СЛЕЗЫ В ОЛЕНЬИХ ПУЗЫРЯХ

(Юракская легенда)

В медных шапках, в железных, как рыбья чешуя, одеждах пришли с полуночной стороны казаки. Птицы летели от них, звери бежали к восходу солнца. Казаки вдогонку пускали быстро скачущее пламя. Огонь обжигал куропатке крылья, а у оленя и человека от него кровью дымилось сердце.

Плохо было юракским родам. Казаки захватывали оленьи стада, отбирали шкуры песцов, соболей и лисиц. Волк — лютый зверь, но казак злее волка. Детей, стариков убивали, жен брали к себе, сильных заставляли возить нарты с награбленным добром.

Был тогда в юракском роду старший Найдо[1] — хитрый, как лисица, жадный, как росомаха, сильный, как медведь. Ловил на всем скаку оленей, догонял на лыжах лося, стрелой перешибал стрелы, пущенные другими охотниками.

Ловил он больше всех песцов и оленей. Другие юракские роды уважали Найдо.

В тундру, к океану уходили от казаков юракские роды: думали — побоятся казаки итти за ними. Но волк, чуя теплую кровь, бежит за оленьим стадом: казаки гнались за песцовыми шкурами, за юракским добром.

Что делать юракским родам? Снять одежды и голыми замерзнуть в снегу? Разогнать быстро оленей и с утесов броситься в Енисей? Или уплыть в ледяные владения белых медведей и моржей?

Шаманы отобрали из стад жирных оленей и принесли кровавые жертвы богам. В поту и пене упали шаманы, но никто не узнал от богов про казаков: видно боги сами испугались казаков.

Близко казаки, еще пять раз оленей кормить, десять раз трубки курить — и будут казаки в юракских чумах.

Найдо, выйдя из чума, раненым оленем проблеял, волком взвыл, ночной птицей прокричал. Все собрались к нему.

— Не говорят боги, что нам делать, и не теплой кровью жирной оленины поить их надо, а бить… крепко бить.

Привязали богов к санкам и плетками, кручеными из оленьих жил, били долго и сильно. Сказал всем Найдо:

— Осталось еще два раза оленей кормить, пять раз трубку курить, — как будут казаки оленей колоть, бить стариков, брать наших жен, заставлять нарты с нашим же добром таскать… Отберите лучших белых песцов, из них сшейте малицы[2].

Сшили юраки себе снежные малицы.

В ночь, в пургу, по-волчьи — на животах подползли они к казакам. Крепко спали казаки. Только двое успели вскочить на запряженные нарты, ускакать в землю казацкую, в ту сторону, где солнце прячется в землю.

Ловилась рыба весной, шел зимой в кулемку[3] песец, плодился олень.

Опять хорошо зажили юракские роды, восхваляя Найдо.

Но пока останется волк в тундре, плохо жить оленю: любит волк горячую оленью кровь.

И снова пришли казаки. Гуси, утки летают стаями, много звезд на небе, клюквы на болоте, снежинок в тундре, но казаков больше, и они захватили все юракские роды, ограбили чумы, забрали оленей, шкурки песцов, соболей и лисиц.

Найдо и тех, кто вырезал первых казаков, на оленьих жилах повесили на хореях[4].

Жирная рыба, повешенная на ветру, становится жесткой, пригодной только для собачьей еды.

Дули ветры с океана, тундры, тайги и гор. Высох и почернел повешенный Найдо. Белый лунь, птица вещая, прокричал:

— Купайте в слезах Найдо, он оживет.

Дни и ночи плакали юракские роды, собирая слезы в оленьи пузыри.

Узнали казаки про это. Отыскивали в чумах, отбирали оленьи пузыри со слезами и вместе со шкурами песцов, соболей и лисиц отсылали своему царю.

Русский царь, купаясь в юракских слезах, не умирал, а только становился жаднее и больше велел давать ему песцовых, лисьих, собольих шкур.

Когда не могли наловить много песцов, лис и соболей, били казаки юраков плетью.

Часто и горько плакали юракские роды, собирая слезы в оленьи пузыри для жадного русского царя…

ЗОЛОТАЯ РЫБКА

Раненый зверь бежит от охотника.

Вейнбаум бежал от преследований белогвардейцев в тайгу.

Тайга — длинная, болотистая, сумрачная. Только изредка просвистит птица, да звериные следы отпечатываются на мху. Черным облаком наседает на человека таежный гнус: комар, мошка и слепень. Уходят олени от гнуса на горные вершины, где свежие ветры относят комариные тучи.

