ВОЛЧИЙ СЫН
Кричит Итко на кобылицу, хлопает камчой по жирным овцам, узкие глаза его подернулись слезливой пленкой, не плачет, а слезы мажутся по грязным щекам.
«Мать били камчой, убегла в горы, стреляли, может быть убили…»
Не слышал он от матери, от родных, чтобы начальники забирали все стадо, жгли аил и сильно били камчой.
— Эй ты, чумазая рожа, не разевай рот, заворачивай коров!
Не понял всех слов Итко, но в голосе слышал угрозу. И покорно стал загонять отстающих коров.
За перевалами, где сходились ущелья хребтов, вспыхивали костры. Долина была полна скотом, точно Аргамай мерял свои стада. Аргамай — живая легенда Алтая: «не знает он счета кобылиц, овец и коров и каждую осень, когда стада спускаются с нагорий, загоняет их в ущелье: не входит скот в ущелье, — значит нагулялся приплод, а если остается свободное место, — убавилось стада». В долине среди лошадей, коров, овец почти не видно было людей.
Итко встретили знакомые алтайцы:
— Иткоден — сын Олонга.
Покорные, молчаливые, испуганные неожиданным налетом колчаковского отряда, сопровождаемого белыми партизанами из кержаков, сбившись в круг, рассказывали алтайцы друг другу о разграбленных аилах, уведенных стадах, избитых женах и детях. Усевшись в круг, дымя трубками, они печально качали головой.
Подошли трое партизан с котелками, и один, пнув в спину старика, крикнул:
— Эй вы, вшивые, дойте коров!
Алтайцы послушно брали котелки и шли доить коров.
Партизаны кололи баранов. От жареного духа текли у алтайцев слюнки. Послали к начальнику одного спросить разрешения заколоть барана.
Кричал на него начальник:
— Жрите кобылье молоко!
Покорные алтайцы, кликая своих кобылиц, ложились на спину под брюхо и сосали кобылье молоко.
Испуганные дневной гонкой кони не ели сочные травы, а, вырывая копытами землю, ржали, перекликаясь. Итко через кусты отполз к стаду, где коней хранил караул. В небе сверкали яркие в прозрачном горном воздухе звезды. Пылали разбросанные костры по долине.
Партизаны деревнями сидели у костров и делили имущество: у каждого набиты сумы алтайским добром.
В ущелье от скал и леса темнело раньше заката солнце. Под утро тлеют костры. Итко, захватывая дыхание, ощупывая впереди рукой камин, сполз по косогору. Лошади, зачуяв шабарчание камней, тихо заржали. В темноте перекликнулись часовые. Замер вытянувшийся между камнями Итко. Среди сотни лошадей нюхом кочевника нашел свою любимую чубарую и, проползая в стаде, тихим свистом звал ее за собой. В шиповнике разодрал лицо в кровь, а чубарая тыкалась мордой в ноги. Неожиданно перекликнулись часовые, кобылица, точно в ответ, заржала. В траве залег Итко.
— Гляди, у тебя конь убег, — крикнул часовой. Второй часовой, ругаясь, загнал чубарую в стадо. Ржали встревоженные кони, перекликались часовые, занемел в бадане Итко.
«Бежать без коня нельзя, пропадешь…»
Не откликалась на свист Итко загнанная чубарая, только один часовой крикнул другому:
— Чего ты свистишь?
— Кто свистит, сам наверное носом свистишь.
В сизеющем утреннем тумане выполз Итко из бадана. Сигналом для подъема лагеря был выстрел. Утром алтайцы опять доили коров для партизан и припадали ртом к кобыльему молоку.
Вместе с солнцем снимался в поход лагерь. Через нагорные луга, ущелья, через ледяные перевалы гнали табуны.
В лесных трущобах несколько лошадей изломали ноги, а коровы скатывались с отвесной кручи в пропасти.
В каменистых пустынях Кош-Агача солнце жжет камни, камни жгут обувку, мелкий щебень ранит овцам и скоту ноги. Не пошел табун, лег на мшистые лужайки. Обвинили алтайцев-погонщиков. С руганью и плетками налетели на алтайцев партизаны. Но Кайгородов, начальник отряда, зычным окриком и выстрелом из нагана остановил кержаков. Собрал отделенных бородачей и, тихо кидая, им сказал:
— Не трогать алтайцев! Заупрямятся, ничего с ними не сделаешь, — я их иначе возьму!
