Николке Пищенко сам Горчаков, побывавший на батарее, навесил на бушлат серебряную медаль. В первые дни после того Николка важничал, все скашивая на эту медаль глаза, потом привык.

За вылазку в ночь с 1 на 2 мая, в которую напросился Витя, он, по представлению командира отряда, майора Колыванского полка Колесннкова, получил георгия из рук самого Хрулева. При этом Хрулев счел нужным поцеловать его так крепко, что долго потом чувствовал Витя на своих губах запах его насквозь прокуренных жуковым табаком черных усов.

Кроме того, Хрулев сказал ему тогда:

— Я тебя, братец, хотел представить в прапорщики вместе с твоим товарищем, ординарцем Сикорским, еще за дело десятого марта, да что-то, признаюсь, показался ты мне тогда очень молод для прапорщика — совсем мальчишка еще… Теперь ты как будто повозмужал немного, теперь, так уж и быть, представлю.

— Неужели в прапорщики, ваше превосходительство? — придушенно спросил Витя, и такое недоумение было написано на его лице, что Хрулев отозвался удивленно:

— Недоволен, что ли?.. Чего же ты хотел бы? Что бы я тебя сразу в поручики?

— Я моряк, ваше превосходительство… как же так в прапорщики? — еле проговорил Витя, умоляюще глядя на Хрулева.

— Фу ты, черт! — рассмеялся тот его убитому виду. — Поду-маешь, как это его испугало стать прапорщиком! Я, когда прапорщика получил, как козел прыгал!.. Ну, в таком разе, в мичмана, конечно! Совсем я забыл, что ты юнкер флота, а не армеец… Значит, в мичмана, так и напишем!

Это был день не то чтобы торжества Вити, а какой-то очень большой приподнятости и беспокойства в то же время. Хотя с одной стороны, по примеру всех кругом, принимая месяц за год, он и насчитывал себе уже шесть полных лет службы в Севастополе, но все-таки не мог забыть, конечно, что ему всего-навсего шестнадцать лет; однако же ведь на это не посмотрят, раз он будет уже мичман: офицеров не хватает; могут дать очень ответственное какое-нибудь поручение, с которым он не справится, а между тем война немогузнайства не терпит, и если потребуется распорядиться, надо будет это сделать уже по-офицерски; что простительно было юнкеру, того нельзя будет простить мичману, и с седоусыми, старых сроков службы, матросами надобно будет держаться как-то совсем иначе, по-начальнически, а не так, как привык уже было держаться он.

Зато отец как был рад, когда явился домой Витя с новеньким солдатским Георгием и тут же с порога сказал, что пойдет о нем представление в мичмана! Чего еще более блестящего мог бы пожелать старый инвалидный капитан 2-го ранга своему шестнадцатилетнему сыну? Он даже как будто растерялся от того, что затаенные желания его исполнились так вдруг.

Это было в середине мая, когда после жестоких ночных боев за кладбище наступило некоторое затишье.

Разговор между выбывшим из строя отцом и слишком юным для того, чтобы быть командиром, георгиевцем-сыном после первых радостных объятий и восклицаний перешел на деловую почву. С понятной встревоженностью, которую незачем было скрывать перед отцом, говорил Витя:

— Когда получу мичмана, могут ведь поставить на батарею, а это совсем не то, что быть ординарцем: придется за все отвечать и за людей своих тоже…

— Ну, еще бы, еще бы, — сразу согласился отец. — То ты чужие только… чужие приказания передавал, а то… самому приказывать… разница большая!

— Вдруг опоздаешь, а ведь это же бой, — разве можно?.. Или дадут тебе на батарею солдат, — матросов уж мало осталось, — солдаты Литовского резервного батальона обучаются артиллерийской стрельбе на Северной, их и присылают на бастионы, а солдат куда же против матроса годится около орудий? Будет копаться зря, а ты за него отвечай!.. Об лейтенанте Титове ты ничего не слыхал, папа?

— Как же, как же не слыхал! Ранен бедняга в грудь навылет… Жалко, жалко беднягу… Не поправится, нет… Будет чаврить, чаврить… а в результате… — И Иван Ильич выразительно стукнул своей палкой в пол.

— Так это ты о младшем Титове слышал, или даже я сам тебе говорил…

А старший брат? Не слыхал? — пытливо поглядел Витя.

— Что он? Тоже ранен? — забеспокоился отец.