Вязнет Вейнбаум в болоте, отмахиваясь от комаров зажженной гнилушкой, но когда ядовитый дым попадает в горло, он бросается на кочки и долго кашляет. На посинелом лице от комариных укусов сочатся гноем коросты. На рваных клочьях красноармейской шинели засохла болотная грязь, въелся пепел костров и прилипла сера с деревьев. Драные сапоги обернуты берестом, и похоже, что человек передвигается на березовых пеньках.

Рябчики при взлетах спокойно фурчат: они здесь редко видят человека и не боятся его. Вейнбаум подползает под деревья и стреляет. Но дрожат руки от голода, — попусту щелкает браунинг…

Уже двадцатый день в этой необъятной тайге, где на тысячи километров — лес, болота и горы. Солнце не светит под седыми елями, и в болотистых моховых трясунцах вязнут ноги. Щавелем, клюквой питается Вейнбаум. Надеялся он встретить в тайге тунгусов и с ними уйти в кочевье, но тунгусы с оленьими стадами ушли в горные кочевья, и Вейнбаума голод и страх гнал обратно к Енисею, где был разбит белыми советский отряд.

На двадцать пятые сутки, а может быть на тридцатые — Вейнбаум потерял счет дней и ночей — вышел на реку.

По цвету воды, по островам он узнал Енисей. Захватывающая, большая радость, как енисейский вал, нахлынула на Вейнбаума.

От блеска воды, от солнца, от енисейской шири ослепли на минуту глаза, закружилась голова, в глазах пошли черные круги, и Вейнбаум упал в камни и заплакал.

Вечером от реки стелется холодный туман. Озябший Вейнбаум вскочил и, согреваясь, побежал по камешнику. Бег его участился, когда увидел вдали, на берегу, мигающий огонек.

Закричала девушка у костра, и отец-рыбак, проснувшись, закрестился часто и поспешно:

— Господи-Сусе-Христе…

В блеске костра опухшее, заросшее черной бородой, изъеденное гнусом до синих волдырей, лицо Вейнбаума казалось страшным и диким.

— Ты отколь будешь? — спрашивал присевшего у костра Вейнбаума рыбак.

Обвел глазами Вейнбаум шалаш рыбака, посмотрел ему в глаза.

— Слышал что-нибудь об отряде красноармейцев, бежавшем от Колчака на пароходах?

— Как же, как же! Порубили ваших, порастрепали; кто убег в тайгу — ловят теперь, только еще с десяток осталось…

И рыбак тихо качал головой.

— А как твоя фамилия?

— Вейнбаум.

У рыбака быстро прорезало в мозгу: „Мешок сахару или два крупчатки…“ Эта была обещанная белогвардейцами награда за поимку Вейнбаума…

Рыбак засуетился. Он вытащил кисет с табаком и совал Вейнбауму:

— Закурь, закурь. Лучше будет… Паранька, что ты глаза лупишь? Грей чайник, вари уху… Вишь, человек голодный…

Пока варилась уха, Вейнбаум жадно втягивал у костра запах свежей рыбы.

Сварилась уха. Не жуя, Вейнбаум глотал осетрину.

Рыбак, подкладывая хворост в костер, сбоку смотрел на Вейнбаума.

Мысли у него:

„Наверно он главный большевик, если хотят отвалить сахару и крупчатки…“

Он стал вспоминать приметы, написанные в объявлении: „черный, лет сорока, роста среднего и фамиль не русская“.

Рыбак, возясь с расколкой смолевого пня, осматривал Вейнбаума со всех сторон.

Параня, не отрывая глаз, смотрела прямо в рот Вейнбаума и нарезала ломти хлеба.

Вейнбаум съел котелок ухи, почти каравай хлеба. Вспучился живот, но еще больше хочется есть. Параня вскипятила чай. От горячего обжигающего чая, от вкусного хлеба, приятной истомой стягивало тело…

Расплескивая недопитую кружку чая, с непроглоченным куском хлеба во рту, упал к огню заснувший Вейнбаум…

Параня заботливо отодвинула его голову от костра, подложила завернутую подушкой мережу и сверху прикрыла Вейнбаума полушубком.

Первую ночь за два года фронтовой жизни так спокойно спал Вейнбаум…

До зари просыпается рыба, и рыбаки просматривают самоловы и переметы. Богатый улов сняли в это утро рыбаки. Много стерлядей, осетров перебросала Параня из лодки в садок.

Вейнбаума разбудили к поспевшей жирной ухе.

Когда Параня ушла к реке мыть кружки и ложки, Вейнбаум сказал рыбаку:

— Вот что… У меня есть шесть тысяч денег… Дай мне за них хлеба и достань компас.