Пришпорив коня, подъехал к алтайцам. Соскочил перед алтайцами с коня, набил трубку и, зажигая, подал старику Урупсаю. Молча, усаживаясь в круг, принимали алтайцы трубку. Обошла трубка круг: после трубки дружбы враг становится другом. Кайгородов внимательно следил за курящими. Простодушные алтайцы радостно улыбались. Последним докуривал трубку Итко. Кайгородов вытянулся на камне:
— Кочевники горного Алтая! Сотни лет ойротские племена пасли табуны кобылиц в логах рек, кормили на вершинах коз и овец. Жирные земли Алтая были вашими владениями, но царь населил крестьян, лучшие долины отдал монастырям. Теперь нет царя, и большой начальник хочет отдать вам голубой Алтай, и вы изберите великого Хана-Ойрота… Теперь вы должны помочь большому начальнику, а за весь скот в Улале получите товары и подарки!
Вечером доверчивые алтайцы, собравшись у костра, пели песни Хану-Алтаю:
Голубой Алтай, горы верблюжьи в синих изморьях,
за тебя, славный Алтай, много крови пролито,
красные сосны твои окомолены.
Лучше бы не смотреть на такое оголение!
Белобородые отцы мои!
Что мне делать, мой чистый Алтай,
чтобы малый народ не ухудшался?
Великий Хан-Ойрот, когда ты услышишь длинными ушами,
увидишь острыми глазами наше разорение,
тогда мы в Алтае будем
жить спокойно и хорошо.
Зачарованные песней, музыкой легендарных старых веков и вкрадчивой речью Кайгородова, первую ночь засыпали спокойно погонщики; только Итко, ворочаясь, про себя разговаривал с матерью и допевал песню Урыпсая:
…Трехлетний лось, с длинной бабкой,
к Саянам направясь, беги!
Если же встретишь в слезах мою мать,
ей мир и поклон скажи от меня!..
На Чуйском тракте вливались в отряд свежие десятки кержацких партизан. Все мужское население уходило из деревень. Новоселы партизанили за красных и били кержаков, а кержаки не оставляли в живых новоселов.
На тракте, выставляя по ночам большие караулы, Кайгородов не боялся, что алтайцы угонят скот.
Итко ковылялся за стадом на хромой сухой кобыле. Когда он, загоняя оставшихся коров, замешкался, сзади налетел партизан и полоснул его плеткой по спине. От удара разорвалась рубаха, огнем полыхнуло по спине, брызнули слезы. Партизан круто повернул и пронесся вперед на чубарой кобыле, принадлежавшей раньше Итко.
На ветру болталась рубаха у Итко, и алтайцы, рассматривая синий запекшийся рубец, говорили:
— Не даст начальник товаров, убьет потом, когда скот в Улалу пригоним.
Но другие, качая головой, возражали:
— Большой начальник за скот товары даст, Хан-Алтай свободно жить будет.
Не все верили этому, и ночью, выкрав своих лошадей, бежали двое алтайцев. После этого всех погонщиков стали связывать на ночь веревками. По утрам от туго затянутых веревок набухали руки и ноги кровью, и Итко, чтобы подняться, разминаясь, долго ползал на карачках.
Смотря на черные ошейники, которые от веревок оставались на руках и ногах, Итко весь день думал о побеге. В одну ночь его привязали к стволу старой сосны. Почва была каменистая, Итко нащупал острый выступ и, подкатившись к нему, начал тереть веревку; острый камень, соскакивая, сдирал кожу на руке; кровь Итко слизывал языком. Оборвалась веревка на ногах. Движениями тела ослабляя веревки на руках, Итко зубами быстро растянул узлы. Откатившись от сосны, сгибаясь, шмыгнул в кусты.
«Десять дней гнали, не дойти пешком, нет сырчиков, надо чубарую выкрасть!..»
Слабы были караулы. Итко нашел и вывел из табуна чубарую и осторожно стал уходить кустарниками вдоль тракта.
Утром партизаны говорили:
— У Парфена чубарую алтайский подлюга увел.
Парфен, рапортуя Кайгородову о случившемся, говорил:
— Отгрыз волчий сын веревку, из-под меня кобылицу увел; отпустите, я его поймаю. Кобыла шибко ходкая. Попытаю малость, чтобы другим неповадно было…
Кайгородов махнул рукой:
— Валяй!..
