Однако престол Франции был занят и именно Бонапартом, президент ли он был, или король, или император: Венский трактат был нарушен, и Николай не мог этого не понимать; но он ни за что не хотел признать этого открыто.
Просто он был так воспитан, что считал неприличным замечать чужое неприличие.
Со всех сторон Европы, из столиц, где были русские посольства, шли к нему тревожные депеши дипломатов школы канцлера Нессельроде.
Барон Бруннов, русский посланник в Англии, доносил, что в Лондоне все очень встревожены декабрьским переворотом, что там боятся войны, которую может начать новый полновластный самодержец Франции, начиненный, как бомба, «наполеоновскими идеями», что трехсоттысячная армия французов будто бы уже начинает бряцать оружием, чтобы придать больше блеска ореолу племянника воинственного дяди.
Николай на этом донесении сделал такую пометку: «Я уверен, что если Франция начнет войну, то первые ее удары будут направлены не против Германии, а скорее против Англии, так как там это более вероятно, чем возможно».
Ему так хотелось, чтобы скорее развалилось «сердечное соглашение», что он уже принимал желаемое за необходимое, тем более что, по уверениям того же Бруннова, Англия была совершенно неспособна к сухопутной войне, — она не имела постоянных войск, а с кем же и воевать, как не с соседом, не имеющим большой армии? Именно только так и привык вести войны сам Николай с персами, с кавказскими горцами, с турками в 28 году.
Может быть, никогда за все сорок лет с падения Наполеона I дипломаты не работали так усиленно, как в 1852 году, стараясь как-нибудь выйти из того запутанного положения, в какое поставил их «Наполеон маленький».
Что он стремился к провозглашению во Франции Второй империи — это было очевидно для всех; что вслед за этим неизбежно последует отнюдь не восстание в Париже, а война в Европе, — в этом не сомневались дипломаты, постигшие уже со свойственной им хитростью таинственный характер французского президента.
И если император Николай с легким сердцем пророчил, что французская армия замарширует на северо-запад, то политики Лондона заранее начали готовить все доводы к тому, чтобы набухающую грозовым электричеством тучу направить из французских гарнизонов на юго-восток.
Дипломаты не ссорятся с теми, кого опасаются; напротив, перед ними они рассыпаются в любезностях. Поэтому барон Бруннов предупреждал Николая, что если Людовик-Наполеон объявит себя императором, то Англия первая признает за ним этот титул. Австрийский министр иностранных дел, князь Шварценберг, тоже советовал русскому канцлеру признать империю, ссылаясь и на то, что «Людовик-Наполеон оказался лучшим и единственным охранителем порядка во Франции».
Пруссия заявила Николаю, что готова «действовать в полном согласии с Россией». Николай же был совершенно непреклонен и поручил русскому послу в Париже Киселеву отклонить принца Луи от пагубной мысли об императорском титуле, сам же лично внушал это французскому послу при своем дворе Кастельбажаку.
Переговоры дипломатов все шли. Кипы бумаг, исписанных по этому вопросу, грозили обратиться в горы.
В мае 52 года Николай был в Берлине. К нему для переговоров все о том же «возможном изменении формы правления во Франции» был командирован президентом барон Дантес-Геккерен, убийца Пушкина, забывший уже свою былую верность Бурбонам и служивший Бонапарту. Николай принял его как бывшего офицера своей гвардии.
Барон Геккерен изложил надежды президента на поддержку императора России в его домогательствах, причем Луи-Наполеон обещал даже разоружение, чтобы уверить все державы в своем миролюбии.
Николай возразил, что, по его мнению, положение принца и без императорского титула превосходно; окончательно же высказаться по этому вопросу он обещал тогда, когда принц Луи действительно разоружится и будет соблюдать Венский трактат в том пункте, который касается наследственности власти.
Дантес поспешил заверить Николая, что Луи-Наполеон и не собирается передавать власть кому-нибудь из своих родственников, так как всех их он одинаково презирает; детей же у него, пока еще холостото, нет.
Между тем Николай видался не только с королем прусским, но и с юным Францем-Иосифом, чтобы укрепить нити «Союза». В том, что Людовику-Наполеону надо решительно отказать в праве передачи власти кому-либо из Бонапартов, все три монарха были вполне согласны.
Англичане же оказались гораздо более ветрены: они не видели особенной важности в этом вопросе, а престарелый фельдмаршал Веллингтон, когда к нему обратились за мнением, сказал ворчливо:
— Франция — и престолонаследие! Разве эти два понятия были там связаны в текущем веке?.. Наполеон I ушел в изгнание. Карла Х выгнали, Людовика-Филиппа выгнали… Почему же все думают, что не выгонят этого нового Бонапарта? И почему так много говорят о престолонаследии, когда нет никаких вероятий, чтобы оно вообще состоялось когда-нибудь?..
Старик оказался прав, как известно; Николай же все старался убедить Луи-Наполеона оставаться по-прежнему президентом и не объявлять Францию империей. Он весь был во власти «исторических фактов, которые не могут быть стерты словами», как писал он принцу.