— Хлеба могу. За компасом на дом девку пошлю… Но ведь, милый мой, в тайге пропадешь. Она ведь когда мать родная, а когда мачеха злая… Я тебе скажу другое: поедем со мной в Туруханск, я из лодки вывезу тебя на телеге, закрытого сетями, спрячу в подполье, а потом сведу в тайгу, в мою охотничью избушку. Там пока поживешь, а дальше — видно будет… Ведь не век казаки царствовать будут. Будет им, проклятым, конец, придут твои товарищи, тогда…

— Правильно, товарищ…

Вейнбаум хлопнул по плечу рыбака и сунул ему замусоленный сверток денег.

Рыбак деньги брал неохотно:

— Что ты торопится? Ведь не из-за денег тебя спасаю, а жалко, — зря пропадешь, а человек ведь не муха, не комар…

Не знает Вейнбаум, что он белогвардейцами оценен в мешок сахара или два мешка крупчатки. Дешев человек — дороги продукты… Торопится рыбак домой, лихорадочно помогает Параня выбирать самоловы и переметы.

С полдня отправились домой. С попутным ветерком на парусах к вечеру подкатили к Туруханску.

Еще за десять километров перед Туруханском завернул в мережи рыбак Вейнбаума.

— Лежи спокойно: мы тебя из лодки вывезем на лошадях…

Лодка ткнулась носом в берег. Параня выскочила и бегом помчалась домой. Быстро запрягла лошадь в дроги и приехала на берег. Завернутый в сетях Вейнбаум сам перешел из лодки на телегу и свернулся калачиком.

Сзади Вейнбаума на дроги поставили кадушку с рыбой, и рыбак старательно крепкими узлами привязал веревкой Вейнбаума к кадушке.

— Но, но! — крикнул рыбак на лошадь. — А ты, Параня, останься… Вымой лодку… Мы дома с матерью управимся.

Параня выскребла грязь из лодки, выполоскала ее и бегом прямой тропинкой побежала домой.

На столе шипел самовар. Мать у растопленной печки жарила мясо.

— Что, отец разве не приехал? — крикнула Параня матери.

— Нет еще, — подливая масло на сковороду, ответила мать.

Параня испугалась: „Что-то случилось по дороге“…

Бросилась на дорогу встречать отца. Подводы не видно. Подбегая к монастырской ограде, услышала крики.

По голосу узнала Вейнбаума. Его били в сарае казаки. Отца увидела у монастырского амбара, где он деловито увязывал впереди кадушек полмешка сахара и мешок крупчатки.

Параня дальше плохо помнила, как схватила кирпич и ударила по голове отца. Отец солено-смолевым кулаком сбил ее с ног, бешено пиная ногами.

В ту же ночь в сарае избитого Вейнбаума повесили…

Избитую Параню с монастырской ограды притащила мать, но отец не пустил в избу:

— Пусть подыхает, не дочь мне она.

В избушке у тетки выхаживали от смерти заболевшую Параню.

Еще не совсем оправилась Параня, как отряд Красной армии вышиб казаков. Отец, выбрав удобную минуту, заявился к ней:

— Если скажешь — убью.

Запуганная девушка хранила тайну до 1929 года.

На партчистке в Туруханске она выступила:

— Мой отец, Пономарев, вступивший в партию в 1921 году, предал казакам Вейнбаума в 1919 г. Когда он привез продукты, полученные за предательство от казаков, он сказал матери:

— Принимай продукты, на „золотую рыбку“ все выменял…

ОГНЕННАЯ БАБА

Третьи сутки дымится пурга. В свисте ветра воют собаки. За полярным кругом стелется на тысячи километров снежная пустыня.

В чуме Турана вместо веселого огня белеет на пепелище куча снега.

Без костра в чуме — как в мерзлой яме: холодно и безжизненно. В оленьих шкурах лежит больное семейство Турана. Больные ворочаются, чешутся; от беспрерывного чесания кожа ободрана, и выступили кровяные пятна. Собаки подскакивают к лежащим и слизывают кровяную харкотину больных. Пряди волос, отделившись вместе с кожей, валяются по чуму. Стон и кашель больных хрипл и густ. От холода и сырости нет тепла в оленьих шкурах. Пурга хочет сделать из чума Турана снежную могилу. Сам Туран еще может приподниматься на колени, прикрывать оленьими шкурами мечущихся в огненном жаре жену и сына, Туран доползает до откидывающейся шкуры чума. Снежный вихрь слепит глаза.

Обтирает Туран снегом воспаленное лицо. Легче. Но скоро опять начинается жар. Кажется Турану, что загорается чум и влетает в него женщина с длинными, вьющимися, золотистыми волосами. Так представляет Туран себе оспу, так поют о ней легенды.

Если явится она к больному в красной одежде, то он не умрет. Кажется Турану, что женщина надевает синюю, голубую, желтую и поверх красную одежду.

И слышится голос пурги:

— Сме-е-рть, сме-е-рть Турану, жене и сыну!..

