Роман
Часть первая
I
Большая дорога, уже совершенно белая, пылилась на мартовском солнце. Мишель Тремор перешел через ров, заросший терновником, и углубился в лес, вступив на тропинку, которая спускается к круглой площадке Жувелль и лениво задерживается в грациозных, нежных извилинах до слияния с ней.
Деревья, покрытые бледной зеленью, готовою поблекнуть при первом заморозке, сохраняли еще свои зимние силуэты и выделялись на небе легкими, воздушными линиями, как бы начерченными в минуту грез каким-нибудь японским художником, очень утонченным и отчасти химеричным. В траве, покрытой звездами анемон, „более пышно одетыми, чем Соломон во славе своей“, прошлогодние листья лежали распростертые и может быть покрывали своим коричневым покровом скелеты птичек, не вынесших стужи. Между тем, неясный шум пробуждения исходил из земли; невидимые крылья рассекали воздух или трепетали в кустарниках; испарения из бесчисленных, нераздельно слившихся ароматов, распространялись вокруг и казались вестниками какой-то блаженной страны… Из этого маленького мирка, которого коснулось разрушение, где уже трепетала новая жизнь, из этого неясного ропота, чириканья вокруг свиваемых гнезд, шума источников и ручейков, треска неожиданно сломившейся сухой ветки, из этого живительного дыхания, в котором вероятно соединялось благоухание расцветших утром цветов с тяжелым болотным запахом какого-нибудь погибшего растения, медленно распадающегося в прах, из всего этого сложного окружающего исходила могучая прелесть. Это была меланхолия исчезающих вещей, нежное очарование их бренности, соединенное с торжествующей радостью, с ясным величием их вечного возрождения.
Это очарование чувствовалось сильно, хотя бессознательно, Мишелем Тремором, который быль скорее мечтателем, чем аналитиком в обычном смысле слова.
В первый ясный день он вырвался из квартиры, в которой жил ежегодно по 3–4 месяца на улице Божон, где ему приходилось отчасти поневоле, в силу обстоятельств смешиваться с парижской жизнью, и он с наслаждением поселился в Ривайере. Здесь он имел обыкновение скрываться после зимы, или между двумя путешествиями, чтобы поработать или передохнуть в стенах своей старой башни Сен-Сильвера.
Шесть или семь лет тому назад Мишель нанял башню Сен-Сильвера на один сезон, затем приобрел ее в собственность. Этот единственный уцелевший остаток исчезнувшего замка соблазнил молодого человека поэзией гордой дряхлости и имел в его глазах двойное преимущество тем, что не был слишком отдален от Кастельфлора, летнего местожительства его зятя, не будучи в то же время настолько близко, чтобы следовало бояться слишком частых набегов его светских знакомых, которыми ему угрожала, смеясь, его сестра.
Прелестный уголок — Ривайер! Две тысячи душ — самое большее, чистенькие домики и цветущие сады вокруг церкви, изящной как игрушка, затем леса, поля, ручьи, ключи, и повсюду, в окрестностях, не считая Кастельфлора и Прекруа, самых значительных владений этой местности, изящные виллы, кокетливые маленькие замки, сидящие у воды или взгромоздившиеся на вершину пологого холма… Ничего грандиозного, даже ничего очень оригинального, но грация, радостное спокойствие и что-то такое привлекательное, интимное и очаровательно-свежее, отличающее деревни Иль-де-Франса.
Мишель Тремор — ученый-путешественник, исследовавший, объехавший несколько стран, вернувшийся на Рождество из Испании и готовый сесть на пароход, чтобы в первых числах мая отправиться в Норвегию, рассчитывая посетить еще несколько других местностей, любил отдыхать взором, утомленным экзотическими видами, на этом мирном горизонте, где Марна отливала на солнце расплавленным серебром и где в ясную погоду рисовались туманные холмы, растушеванные в серовато-голубоватый цвет. И фантастические зигзаги тропинки Жувелль развлекали его, так как они давали ему возможность воспринимать каждый раз по новому, по капризу световых лучей, хрупкую и белую колоннаду одних и тех же берез, величественный, неутешный жест того же самого дуба, струю прозрачной воды, которая с вышины утеса падала капля за каплей на мох тех же самых камней.
Круглая площадка Жувелль — прогалина, где из ниши, прислоненной к стволу бука, улыбалась святая в вышитом платье, с челом, увенчанным звездами, — была его любимым убежищем.
