Несколько часов провел Пирогов в госпитале, опрашивая и осматривая раненых, иногда же лично делая операции тем, у кого еще не были вынуты из тела штуцерные пули или мелкие осколки разрывных снарядов: хирургов в Севастополе было мало, раненых в результате Инкерманского боя насчитывалось до семи тысяч, кроме того, ежедневно поступали новые после дневных, хотя и довольно вялых, бомбардировок и ночных вылазок.

Раненные на Инкерманских высотах, правда, деятельно вывозились из Севастополя в тыл на тех «орудиях пытки», какие встречались и Пирогову; эти несчастные оглашали безответную, утонувшую в дождях и грязи степь своими стонами.

Но на смену раненым в госпитали начали поступать сотнями больные «пятнистой горячкой», «тифусом», то есть сыпняком, который в те времена приписывался скверному воздуху и сырости землянок на бастионах и бивуаках и миазмам от неубранной падали и непохороненных человеческих трупов — жертв войны.

Пирогов остро чувствовал свое бессилие чем-нибудь помочь в этом гарнизону крепости и полевым войскам.

— Конечно, — говорил он врачам госпиталя, — в первую голову надо бы распорядиться закопать всю падаль, которая тут чуть что не на каждом шагу повсюду…

— Даже и в бухте плавает, — дополняли врачи.

— Вот видите! В бухте — посреди города!.. Я, конечно, прислан сюда в распоряжение главнокомандующего, однако же я, к сожалению, не то чтобы и полномочное начальствующее лицо, — вот в чем штука! Начальник по медицинской части у вас тут, как я уже слышал, Шрейбер — генерал-штаб-доктор и тоже действительный статский советник.

— Мы его видели только один раз, — вставили врачи.

— Где же его больше и видеть? Он, конечно, все отчеты составляет о движении раненых и больных и прочие бумаги пишет, — как же его увидеть? А нет чтобы отправить хотя бы целый батальон, чтобы закопать всю падаль в окрестностях и трупы похоронить, где они остались неубранными… А на дороге к Симферополю, может быть, вся тысяча палых волов и лошадей лежит в грязи! Ведь можно себе представить, что будет тут, в Севастополе, весною, если не позаботятся их закопать теперь же! Я, конечно, буду докладывать об этом лично его светлости, но… за успех не ручаюсь… хотя всячески пытаться буду его убедить.

В тот же день Пирогов со своим штабом переправился в город, чтобы осмотреть главный перевязочный пункт, помещенный в доме Дворянского собрания, и другие столь же печальные места.

По мере того как Пирогов в простой солдатского сукна шинели и в лекарской фуражке, сдвинутой на затылок, подходил от Графской пристани к дому Дворянского собрания, он оглядывался кругом и радовался вслух, что не замечал особенно зияющих следов бомбардировки, а красивое здание собрания совершенно его пленило.

Однако стоило ему только войти в большой двусветный танцевальный зал, чтобы он передернул ноздрями и оглянулся на своих врачей, пораженный.

Внешне тут было гораздо чище, чем в бараках на Северной. Тут стояли правильными рядами и не слишком часто койки одного образца и с одинаковыми зелеными столиками около них; пол был паркетный, и даже белелись половики между рядами коек, как в заправской больнице, но тяжелый жуткий запах мертвецкой отталкивал и заставлял непроизвольно искать в кармане платок или портсигар.

Только бравый лекарский помощник Калашников проявлял довольно живое любопытство, оглядывая высокие белые стены с пилястрами из розового мрамора: зал этот казался ему ненужно роскошным для перевязочного пункта, и только.

Можно было и в самом деле подумать об этом лекарском помощнике, что он совершенно лишен обоняния, однако он первый наклонился над паркетинами пола, покоробленными уже и треснувшими здесь и там, присмотрелся к ним и сказал Пирогову:

— Тут, кажется, чуть ли не на вершок в глубину крови натекло в трещины: она это и гниет… Моют, должно быть, пол швабрами, — да разве вымоешь, если впиталось?

— Да, этот дом надо основательно проветрить, — отозвался ему Пирогов.

Раненые лежали на койках под одинаковыми серыми одеялами, но, обходя их, как на визитации, Пирогов скоро увидал и здесь ту же беспомощную неразбериху, какая поразила его в Бахчисарае и повторилась в госпитале на Северной: гангренозные, дни которых были уже сочтены, а раны заражали воздух, помещались рядом с теми, которых пока еще совсем не звала к себе смерть, которые по всем признакам должны были выздороветь и вернуться в строй. Кроме того, здесь же почему-то оставались и легко раненые, в то время как их гораздо лучше было бы собрать где-нибудь в другом, не столь печальном месте или даже отправить после перевязки в их войсковые части.

У нескольких раненых Пирогов нашел рожистое воспаление.

— Ну, эта гадость приобретена уже здесь! — возмущенно говорил он. — Смело могу предсказать, что подобных случаев будет чем дальше, тем больше… Нет, знаете ли, решительно перевязочный пункт этот надо как следует очистить и проветрить: он стал чрезвычайно опасен для здоровья!

Около него столпились несколько человек экстренно собравшихся здешних врачей, между которыми оказались один американец и двое немцев из Пруссии, — все хирурги. Последние знали о Пирогове по его работам и смотрели на него с большим почтением.

На хорах, откуда еще 30 августа гремели туши и вальсы оркестра Бородинского полка, теперь был склад бинтов, корпии, компрессов, белья, одеял — всего необходимого для раненых, а бывшая бильярдная — обширная светлая и с богатыми зелеными обоями, украшенными золотым тиснением, стала теперь операционной.