Кричит раненым зверем Туран. Собаки, напуганные голосом хозяина, тоже воют тягуче.

Через день перестал сыпаться на очаг снег.

Туран высунул голову из чума. Снежный блеск осветил чум. От расплавленного снежного покрова жмурятся узкие глаза Турана. Пусто вокруг чума. В белых, сверкающих лебединых шеях заструг[5], застывших в шторме океанских снежных волн, не видно оленей. С оленями Турану жизнь, без оленей всей семье смерть.

После бури ни голоса, ни свиста. Забежал на первую застругу шатающийся Туран. Он на ходу кланялся богам снегов, льдов и ветров и всматривался вдаль. Не видно оленей. Но скоро вырвались хриплые звуки радости.

— И-о-хе-хо-хе!

Откуда силы взялись, ноги бежали и голова не кружилась.

Услышал Туран тихий, далекий отголосок собачьего лая, скоро увидел низко летящее облако.

— Хорошо, хорошо! Гонят собаки оленей!

Собаки пригнали оленей и горячими языками начали лизать снег. Разгребая копытами снег, доставали олени любимый мох.

Бегал, суетился Туран, арканил оленей, запрягал и сбрасывал все имущество на нарты. Надо бросать родной чум, надо спасаться от гибельной оспы.

На своих быстроногих оленях уедет Туран от смерти.

Когда перетащил последними жену и сына на нарты, с выкриком вскочил Туран на передние нарты. Закружился снег, пар стлался над оленями.

При толчках, в рытвинах, где взлетали нарты, тихо стонала жена Турана. Больная не могла пить горячую оленью кровь, не могла сидеть на нартах, и Туран привязал ее, как мешок с олениной.

На третий день после гонки подошел Туран к санкам. С закрытыми глазами, откинув голову, лежала мертвая жена. Раскинув шкуры, Туран достал сына. Распухшее, в синих прожилках, лицо сына горело. Перенес его на свои нарты, а запряжку оленей жены отвел с сторону.

Ударом топора в лоб убил упряжку оленей. Всей четверке воткнул в бока по колу.

Надо покойницу хоронить, по обычаю, в колоде, подвешенной на деревьях с обрубленными сучками, чтобы покойница не могла спуститься на землю. Нет деревьев, нет колоды, только лепится в тундре кустарник. Завязав в оленьи шкуры, подвесил Туран жену на поставленные колья для чума. Головы убитых оленей оттянул назад, у нарт, повернутых вверх, надколол полозья, хорей воткнул в землю, привязав к нему колокольчик, От ветра звенел колокольчик. Не оглядываясь, бежал Туран от мертвой жены. После мертвеца надо очиститься огнем. Туран разрезал на куски оленьи шкуры и вместе с рукавицами бросил в огонь.

Теперь уж имя жены никто не должен произносить.

Остальные, упряжки оленей снова погнал Туран. Когда ветер в сильных порывах налетал сзади, дрожал Туран, думая, что догоняют злые духи черной болезни.

На седьмой день езды встретил Туран знакомого.

Говорил знакомый Турану:

— Тебе плохо, сыну плохо — гони оленей к большому русскому шаману, он лечит хорошо.

Повернул Туран оленей на юг, куда махнул знакомый тунгус.

Быстры олени, крепки запряжки, легки нарты Турана. Скоро подъехал к культбазе, раскинувшейся новыми постройками в тайге.

Проводили Турана к больнице.

Сиделка, девушка-тунгуска, выбежавшая встречать, взяла на руки больного сына.

Туран возился с оленями.

Подошел завхоз культбазы.

— Оставь оленей, наши пастухи позаботятся, иди вон туда, — указывая на дверь больницы, говорил завхоз.

Не успел Туран перешагнуть через порог, как за рукав взяла та же девушка-сиделка и потащила по коридору.

По-родному, по-тунгусски, заговорила:

— Снимай все.

Туран не знал, зачем это.

Из ванной комнаты вышел Михайло-хохол. Михайло уложил Турана в ванну и остервенело намыливал его.

— Ножом скоблить надо, — зря мыло переводим, — ворчал Михайло, но сам еще ожесточеннее тер мочалкой выветренное, немытое с детства тело Турана. Не было мыльной пены, текла только грязь.

Обсушили горячими простынями и надели теплое фланелевое белье. Уложили Турана в палате на кровать, рядом с сыном.

От пара, от горячей воды, от многих непонятных вещей в больнице кружилась голова Турана.

Вечером дежурила женщина-врач Екатерина Петровна. Она начала осматривать новых больных.

Не успела для проверки пульса взять руку Турана, как он закричал и метнулся с койки.

В дверях сшиб сестру.

Екатерина Петровна в белом халате бежала и кричала:

— Держите, держите!

