Орехи славные, каких не видел свет; Все на отбор; орех к ореху — чудо! Одно лишь только худо: Давно зубов у белки нет. Крылов, «Белка».

Юбилеем подводился итог жизни. Торжественные статьи, золотые, серебряные и бронзовые медали с изображением баснописца, речи, похожие на погребальные слова, стипендии его имени, учрежденные почитателями... Все это было утомительно и, пожалуй, не нужно. Рядом с Крыловым на юбилее сидели новые люди — ни одного старого товарища, старого друга. Все они уже ушли, умерли. Это была вечная ошибка, ирония жизни — награждать старую белку возом орехов...

На закате дней восхваляли его талант. А разве тридцать лет назад он был менее талантлив?

Вот у него сейчас слава, богатство, а счастья нет, как не было его и пятьдесят лет назад, а оно могло быть, если бы он тогда владел тем, чем владеет сегодня.

Но Иван Андреевич не умел горевать. Горе — это удел слабых. Жизнь — это труд, вечный труд, только он приносит радость.

Крылов продолжал трудиться — готовил последнее издание. Он приводил в порядок те двести пять басен, что написал за долгую свою жизнь.

Пять месяцев спустя ему в последний раз пришлось вернуться к новым рифмам. С грустью сочинял он эпитафию для надгробия Елизаветы Марковны.

Все вокруг него умирало. Старый мир рушился.

Старость отягощала плечи Крылова. Под тяжестью лет он становился еще грузней, еще медлительней.

С каждым месяцем ему труднее было вставать по утрам, чтобы итти в должность. Ему разрешалось иногда не приходить вовсе, и тогда он лежал на широком диване в гостиной, похожей на пыльную сцену заброшенного театра. Смутные зеркала, тусклые столы красного дерева, угасшие краски английских ковров и выцветших гобеленов — все походило на декорацию и бутафорию. За окном шумел, грохотал, затихал город, шел снег, хлестал дождь, светило солнце, рассветы всех оттенков отражались в перламутровых от старости стеклах окон. А Крылов лежал недвижно, прикрыв ноги клетчатым пледом, и только синий табачный дымок призрачно свидетельствовал о том, что тут еще теплится жизнь.

Время, казалось, остановилось, как большие часы, чьи стрелки бессменно показывали десять минут одиннадцатого. Давным-давно хозяин затерял ключ, и, стоя в своем углу, как надгробный страж времени, они молча караулили покой своего господина. И в шелковом чехле, похожая на длинный серебристый кокон, висела на стене дорогая, работы итальянского мастера скрипка с лопнувшими струнами.

Редко приходили к Ивану Андреевичу гости. Они говорили с ним негромко, как с больным, и это его раздражало. Хозяин не подавал виду, гостеприимно улыбался, шутил, не выпуская изо рта сигары в длинном мундштуке. Она погасала постоянно. Он звонил. И тогда входила с тоненькой восковой свечкой постаревшая Фенюша или девочка, помогавшая ей по хозяйству. Накапав воску прямо на овальный столик красного дерева, придвинутый к дивану, она укрепляла свечку и, осторожно прикрыв за собой дверь, уходила. Все чаще и чаще думал Иван Андреевич о том, что ему идет восьмой десяток.

Он завел себе превосходную английскую коляску. Ему было трудно ходить. Быстро уставали ноги. Даже во дворце, куда его время от времени приглашали, он старался бывать редко. На службе он дремал. Пора было на отдых. Он подал прошение об отставке- Ее приняли. «По уважению долговременной службы и не в пример другим», как сказано в последнем аттестате Ивана Андреевича, ему полностью сохранялось жалованье по библиотеке в сумме 2 486 руб. 79 коп. серебром в год, сверх пенсии в 6 000 рублей ассигнациями.

* * *

Весною 1841 года Крылов оставил службу, удалился на покой. Из шумного центра столицы он переехал на Васильевский остров. Здесь была тишина. Свободно росли деревья — никто их не подстригал, не уродовал, не сажал за решетку. На улицах, вдоль тротуаров, зеленела трава. Это была тихая провинция в шумной столице. Поэт доживал свой век, как генерал в отставке.

Он почти перестал бывать в «свете», почти ни с кем не встречался и только изредка выезжал в Английский клуб. Широкая коляска, запряженная парой коней, не спеша катилась по городу, где Иван Андреевич провел почти всю свою жизнь. Все вокруг менялось. Петербург строился, тянулся вверх трубами новых фабрик и заводов, полз в стороны, подминая под себя пустынные болота и чахлые перелески.