Трава, которую здесь некому было топтать, густо росла под деревьями, огромные ветви которых почти соединялись, образуя купол; подле кустов расцветали первые фиалки, еще без запаха, но желанные и дорогие провозвестницы весны. Мало-помалу ветер совсем стих. Ни одна веточка не шевелилась в воздухе, спокойном, отяжелевшем, чересчур теплом для этого времени года, исполненного неясных обещаний. Мишель бросил на мох свой темный плащ и растянулся со вздохом удовольствия. Одно мгновение он глядел на потемневшее небо, казавшееся серым сквозь переплетенные ветви, затем он открыл книгу, принесенную им с собой, но лишь за тем, чтобы вынуть несколько голубых листиков, вложенных между страницами, на которых выделялся крупными остроконечными буквами изящный женский почерк:
„Милый, дорогой брат.
„Я тебе пишу не с тем, чтобы доставить тебе удовольствие, но с тем, чтобы тебя побранить. Я сегодня утром говорила моему мужу: решительно, болезнь увеличивается. Еще Бетюну куда ни шло ехать запереться в Ривайер с конца марта, так как он там что-то строит в Прекруа… Но я не думаю, чтобы голубятня Сен-Сильвера была доступна украшению. Но тогда?.. Если я не вмешаюсь, братишка, то в один прекрасный день ты проснешься монахом картезианского ордена. Это было бы жаль!
„Ты, значит, скучал в Париже? Нужно было приехать к нам в Канн. Сезон был чудесный! Май Бетюн расскажет тебе о наших карнавальных безумствах. Всего только три недели тому назад она нас покинула со своими малютками, вызванная в Париж, где она находится вероятно и теперь, по случаю болезни одной из своих старых филадельфийских знакомых, мисс Стевенс, проведшей также зиму в Канне… довольно скучной особы! но… однако на чем я остановилась? Ах да, я тебе попросту говорила, что хотела бы тебя видеть здесь. Роберт был бы в восторге от твоего посещения. Климат юга настолько излечил его гортань, что он с жадностью изыскивает случай, чтобы упражнять ее политическими спорами, а ты знаешь, я недостаточно сильна в этом; твой племянник только и клянется святым отшельником Тремором, а у Низетты глаза так и сияют, как только произносится твое имя… Что касается меня, я умираю от желания тебя расцеловать. Вот уже шесть месяцев, как я этого не делала… а мы оба с тобой такие любители писать письма, что до твоего последнего письма мы перекинулись всего тремя письмами в стиле телеграмм. Поэтому ты понимаешь, что у меня есть тысячи вещей, которые необходимо тебе рассказать… Моя голова полна проектов. Не смейтесь, милостивый государь, мне 32 года, я на 14 месяцев старше Вас и чувствую ужасную ответственность; это существование Вечного Жида или пустынника тебе совершенно не подходит, я хочу тебя женить, дорогой Мишель; я даже подыскала тебе жену.
„Почему я не сижу подле тебя, на какой-нибудь изъеденной червями старой кафедре башни Сен-Сильвера, облокотившись на старый стол, заваленный пергаментами. Мне было бы так приятно отвечать на твои вопросы: сколько ей лет, хороша ли она? Ей 22 года, братишка, и она хорошенькая, к тому же ты ее знаешь. Ты ее видел у меня за обедом, кажется 6 лет тому назад. В сопровождении своей почтенной воспитательницы, боготворившей ее и нежно называвшей Занной, она провела в Париже несколько месяцев, чтобы исполнить желание бабушки и изучить более основательно язык, которым там говорят и которому не выучат грамматики. Ты только что вернулся из какой-то варварской страны и собирался вновь отправиться в Бог весть какую. У меня было приглашено около полдюжины человек и между ними твой друг Альберт Даран, читавший нам нечто в роде лекции по археологии, раскопкам, о Саламбо и о стольких скучных вещах, что несчастное дитя заснуло, к великому конфузу уважаемой воспитательницы…
„Ты помнишь, не так ли? Но я сжалюсь над твоим любопытством. Дело идет о дочери мистрис Джексон, о нашей маленькой американской кузине, о той сироте, бабушкой которой была наша тетка Регина. Вот уже во второй раз она осиротела, бедная Занна! ее единственный родственник дядя, усыновившей ее, умер в прошлом году. Она приехала в Канн в декабре с этой старой мисс Стевенс из Филадельфии, знакомой именно с госпожой Бетюн, и сделалась лектрисой этой последней, не столько ради увеличения своих доходов, сколько для того, чтобы чувствовать себя под защитой: странная вещь, когда подумаешь, что речь идет об американке! Эта молодая девушка — сокровище, мой дорогой Мишель! и добрая, сердечная! Правда, небогатая, — ты знаешь, что тетя Регина ничего не оставила, а наследство приемного отца более чем скромно, но что тебе из того? Ты никогда не удостаивал взглядом всех тех особ с прекрасным приданым, которым я тебя представляла… Одним словом, эта прелесть меня покорила, и мой энтузиазм мог бы еще долго говорить по этому поводу, но я жду, чтобы окончить мою защитительную речь, когда буду иметь тебя под моим материнским взглядом. Какое торжество, брат, если бы моему сумасбродству удалось женить мудрость!..