— Контужен был в голову, лечился в госпитале, да рано очень выписался, должно быть. Ему и командир пятого бастиона, капитан Ильинский, тоже и другие офицеры говорили: «Не рано ли? Полежали бы еще с неделю…»

Но он напустил на себя храбрости, хоть отбавляй, — и на свою батарею… А батарея — это не госпиталь, — у него же, может, от пальбы голова болела.

Он ночью в блиндаже лежал, а нужно было около орудий стоять: французы в наступление пошли… картечью их!.. А батарея Титова молчит, точно так и надо. Ильинский беснуется, конечно…

— Образцовый офицер — Ильинский… Образцовый, — вставил Иван Ильич.

— Необразцовому не дали бы бастиона. Кричит: «Где же этот Титов?»

Титов из блиндажа выходит, а пальбу открыли уж без него, конечно, без его команды, — только все-таки опоздали открыть… Французов отбили, положим, но ведь без замечания это сойти Титову не могло, — Ильинский на него накинулся потом: «Как же так можно? Вы батареей пришли командовать или в бирюльки играть? А если бы вам благодаря французы бастион заняли? Что тогда? С меня голову долой? Нет-с, ваш брат не так службу нес, как вы! А вы честь своего брата-героя подрываете, вот что! Спросят: „Кто это огня вовремя не открыл?“ — „Лейтенант Титов!“ — „Вот тебе на, скажут, лейтенант Титов всей России известен, не только всему Севастополю, — и французам тоже; сколько он им насолил вылазками, — как же это он такого зевка мог дать, этот лейтенант Титов?“ Не будут ведь разбирать, какой именно из двух братьев опоздал с огнем…» Ну, в этом роде отчитывал его так при публике, а у того и без замечаний голова не в порядке… Ночь до утра простоял на батарее, а утром, когда уж совсем рассвело, пошел на бруствер и стал там.

— На бруствере стал?

— На самом бруствере… Стал, как столб, и руки по-наполеоновски… А стрелкам-французам только того и надо. Матросы кричат Титову: «Ваше благородие! Что вы там стали! Сойдите!» А Титов им: «Смотрите, ребята, как лейтенант Титов сейчас умрет!» Матросы, конечно, из-за банкета подняли крик: «Слезьте, ваше благородие! Мы и так знаем, что умереть не побоитесь, когда надо! Слезьте!» А он стоит, руки скрестил и на французские окопы смотрит…

— С ума сошел! — всплеснул руками Иван Ильич.

— Может быть, от контузии повредились мозги, — согласился Витя. — Слишком рано выписался.

— Ну, и что же… что же?

— Что же еще могло быть? Убили, конечно… Брату одна пуля, а ему целых три в грудь попало, так и свалился за банкет, — наповал! — энергично махнул рукой Витя.

— Ай-ай-ай, какая жалость! — сморщился отец. — Да ведь это что же такое?.. Само… самоубийство, выходит, а?.. Самоубийство!.. Это… это, стало быть, замечания… замечания начальника, значит, не перенес!.. Вот!

Самолюбие… во время военных действий. Стыдно!.. Как же его звали, а? Я уж что-то не помню… Федор, кажется, Титов?.. Или это — младший Федор…

— Не знаю, как его звали… Каждый флотский офицер на бастионах дорог, а он…

— Стыдно… стыдно… Больной, впрочем… Жалко… А, может, тебя, Витя, все-таки, а?.. все-таки в ординарцах оставят?.. Сохраннее… было бы сохраннее… — осторожно заметил отец, пристально поглядев на сына.

— Будто Чекеруль-Куша, ординарца, не убили десятого марта, папа, я ведь тебе говорил!.. А то вот, вчера только, боцмана Барабаша у нас, на Малаховом, убило ядром. Пуля его ни разу не тронула, так что он насчет пуль был спокоен. Так и говорил: «Не отлили еще, не доставили на меня пулю…» О пулях не беспокоился, а про ядро забыл. Оказалось, что ядро отлили и доставили… А знаешь, папа, кстати, что на днях наш Юрковский говорил? Будто Корнилов, адмирал, от какой-то шашки чеченской погиб.

— Как же так от шашки? От какой такой это… шашки?.. От ядра ведь…

Что ты болтаешь? — всполошился Иван Ильич.