Две ночи ехал Итко, днями, забравшись поглубже в лес, спал, но на белом боме, где скользят глубокие пропасти, не пошла ночью лошадь. Тропинка над речкой вьется, как паутина в углу. Внизу в цветном коврище серебряными зигзагами бежит быстрина речки. Взглянет Итко вверх, — горы цветиной лесной нависли, а за лесами лысеют горы, а верхушка сверкает в снегах. На кремнях тропинки звонко цокают копыта чубарой. Задрожал Итко, когда услышал позади дробный звук коней…
Голос эхом донесся:
— Ст-о-о-й!..
Нельзя пустить чубарую рысью; соскочил Итко и там, где ширится тропинка, пустился бегом: чубарая тыкалась мордой в спину.
— Ст-о-о-й!
В ущелье прогрохотал выстрел.
«Последний поворот, там ложбина, деревня: проскочу — только пыль пронесется!..»
Побежал Итко по каменному горлу, туда, где тропинка выныривает из скалы, — и взвыл от отчаяния: тропа закупорена каменной пробкой, — объехать камень полчаса. Махнул Итко вверх, на скалу.
В ущелье протяжно заржала оставшаяся на тропинке кобылица…
На ледниках таял лед, ошпаренный солнцем. Обламывая ногти, цеплялся Итко за выступы; припадал к скале, заслышав выстрелы; от пота, от ледяной слизи мокрели рубаха и штаны, а когда на солнце накатывалось облако, одежда стыла в ледяных сосульках.
Вершина горы в зубцах; от ветра и солнца южная сторона обтаяла, красный мельчайший мох расстилался на ней розовой губкой. Когда Итко вскочил на площадку, взлетели с гнезд куропатки.
«Надо жертву богу…»
Итко на середине площадки сложил из камней кучу. Заматывая палец в скомканных черных волосах, выдрал прядь и положил под камень и сочащейся из ободранных ногтей кровью вымазал верхние камни.
Из куропаточьих гнезд достал яйца. Сытый, успокоенный ветром гор, уснул на солнечной плите. К вечеру от холодящего ветра проснулся. На ледяном ободке горы оранжево переливались полоски вечерней зари. Найдя неровную плиту и тормозя острыми камнями, зажатыми в руках, он на своеобразных салазках покатился с ледяного увала. За снегами развороченные громады камней светятся синим, серым, фиолетовым блеском. За камнями, в легкой излучине тумана, белая, пенистая, сверкает Катунь. От реки разбегаются пики зубов, громоздятся утесы и чернеющей далью уходят леса.
Огненным шаром повис вечер над кедрами. Итко через таежную чернь видит прозрачную темень вод Телецкого озера и сдавленную в каменных тисках долину Чулышмана.
«Напоит ли мать кумысом, даст ли чегэня, ведь от коров одна буреха осталась?..»
Нырнуло за хребты солнце. Итко пробирался лесом: лапы деревьев сплелись и хлестали по лицу. Лес обрывался в Катунь, река молочной пеной крутилась у берегов и выла. Взлез Итко на утес: виднелась оттуда чернеющая в долине деревушка.
«Лодкой надо переехать…»
По берегу пошел к полям. В деревне перекликнулись собаки. Итко залег в рожь. Затихли собаки, и он осторожно полез к береговым мосткам, где стояли паром и лодка. Итко опрокинул маленькую лодку и, шурша дном по камням, начал стаскивать в воду. Лодку рвало волнами. Итко, держа весло, ступил левой ногой. В валунах взметнулось, хряснуло в темноте:
— Ай! Ай!..
Ничком в воду вылетел Итко.
Парфен схватил за вздувшуюся рубаху.
Выволакивая его на берег, кричал:
— Пе-е-тро-о!..
С берега, осыпая камешник, грузно соскочил человек.
— Набух дьявол лесной, мы его научим кобыл красть!..
Подтыкая кулаками, потащили Итко на берег.
— Парфен, давай его, чем толкаться, загрузим обратно в Катунь.
— Што ты, паря! Зря! Я сидел, его караулил. Кайгородову доставим, там разделаемся.
От месяца серебрились крыши. Из подворотен, заливаясь в лае, выскакивали собаки.
На утро въезжал Парфен в деревню, где расположился штаб. Итко стянули петлей руки и конец привязали к задней луке седла; в трех шагах от хвоста чубарой бежал, спотыкаясь, Итко.