В этой комнате, где предстояло Пирогову сделать огромное число ампутаций, трепанаций, резекций, он задержался на несколько минут, оценивая на глаз и подбор инструментов в шкафу, и стол для раненых, и то, как именно падал из окон свет на этот стол, и прочее, что влияет на удачу операций.

Здесь и застал его командированный Меншиковым, чтобы его сопровождать, лейб-медик светлейшего — лекарь Таубе, в котором Пирогов едва узнал своего старого знакомца, бывшего студента Дерптского университета.

Теперь это был дородный, высокий человек с загадочной улыбкой на сытом лице, говоривший размеренно, важно и веско, как подобает настоящему лейб-медику. Тогда же это был длинный и тонкий белесый молодой человек, панически боявшийся экзаменов.

Особенно трагически переживал этот студент экзамены на степень лекаря. Он решил даже заболеть, чтобы не ходить на экзамены. Однако суровый декан Вальтер приказал педелям доставить его для экзамена по своим предметам к себе на дом. Так как приказ был строгим, то педеля, возможно, обошлись со студентом Таубе и без достаточной нежности, но на дом к Вальтеру он был доставлен. Однако он решительно заявил, что стоя отвечать не может.

— Садитесь в кресло! — предложил ему Вальтер.

Но и кресло не удовлетворило Таубе.

— Я не могу сидеть, — сказал он мрачно.

— Ложитесь на диван в таком случае! — прикрикнул Вальтер.

Уложили на диван, принесли холодной воды, и экзамен начался…

Подробностями этого оригинальнейшего экзамена долгое время жил склонный к анекдотам Дерпт. Но теперь Пирогов видел справедливость старой французской поговорки: «Riga bien, qui rira le dernier»[4]: лейб-медик главнокомандующего, говоря с ним, улыбался и снисходительно и даже покровительственно, пожалуй.

А в одном из бывших кабинетов собрания, как раз именно в том, где так недавно, всего два с половиной месяца назад, Меншиков и другие старшие в чинах из севастопольского гарнизона и флота рассуждали о том, отважатся ли союзники высадить десант, Пирогов встретился с Дашей.

В кабинете этом лежало человек десять тяжело раненных и уже прошедших через операционную матросов и солдат, между ними был и один француз с отрезанной по плечо рукой, который восторженно глядел на Дашу, помогавшую фельдшеру перебинтовывать его соседа, и повторял:

— An la soeur, la soeur[5]!

Сюда перевелась Даша всего несколько дней назад, после того как хатенку ее на Корабельной совершенно разнесло большим английским снарядом, но здесь, на новом для нее перевязочном пункте, она старалась держаться как старослужащая, отлично знакомая с лазаретной обстановкой и понимающая с полуслова, что и как надо делать.

Она успела уже привыкнуть к здешним врачам, но когда они вошли в эту небольшую палату сразу несколько человек, в окружении еще нескольких новых, такое многолюдство не могло ее не встревожить, и она так и застыла, обернувшись к ним, с бинтом в руках, с вопросом в расширенных синих глазах и с невольным замиранием сердца.

А Пирогов, заметив у нее на груди, на белом переднике, серебряную медаль на алевшей аннинской ленте, сразу догадался, кого он видит, но на всякий случай обратился вполголоса к Таубе:

— Дарья?

— Да, это есть Дарья, — снисходительно улыбнулся Таубе.

— Гм… А я ведь представлял тебя гораздо постарше, Дарья.

Здравствуй! — весело сказал Пирогов.

— Здравствуйте, ваше… — запнулась она, затрудняясь определить его чин.

— Что стала в тупик? — притворно нахмурился Пирогов. — Бери как можно выше!.. Медаль, смотри-ка ты, уж заслужила, ого!

— И еще, кроме этого, пятьсот рублей деньгами, — не то одобрительно, не то порицательно добавил Таубе.

— Пятьсот? Вот, полюбуйтесь-ка на нее! Замужняя?

— Никак нет, девица, — ответила Даша.

— Завидная невеста! Это кто же именно, — его светлость так наградил ее? — спросил Пирогов Таубе, удивясь.

— Не-ет, — сделал непроницаемую легкую гримаску Таубе. — Это по приказу из Петербурга.

— А-а! Но кто-нибудь отсюда же сделал представление?

— Кажется, что это покойный адмирал Корнилов, насколько я слышал…

— Вот кто, тогда понятно… Так вот, Дарья, скоро сюда приедет целая община сестер милосердия, чтобы одной тебе не было жутко здесь, — положил Даше на плечо руку Пирогов.

— Какая же тут жуть? — удивилась Даша. — Да теперь и стрельбы стало мало совсем.

Она старалась говорить тихо, хотя и вполне внятно, но, видимо, и самый этот намеренно тихий девичий голос волновал безрукого француза.

— La soeur! — снова проговорил он, восторженно глядя только на нее, а не на этих вошедших.

Может быть, забыл он в эту минуту, что он в плену, что он тяжело ранен, лежит на госпитальной койке не в Марселе и даже не в Скутари, а в том самом Севастополе, который его изувечил. Он не обратил, казалось, никакого внимания и на этих вошедших в палату новых русских и между ними на приземистого человека с угловатым и плешивым, как у Сократа, черепом, — Пирогова. Для него как бы ясна была только одна истина: приходят и уходят, отгремев, войны, приходят и уходят со своими ланцетами врачи, — женщина остается.

Пирогов же, наблюдая из-под нависших надбровных дуг внимательно и зорко за всем кругом и за французом так же, как и за Дашей, сказал, обращаясь к Сохраничеву:

— Да, пусть там как хотят и говорят что угодно всякие скептики и умники, а послать сюда сестер — это превосходная мысль!