Хрулев метался.
Уже по одному только ураганному огню, открытому французами с самого начала их атаки, он, артиллерист, понял, насколько старательно, беспроигрышно была подготовлена эта атака. Конечно, такому огню должны были соответствовать и пехотные массы французов.
— А мне дали всего-навсего пять тысяч! — возмущенно по адресу Горчакова кричал он, обращаясь то к Семякину, начальнику этого участка оборонительной линии, то к Тотлебену, который не уходил с пятого бастиона, обеспокоенный участью траншей, построенных по его плану.
Было всего только около полуночи, когда Хрулев получил донесение с правого фланга, что траншея там уже занята французами. Генерал Бере сразу кинул на штурм большую половину своих сил и задавил многолюдством два жидких батальона житомирцев; они отступили к шестому бастиону и редуту Шемякина.
— Резервов, резервов надо, а то и здесь то же самое будет! — ожесточаясь, кричал Хрулев.
Тотлебен наскоро выстроил четвертый батальон эриванцев и послал его на подмогу первым двум, которых к полуночи успели уже выбить подоспевшие новые силы французов.
Этот батальон ударил особенно стремительно. Он не только очистил русские траншеи и ложементы, он гнал французов до их траншеи, ворвался в переднюю, разорил ее… Успех атаки эриванцев взбодрил подольцев, они разобрались в своих ротах, построились, и траншеи на кладбище снова и, казалось бы, прочно были заняты русскими.
Далеко перевалило за полночь, когда де Ламотт-Руж, собрав все свои резервы, решился на новую атаку.
С полчаса длилась артиллерийская подготовка. Картечь, как полоса града, метко направленная на гребень Кладбищенской высоты, косила подольцев и эриванцев.
— Что же это за оказия такая! Прямо податься некуда — как сыпет! — кричали солдаты и, неся большие потери, подавались назад.
Брошенные в атаку французские батальоны заняли злополучную траншею уже в пятый раз в эту ночь. Но из ворот пятого бастиона выступали в поле два батальона боевых минцев.
Это был тот неположенный для защиты кладбища резерв, который Хрулев вымолил у Сакена. Минцы стояли в прикрытии пятою бастиона так же, как и Углицкий полк, и их Хрулев направил отстаивать кладбище, а семь рот углицких послал на правый фланг отбивать Карантинную высоту у французов.
Силы эти были небольшие, правда, — и тех и других едва набиралось полторы тысячи, — зато они были последние, больше уже некого было бы послать в эту жадную пасть рукопашного ночного боя. Зато и минцы и углицкие за себя и за других постояли.
Два пятна лежало уже на чести Углицкого полка за эту войну. Первое, когда, находясь в резерве, отступал он с Алминского поля битвы, и отступление было так похоже на бегство, что Меншиков заставил этот полк идти под звуки церемониального марша; второе, когда в апреле ему поручена была защита новой траншеи против редута Шварца, и он ее не отстоял и отошел после первой же схватки.
В эту ночь семь углицких рот смыли пятна полка своею кровью: из семисот человек вернулось не больше половины и только восемьдесят среди них нераненых; офицеры же все были выведены из строя. Но эти семь рот дрались богатырями: они не только выбили французов из захваченной ими траншеи, но ворвались на их плечах в их траншею и там произвели большое опустошение, а когда пришел их черед отступать, они отступали шаг за шагом и лицом к противнику, втрое превосходившему их силой… Это было уже к утру. Начал брезжить рассвет, и число бойцов с той и с другой стороны уже поддавалось кое-какому определению на глаз.
Минцы появились перед кладбищенской траншеей тогда, когда французы уже считали ее своею. К ним между тем шли еще свежие подкрепления, и все-таки натиск минцев оказался неожиданно для них слишком стремителен.
Гвардейцы нового, вызванного из последнего резерва батальона, егеря, роты иностранного легиона — все сгрудились около траншеи с одной стороны, а с другой — вновь и вновь собирались на поддержку минцев отброшенные было подольцы и эриванцы, и этот предрассветный бой превзошел все предыдущие по своему упорству.
И с той и с другой стороны это был бой солдат одной нации с солдатами другой, так как офицеры, если и оставались еще в небольшом числе, не имели возможности руководить ими.
Ожесточение обеих сторон достигло предела. Рычание, ругань, звяканье штыка о штык, страшное действие прикладов, брызги чужой крови, слепящие и без того полузрячие в темноте глаза, предсмертные стоны, вопли тяжело раненных, свалившихся под ноги бойцам, — все это было непередаваемо по своему напряжению, и все-таки русские одержали верх в этой последней схватке, в пятый раз и уже окончательно заняв свои траншеи и преследуя бегущих французов до их траншей.
Однако наступал рассвет. Хрулев послал приказ отступать, оставив на день в траншее не свыше полутораста стрелков. Уполовиненные ночными боями Подольский, Эриванский и Минский полки возвращались на пятый бастион; но это было не отступление. Это был марш победителей. Солдаты шли под песни.
Впереди минцев шагал высокий унтер-офицер Пашков, полковой запевала, со страшным лицом, закопченным пороховым дымом, забрызганным запекшейся кровью, в мундире, разодранном штыками в семи местах, и, заломив фуражку-бескозырку на правый бок, затягивал тенором необыкновенной чистоты и силы:
Э-э-эх, выезжали Саша с Машею гулять
Д'на четверке на була-а-аных лоша-дя-ах!
А минцы все, сколько их оставалось, подхватывали душевно и с присвистом:
Эй, жги, люли-люли-люли-люли
Д'на четверке д'на буланых лошадях…
Следом за минцами со своими песнями шли эриванцы, за ними — подольцы, и, может быть, именно эта неожиданность, неслыханность, необычайность — песни вдруг тут же после кровопролитнейшего штыкового боя, длившегося целую ночь, — так подействовали на французских артиллеристов, что они не сделали ни одного выстрела по русским ротам, возвращавшимся на свою оборонительную линию в плотных колоннах, по местности вполне открытой и при белом рассвете.
Но канонада, и сразу жестокая, началась снова, чуть только все роты до последней скрылись в укрепленном районе.