Третья книга серии «Месс-Менд»
ПРОЛОГ
Письмо, о котором ни слова
Человек, пишущий письма, часто жалеет о них. Пальцы, только что выпустившие ручку, — ничем особенным не замечательные, — принадлежат человеку, который несомненно пожалеет о только что написанном письме.
Но сейчас он не заглядывает в будущее. Он упоен скрытой внутренней лихорадкой. Он запечатывает письмо, и письмо идет, идет из пакета в пакет, по, длинному пути, несмотря на короткий адрес:
СЭРУ ТОМАСУ АНТРИКОТУ
Улица Европы, порт Ковейт
чтоб попасть за номером и печатью — в секретный ящик стального сейфа.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Никаких примет
В вечерний час с главного гамбургского вокзала отправлялось восемь пассажирских поездов и между ними щегольской экспресс Гамбург — Константинополь!. Обычно целая армия (Сыщиков, местных и иностранных, правительственных и частных, суетилась между отъезжающими, и каждый, кто держал в руках портплед или чемодан, был на примете у пары-другой глаз. Но сегодня вокзальная администрация чувствовала себя шокированной. Вольные гамбуржцы после версальского мира привыкли, правда, считать себя «выше оскорблений», — чрезвычайно удобная позиция для обманутых мужей и наций, — но то, что происходило сегодня, превышало меру человеческого терпенья. Константинопольский экспресс был уже заполнен. Пассажиры казались крайне обычными, за исключением, может быть, того странного обстоятельства что в создавшейся немилосердной давке ни одного Из них не удавалось разглядеть кал следует, даже при восхождении в вагон. Лишь одну стройную и высокую турчанку разглядела публика и нащелкали кодаки репортеров. Красота этой женщины, резкая — и яркая, на мгновенье покрыла тесноту и неразбериху, как покрывает голос могучего запевалы свое хоровое сопровождение. Она мелькала в толпе черной шелковой чадрой, красиво накинутой на голову с пояса, подобно монашескому капюшону. Из под короткого и легкого взлета шелков двигалась, с грацией голубя, снующего до рассыпанному Корму, парочка таких стройный и торопливых ножек, что одно их кокетливое чередование наводило на мысль о музыке и клавиатуре. Поднявшись на ступеньку вагона, она вдруг вспомнила что-то, или, быть может, чадра ее зацепилась за чужой чемодан до только турчанка, неожиданно для окружающих, откинула чадру и повернула к публике — на кратчайший миг — свое ослепительно-прекрасное лицо. Красота ее была именно такого честного и стандартного сорта, при которой можно не ссылаться на неопределенные данные, вроде «выраженья», «чего-то неописуемого», «таинственных отсветов», «чарующей улыбки» и прочих спорных вещей. Наоборот, турчанка была в высшей степени описуема. Небольшая головка — с прямой линией лба и носа, с ворохом золотисто-каштановых кудрей, падавших на самые брови, и эти тонкие брови, прямые, как стрелы, над темными, яркими, немного дикими глазами — напоминает известную скульптуру Диониса. Длинная царственная шея, губы у самого кончика вздернуты кверху, подбородок с премилой ямочкой — все в ней было твердо, четко, обоснованно хорошо, без малейшего проблеска чего-нибудь оспоримого.
Но Вовсе не резкая красота турчанки и вовсе не странная давка скандализировали вокзальную администрацию. Привыкнув ко всякого рода слежкам и ко всевозможному типажу уголовного и политического сыска, вокзальные чиновники на этот раз были сбиты с толку. Старший кондуктор спального вагона, со списком в руках, взволнованно подошел к начальнику охраны перрона № 6:
— Простите, герр Нольдер. Не можете ли Вы объяснить, мне…
— Я сам ничего не понимаю, Вайсбарт,— угрюмо ответил начальник. — Прочтите еще раз список пассажиров!
Старший кондуктор принялся читать. Он вез в спальном вагоне тридцать человек, среди которых не было ни владетельных принцев, ни денежных магнатов. Самые посредственные имена стояли в списке. Фабрикант щетины, два-три богатых грека, английские мисс, австрийский пианист, восемь киноартистов, чиновники, служащие, майор Кавендиш со своей женой-турчанкой, пастор, археолог, профессор-арабист.
— А между тем именно ваш вагон служит предметом слежки, — шёпотом произнес начальник охраны. — Я советую вам глядеть в оба. Смотрите! За двадцать лег службы впервые вижу нечто подобное!
Кондуктор перевел глаза туда, куда указывал взгляд начальника. Там происходила небывалая сцена: за длинным элегантным, блестящим корпусом спального вагона несомненно следили английские сыщики. — Их было несколько, и каждого из них Нольдер знал в лицо. Но за этим первым сортом английской полиции шла в свою очередь внимательная слежка, — слежка номер два. Она исходила, от агентов турецкой полиции. Черный, маслянистый блеск глаз, алые губы из-под синей фабры усов, статная выправка указывали на турок. Но и турки были в свою очередь объектом Для слежки, — на этот раз слежки номер три. За ними внимательно наблюдали частные английские сыщики, цвет английского: розыска, — их тоже знал в лицо начальник охраны. Ошеломленные этим, сыскным конвейером, кондуктор и Нольдер переглянулись.
— Если б я знал, ради чего… — пролепетал кондуктор.
— Поезд должен через сорок секунд отойти, — там увидите! — успел ответить начальник.
Хорошо говорить — там увидите! Но что мог увидеть честный старый Вайсбарт? Захлопывая последнюю дверцу вагона, он знал только одно: что, за вычетом нескольких пар видимых пассажиров, он вез три папы невидимых — по двое от каждого сыска: английского правительственного, турецкого и английского частного. Не говоря друг с другом, эта странная компания расселась в известном порядке вдоль по всему вагону,
«Ежели я буду следить за английской частной, я упрусь в турецкую, — подумал про себя кондуктор, — а ежели прослежу турецкую, упрусь в — английскую правительственную. Секрет заключается, следовательно,в том, за кем именно охотится эта последняя».
Придя к такому выводу, обер-кондуктор решительно заглянул в купе, занятое английскими правительственными сыщиками. К его величайшему изумлению, оба джентльмена, вместо обычного в их положении любопытства, естественно затаенного и тщательно скрываемого, обнаружили нечто как раз обратное: они мирно похрапывали, тщательно скрывая и утаивая свой сон под двумя широко развернутыми газетами.
— Притворяются, что читают, а сами спят, — вздрогнув, пробормотал обер-кондуктор, любивший ставить точки над «i». — Следует задать вопрос: кому нужен сыск, — если это не сыск, а маскировка под сыск? О, фатерланд, Доколе терпеть тебе?.
С этой лирической сентенцией обер-кондуктор прошелся да всему вагону, заглядывая в раскрытые купе. Он не имел предлога для проникновения в закрытые. А между тем в открытых сидели как раз те люди, чьей профессией было выставлять себя напоказ. Логический ум Вайсбарта подсказал ему что они были бы слишком дешевым объектом для сыска. Покуда киноартисты трещали, выставляя мужчины голову в дверь, а женщины— плечики из-под ворота платья, обер-кондуктора осенила новая идея:
«Франц видел всех, когда проверял билеты, — порасспрошу-ка я Франца!»
С этими словами обер-кондуктор отправился в маленькое служебное купе. Но за каждым шагом старика, неслышно ступая по золотистому плющу, шел теперь странный человек, слегка напоминавший его по комплекции и росту. На этот раз не было никакого сомнения: человек этот, вынырнувший из вагонного тамбура, не записанный в число пассажиров, не принадлежащий ни к английскому правительственному, ни к турецкому, ни к английскому частному сыску, тем не менее выслеживал, и притом выслеживал не кого иного, как самого старшего кондуктора!
