под моим надзором он скорее поправится», сказала она. Крылов уже чувствовал себя совсем хорошо; несколько вечеров сряду он читал царице и ее фрейлинам басни и отрывки из своих старых комедий. Среди басен было много таких, которых еще никто не знал. В газетах появились сообщения о том, что И. А. Крылов, долго отдыхавший на своих лаврах, намеревается издать седьмую книжку своих басен. Намекая на ленивую и сонную его музу, «Литературные листки» писали: «Радуемся пробуждению таланта первого русского баснописца и нетерпеливо ожидаем исполнения сего намерения». Сообщалось, что новых басен будет двадцать, затем это число повысилось до тридцати, постом была установлена достоверная цифра — двадцать семь.

Одной из первых до появления книги была опубликована басня Крылова «Кошка и Соловей». Она была направлена против цензуры, и это сразу же поняли все.

А цензура в эти годы начинала свирепствовать. Александр I с тревогой выслушивал доклады и читал донесения о смутных настроениях в обществе. Во время заграничных походов, долгого пребывания во Франции русские солдаты и офицеры видели иную жизнь. Вернувшись в Россию, солдаты роптали: «Мы проливали кровь, а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас вновь тиранят господа»[50]. Чтобы не заражать страну вольным духом, принесенным из-за границы, Александр I распорядился поскорее «израсходовать» солдат, бывших в оккупационной армии. Их загнали на Кавказ и в стычках с горцами «израсходовали» довольно быстро.

«Израсходовать» дворян, побывавших за границей, было труднее. Они поговаривали о революции, об ограничении власти царя, о парламенте. Организовались «тайные общества», там обсуждали Проекты будущего государственного устройства. В газетах и журналах появлялись не допустимые с точки зрения царя статьи, рассказы, стихи. Александр I приказал внимательно следить за печатью. Был издан новый закон о цензуре, расширявший ее права. Комедия Грибоедова «Горе от ума» не могла увидеть света. Она ходила в списках. Молодой писатель Катенин хотел издать книжку стихотворений. «Уверен по совести, что в них нет ни одного слова, ни одной мысли непозволительной, — писал он Пушкину осенью 1824 года, — но все боюсь, ибо никак не могу постичь, что нашим цензорам не по вкусу и как писать, чтобы им угодить»[51].

Назревали серьезные события. Крылову захотелось поехать туда, где он бывал в молодости, — на Балтику, в Ригу, в Ревель. Оленин дал ему отпуск. Крылов сел на пароход — это было новинкой — и в течение месяца побывал всюду, куда его тянули воспоминания.

Вернувшись в Петербург, он нашел письмо от Левушки. Старый воин волновался за тятеньку, как бы тот не потонул, и благодарил бога за благополучное возвращение, ведь он сам бывал на море, «испытал сию непостоянную стихию: шесть месяцев не сходил с корабля и видел все ее проказы». Иван Андреевич послал брату бодрое письмо, очередную порцию денег, свой новый портрет, гравированный для новой книги басен, и уселся за работу.

Помощником Ивана Андреевича по библиотеке был лицейский друг Пушкина — поэт Дельвиг. Он взял у Крылова несколько новых басен для своего сборника «Северные цветы» и несколько басен с согласия автора послал Рылееву и Бестужеву, издателям журнала «Полярная звезда». Книга Ивана Андреевича с двадцатью семью баснями уже была в типографии.

Жизнь вошла в свою колею: утром — библиотека, днем — Английский клуб, вечером — семья Олениных. Крылов попрежнему был уравновешен, шутил, и вдруг в один из дней поздней осени стал мрачен, как туча: улыбка сошла с его лица, никто не слыхал от него ни одного живого слова, он сидел, часами не двигаясь. Но попрежнему он вел тот же образ жизни — ходил на службу, в клуб, к Олениным, где он мог не опасаться, что начнут допытываться о причине такого резкого перелома в его настроении. Елизавета Марковна понимала, что случилось какое-то большое несчастье. Но если Иван Андреевич молчал, значит она не вправе была спрашивать. Так прошла неделя, другая, третья, и туча медленно стала рассеиваться. Крылов становился прежним.

Как-то вечером Елизавета Марковна и Крылов остались одни. За окном бушевала январская вьюга, а в полутемной гостиной было тепло и тихо, на мягком ковре дрожали отсветы огня, пылавшего в камине. Елизавета Марковна наклонилась к Ивану Андреевичу и спросила его участливо:

— Скажите, Крылышко, что с вами было? Вы ведь на себя не походили.

— Ах, Елизавета Марковна, — сказал Крылов вздохнув, — у меня было на свете единственное существо, связанное со мною кровными узами. У меня был брат. Недавно он умер. И теперь я остался один.

...Жизнь вытеснила печальные воспоминания. Новая книга басен снова заставила заговорить о Крылове всю Россию. В книге было только двадцать шесть новых басен, а не двадцать семь. Двадцать седьмую цензура вычеркнула целиком.

Это была басня «Пестрые Овцы».

Крылов не смог перехитрить хитрую кошку. И ему надоело хитрить. Он устал и готов был отказаться от своей славы, от золоченой клетки, от ласковых забот хозяина-птицелова. Он ясно сказал об этом своей басней «Соловьи». В ней он говорил о хозяине, который тем плотней держал взаперти бедняжку соловья, чем приятней и нежней тот пел. Он неспроста подарил эту басню «птицелову», и маленькая Варенька, любимица Ивана Андреевича, сделала своей нетвердой рукой невинную, но точную приписку — «для батюшки А. И. Оленина». Ивану Андреевичу не хотелось больше петь. Покойный Левушка, должно быть, правильно назвал его музу ленивой и сонной. Она, наверное, и была такою, только он заставил ее трудиться до седьмого пота, до седьмой книги басен. Но теперь лень могла вступить в свои права. С него было достаточно!