Когда в конце коридора Туран, оглянувшись, увидел рыжеватые кудри Екатерины Петровны, он, выскакивая на крыльцо, закричал:

— Смерть мне и сыну — огненная баба в белом!

Упряжки оленей стояли еще не убранные. Туран с ходу вскочил на передние нарты.

Олени у Турана — ветер.

Михайло, смотря вслед уезжающему, повторял:

— Вот-те, опять умажется. Ну и народец!

Екатерина Петровна, в слезах, кричала:

— Бегите к заведующему, догнать надо, замерзнет!

Но рожденные в холоде не боятся снегов и ветров…

Туран на ходу надел лежавшую на нартах запасную одежду и унты[6].

В ночь, когда на звездном небе росло густое облако, а потом из него заиграли отливами лопающиеся ракеты огненных столбов северного сияния, Туран приехал в стойбище тунгусов.

В чумах гостю рады всегда.

Рассказывал Туран о болезни, о смерти жены и с испугом говорил об огненной бабе.

Говорили ему:

— Хорошая баба Екатерина Петровна: ребят, баб, мужиков лечит хорошо, прямо шаман!

Весело смеялись над Тураном сородичи, провожая его снова на базу.

НА БОЛЬШОЙ РЕКЕ

Деду — рыбаку

Сенька радовался весеннему теплому солнцу. Радовалась и его семья. Сеньке — сорок пятый год, но уменьшительными именами зовут русские остяков.

От солнца днем рыхлеют снега и оседают, а ночью покрываются серебристой корочкой наста.

Семейство Сеньки оставило тайгу и вышло на берег Енисея.

Зимой — охота, летом — рыбная ловля, — так проходит Сенькина жизнь.

В первый же день прихода на реку Сенька выдолбил прорубь.

Дрожа от удовольствия всем телом, съел первых трепещущих рыбок. В этот день все были сыты. Сон сытых приятен и сладок.

Разъело солнце на взбухшем синем Енисее черные жилы ручьев.

Сенька, как и все рыбаки, не спал в эти тревожные ночи, у зажженного костра, с трубкой, караулил Енисей. Только те люди рыбацкого племени знают эту тревогу, кто через лед чует рыбные запахи.

В реве, грохоте, крутя ледяные столбы, тронулся Енисей.

Семья Сеньки с имуществом погрузилась в летний свой дом — лодку.

За последними льдинами плыл остяцкий дом.

Испенился лед, ветры угнали пену в океан, а Сенька остался рыбачить на песках.

Низовья Енисея — рыбные места.

Ладно рыбачил Сенька: шла рыба в пущальни[7], попадала на самоловы.

Первым из океана плывет осетр, потом чир, моксун, густо прет селедка, последним заходит жирный омуль.

В Енисейскую губу за рыбой идет прожорливая белуха.

Богатый улов серебрится в сетях. За полярным кругом летом ночи светлы, как дни. В рыбный ход не спят рыбаки, днем и ночью рыбацкие лодки качаются на енисейской зыби. Из глубоких низовьев идет рыба вверх, на мели, в бесчисленные протоки, озера, водяные болота, метать икру.

Сороки, язи и ельцы, попавшиеся в лесных озерах, пробираются на зимние стоянки, плескаясь на боку. Их караулят вороны, чайки, орлы, а иногда хищные звери: выдры, норки, и не брезгует рыбой хозяин тайги — медведь.

Каждый день Сенькина семья ела рыбу, аппетитно слизывая холодную рыбью кровь. Все начали добреть и полнеть.

Сенькина „ветка“ — легкая лодка, сделанная из береста, — быстро скользила каждый день по Енисею. Но с океана часто идут ветровые штормы.

Сегодня запоздавшего Сеньку захватил ветер на середине реки. Ветка, зарываясь в волновые гребни, пляшет и становится то на нос, то на корму. Скалятся гребни волн, хотят проглотить Сеньку в лодке.

Но крепки швы у ветки, затянутые оленьими жилами, залитые серой, и Сенька на волнах так же смело скользит, как на лыжах с горы.

Платок, которым завязаны волосы, сбился за шею; закатанные в черный войлок волосы влажны и дымятся паром; капли пота, размазывая грязь, стекают по лицу. Сердитые зеленые брызги освежают лицо.

У Сеньки проносится мысль о водяном боге.

Много небес, где живут боги. На первом небе — озера, на втором — лайды (равнины), третье небо состоит из небольших, но сплошных сопок; на них висят, подобно мху, небольшие ледяные сосульки; на четвертом есть большое озеро, из которого вытекает река Енисей.

От брызг накапливается в лодке вода.

Сенька, приподнимаясь, смотрит вдаль. Широк Енисей в низовьях, на десятки километров идут штормовые волны.

Вдали у островов острый Сенькин глаз заметил дым, много дыма, целое облако летит в левый берег тундры.