Дойдя до дверцы купе, Вайсбарт взялся за ручку. Но дверь, не дожидаясь нажима! мягко раздвинулась. Франц сидел за — столиком в обществе пивной бутылки. Правда, это был какой-то странный Франц. Но недоумение точного вайсбартовского ума не успело еще оформиться, как старика кто-то втолкнул в купе, во мгновенье ока связал по ногам и рукам, и, прежде чем мог он прийти в себя, нос его судорожно втянул остро-сладкую струйку хлороформа..
— Ну-с, теперь старый тюфяк, заснул до вечера, — пробормотал человек вынырнувший из тамбура. — Менд-Месс, Боб: Ты, я надеюсь, хорошо скопировал проводника? Скинь-ка с него амуницию и запри его куда следует.
Тот, Кого вошедший назвал Бобом, не теряя лишних слов, уже стягивал с кондуктора форменную одежду. Потом од прислушался, надавил невидимую кнопку — и тотчас же тонкая фанера раздвинулась, обнаружив меж топкой и служебным купе таинственную и никем не учтенную жилплощадь, вы кроенную ребятами из вагоностроительного. Там, на подушках, сладко спал уже усыпленный проводник Франц, и его бритая щека даже нe дрогнула, когда в нее крепко уткнулся нос обер-кондуктора.
— Надо надеяться, они будут сговорчивыми, — пробормотал, Боб. — Выйти на пенсию, да еще не потеряв службы это, Сорроу, приятная участь, разведенных японских жен, не достигших совершеннолетия.
Закрыв фанеру, он однако-ж перестал улыбаться. Во взгляде его на товарища, спешно гримировавшегося под обер-кондуктора, засветилось что-то жалобное.
— Срамота, Сорроу, срамота и неудача! Все шло как по маслу, начиная с этого дурня проводника, который нанюхался понюшки, как кот валерьянки. Я пропускал: публику честь-честью, отрывая купоны. Зеркалка у меня на шее фотографировали каждого, как обезьянка. И вот, не успело дойти до него…
— До майора Кавендиша?
— Ну да, до этого чёртова майора, как в глаза мне метнулась щепотка пыли, словно от ветра. А потом, Сорроу…
— Ну?.
— Протерев глаза, я — сказать тебе по чести — на секунду сам закрыл их!
Боб Друк мечтательно смежил ресницы. По лицу его разлилась немецкая сладость:
— Я закрыл их, потому что, Сорроу, красота этой женщины ошеломила, ослепила, обсверкала меня! Представь себе молодую красавицу турчанку, жену этого проклятого Кавендиша, в полном анфасе и без чадры. Она держала в руках билеты. Зеркалка нащелкала ее четыре раза. «Мой муж, майор, не совсем здоров. Он прошел в купе, не беспокойте его», сказала она по-немецки, а я...
— А ты, Боб, как трижды олух, как старый дамский ридикюль, как месопотамский осел, — поверил ей и не придумал повода, чтоб заглянуть в купе. Ты не сделал главного, для чего союз прислал тебя в Гамбург.
— Ну да, — угрюмо ответил Боб Друк, — посмотрел бы я, кто это сделал! бы на моем месте!
— Ты хочешь сказать, что ты так и не видел майора Кавендиша?
— Ни в лицо, ни в профиль, да в спину, дружище. Успокойся! Время еще есть. В Гаммельштадте я обязан вручить ему в собственные руки телеграмму.
— Плох тот парень, кто надеется на завтра, Друк! — угрюмо отвадил Сорроу. — Тебе было сказано: сфотографировать майора при посадке. А ты что сделал? Ты позволил пустить себе пыль в лайд в прямом и переносном смысле, да после всего этого смерча не раздобыл вдобавок ни единой приметы майора!
Что правда — то правда!. Ни единой приметы от проклятого майора Не имелось в руках не только у Боба Друка. Никто из союза Месс-Менд не видел майора ни в натуральную, ни в живописную величину. Этот замечательный джентльмен, вызвавший только наднях величайший скандал в английском парламенте, никогда и нигде, даже в американском журнале «Уткаревю», не появлялся сфотографированным: до скандала — потому что он еще не был знаменит и даже не, был известен, а. после скандала — потому что печатать его фотографию было строжайше запрещено, а сам майор был Заклеймён ужасным именем вероотступника.
С тяжелым укором глядя на Боба, сидел Сорроу, в уголку дивана и помалкивал. Вечер за окном сменился глубокой душистой германской ночью, которую так и хотелось назвать мифологической — по ненатуральной величине звезд да зловещей и молчаливой густоте леса, когда-то прятавшей германцев Тацита. За дверью купе золотистый плющеный сумрак, забрызганный дрожью лампочек в розово-желтых лепестках хрусталя, — тоже молчал, убаюканный ровным качаньем поезда. Пассажиры, по видимому, спали, и даже киноартисты прикрыли свои купе.
— Вообще, Сoppoy, — начал Боб Друк виноватым голосом, — я понять не могу, с какой стати майору уделяется столько внимания? Этот провинциальный старый ловелас, не стоящий уж конечно ни единого ноготка своей восхитительной…
Сорроу встал и подошел к окну. Он подымил в раскрытую ночь трубочкой. Он повернулся к Бобу и посмотрел на него. Взгляд Сорроу был в высшей степени серьезен.
— За каждым шагом этого старого провинциального ловеласа, Боб, — проговорил он медленно, понизив голос, — за каждым его шагом следит с величайшим интересом весь мусульманский Восток, или, вернее, церковный штаб мусульманства. Ты, парень, знаешь, что выкинул этот Кавендиш?
— Женился на турчанке?.
— Дурак! — презрительно оборвал Сорроу. — Он выступил в английском парламенте с неслыханным предложением. Он выдвинул проект отказа от христианства и поголовного перехода англичан в мусульманство, потому что, — сказал Кавендиш, — мусульманство объединит нас с народами наших колоний в одну семью и заменит умирающую религию Христа более жизнерадостной И жизнеспособной, а также политически более зрелой религией Магомета».
Сорроу помолчал немного, прислушиваясь к гудку паровоза: поезд, замедлив ход приближался сейчас к знаменитой гаммельштадтской трясине, над которой вознесся фантастическими зубцами своих пролетов один из крупнейших в Европе мостов.
— И вот, парень, хоть англичане и изгнали его, хоть майор со своей неведомо-откуда взявшейся турчанкой и держит сейчас путь в Константинополь, хоть церковь, католическая и протестантская, и предала майора проклятию, не хуже, чем большевиков, наш брат должен помнить одно: этого сумасшедшего майора больше чем когда-либо следует держать на примете!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Убийство майора Кавендиша
Сорроу не успел еще договорить этих слов, как Боб вскочил с места. Он забыл свои обязанности проводника. Следовало обойти длинный ряд зеркальных окон и «затянуть Их дымчатым щелком занавесей. Следовало закрыть окна там, где дымили меланхоличные курильщики, страдавшие бессонницей, Да и старшему обер-кондуктору, не тому, что спал в тайнике, забыв о сыскной лихорадке, а тому, кто завладел его ключами и бумагами, надлежало поинтересоваться внутренними делами.
Как раз в это время, минут за шесть до знаменитого моста, тихий и безмолвный коридор внезапно ожил. Красавицатурчанка, захватив маленький ручной! саквояжик, проследовала, оставляя слабый и сладкий запах приторных восточных духов, в далекую уборную. Она шла стройной, крепкой, но легчайшей походкой, похожей на балетные или акробатические прыжки. Ночной халатик, заменивший чадру, подчеркивал худобу ее необычайного тела, гибкого и мускулистого не по-женски. Затылок — не отвратительный бритый затылок современных бубикопфов, где синева бритых волос затмевает синеву малокровной кожи, — а самый поэтический затылок с небольшим колечком золотистого локона, с милым наклоном к шее, с прелестным девичьим желобком, пушистым, если приглядеться к нему, как хвостик, новорождённой пумы. Впрочем, автор несамостоятелен. Он только взглянул на дело глазами сентиментального. Боба Друка, намеревавшегося проследить желобок под самым воротом, халатика, — обстоятельство, доведшее его до дверей уборной и помешавшее ему заметить кое-что другое, случившееся в коридоре. Надо сказать правду: на этот раз и Сорроу проморгал это «кое-что другое». Взбешенный неустойчивостью пария, которому союз Месс-Менд доверил крупное дело, Сорроу на цыпочках шмыгнул за Бобом и поймал его у дверей захлопнувшейся уборной.