На заставе Никита, однодеревенец, здороваясь с Парфеном, крикнул:
— К тебе дочь приехала!
Парфен рысью пустил по деревне. Измученный Итко, поскользнувшись, упал. Лошадь сбавила рысь. Наехавший сзади Петр на ходу полоснул нагайкой: по лошади и по Итко.
Из-за углов высыпали ребятишки; они, улюлюкая, бежали за Итко: каждый догонявший тыкал в спину кулаком. Бабы высовывались из окон, и каждая думала: «Опять кого-то дерут!..»
Посреди деревни — обсаженный липами, в узорчатых рисунках, двухэтажный дом; под охлупнем треплется двуцветный флаг: белое с черным. На холстяном полотнище краской выведено:
ШТАБ ГЛАВНОГО КОМАНДИРА
ГОРНО-АЛТАЙСКИХ СИЛ
Устя приехала из дому с чистой одеждой и сухарями для отца. Березовка — две сотни домов — казалась Усте после лесной своей деревушки городом. «Только мужиков в пять раз больше баб, — все как осенью на охоту собрались!» По улице ездили с рогатинами, кремневками и самодельными длинными медвежьими ножами.
Устя слушала рассказы белых партизан:
— Пымали мы вчерась краснорожика, привели к самому, а тот его разом передал сотенному, — под орех разделать!.. Вывели его на крыльцо, сел он на ступеньку, рожу кривит и в волосах чешет. «Давай, трогай!» — «Куда?» — спрашивает. «За деревню — червей искать!» — «А черви к чему?» — «В Катуни рыбу ловить!» Будто все это не понимает, хвостом крутит. Не стерпел дядя Иринарх этого и говорит: «Пойдем, мы тебя под орех разделаем». — «Так бы сразу и говорили», — и стал рубаху сымать, — а рубаха канифасовая, на четверть на подоле вышита, — снял, сложил, подает дяде Иринарху: «Принимай, старина, женихаться будешь, вынарядишься. Мне милашка вышивала, а то напрасно добро пропадет!» А дяде Иринарху конфузно как будто стало: хоть человек вдовый, борода седеет, а рубаха малиной горит. А парень сапоги снял, по лакированным голенищам похлопал и мне подал; добрые сапоги, только в голяшках узковаты, сын подрастет — износит. Разделся весь парень, так, из себя чистый, из городских будет, только одни подштанники остались да кисет с зажигалкой из кармана взял. Берет и говорит: «Холодно в Катуни рыбу ловить, может и закурить придется». Повели мы его четверо: Иринарх за одну руку держит, за вторую Мирон, а мы с Семеном — один впереди, а другой сзади. На конце деревни как он мотанет головой, Иринарху в зубы, тот сразу на спину отлетел, а Мирону кулаком под сердце. Мы с Семеном пока курки взводили, — шомполки не винтовка, — он через тын, как марал с разгону чесанул, а там в конопляники, огородами, к Катуни: в одних портках дело сподручное. Подбежали мы к Катуни, — парня нет, а вниз по реке двое ребятишек мчатся, один на корме веслом работает, а второй среди лодки стоит и руки кверху вытянул, а две лодки сзади свободные полощутся. Подняли тревогу, пока народ сбежался, в верхний конец за лодками сбегали, — он укатил. Ребята пешком потом прибежали, рассказывают. Они рыбу с лодки удили, он с ходу две лодки в Катунь спихнул, а сам к ним вскочил и давай ходу: одного поставил посредине лодки, чтобы не стреляли, а потом ребят высадил и сам вниз зашпарил.
Кончил Никита, встал с лавки, а Устя не спросила, а радостно выкрикнула:
— Так он жив остался?..
— Наверно в порогах измололо, с Катунью шутки плохи… А ты чему радуешься? Попадешься такому дьяволу, живьем не уйдешь!..
Видела еще Устя, как пронесли из штаба учительницу.
Учительница цветов нарвала, с цветами к штабу. В то время пороли одного взятого в плен красноармейца, а она в ворота лезет. Увидел Кайгородов, как рявкнет на нее: «Вам чего надо?!» А она наверно с испугу: «Очень интересно…» — «Ах, интересно! Сейчас, попробуйте!..» — Пужнуть для острастки хотел, а та с испуга — хрясть и ручки в сторону. Потом водой отливали… Вот тебе «антиресно»!..