Когда же к концу 52 года стало известно, что, несмотря ни на какие советы Николая, принц Луи твердо и бесповоротно решил принять титул императора, перья дипломатов заскрипели с удвоенной силой, чтобы решить, как должны себя вести при этом посланники России, Австрии, Англии, Пруссии; как должны будут писать к новоявленному императору монархи этих держав в частных письмах: «mon frere» («мой брат»), как они писали друг другу, или только «mon cher ami» («мой дорогой друг»), и можно ли позволить Луи-Наполеону наименовать себя «Наполеон III».
Последнее особенно возмущало Николая, который упорен был в своем взгляде на Наполеона Бонапарта как на обыкновенного узурпатора престола, лишенного всяких династических прав по Венскому трактату. Если же признать, что на троне Франции сидит Наполеон III, то, значит, нужно порвать Венский трактат и признать династию Бонапартов равноправной с династией Бурбонов. Кроме того, если счесть за Наполеона II давно умершего в Вене юного герцога Рейхштадтского, то где же и когда он царствовал, этот герцог?
Цифра «III» доводила Николая до бешенства. Относительно поведения посланников держав «Священного союза» он решил, что они могут явиться в Тюильри по приглашению президента, но должны будут тотчас, как только провозглашена будет империя, сложить свои полномочия. Обращение же монархов «Союза» к императору Наполеону III должно быть отнюдь не «mon frere»; а только: «Его величеству, императору французов».
Пока шла вся эта сложнейшая и тончайшая по своим мотивам переписка, Людовик-Наполеон, окончательно подготовивший при помощи многочисленных своих агентов убедительнейшие результаты плебисцита, приступил к осуществлению мечты своей юности, мечты своей матери, мечты, взлелеянной в тихом замке Арененберг, в кантоне Тургау.
На всенародное голосование было поставлено предложение сената о «восстановлении императорского достоинства в пользу Людовика-Наполеона и его потомства». Это было 21 ноября, а 1 декабря объявлены уже были результаты голосования; за предложение высказалось около восьми миллионов, против — около двухсот пятидесяти тысяч и воздержалось от подачи голосов несколько более двух миллионов человек.
В ночь с 1 на 2 декабря, как только окончился подсчет голосов, сенаторы и другие высшие чиновники торжественно, в каретах, с факелами впереди, двинулись к дворцу президента, «волей народа» ставшего императором. Новый император произнес пышную речь. Он даже призывал к сотрудничеству «независимых людей, которые могли бы помочь ему своими советами и ввести власть в надлежащие границы, если бы она их когда-нибудь перешагнула».
Так 2 декабря 1852 года, в день годовщины знаменательнейших событий: коронации Наполеона I, битвы трех императоров при Аустерлице и кровавого переворота, совершенного им самим, — принц Луи-Наполеон стал императором Наполеоном III.
Он не забыл порадовать мать, которая не могла торжествовать теперь с ним вместе: на ее могиле в Рели, где она покоилась рядом с его бабкой Жозефиной, он приказал поставить заранее заготовленный великолепный памятник с надписью «Королеве Гортензии ее сын Наполеон III».
Первой державой, которая признала его сразу и без всяких оговорок, была, как и ожидали, Англия. На полученном известии об этом Николай написал: «Это похоже на то, как дети говорят, когда боятся: „Дядюшка, боюсь!..“ Любопытно, как наивно со стороны английских министров сознание страха. Это печально!»
Да, это оказалось действительно печально для России: «сердечное соглашение» не только не раскололось, но даже как будто еще более скрепилось спасительным страхом английских министров; но насколько именно печально, этого не определял и едва ли мог это определить слишком самонадеянный Николай.
Перед ним только все отчетливее начал вырисовываться облик загадочного сорокачетырехлетнего человека, которого причудливая судьба из революционера, каким он проявил себя в Италии, сделала палачом революционеров во Франции, из узника крепости Гам — самодержавным, как и он, императором, причем ни он сам, ни вся Европа ничего не сделали, чтобы воспрепятствовать этому вооруженной силой.
Толстый Людовик-Филипп при первой же вспышке февральской революции трусливо бросил трон, на который втащили его крупнейшие банкиры Франции — Казимир Перье, Лаффит и другие; этот, ясно было, отнюдь не уступит без сильнейшей борьбы трона, к которому стремился так долго, так упорно и которого добился, наконец, не благодаря банкирам, а «волей нации».
Николай видел Луи-Наполеона только в 1814 году, когда тому было шесть лет, и смутно помнил его; но теперь, после его «избрания», он пристально вглядывался в портрет его, на котором новый император был изображен в военном мундире с эполетами, с одинокой звездой на левой стороне груди и с лентой через плечо… Его открытый, широкий, лысеющий лоб, его тяжелый взгляд человека, верящего в себя и не верящего никому, кроме себя, его горбатый орлиный нос, закрученные в две острые шпаги усы и узкая, длинная эспаньолка, уже узаконенная во французской армии (высший признак самодержавности монарха!), — все это внимательно рассматривалось Николаем.
Своего соперника, и соперника сильного, потому что изворотлив и хитер, — он чувствовал в нем; но он знал в то же время, что их разделяют слишком большие пространства немецких земель. Он думал, что война между ними если и возможна, то только в форме чисто дипломатической, себя же самого он считал столь же непревзойденным дипломатом, сколь крупнейший из его генералов — «отец-командир» князь Паскевич — считал себя непревзойденным стратегом и шахматистом.