— Дурень! — произнес Сорроу, супя брови. — Когда-нибудь вылечишься ты от женской болезни?
— Помалкивай, — промямлил Боб. — Я обследую одну половину, майора. Бери себе, коли хочешь, другую половину — и дело с концом.
Между тем шорох в коридоре усилился. Как по волшебству, проснулись и ожили все три пары сыщиков, Раскрыв двери куне, они блестящими глазами следили за тем, что творится в этот поздний и тихий час в молчаливом плющевом раю шального вагона, ритмически укачиваемого, ровным ходом поезда. Ни один, из них не высовывал головы дальше порога. Едва слышный тягучий скрип дверной филенки заставил их насторожиться: это медленно-медленно раскрывалась дверь занимаемого майором Кавендишем купе. Еще секунда — и оттуда показалась длинная фигура в странном облачении. Сухой и жилистый человек стоял в коридоре, подпив сухой профиль и как бы прислушиваясь к стуку колес. Седоватый блеск его красивых волос, благочестивое выражение глаз, твердый и сжатый рот, даже странная белизна небольших рук, сложенных в каком-то экстазе, — все слилось сейчас в молитвенную, торжественную, необычайную, непонятную позу, заставившую даже самого опытного сыщика, вздрогнуть. Человек постоял минуту, глубоко вздохнул, поднял глаза к потолку, и губы его зашевелились. По странной прихоти случая, розовый шелк абажура над электрической лампочкой раздвинулся вдруг от слишком большой струи воздуха из вентилятора, и яркая полоса света пролилась на мгновенье на благородную голову безмолвного человека и его поднятое — к небу лицо. Потом он спустил подбородок быстрым жестом. служителя церкви, привыкшего к смирению, и немного деревянной походкой проследовал до коридору к своему собственному купе. Острые черные глаза приковывались к каждому, его шагу. Пара турецких сыщиков перекинулась тихим замечанием:
— Что нужно этой собаке, Мартину Андрью, от аги Кавендиша?
— Пастор ходил увещать агу…
Как раз в эту минуту, едва не столкнувшись с человеком, названным турецкими сыщиками «пастором Мартином Андрью», красивая турчанка вернулась к себе. Она медленно открыла дверь, вздрогнула, отступила на шаг, кинулась внутрь, и вдруг дикий, глухой, отчаянный крик ее, исступленный крик ужаса, пронесся по всему коридору, заглушая резкий металлический лязг колес, проносившихся сейчас над знаменитым гаммельштадтским мостом.
Боб Друк и Сорроу отозвались на, крик. Шесть сыщиков, с быстротой мобилизованных солдат, выскочили из купе. Кое-кто из пассажиров, прервав зевоту, выглянул в коридор.
Купе майора Кавендиша залито кровью. Кривой нож с крестообразной рукояткой, старинной, средневековой формы, какие носились некогда крестоносцами, валяется на столике под окном. Самое окно распахнуто, занавеска разорвана, следы борьбы и кровавых пятен на стекле, на рамке, на плюше дивана, а самого майора Кавендиша — нигде ни следа.
— Он убит, убит, он выброшен из окна! — глухим, гортанным голосом с сильным иностранным акцентом кричала красавица. — О, собаки, собаки, вы поплатитесь! Смерть, смерть убийцам аго!
В то же мгновенье сластолюбивый Боб Друк, малодушный Боб Друг, обруганный Боб Друк — преобразился. Предоставив Сорроу успокаивать мистрис Кавендиш и «пассажиров, он нырнул в купе, как бы не веря своим собственным глазам. Круглое добродушное Лицо его стало положительно придурковатым. у Обязанности проводника — на первом месте, черт побери! Знаменитый мост вое еще пролетал внизу всей гонкой кружевной инженерией своих Крыльев. Проводник быстро закрыл окно, затем запахнул занавеси, тщательно Оглядев кровяные пятка. Покуда в коридоре столпилась испуганная и полураздетая публика, он успел нагнуться и заглянуть под диван. Он успел обнаружишь там странный и отнюдь не убийственный предмет — голубую тарелку с водой. Кровь на столике была еще свежа, в углублении деревянной обшивки она прочно держалась лужицей, и сюда проводник, воровски оглянувшись на дверь, успел сунуть стеклянную трубочку, забравшую кровь, как берут ее для анализа у больного.
— Ничего нельзя трогать до прихода полиции. Вот уже огоньки Гаммельштадта, — сказал он, выходя в коридор. — Будьте добры, господа, не расходиться и не покидать вагона. Мы люди подчиненные, мы отвечаем за каждый ваш шаг.
Трагедия перешла во вторую стадию, когда любопытство и страх, связанный с приятным чувством личной безопасности, сменяются у пассажиров неприятнейшими спазмами в желудке и оскорбленным самолюбием. Но таковы уж химические рефлексы, возбуждаемые полицией под всеми долготами и широтами. Честная немецкая жандармерия отнюдь не составила исключения. Она действовала. сухо и торжественно. Она арестовала рыдавшую турчанку. Она запечатала купе. И лишь после этого стала медленно обходить вагон. Обыск не дал никаких результатов. Пассажиры предъявляли свои паспорта. Три пары! сыщиков вынули жетоны. Пастор Мартин Андрью, кротчайший из пассажиров, заслужил даже тихое одобрение полиции ласковой грустью своих манер. Документ, предъявленный им, гласил:
Достопочтенный Мартин Андрью, 51 год.
Миссионер и проповедник слова божия в Белуджистане.
С поручением епископа Кентерберийского к Месопотамскому
викарию, отцу Арениусу.
И было совершенно понятно, что ласкового и кроткого проповедника не обременили даже обычным вопросом: не видел ли он чегонибудь особенного. Гораздо менее понятным осталось то обстоятельство, впрочем ничем не отмеченное, что ни один из шести сыщиков не сообщил немецким собратьям о таинственном ночном посещении пастором рокового купе, где совершено убийство.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Человек, на чьи молитвы отзываются небеса
Сторож Крац, получивший сторожевой пункт по правую сторону Гаммелыитадтской пустоши, был человек точный, аккуратный, исправный, непьющий, некурящий, холостой, храбрый, как лев, и уважающий всякое начальство вплоть до печатного расписания, поездов. Он был бы идеалом железнодорожного сторожа, если б не маленькая особенность, приключившаяся с ним, по мнению докторов (всегда прибегающих к этому число топографическому диагнозу, когда анатомическая и физиологическая природа человека оказывается в полном порядке), на нервной ночйе. Эта особенность заключалась б невыносимой, всесокрушающей, последовательной и непрерывной, вроде семи дней недели, не успевших дойти до воскресенья и опять начинающих всю музыку с понедельника, — страсти к чесанию. Начнет, например, сторож Крац за ухом, совсем даже не думая, что дело это чревато последствиями, как не думает о последствиях какой-нибудь молодчик, говоря незамужней. женщине «здравствуйте». Глядь, — пальцы его сами собой перешли из-под уха за воротник, из-за воротника — подмышку, из подмышки — за спину, из-за спины — и пошло, и пошло, а как у сторожа Краца перевалит наконец к воскресенью, то есть к пяткам, и он вздохнет с облегчением, вдруг с неистовой силой обе руки сами собой поднимутся к уху и начнут там скрести и дергать, доводя его до полного изнеможения.
Эта роковая особенность сводила на нет все совершенства сторожа Краца, причиняя ему в домашней жизни множество неприятностей. Стоило ему, например, поставить перед собой суповую миску, как топографическая Неприятность лишала его рабочих рук, и, будучи от природы человеком с воображением, он мог наблюдать с минуты на минуту охлаждение, оцепенение и дезорганизацию собственной похлебки. Но, когда в духов день, проходя в брод речку до служебным надобностям, сторож Крац уронил в нее кошелек и, прежде чем успел нагнуться, пальцы его полезли прямехонько под шапку, — дело приняло в высшей степени драматический оборот.