Бывают в низовьях один-два парохода в лето: первый весной привозит рыбаков, а второй осенью забирает рыбу и рыбаков.

Тревожит дым Сенькино сердце: „Видно, водяной бог зажег Енисей“…

Показались пароходные трубы.

Не видал Сенька таких черных, больших, высоких пароходов.

Гудки густые, хриплые, — эхо далеко несется в тайгу.

Не знал Сенька, что через океанские штормы, карские воды, полярные ветры из Лондона, Гамбурга, Ливерпуля пришли на большую реку морские пароходы за лесными богатствами.

Близко пароходы, скоро поравняются с Сенькиной скорлупкой. От пароходов идет вал. Ветка, как маленькая щепочка, треплется в круговых волнах.

Брызжет пена в Сенькино лицо.

С капитанского мостика первого парохода заметили лодку.

Человек тонет…

Неслись сигнальные гудки, частые и тревожные.

С борта спустили моторную лодку.

У Сеньки мокнут ноги; он смотрит между колен на дно своей лодки: „Надо вылить воду“.

Выбрав спокойный вал, Сенька выпрыгнул из лодки; на руках приподнимая легкую ветку, вылил воду, а потом, положив весло поперек, вскочил обратно в лодку.

У спокойного, обычно ленивого Сеньки в лесу, в погоне за зверем, на реке рождаются энергия и сила.

Вылить воду на середине реки из берестяной лодки — обычный прием Сеньки.

С моторки увидели мелькнувшую вверх дном лодку.

Все разом выкрикнули:

— Утонул!..

Но, когда снова увидели его сидящим в лодке, моряки — сами водяные жители, удивленные Сенькиным поведением, с ласковым ругательством выкрикнули:

— Вот, чорт, енисейское ныряло…

Через полминуты Сенька пересел в моторку, ветку взяли на буксир: она прыгала с волны на волну.

На „Пионере“ — океанском судне, построенном в гамбургских доках, — тепло встретили Сеньку; притащили белье, брюки, бушлат, а второй штурман принес капитанскую фуражку с поломанным козырьком. После стаканчика коньяку поили ароматным чаем с густыми сливками.

Но Сенька ласкающим глазом смотрел на шкаф, куда убрали коньяк, и, показывая ногтем на донышко стаканчика, виновато улыбаясь, говорил:

— Маленько, маленько еще налей: мой водку век любит…

Матросы смеялись дружно:

— Водка плохо, чай пей, слаще и полезнее.

Комсомольцы водили Сеньку по всему пароходу, и он, сохраняя свое достоинство, хозяйственно осматривал судно.

С палубы, оглядывая идущие сзади пароходы, он говорил:

— Зачем много так идет?

— Лес с Енисея повезем…

Когда „Пионер“ поравнялся с тем местом, где стоял на берегу Сенькин чум, Сенька подошел к капитану и, точно отдавая приказание, сказал:

— Давай, свисти всем. Ко мне в гости поедем…

— Нельзя, Семен Иванович, работа…

— Какой такой работа? В гости к хорошему человеку всегда можно…

Как маленький ребенок, он обиделся. На пароходе все его звали Семеном Ивановичем. Когда впервые спросили, как зовут, он, не задумываясь, ответил:

— Сенькой…

— А отца как звали?..

— Ванькой.

— Ну, значит, Семен Иванович… Непонятным, но приятным было новое имя…

Ведь сорок пять лет все русские звали его Сенькой, а тут — Семен Иванович!

Он ходил по палубе счастливый и смеющийся:

— Вот настоящий человек, хороший…

Он гордился командой „Пионера“.

На пароходе гостил больше суток. Перед спуском простился со всеми за руку, приглашая заехать к нему в гости.

Когда вниз по Енисею скользил Семен Иванович на ветке, он заезжал во все чумы.

Бушлат на нем висел, фуражка надвинулась на уши, но везде с почетом встречали Семена Ивановича.

Он рассказывал о морских пароходах, которые тревожили рыбацкое сердце.

Везде в ответ качали головами:

— Плохо будет, лес вырубят, зверь убежит, рыба уплывет в море…

Семен Иванович, поправляя фуражку, успокаивал:

— Хотя водки мало дают, но хорошие люди… Сам капитан говорил: „Семен Иванович“…

УНЬКА

Томской рабфаковке Дуне и профессору Пэтри.

Осторожно ступает по моховой тропе олень. Он боком пятится от стволов, оберегая спящую в сумке Уньку.