Иван Андреевич работал сейчас по мере своих сил. Он обучал детей своей крестницы грамоте, занимался с ними музыкой и радовался успехам маленькой Наденьки, убеждая редких гостей, что у девочки настоящий талант артистки.

Он давно уже не был в театре — старая страсть к нему угасла. Шум толпы, резкий свет, звонки и аплодисменты его утомляли. Лишь музыка тянула к себе с прежней силой. Ранней осенью 1844 года в Петербург приехала знаменитая французская певица Виардо-Гарсиа. Концерты ее были блистательны. Иван Андреевич слушал певицу в университете, где она выступала перед петербургскими студентами. Ее пение привело в восторг Крылова, и после концерта он просидел несколько часов в кабинете своего друга Плетнева, ректора университета, беседуя о музыке, о том, что и в этом искусстве талантливый русский народ не уступит никому в мире.

Он редко оживлялся так, как на этом вечере. Друзья узнавали прежнего Ивана Андреевича — остроумного, живого, тогда как в последнее время он бывал обычно вял, молчалив, неподвижен. Последний литературный портрет его написал И. С. Тургенев. Он встретился с Иваном Андреевичем в доме «одного чиновного, но слабого петербургского литератора». Это была единственная встреча молодого Тургенева с великим баснописцем.

«Он просидел часа три с лишком, неподвижно, между двумя окнами — и хоть бы слово промолвил! — вспоминает Тургенев. — На нем был просторный поношенный фрак, белый шейный платок; сапоги с кисточкой облекали его тучные ноги. Он опирался обеими руками на колени и даже не поворачивал своей колоссальной, тяжелой и величавой головы, только глаза его изредка двигались под нависшими бровями. Нельзя было понять: что он, слушает ли и на ус себе мотает, или просто так сидит и «существует»? Ни сонливости, ни внимания на этом обширном, прямо русском лице, — а только ума палата да заматерелая лень, да по временам что-то лукавое, словно хочет выступить наружу и не может — или не хочет — пробиться сквозь весь этот старческий жир. Хозяин наконец попросил его пожаловать к ужину. «Поросенок под хреном для вас приготовлен, Иван Андреевич», заметил он, как бы исполняя неизбежный долг. Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то насмешливо... «Так-таки непременно поросенок?» казалось, внутренне промолвил он...»

Попрежнему Иван Андреевич любил вволю и всласть покушать и угостить гостя. Хороший обед, плотный ужин, стакан вина и добрая сигара — все это было доступно ему, человеку со средствами. Он мог ни в чем не отказывать себе — ни в заморских фруктах, ни в устрицах, ни в дорогих и редкостных яствах. Однако он не изменял своим старым привязанностям и оставался верным доброй русской кухне с ее щами, кулебяками, поросенком в сметане, многообразными пирогами и дикой птицей, которую готовили ему во всех видах.

Он поздно вставал с постели и, накинув просторный халат, подолгу сидел у окна с книгой или пером в руках над корректурными листами последней книги басен в девяти частях. На склоне дней он обрел наконец дом, уют, семью — это была семья его крестницы. За ним ухаживали, как за родным отцом или дедушкой. Его окружала ласка, забота, нежность.

Однажды утром размеренная тишина крыловского дома была нарушена внезапными криками и суматохой. Он услыхал вопли: «Пожар! Пожар!» и в первый раз в жизни не испытал никакого волнения. Домашние, вбежав к нему, торопили его одеваться и поскорее собрать те бумаги, которые ему были дороги. Горел соседний дом, и пламя грозило перекинуться дальше. Иван Андреевич не обращал внимания ни на уговоры, ни на крики, ни на слезы. Приказав приготовить ему стакан крепкого чаю, он начал медленно одеваться, старательно повязывая галстук, не спеша уселся за стол, не торопясь выпил чай и долго курил, слушая причитания в доме и шум за окном. После этого он нехотя вышел на улицу, поглядел на горящее здание опытным глазом и, буркнув: «Не для чего перебираться», вернулся домой, разделся и лег отдыхать.

И только поздней ночью, внезапно проснувшись, он понял, что ничто уже не интересует его, что жизнь кончается и что смерть стоит за его плечами.

5 ноября Иван Андреевич серьезно заболел. Тогдашняя медицина оказалась бессильна помочь больному.

Иван Андреевич стойко переносил мучительные боли. Он ободрял своих домашних, шутил с друзьями.

До предсмертного вздоха он не терял ясного сознания и твердой памяти. Он попрощался с близкими, отдал распоряжения и попросил, чтобы выполнили одно его желание — порадовали его друзей приятным сюрпризом. Он рассказал, как и что надо для этого сделать, и умер на смутном петербургском рассвете в 7 часов 45 минут 9 ноября 1844 года[56].