Речка со всех ног неслась к мельничному жернову. Кошелек! с минуту полежал на камнях! в Надежде, что его поднимут. Но, когда этого не случилось, он махнул хвостиком, тихо перевернулся и пошел ко дну, — ни дать, ни взять, как какаянибудь вобла. Сторож Крац следил за ним отчаянными глазами.
— Десять марок восемнадцать пфеннигов да хорошая брючная пуговица! — бормотал он в бешенстве. — Если считать что для такого бедного человека, как я, каждая марка все равно, что для богача тысяча, то клади для крупного Счета! десять тысяч марок. Доннёрветтер, тысяча брючных пуговиц и десять тысяч марок! Понеси я их в банк, разумеется, не в Рейхсбанк, а в Хандельсбанк, у меня бы через пятнадцать лет, через пятнадцать лет, через пятнадцать лет…
Замедление мыслей Краца было вызвано острым припадком топографии между пятым и четвертым ребром, а когда местность пошла на пониженые, Крац издал бешеное проклятье: кошелек унесся в водоворот!
Потеря огромного состояния до такой степени потрясла несчастного сторожа. что он бормотал об этом до глубокой ночи, бормотал, зажигая зеленый фонарь и выходя навстречу константинопольскому экспрессу, бормотал, стоя на ночном ветру, бормотал, когда высоко вверху раздалось знакомое гуденье, дрожанье и колыханье…
— И как подумать, что, если б был у меня хороший пес, он ровнешенько в одну секунду принес бы его в зубах. Небеса! Десять тысяч сто восемьдесят марок, положенных в Хандельсбанк! Эх, будь у меня пес, будь только у меня хоррр…
— Хоррррр!
Ужасная, ревущая, волосатая масса, страшная, как сто тысяч дьяволов, увеличенных в пропорцию с какой возрос капитал сторожа Краца, со всей силой обрушилась на него сверху, облапила его и сунула ему за воротишь такой огненный шершавый язык, что несчастный немедленно потерял сознание.
Когда он пришел в себя, вокруг была полная тишина. Константинопольский экспресс промчался. Круглый электрический шар разбрасывал волны света — по страшной Гаммельштадтской пустоши. Сторож Крац сидел па болоте, обеими руками держа огромного тощего пса, косившего на него два красных глаза и дышавшего как паровой котел.
Сторож Крац дрожащей рукой провел по лбу. Не было никаких сомнений!… Небеса существовали, и небеса услышали его молитву. Отныне Крац мог принять полное участие в воскресных беседах, устраивавшихся пастором Питером Вурфом для железнодорожных рабочих, — и мог даже самолично сделать доклад.
Он доложил руку на мохнатую голову пса, кинул взгляд на небо, вздохнул, увидел там что-то похожее на голубя, точь в точь такого, какие выпекаются в кондитерских, с изюмом посредине, и дрожащим голосом произнес.:
— Отныне и присно называю тебя «Небодар». Служи мне, как я сам служил отечеству и расписанию двадцать три года, не считая военного фронта, не женись и носи поноску, даже если тебе приспичит почесаться где-нибудь под хвостом!
С этими словами сторож Крац снял свой собственный кушак, сделал петлю, надел ее на Небодара и тихо повел за собой сверхъестественного пса, хромавшего на одну лапу. Придя в сторожку, Крац напоил и накормил его сделал хорошую подстилку из соломы и войлока, перевязал ему раненую лапу и взглянул на часы. До следующего поезда оставался час с четвертью.
— Мы с тобой успеем вздремнуть, дружище, — ласково пробормотал он Небодару, — ка-ак следует успеем вздремнуть, чего, будучи на небе, ты, должно быть, никогда не…
Тук-тук-тук!
Вот и вздремнул сторож Крац! Среди глубокой ночи — в его сторожку постучал и вошел неказистый, небольшой человек с трубочкой в зубах, с руками за спиной, с прищуренными глазами, точь в точь будто он входил в свой собственный дом, покинутый им с полчаса назад.
Войдя и Оглядевшись, незнакомец пыхнул трубочкой и, спросил с сильным американским акцентом:
— Сторожевой пост?
— Именно, угрюмо ответил Крац, видя у незнакомца Вымоченные сапоги и брюки — в зеленой гаммельштадтской трясине. — Ежели вы заблудились, так держитесь грунтовой дороги Палево за деревом. Я не обязан махать фонарем никому, кроме поезда.
— Вот уж никто не говорит, что обязаны, — хладнокровно объявил! человек направляясь прямо к огню и обсушивая перед ним сапоги. — Больше того, по природе вы не обязаны махать даже поезду. Теплая, хорошая немецкая ночка! Не будь этих чёртовых трясин, одно удовольствие прогуляться на мельницу.
Сторож Крац сердито молчал.
— Слушайте-ка, парень, — проговорил незнакомец, меняя той и поворачиваясь всем корпусом к Крацу, — если хотите получить на выпивку, ответьте-ка в двух словах — не слышали ли вы чего, когда пролетел константинопольский экспресс?
Сторож Крац меньше всего расположен был ответить на подобный вопрос. Но,эту злополучную минуту небесный пес, вероятно с непривычки вкушать земной сон, тявкнул и почесался, а пример заразителен. Обе пятерни сторожа полезли прямо за пазуху, и в отчаянном припадке самоскребенья бедняга выложил перед незнакомцем все свои тайны. Он начал с того, что Хандельсбанк дает на два с половиной процента больше, чем Рейхсбанк» и кончил тем, что религия оказалась права, несмотря ни на какую астрономию а в промежутке уложил историю с речкой, историю с кошельком, историю с водоворотом, историю о собакой и собственную резолюцию насчет всех этих историй, касавшуюся пастора Питера Вурфа и его богопротивного самомнения.
Когда наконец Крац высказался до конца, он взглянул на часы, вскрикнул, схватил фонарь, (палку, фуражку и потребовал, чтобы незнакомец сопровождал его к гаммедштадтскому мосту, над которым, через семь минут должен пройти берлинский почтовый.
— Идите сами, — равнодушно пробормотал незнакомец, усаживаясь рядышком с Небодаром, — я посторожу вашу избушку.
Сплюнув со злости, Крац побежал к насыпи, дрожавшей в белесоватых полосах электричества. Фонарь засвечен, вдали громыхнуло, огромный стальной гигант затрепетал… как вдруг доя самым его нутром, в стальных стропилах, цепях и перемычках, мелькнули пятна нескольких фонарей.
Крац дал пройти поезду, издал пронзительный свист и кинулся к мосту. Яркий свет прожектора, направленный на насыпь, обнаружил кучку полицейких с баграми, фонарями, крючками, палками и вилами.
— Не видел ли ты чегонибудь эдакого,когда прошел константинопольский экспресс? спросил один из полицейских, поворачиваясь к Крацу.
— Решительно ничего, — мрачно ответил Крац. Проклиная полицейских в глубине своей души и с природным недружелюбием ко всему, что вынюхивает, вышаривает, выискивает и выслеживает, он зашагал к сторожке, твердо решив выпроводить незнакомца.
Но, когда он переступил порог, фонарь выпал у него из рук, палка застряла между ногами, а из груди вырвался вопль: чудного мохнатого Небодара на подстилке не было. Вместо него там лежал… чёрт возьми, там лежал мокрый, скомканный кошелек сторожа Краца с теми самыми десятью тысячами марок, которые теперь надлежало, с обратным мозговым напряжением, — настолько же тягостным, насколько тяжело возвращение из дивной по сравнению со счастливой туда отправкой, — надлежало прокалькулировать.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Ночь в гаммельштадтской
тюремной камере
Приближалась минута отхода поезда, когда наконец полицейские вывели на перрон арестованную мистрис Кавендиш и сняли запрет с вагона. Сотни народа, возбужденные убийством, стерегли их выход. Репортеры ринулись вперед.