— Ядро ядром, конечно, а шашка какая-то тут тоже замешана…

Получается так, что если бы не шашка, какая была тогда на Корнилове, он бы, может, и не погиб…

— Вздор какой-то! — вытаращил глаза отец, а сын продолжал, пожимая плечами:

— Чепуха, конечно, а почему-то Юрковский рассказывал же! Сам же над этим посмеивался, а на других все-таки поглядывал, как они отнесутся… Ты лейтенанта Железнова помнишь, папа, или уж забыл?

— Железнова?.. Это адъютант… адъютант Корнилова был!.. Как же не помню… Убит был, на пароходе «Владимир» убит.

— Ну, вот то-то и дело, что убит… И только он один из всех офицеров тогда и был убит, больше никто, а пальба была большая…

— Часа… часа два никак, а? — поискав в закоулках памяти, с усилием сказал Иван Ильич.

— Да-а, не меньше, говорят… И Железнов стоял рядом с Корниловым, а ядра с турецкого парохода этого… как его, папа? Вылетело совсем из головы!

— «Перваз», кажись…

— «Перваз-Бахры»… Ядра с него на палубу ложатся, большой треск идет… Корнилов смотрел-смотрел — ничего не выходит: может, мы его подобьем, а может, он нас подобьет. Командует, чтобы паров поддать, — и в картечь… Вот тут-то Железнов про шашку и вспомнил… Это была его шашка, он ее в Сухум-кале за тринадцать рублей купил… Показывает потом другим:

«Да это же, говорят, чистейшая дамасская сталь! Она не тринадцать, а все сто рублей стоит». — «Вполне, — говорит Железнов, — сто рублей стоит, да никто за нее и тринадцати не давал». — «Почему же это?» — «Да так уж известно почему: головы бараньи, вот почему. Шашка, мол, это наговорная, и кто ее только в сраженье наденет, тому капут! Она уж на тот свет столько отправила владельцев своих, что и не счесть, — старинной работы шашка!»

Железнов, конечно, хохотал, когда это рассказывал, а шашка оказалась такая, что любую другую, какую угодно, с одного удара пополам! А на самой и зазубринки нет… Ну вот, когда Корнилов скомандовал идти на сближение, а Бутаков приказал поддать паров, Железнов соображает: придется пароходам сцепиться на абордаж, начнется свалка, тут-то ему шашка его и пригодится.

Идет в каюту… Корнилов ему кричит: «Захватите мне пистолет, а то в случае чего, — адмиралу русскому в плен сдаваться не годится, — чтобы было из чего пулю себе в лоб пустить!..» Железнов Корнилову принес пистолет, а себе нацепил свою шашку. И только что подошел «Владимир» на картечный выстрел, турки хватили картечью… Железнову попало в голову, — и десяти минут не жил после того, «Перваз-Бахры» этот захватили, а имуществу Железнова сделали опись потом. Вот тогда-то Корнилов и взял себе его шашку на память, — Железнова он очень любил, — так шашка поселилась у Корнилова…

— Ничего… ничего не слыхал про это! — закачал седой ершистой головой отец.

— Корнилову говорили, конечно. «Смотрите, ведь шашка-то, говорят, какая-то наговорная, да и по лейтенанту Железнову судя, что-то такое есть в самом деле… Побереглись бы, ваше превосходительство!» — продолжал Витя. — Но Корнилов разве такой был, чтобы обращать на это внимание? Он только: «Пустяки, говорит, ерунда и суеверие бабье!» И как раз пятого октября, когда бомбардировка открылась и к штурму готовились, шашку эту на себя и надел, а раньше ни разу не надевал. Штурм, союзники врываются в Севастополь, — улыбнулся Витя, — на улицах свалка, сеча, — вот тут-то шашке этой и будет работа! А шашка кавказская довела его до Малахова и — под ядро!.. Главное ведь, что и сама только и жила: пополам ее ядро перехватило прежде, чем ногу Корнилова оторвать…

— Ты что-то такое интересное тут рассказываешь, Витька, — появилась как раз в это время в комнате Капитолина Петровна с Олей.

— Ер-рунда! — махнул рукой Иван Ильич, а Витя заговорил, обращаясь теперь уже к матери:

— Вот все так, мама, говорят: «Ерунда! Суеверие!» А все, между прочим, один другому рассказывают, пока по всему гарнизону не разойдется ерунда эта… Адмирала Корнилова убили с шашкой на боку, адмирала Истомина без шашки, а в общем не все ли равно? И при чем тут, спрашивается, какая-то наговорная шашка?