Мать едет впереди, и нянькой у Уньки старая важенка. Когда на остановках заплачет Унька, важенка, качая ребенка, переступает передними ногами. И под шум ветра и таежного леса баюкает важенка Уньку. На ремне у сумы привязаны разные кисточки: они, болтаясь, развлекают Уньку. Выспавшаяся девочка, широко расставляя в качающейся сумке ножки, на ходу срывает ветви ели, пихты, кедра и лиственницы. Вдогонку вылетающим птицам Унька радостно хлопает в ладоши. Поиграв с лесными игрушками, свернувшись в суме калачиком, сладко засыпает Унька. Старая важенка слышит храп Уньки и еще осторожнее обходит наклонившиеся лесины.

В стойбище играет Унька с собаками и дергает за хвост пойманного лисенка.

Звериный след и птичьи полеты были с детства знакомы Уньке.

В зимние пурги она тянется ближе к огню, греясь засыпает. Свистящие полярные ветры баюкают Уньку, и, просыпаясь, она видит перед собой звериные шкуры, висящие под потолком, медвежьи лапы с когтями, шкурки гагар, луня, развешанные на стенах звероловные приборы, рыбачьи сети да охотничьи луки и ружья.

Отец рассказывал в чуме про свои охотничьи случаи.

Унька, смеясь, кувыркалась на притащенной в чум лосиной и медвежьей шкурах.

И чудные вещи для нас, не живущих лесной жизнью, иногда говорил отец.

— Слышу в чаще медвежий запах… Крадусь… медведь сидит у пня. Пень весь расщеплен… Медведь лапами оттягивает щепы и ухом слушает звук… Тут я его и убил у пня…

И Унька, как медведь-музыкант, тоже много раз играла на таких расщепленных пнях.

Десятки тысяч белок дробиной в глаз убил отец, много лисиц поймал в капканы, соболей в сети запутал, медведей рогатиной заколол.

Звериными шкурами можно выстлать, изукрасить целую долину перед дымным чумом.

И смерть отца была в лесу от зверя: нашли его мертвым под издохшим медведем. Поднял осенью из берлоги еще только залегшую медведицу; под левую лапу всадил рогатину. Была рослая, сильная медведица. Перекололось древко у рогатины. Уткнулся в медвежью грудь охотник, одной рукой за шерсть, другой всадил нож медведице, но лапой медведица содрала кожу со спины отца, кровь зверя и человека залила снег.

После смерти отца, семилетней, начала промышлять Унька. Первыми жертвами были рябчики, куропатки, тетерева, ушканы (зайцы), горностаи. В десять лет Унька уже таскалась с тяжелым отцовским ружьем и била белку в глаз.

Узкие, угольные глаза Уньки были красивы и остры. Пучеглазыми, „глаза по воробью“ зовут тунгусы русских. Понравилась Унька тунгусу из дальнего рода. Соблазнившись калымом, продала мать пятнадцатилетнюю Уньку в стойбище Хомолко.

Две косы Уньки спускались на грудь. Медные, серебряные кольца, бусы и кораллы звенели при движениях.

Унька приехала в чум жениха. Ее никто не встретил: она сама распрягла оленей и отпустила их в табун, вошла в чум и начала подкладывать дрова. Жених, выждав несколько минут, снял с себя верхнюю одежду, бросил невесте на колени, и она вынесла ее из чума.

Вот и вся свадьба Уньки, после которой она стала считаться хозяйкой дома и рабой мужа.

* * *

В тунгусское стойбище на маленьком плотике по бурной речушке с двумя сотрудниками приехал профессор Петров.

Тунгусы с Лены, Енисея знают профессора. Он полгода лазает по таежным рекам, речушкам, исследуя нетронутые богатства полярного круга. И еще — читает в Горном институте лекции.

На Дудинке, притоке Енисея, — платина, по Курейке — богатейшие залежи графита, на Алдане, Витиме, Мае — золото, и Туруханскому каменноугольному бассейну нет равного в мире.

Много неведомых горных хребтов, о которых знают только охотники, забираясь туда в погоне за ценным зверем. По-своему они называют горы и хребты: Олень-гора, Медведь-гора, Отец-гора.

Петров сказал охотникам:

— Надо мне пробраться на Соболиную гору.

— Жди снега, пойдешь на лыжах, — отвечали охотники.

— Зимой нельзя, летом надо землю смотреть, — настаивал профессор. Охотники мирно сосали трубки и отрицательно качали головами:

— Нет!

Только старик Климка нехотя сказал:

— Поди Уньку спроси.

Вечером, когда у костра сидел невеселый Петров, думая о провале экспедиции, опять пришел Климка.

— Верно говорю, если Унька не доведет, никто больше не возьмется: она там соболя каждый год промышляет.

— Кто это — Унька?

— Наша девка-охотница. Она замуж ходила, бабой была, шибко жила плохо, муж бил; сам оленину ел, ей кишки давал… Она убежала, опять девкой стала, промышляет ладно, зверь на нее идет.