Сердце немецкой металлургии, городок Гаммельштадт даже в этот ночной час страдал нервной индустриальной бессонницей. Жители в домах, на улицах, на вокзале — сытые и голодные, от директоров до рабочих-металлистов — на все лады обсуждали происшествие. Стало известно, что в ту же ночь на дне мрачного болотца, в самом начале железнодорожного моста, под балками и стропилами отыскалось наконец тело несчастного майора, превращенное однако же в такую кровавую кашу, что Не только его, но даже и его одежду призвать в этом хаосе кровяных сгустков, хрящей, костей, тряпок, лоскутьев и грязи было совершенно невозможно. Трясина еще более рассосала майора, превратив его воинственные останки в паштет.
Понятно, что испуганная полиция энергично уцепилась за жену майора, чтоб возложить возможную ответственность за это несчастье с многострадальных немецких плеч на английские.
Мистрис Кавендиш, накинув чадру на халатик, заплаканная, растрепанная, среди глубокой ночи уселась в тюремную карету и была доставлена в тюрьму, несмотря на все свои стоны и протесты. Тюремное начальство проявило изысканную вежливость. Оно не подвергло, обыску ни ее, ни ее вещи, рассыпалось в извинениях, прислало холодный ужин, но даже начальство не могло сделать для бедной новобрачной главного, что хоть нем, нош успокоило бы ее нервы: отвести ей отдельную камеру.
Гаммедьштадтская тюрьма в этот летний сезон была так густо набита коммунистами, что даже, Болгария не могла. бы поспорить с этой процентной нормой. Жену майора пришлось поэтому внедрить в камеру простой фабричной работницы, саксонки с дрезденской мануфактуры, давным-давно спавшей на единственной кровати.
Сонная надсмотрщица, ругаясь, вошла в камеру, пинком ноги ударила кровать и хрипло объявила работнице:
— Гербель, вставайте. Дайте-ка место барыне. Сколько там ни бунтуй ваша порода, а как дойдет дело до господ, так вам уж придется рано или поздно потесниться.
Гербель и не подумала встать, а надсмотрщица не без тайного удовольствия швырнула вещи мистрис Кавендиш в угол, повернулась и вышла, старательно заперев камеру. Тогда па кровати что-то пошевелилось, бледное личико поднялось с подушки, на мистрис Кавендиш уставились два голубых глаза, и ребячий голос спросил:
— Вас за что?
Перед работницей Минни Гербель стояла высокая, крепкая, знатная дама с лицом писаной красавицы, с короткими локонами вокруг дионисийской головки, спадавшими крепкими завитками над прямой линией лба и носа. Красавица досадливо, как муху, отмахнула вопрос, оглядела камеру, заметила окно и, прежде чем Гербель опомнилась, повисла на руках под самым потолком. Там она ловко и с невероятной быстротой перекувырнулась так, что ноги его уперлись в решетку, а сама она, употребив их на манер рычага, принялась раскачивать и трясти железные брусья. Но решетка поддержала былую честь гаммельштадтской металлургии. Ничего не добившись, красавица спрыгнула вниз, тряхнула локонами и тут только встретила восторженный взгляд Минни.
— Вы мне нравитесь, — прошептала работница, — я сама отчаянная. Только этим вы делу ее поможете. Идитека Лучше сюда, ложитесь со мной и отдохните.
Мистрис Кавендиш подошла к постели.
— Эти негодяи поплатятся за мое заключение, — пробормотала она отрывистым, глуховатым голосом, — хотя, если я смыслю что-нибудь в деле, они завтра же выпустят меня, не дожидаясь допроса. Нет ли у вас папирос?
Гербель отрицательно покачала головой.
— Жаль! — с досадой воскликнула мистрис Кавеидшн. — У меня тоже нет. Ночь будет бессонная. Спите. Я совсем не желаю отнимать сон у такой пигалицы, как вы.
С этими словами она удалилась в угол, села на один чемодан, положила нога на другой, скрестила руки и задумалась. Надо сказать, что при мигающем свете лампочки, на фоне облезлой тюремной стены, эта грациозная и странная красавица, похожая на большую мошку, совершенно, потрясла Миннино воображение.
Маленькая работница с двухлетним комсомольским стажем, несмотря на свои юные годы, была трижды приговорена к условному, дважды выслана и сейчас ждала приговора, который, по ее мнению, преподнесем ей три года отсидки. Минни была прекрасным оратором и лучшим организатором Молодежи.
Она спрыгнула с постели и подошла к загадочной турчанке. Минни была маленькая, тощая от постоянной голодовки, хрупкая женщина с детской грудью, детским лицом, но, когда юна остановилась перед мистрис Кавендиш, с любопытством вперив в нее голубые глаза и скрестив тонкие бледные ручки, настоящий ценитель женственности задумался бы, кого из них предпочесть.
— Слушайте-ка, — резко проговорила турчанка, — чего вы уставились? Не стойте передо мной в рубашке и босиком, это неприлично.
А я думала, уж не из наших ли вы, — отозвалась Минни.
— Из ваших? Какого порта вы подразумеваете под вашими? Взломщики, налетчики, казнокрады, карманники?
— Вы в политическом отделении, — ответила Минни спокойно. — Я было подумала, уж не коммунистка-ли вы.
— Коммунистка?.. — Глухой голос мистрис Кавендиш наполнился искренним ужасом. Яркие карие глаза впились в тощую фигурку, руки схватились за стул, и турчанка судорожно попятилась к двери.
Но через секунду ужас сменился удивлением, удивление веселостью, и красавица упала на стул, так громко расхохотавшись, что, если бы стены немецкой тюрьмы могли сотрястись, они бы непременно сотряслись.
— Воробей, — выговорила она сквозь хохот, — воробей, чижик, червячок, булавочная головка! И это называется «коммунистка»! И против этого задумывают, на манер Рокамболя…
Но тут она прикусила язык.
Голубые глаза смотрели на нее с холодным спокойствием. «Булавочная головка» так остро впилась в се глаза, точно хотела просверлить черепную крышку и посмотреть, что делается у мистрис Кавендиш в мыслях. Турчанка отвернулась и спряталась от маленькой Минни Гербель в чадру.
Минни снова подошла к постели, залезла под одеяло и несколько секунд глядела на странную соседку. Непостижимая вещь, но мистрис Кавендиш упорно продолжала ей нравиться, хотя Минни и не могла бы определить, чем. Скоро мысли ее стали путаться, ресницы слиплись, и она заснула с образом кудрявого Диониса, чертыхающегося, как любой извозчик,
Но Минни в эту ночь так и не суждено было спать. Ктото дернул ее за волосы и шепнул:
— Проснитесь!
Мистрис Кавендиш стояла перед постелью. Окно было раскрыто настежь, решетка перепилена и веревочная лестница спущена вниз.
— Вы видите, обо мне здорово позаботились, — саркастически проговорила красавица, бросая Минни ее убогое платьице и чулки. — Я Думаю, вы тоже не прочь удрать. Торопитесь!
Минни думала не больше секунды. Три года отсидки — и возможность побега. Она взвесила то и другое, натянула чулки, набросила платье и бесшумно вскарабкалась но веревочной лестнице вслед за мистрис Кавендиш. У тюремной стены не стояло ни единого часового. Ворота на улицу слегка приотворены. И вот уже обе женщины в тесной извозчичьей каретке, бесшумно покачивающейся на рессорах. Маленькая Минни продрогла. Мистрис Кавендиш бросила ей на плечи свою чадру. На углу одной из улиц предместья карста остановилась.
— Убирайтесь на все четыре стороны! — резко сказала мистрис Кавендиш, распахивая дверцу перед Миннии Гербель, — Делайте свою дурацкую революцию, пока не повиснете на фонаре.
— Чепуха, — тихонько ответила Минни. — Вы все таки мне нравитесь. Дайте-ка я вас поцелую!