Парфен приехал к Кайгородову, когда тот со стариками гуторил. Крыты были столы браными скатертями, на столе пиво медовое.
— С добычей извернулся?
— Есть маленько, — отвечал Парфен. Кайгородов, вытирая намокшие медом усы:
— Чего ты придумал для алтаишки?
— Утро вечера мудренее, чего-нибудь умыслим!
Когда, пьяные, свалились с лавок, а Кайгородов спал, уткнувшись горбатым носом в ватрушку, Устя из-под лавки вытащила отца на двор. Он, мотая головой, кричал:
— У-у-ст-яя. Э-э-к-к… во-о-ды…
Устя побежала за водой. Возвращаясь, услыхала крики.
«С кем это отец дерется?» — на ходу подумала Устя.
На штабели горбылей, в рваных отрепьях, извиваясь, в синяках и кровоподтеках, визжал Итко. Устя поставила на чурбашку ковшик и плечом оттолкнула отца от горбылей. Итко перевернулся набок и выхаркнул сгусток крови: свежие желтые горбыли, пахнувшие смолью, быстро всосали алые пятна.
Отец оттолкнул ковшик ото рта:
— Отпусти Устька, я е-в-в-о!..
— Садись, садись, пей!..
Отец уселся на чурку и жадно стал глотать воду. Устя оглядывалась на стонущего Итко.
— У этого рубаха не канифасная… Мать, поди, тоже есть?..
Глаза Усти забегали по двору.
«Его за деревню поведут аль в Катунь?..»
Глаза наскочили на самодельную из ножа пику, оставленную у телеги. Отец жадно пил, запрокинув ковшик. Итко стонал. Стон резал Устю: она схватила пику и сунула острием к горбылям.
Устя не видела, как из-под заплывших синяков сверкнули сквозь слезы черные, узкой монгольской прорези, глаза.
Когда наступила темнота, Итко подполз к рогатине. Кони нерасседланные стояли у привязи. Итко перевернулся через тын, нащупал повод чубарой, с другой лошади перекинул сумы с припасами и оторвал от седла привязанное ружье.
За полем Березовки вьются в горы тропы, тропинки, приветливо шумит родная чернь. Каждому дереву радуется Итко. По ночам звенят копыта чубарой. Днями Итко забирается в густые заросли кустарников. Даже ночью объезжает деревни. По горно-лесным тропам едет на север, путь узнает по склонам: северные — голые, южные — сочные, в травах. Для чубарой везде сочные травы, а для Итко густое жирное кобылье молоко и рассыпчатые корни кандыка, саранки, кожунэ. Клочьями висит рубаха. Итко для защиты от царапающих ветвей завертывался, в свиток береста.
На десятый день спустился Итко с Кэчкильского перевала. Внизу зеленела знакомая долина; клокотали волны Чулышмана. Колотилось сердце у Итко раненым рябчиком, кололи глаза даль, выискивая аильный дымок. Внизу на спуске не выдержал Итко, свистнул, ударил чубарую. Подлетела кобыла к рыжим обгорелым лиственницам… С пожарища взлетела стайка птичек. Валялись обгорелые жерди, на пепле зеленели, общипанные ростки ячменя. Итко, привязав кобылицу, несколько раз в раздумьи обошел пепелище. Одиноко лежали оставленные жернова ручной мельницы; отвернул камень: извиваясь, потянулись в землю красные черви…
Итко, оглядываясь на высохшие коровьи шлепки и овечий черный горох, закричал по-звериному: эхо откликнулось в скалах Чулышмана, в нагорьях и покатилось по вершинкам леса.
Из долины в ущелья убегали в разные стороны верховые тропы. Итко поехал по тем, которые уходили в монгольские степи.
На одной тропе увидел Итко на деревьях зарубки: охотничьи знаки матери. Не давая передохнуть чубарой, поехал по зарубкам. Тропа двоилась, путалась в травах, терялась во мхах, въедалась в ущелья и ныряла в бушующие речки. Но Итко безошибочно отыскивал путь, проверяя по кострищам ночевки.
На третьи сутки весело, гикая и махая руками, подлетел к аилу Итко.
Тохтыш доила корову. Увидев сына, она выронила берестину; корова начала зализывать на траве молоко.
В слезах, но радостная, держась за стремя, Тохтыш приняла на руки сына.