Утром Петров пошел к Уньке.

У чума на профессора накинулась целая свора тощих, поджарых собак. Они, точно на зверя, щетинились и лаяли звонко. Унькины соболевые собаки по стойбищам дорого ценятся.

Из чума выскочила старуха и, зыкая, цепко хватала собак за хвосты и отбрасывала в стороны.

Смеялась сначала Унька, когда ее звал профессор проводить экспедицию на Соболиную гору.

— Мужики есть, лучше меня знают…

— Мужики не знают этих мест, на тебя указывают.

— Шибко плохо теперь итти, зимой хорошо…

— Нет, летом обязательно надо, — настаивал профессор.

— Оленем нельзя, тропы нет, так мало-мало можно…

Не теряя времени, на другой день, нагруженная инструментами и продовольствием, вышла экспедиция В тайге Унька никогда не плутала: по деревьям, по мху, по речкам выбирала прямую дорогу. Раскидывал профессор на остановках карту. Много рек, речек, болот нанесено, но Унька рассказывала больше.

На десятый день, ободранная, выпачканная в болотах, изъеденная лесным гнусом, дошла экспедиция до Соболь-горы.

Думала Унька: „Зачем беду люди испытывают?“

Рыла Унька вместе с другими ямы, доставала землю и тихо смеялась, когда профессор брал на ладошку землю и смотрел, насыпал в стеклянные трубочки. Казалось Уньке, что он лижет и нюхает песок. Подходила она к профессору и говорила:

— За зверем в тайгу далеко бежать надо, а земли везде много-много есть.

— Земли много, да земля разная. Вот тебе берданку надо, а ствол из железа, железо в земле, надо его искать, патрон к берданке тоже надо?

— Шибко надо, патронов мало…

— А патроны из меди, медь в земле; опять искать надо. А дробь из свинца, а свинец тоже в земле…

Унька, соглашаясь, говорила:

— Да, надо.

Когда, измученная работой, после обеда отдыхала экспедиция, Унька бежала стрелять к ужину рябчиков. Вечером Унька сидела у костра со старым, подклеенным, распухшим букварем. Она, тихо качаясь, вполголоса пела буквы, слова и фразы.

Все знали историю этого букваря. За пять первосортных белок выменяла у скупщика, который по специальному заказу привез для Уньки букварь, купленный, вероятно, на барахолке за пятак, так как в середине букваря было „Боже, царя храни“. Однажды вечером торжественно сожгли эту страницу, хотя сначала Уньке не хотелось вырывать страницу из своего жирного, пухлого букваря.

Кончила работу экспедиция. Унька повела другим путем, в вершину речки Виви. На берегу реки сказала Унька:

— Отсюда можно плыть в Нижнюю Тунгуску, а оттуда в Енисей.

Унька помогла строить плотик.

В последний вечер, у костра, профессор сказал Уньке:

— Поедем в большой город, учиться будешь.

Качала головой Унька:

— Учиться шибко хочу, только мать без меня пропадет… Шишка на кедре хорошая, белки много будет, промышлять буду, хлеба матери куплю.

На утро, прощаясь, профессор написал, как проехать в город.

„По Лене на пароходе до Качуга, с Качуга на автомобилях до Иркутска. Прошу всех, кто будет читать записку, оказать этой тунгусской девушке, едущей учиться, содействие добраться до Иркутска. Экспедиция университета, профессор Петров“.

Утром оттолкнула плот Унька.

Стреляли из ружей, махал шляпой профессор.

Когда скрылся плот, заплакала Унька. Слезы горячие, соленые, капали на губи; собака, точно понимая Уньку, прыгала на грудь и слизывала горячим языком Унькины слезы.

Настойчиво охотилась Унька в эту осень. Загоняла собак. Хорошая добыча: кроме белки, напромышляла несколько лисиц и соболей.

* * *

Через год, когда профессор после вечернего чая разбирался в дневниках новой экспедиции, задребезжал звонок.

В кабинет профессора вместе со струей холода вошли две девушки. Унька, блудившая по городу, — ведь это не так просто, как в лесу! — долго искала профессора. Люди чужие бежали торопливо, толкая ее, но, увидев среди толпы знакомое скуластое лицо с узенькими щелочками глаз, Унька бросилась к девушке и спросила о профессоре. Студентка-бурятка, знавшая профессора, довела до квартиры.

Уньку приняли в Томске на рабфак северных народностей.

После годичной учебы она писала:

„Добрый день, многоуважаемый знакомый мой Петров, профессор. Шлю свой горячий привет. Учусь на рабфаке. В нашей подготовительной группе 22 человека. Есть всякие нации, которых я никогда не видела, только с нашей стороны нет ни одного человека. Когда приеду в Иркутск, все расскажу. Ученье идет пока ничего“.