С этими словами маленькая тощая работница положила на плечи мистрис Кавендиш обе ручки, бесстрашно наклонилась и крепко, как пчела, клюнула ее в губы. Еще секунда, и хрупкий силуэт комсомолки мелькнул но улице и исчез в темноте.
Полицейский пост между тем кончил телефонные переговоры с представительством английского Всемирного банка на сообщении:
«Все устроено: согласно вашему совету».
Только тогда измученные этой ночью, несчастные полицейские вздохнули свободней, изнеможенно свалились на диван и тоже вознамерились малость вздремнуть.
— Тактичный народ эта англичане, — пробормотал начальник поста, зевая во всю ширь своей глотки и отстегивая шпагу.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Пастор и сыщики
Если б бедняга Вайсбарт, очнувшийся от столбняка и приступивший, вместе с Францем, к прерванной службе, мог отдать себе отчет во всем происшедшем, он сказал бы, следуя логическим запросам ума своего, что вселенная помешалась. Толстый кожаный кошель, полный американских долларов, был первым тому доказательством, — а небольшой жетон — вторым.
—Вселенная помешалась, — сказал бы Вайсбарт, — на круговом сыске. Должно быть, так оно необходимо с точки зрения Лиги наций. Английские сыщики следили за Кавендишем, турецкие за английскими, английский частный сыск! за турецким, я за английским частным, неизвестный человек за мной, вследствие чего… гм… у меня и у Франца прибавилось недвижимости, а также звания!
С этими словами добрый Вайсбарт показал бы таинственный жетон и шепнул бы, что он назначен неведомыми людьми следить одним махом за английской частной, турецкой правительственной и пастором Мартином Андрью.
Во всем этом не было ни на горошину лжи. Вайсбарт действительно следил и с точностью записывал странные результаты слежки. Дело в том, что кроткий английский пастор, внезапно ставший объектом слежки, казалось, позировал перед сыщиками, словно провинциальный актер перед фотографом. Он давал заглядывать себе в лицо. Он выходил чаще, чем нужно, в коридор. Звук, его голоса раздавался то в одном, то в другом углу вагона. Чем дальше летел поезд, тем говорливее и оживленнее становился пастор. Тонкие пальцы, внезапно мертвевшие, выдавали вдруг, на несколько секунд, странной синевой своих ногтей и белесоватой мертвенностью кожи нарушенный обмен веществ и останавливающуюся работу сердца. Только одно оставалось неизменным в нем деревянная походка да неподвижность небольшой и узкой, почти женской, ступни.
Не менее странным казалось и поведение сыщиков. Вайсбарт вздрогнул, уловив выражение двух пар черных глаз, неотступно следивших за пастором. Турки, по видимому, полны были ненависти. Эта ненависть, почти личная, сквозила в каждом их движении и сдавленном звуке гортанного голоса, когда, наклонив головы, они шептались между собой по-турецки, в сжатых кулаках, в странном свисте, говорившем о стиснутой челюсти, — турецкие сыщики посвистывали про себя, гляди в спину своей жертвы. Англичане тоже заслуживали внимания. Их взгляд был равнодушен, но неотступен, С холодной цепкостью ловил он каждое Движение пастора. На каждой остановке один из сыщиков выходил из вагона Другой оставался возле купе. Выло ясно, что первая попытка пастора к бегству будет тотчас же пресечена его холодными английскими собратьями.
Но пастор и не думал ни о каком бегстве. Настроение его беспрерывно менялось. Он не мог ни на чем сосредоточиться. Спокойствие, ласковое спокойствие, пленившее немецкую жандармерию, совершенно докинуло его, и перед самым Константинополем в этом сухом, породистом лице были все признаки скрытого нервного расстройства истерически дергалось веко над глазом, посинели губы, беспокойно двигались уши. Встав с дивана и захватив небольшой саквояж, он напряженно смотрел на сияющий синим и розовым отблеском далекий наплыв Стамбула, простор горячего неба над городом минаретов, стаю блуждающих голубей. Запах роз и пыли пахнул в окно. Стеклянный купол вокзала накрыл поезд. Оглянувшись на сыщиков, пастор Мартин Андрью почувствовал вдруг ту драгоценную химическую реакцию, какая возникает в нашем теле от неведомых Действий внутренней секреции, чаще всего после тяжелых припадков отчаянья и неврастении.
— Все ерунда, я живу, жить хорошо! — вот как можно было бы определить шестью словами эту реакцию. Дыхание нагретого вокзала, шум! гортанных голосов, яркие алые улыбки вежливых чиновников из-под нафабренной синевы усов, — и розы, розы, сотни букетов роз — все это охватило пастора здоровым призывом к простой и бесхитростной жизни. Воровски оглянувшись и не видя своих преследователей, пастор Мартин Андрью быстро юркнул из вагона и кинулся прочь от поезда, в самую гущу вокзальной толпы.
Несколько секунд, казалось, он был свободен. Сыщики исчезли. Осторожно выйдя в город и подозвав такси, пастор с облегчением поставил ногу на подножку. Дверца раскрылась перед ним.
— Добро пожаловать, мистер, Андрью, — ласково произнес из такси чей-то голос.
И, прежде чем пастор успел отпрянуть, сильная рука втянула его внутрь.
Тотчас же из-за киоска вышла пара английских сыщиков и со скучающим видом повернула к вокзалу. Циничная улыбка сыщиков и глава их, внезапно ставшие утомленными, говорили, что дело сделано и забота упала с их плеч долой.
Зато им теперь придется здорово поработать! — пробормотал один из них, глядя вслед удаляющемуся такси, за которым на велосипедах неотступно следовали турецкие сыщики. — Им-то уж не удастся выедаться, как нам с тобой!
С этими словами английский сыщик крикнул газетчика и отобрал у него с десяток турецких газет и журнальчиков.
— Пари на десять фунтов, что здесь уже пропечатали вашего молодчика!
Его товарищ прервал зевоту судорожным взрывом смеха.
Оастор Мартин Андрью между тем угрюмо сидел в такси. Возле него курил сигару английский джентльмен. Милое и чрезвычайно мягкое лицо джентльмена говорило о деликатной сконфуженности. Менее всего хотел джентльмен употреблять насилие и подначивать роль насильника.
— Куда вы Меня везете? — сухо спросил пастор.
На виллу, нанятую специально для вас, дорогой друг, — тихо ответил ласковый джентльмен. — Нет надобности говорить вам, что жизнь ваша на всем — Востоке в опасности, вернее — в преждевременной опасности. Фанатики уже начали действовать, газеты выпустили статьи с требованием допросить вас о том, что вы делали в купе майора. Словом, прелюдия уже готова.
— Чёрт ее побери, эту прелюдию! — вырвалось у пастора далеко не христианским тоном.
Ласковый джентльмен улыбнулся. Он нежной рукой дотронулся до похолодевших пальцев Мартина Андрью.
— Тем не менее дело начато, — сказал он тихо.
В такси воцарилось молчание. Сухое лицо пастора посерело, и волчий оскал его рта стал бальным и старым. Уже не тянуло его из каретки, и запах пыли и роз вместо прежней жажды жизни вызвал одну тошноту. Такси остановился перед роскошной металлической решеткой, за которой с приятным и глухим шумом покачивались на ветру огромные эвкалипты. Мягкий джентльмен открыл дверцу. Турецкие сыщики с видом бродяг, бросив велосипеды за углом, шли сейчас мимо, горланя песню. Их зоркий взгляд оглядел и запомнил номер.
— Идите сюда, за мной, — ласково сказал джентльмен, ведя пастора под руку. — И соберитесь же с силами!
Они проходили сейчас по гравию извилистой и тенистой дорожки. Кусты, алоэ росли справа и слева. Царственный портал небольшого здания в персидском вкусе показался из-за эвкалиптов. Изразцовые стены дышали прохладой, невидимый фонтан пел и прядал, огненно-радужное пятно вдруг вспорхнуло на перила, мраморной лестницы и поплыло по ним. Это была ручная цесарка.
— Вое блага жизни, все тончайшие услады человеческих прихотей собраны тут для вас,дорогой друг, — мягко сказал спутник Мартина Андрью. — Ни один из соблазнов пе забыт. Ваша собственная воля, ваш вкус, ваши намерения, ваши пороки и прихоти — все течет, как созвездия в небе, по вашему собственному плану! Что значит количество прожитых часов? До порта Ковейта вы будете хранимы, вы будете ласкаемы, любимы, лелеемы, как счастливый принц из арабской сказки.
Он ввел пастора в длинную галерею, где курильницы нежно дышали голубым дымком ароматов. Ниши, полные шелковых подушек, бассейн с жемчужной водой для усталых ног, длинная трубка кальяна, ковер, чьи тона благородно ласкают глаз. Это была фантасмагория, взятая из «Тысячи и одной ночи» здесь были все тонкие пряности Востока: шафранный плов с подрумяненным цыпленком, начиненным фисташками нежная рыба с зеленью в остеклелом рту прозрачный каскад фруктов сладости, истекающие миндалем и Медом прохладное мерцание драгоценных вин зеленые корешки гашиша.
— А эта.. произнес джентльмен, распахивая парчовый занавес.
Пастор Мартин Андрью вздрогнул, и мертвое лицо его порозовело. Перед ним на звериной шкуре лежала дитя, едва превращающееся в женщину. Нагота бронзового тела, пропорций которого почти оскорбляли своим недостижимым совершенством, дышала сейчас тихим покоем. Ребенок спал. — Длинные глаза, удлиненные сурьмой к вискам и переносице, были замкнуты, и шелковая бахрома ресниц легла на розовую негу щечек. Маленькие груди, едва созревшие, были украшены перламутровыми розетками. Ручка с тонкими пальцами, каждый ноготь которых мог бы ненасытно приковать глаз художника, лежит между ними распластанной птичкой.
Этим вы можете тешиться хоть до самого порта Ковейта, — докончил джентльмен начатую фразу..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Компания! директоров «Америкен-Гарн»учитывает момент
Плойс, главный пайщик «Америкен-Гарн» и председатель хлопкового треста обеих Америк, сделал движение как если бы хотел поднять из бамбукового кресла половину своего туловища, разлитого в нем, как студень.
Вильмор, директор ниточной фабрики, предупредил это намерение и упал в другое кресло, раньше чем тело мистера Плойса поднялось на вершок.
— Дорогой мистер Плойс! — пробормотал гость, отдавая в руки лакея шляпу, перчатки и трость. — Ваша идея имеет необыкновенно жизненный характер.
— Все мои идеи имеют необыкновенного жизненный характер — согласился Плойс, поглядев с веранды, где сотни вентиляторов поддерживали приятный холодок при сорокаградусной жаре, В сад, на играющих в теннис собственных детей.
«Я получил! новое письмо от моего корреспондента, — продолжал мистер Видьмор. — Он пишет с Канарских островов. Там тоже, знаете ли, большой спрос на изделия с советскими эмблемами. Bам известно клеймо на знаменитых моих катушках № 108 bis?
— Если не ошибаюсь, черепаха? — спросил! Плойс.
— Вот именно. Со вчерашнего дня дорогой мистер Плойс, она заменена изображением пятиконечной звезды. Популярный снимок. Я дал заказ на четырнадцать миллиардов этикеток, в виде пробы.
— Это… недурно, — пробурчал Плойс. — Что касается нашего треста, мы ограничились пока серпом и молотом. Я предвижу большое оживление промышленности.
Мистер Вильмор кивнул головой. На радио-башне, в глубине сада, загорелась звездочка. Лакей, вынырнув из-за кресла, молчалива подал двум трестовикам каучуковые наушники… Мистер Плойс и мистер Вильмор напялили наушники, закрыли глаза и отдались самой приятной музыке, какая существует для ушей капиталистов: потоку биржевых цифр.
— Сэр, вас желает видеть председатель бюро забастовок, — доложил лакей, прерывая упоительную мелодию.
На веранду быстро вошел юркий молодчик с портфелем, раздувая такие пышные усы, что они положительно могли бы сойти за хвост, если б помещались не спереди, а сзади.
— Милостивые государи, — пропищал он почтительно, — очень очень приятные известия! Волна забастовок разрастается. Сейчас пришло известие, что забастовала вся лионская мануфактура, забастовал шотландский район, забастовал египетский, великобританский хлопкосоюз, забастовали кочегары повсеместно в Бомбее и Калькутте. Если прибавить к этому шанхайский кризис и полное отпадение Манчестера, то мы имеем…
Здесь юркий человек вытащил крохотные счеты из слоновой кости, нащелкал на них кончикам носа, поднял усы кверху и изверг из-под них следующее умозаключение:
— Мы имеем сто сорок два градуса широты! и тысячу градусов долготы емкого колониального рынка, способного поглотить американскую продукцию всеми своими ртами, открытыми настежь.
— Этим надо немедленно воспользоваться! — вскрикнул мистер Вильмору в то время как мистер Плойс вдумчиво глядел на Кончик банана висевшего над ним в воздухе.
Не услыша реплики, мистер Вильмор уставился на Тот же кончик банана, точно в нем крылась сейчас магическая разгадка великой мозговой операции, совершавшейся в круглой голове мистера Плейса. Что касается юркого человека, он давно уже висел! всеми своими фибрами на том же самом банановом стрючке.
— Гм! — произнес наконец мистер Плойс и оглядел Двух своих замерших гостей. — Гм! Никто из вас не знает английских промышленников. Это лисицы, помноженные на шимпанзе!
Юркий Человек с быстротой молнии выхватил карандаш и занес в свою книжку сентенцию великого человека.
— Если только, — продолжал, мистер Плойс, — если только они пронюхают, мы провалимся. Устройте… гм. Устройте забастовку и у нас, на всех фабриках… гм… гм. ватных одеял!
Мистер Вильмор и юркий человек подняли глаза к небу с видом людей, никогда не слышавших ничего более гениального, и откланялись с просиявшими лицами.
Мистер Плойс поглядел им вслед, пренебрежительно фыркнул и вскочил с места с самой неожиданной энергией.
— Автомобиль! — крикнул он в рупор.
Через секунду нога его ступила на подножку автомобиля.
— Нью-Петроград! Автомобиль прыгнул, как мячик, и понесся по укатанному шоссе от загородной виллы мистера Плойса к Нью-Йорку. Не доезжая до города, шофер тронул рычаг. Они понеслись теперь вдоль Гудзона, пересекли одиннадцать рельсовых путей, восемь депо, горок два гаража, полигон и замедлили ход. Перед, ними показалась грязная труппа чего-то, похожего на палатки кочевников. Здесь у костров сидели каменщики, угрюмо варившие кашу. Дальше возвышались всякого рода леса, стропила, балки, переплеты и вообще симптомы жаркого строительного сезона, загородившего от человеческих глаз по меньшей мере десять квадратных километров. Мистер Плойс чихнул. Шофер дал гудок и медленно въехал в ворота.
На длинном белом полотнище, висевшем через всю улицу, черными буквами написано
ПЕТРОГРАД
Справа и слева от надписи столбики со стрелками, указывающими названия улиц, или, вернее, пыльных густот, тянущихся радиусами во все стороны. Судя по ним, мистер Плойс мчался сейчас по Невскому проспекту, не щадя ни белого летнего костюма, ни собственного носа, ставших мишенью для целой тучи строительного мусора.
Автомобиль подлетел к огромному деревянному бараку с вывеской:
Контора по делам иммиграции на Вторую Родину, а также сбора пожертвовании, кто чем может.
Мистер Плойс дернул веревку и через. Минуту очутился в глубине сарая перед суетливым пожилым человеком в пенсне и русской студенческой фуражке дореволюционного образца.
— Чаю? Кофе? Рюмочку водки? — осведомился человек в фуражке с истинно русским гостеприимством, культивированным вдобавок четырьмя годами пребывания в лучших заграничных ресторанах.
Мистер Плойс нетерпеливо вынул бумажник.
— Компания «Америкен-Гарн», — произнес он с расстановкой, — преклоняясь перед русским патриотизмом, вносит на восстановление Петрограда…
Мистер Плойс подписал чек.
— Оо! — пробормотал русский, вытаращив глаза. — Мы можем назвать вашим имением университет. На днях состоится закладка и я надеюсь, что к сорок восьмому году мне удастся достроить, а к пятьдесят третьему кончить юридический факультет вашего имени.
Мистер Плойс сильно усомнился в хронологии, касающейся личного возраста своего собеседника, но скрыл эти сомнения про себя.
— Если не ошибаюсь, ваши соотечественники рассыпаны по всем колониальным странам света, островам, проливам, заливам, перешейкам, обитаемым и необитаемым? — спросил юн, глядя на карты, развешанные но стенам.
— Увы! — вздохнул славянин. — Как сказал великий поэт Пушкин, нас называет всякий сущий язык, в том числе язык дикарей, людоедов, полинезийцев, новозеландцев и папуасов.
Мистер Плойс еще раз вынул бумажник и поиграл им в воздухе.
— Ваши соотечественники, гм, удручают меня. Я положительно не могу кушать ни брекфеста, ни ленча, думая о страданиях ваших соотечественников. Если б, с своей стороны, мы могли сорганизовать среди них рекламбюро для борьбы с мировой опасностью, я охотно выложил бы.
Рекламбюро?
— Ну да, рекламбюро во всемирном колониальном масштабе. Рынок — вот главная политика нашего времени. Все инструкции конечно и все расходы…
Мистеру Плойсу не понадобилось долго играть бумажником.
Когда автомобиль вынес его из пыли и мусора новой столицы, России, председатель хлопкового треста величественно чихнул в шелковый платок.
— Мы еще поборемся с Всемирным банком, — пробормотал он, чихая еще и еще раз. — Мы поборемся с ним за обладание пестрокожими. Все дело в приманке, как говорит рыболов, опуская удочку. И если вы, джентльмены, думаете, что рыба клюет на нежные чувства, мы, с своей стороны, полагаем, что рыба клюет на мясо.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Американская приманка
Мик! — заорал ктото неистовым голосом, расталкивая кулаками и локтями деревообделочников и со всех ног, летя к русобородому мастеру, только что нацелившемуся — выкурить трубочку. — Мик!..
— Ну?
Тощий, ощипанный, как курица, парень с глазами вылезшими на лоб, с открытым ртом, с распахнутым воротом, задыхаясь, произнес:
— Мик, дело, Можно сказать математическое. Ребята тебя требуют. Помоги!
Тингсмастер выколотил трубку, спрятал ее в карман и поощрительно взглянул на ощипанного парня.
— Видишь ли, ткач Перкинс из Ливерпуля сломал бобину…
— Ну?
— Мастер хватил ткача Перкинса по затылку…
— Ну?
— Рабочие обозвали мастера…
— Ну?
— Фабрикант оштрафовал рабочих…
— Да ну же!
— Фабрика объявила забастовку…
— Слушай, Бек Уикли, если ты прибежал рассказать мне про английских ткачей, так Я тебе как по нотам выложу дальше: правительство арестовало русского торгового делегата товарища Ромашова за пропаганду, честерфильдские фабрики присоединились к ливерпульским, манчестерские к честерфильдским, лондонские к манчестерским а ты, паря, как встаешь поутру, оботрись перво-наперво холодной водой да загляни в газету.
— Да ты выслушай, Мик, — простонал Уикли, отчаянно собираясь с мыслями. — Коли меня прервут, я как подрезанный. Дело-то в том, что на нашей собственной фабрике эта старая собака, инженер Пальмер, остановил всю выделку, снял все рисунки, изменил всю заправку, и с нынешнего дня мы, брат, ткем самую что ни на есть месопотамскую набойку, или, как у них там обзывается, калемкер, чёрт бы его разнес…
— Калемкер?.
— Вот именно, Мик. Да не в калемкере дело. А понимаешь ли ты, как стали ребята ткать, так и увидели, что рисунок…
Здесь Уикли сделал такое неопределенное лицо, какое бывает у луны, когда на нее глядит старая дева, и вьпалил:
Рисунок весь состоит из серпа и молота!
Мик Тингсмастер выронил от неожиданности рубанок. Не прошло и секунды, как он нахлобучил кепку, шепнул слова два соседу, провалился в стену и со всех дог мчался на огромную черную фабрику «Америкен-Гарн», где работало двадцать тысяч прядильщиков и ткачей. Несчастный Уикли, сунув два пальца в рот, чтоб не прикусить собственный язык от тряски, болтался за его спиной, влекомый подмышку.
Не успели они нырнуть — в мусорную яму, пробежать тайным ходом, взобраться, по спиральной лестнице и сунуть нос в ткацкое отделение, как сотня. ткачей облепила стенное отверстие, а другая сотня рассылалась сторожить по Коридорам на случай появления инженера Пальмера.
— Говори, Мик, как быть, — прошептал старый, седой ткач. — Наш брат здесь по делегату от каждого отделения.
— Покажите мне готовый кусок!
Двое рабочих притащили огромный кусок персидской набойки, окрашенной в яркие восточные тона. Мик отворотил конец. Перед ним, на лицевой стороне, нарядно, франтовато, модно, в высшей степени соблазнительно переплетались два значка, потрясшие мир: серп и молот.
— Да! — воскликнул белокурый гигант, вытаращив на эту штуку два голубых глаза. — Делю и впрямь математическое. Ребята, вы уверены, что рисунок составлен под руководством самого Пальмера?
— Как пить дать, Мик!
— G ведома директоров «Америкен-Гарн»?
.. Да уж они так шушукались, точно сами и выдумали.
— И ни дядя Сорроу, и ни один наш мастер не приложил к этому руку?
— Что ты, Мик! — обиженно пробормотал старый ткач. — Сорроу, как тебе известно, орудует вместе с твоими молодцами в Гамбурге, а паши мастера чуть в обморок не попадали, когда увидели. Мы и порешили, уж не объявить ли нам на манер ливерпульцев, коли тут кроется каверза…
Мик Тингсмастер опустил голову и на мгновение задумался. Голубые глаза зажглись мыслью. И вдруг он так громко расхохотался, что в воздухе заплясал хлопок.
— Ребята!
Ткачи уставились ему в рот.
— Тките эту самую материю! — проговорил он убедительнейшим голосом и подмигнул , в высшей степени весело. — Тките, точно и знать не знаете! А насчет забастовки не может быть речи.
Рабочие задумчиво переглянулись и разбрелись по отделениям. Не прошло И десяти минут, как резолюция Мика облетела всю фабрику. Каждый стая дна работу, и от станка к станку, из мастерской в мастерскую, от глотки К глотке понеслась тихая песенка текстилен, ровная, как жужжание бесчисленных веретен.
В прядильной пели прядильщицы:
Сестры-прядильщицы, братья-ткачи,
Песню потягивай, нитку сучи!
Днями и нами
Время не шутит,—
Тянетпотянет
И перекрутит…
Нутко и мытко,
С ним заодно,
Из тысячи ниток
Станем одно!
В сотне ткацких отделений бодро подхватывали:
А не ты ли бил, батан,
Разным людям на кафтан?
Что ново—
Для одного,
Что похуже,
То для дюжин,
Плоховато—
Свому брату,
Поярчей —
Для богачей?!
И нее вместе, сколько их было, многотысячным плавным напевом кончали песню:
Не будет ни сирого
У нас, ни вельможи,
На труд, на радость…
Для нового мира мы
Вытким одёжи...
Эх,да!
Не будит ни сирых у нас
Ни вельмож,
Для нового мира
Одежду даёш!
Просторную, лёгкую,
Чтоб одевалась