„Кстати, насчет сумасбродства, угадай, кого я видела в прошлый раз в Монте-Карло? Она была проездом, вдова и более чем когда-либо очаровательная женщина. — Франко-русский союз, мой милый, или другими словами графиню Вронскую. Граф умер внезапно от кровоизлияния в мозг, и так как он умер без завещания, красавица Фаустина возвращается в Париж такой же бедной, как в те дни, когда вы вздыхали, ты и она, под сенью Кастельфлора. Это верно, что в продолжение семи лет она имела удовольствие ухаживать за ревматизмами Вронского!
„Я, вполне естественно, воздержалась обратиться с разговорами к этому ненавистному для меня созданию, и все эти подробности узнала от г-жи Вернье, влюбленной в нее. Между нами, мне кажется, Вронский не внушил Фаустине отвращения к браку, — что в высшей степени удивительно, — и у нее большая охота выудить себе нового мужа; и вот, немного утомленная Невским проспектом, она явилась попытать счастья в окрестностях Булонского леса. Она может закинуть новую удочку в Опере будущую пятницу. Эта милая маленькая Вернье довела свою угодливость до того, что дала ей свою ложу. Видишь, я не довольствуюсь болтовней, я сплетничаю.
„До скорого свидания, любимый брат… Подумай немного о моей прелестной молоденькой американке. Хотя ты этого совершенно не заслуживаешь, я все же нежно целую тебя:
Твоя Колетта“.
Мишель прочел внимательно от начала до конца это длинное письмо, из которого он успел лишь просмотреть первые строки, так как оно было подано ему в ту минуту, когда он уходил. Проект его сестры вызвал усмешку в его карих глазах. Женить его, да еще на иностранке, дальней родственнице, имя которой минуту назад он не был бы в состоянии вспомнить!
Новая выдумка этой прелестной, сумасбродной Колетты!
Внучка тети Регины. На самом деле эти слова говорили слишком мало.
Романическое замужество м-ль Регины Тремор с ученым филадельфийским врачом, доктором Бруком, прибывшим в Париж на конгресс, совершилось лет за пятнадцать до рождения Мишеля; и так как появления г-жи Брук во Франции становились с течением времени все реже и реже, Мишель видел тетю Регину один только раз уже вдовую, всю в черном, с лицом уже поблекшим, которое избороздили слезы, с еще белокурыми волосами, которые упрямо продолжали виться под креповой шляпкой. Ее знали за небогатую, — лаборатория и клиники ее мужа поглотили столько денег!.. Чувствовалось, что она утомлена Америкой и американцами, которые так же мало понимали ее, как и она их. Однако раньше, чем возвратиться в Филадельфию, где была замужем ее единственная дочь, она сказала: „кончено, я больше не вернусь сюда“. И она более не вернулась и писала лишь только через долгие промежутки. Она потеряла во время эпидемии и зятя и дочь; наконец она умерла и сама, устав от жизни, не оставив на свете никого, кроме внучки, 14-летней девочки.
Это дитя, неизвестное европейским родственникам, и была мисс Джексон, маленькая Занна, дружески принятая г-жой Фовель в Париже и которой она страстно увлеклась в Канне шесть лет спустя.
Читая письмо г-жи Фовель, племянник тети Регины неясно представил себе неопределенный силуэт маленькой белокурой девочки, с которой он не сказал и десяти слов и которая действительно заснула в гостиной однажды вечером, когда, по своей тогдашней привычке, Альберт Даран говорил об археологии, а он, Мишель, погруженный в мучительную думу, давал себя убаюкивать этому дружескому голосу, не стараясь вникать в смысл произносимых слов.
Шесть лет! Прошло шесть лет! Как время медлило закончить свое, все сглаживающее дело. Насколько быстро оно сменило любовь ненавистью, настолько много потребовалось дней, чтобы сменить ненависть равнодушием и облечь забвением прошедшее!
С машинальной тщательностью Мишель сложил голубые листочки и вложил их в свой бумажник. Уже маленькая американская кузина и брачные мечтания г-жи Фовель затерялись в тумане. Мозг молодого человека был заполнен словами этого длинного письма, которые одни только нашли себе отзвук: „угадай, кого я видела в Монте-Карло. Она была проездом, вдова и более чем когда-либо очаровательная женщина“.
Сироты с самого детства и отданные под опеку г-на Луи Тремора, брата их отца, Колетта и Мишель воспитывались почти самостоятельно. Г-н Луи Тремор нежно любил своего племянника и свою племянницу, но человек в летах, холостяк и немного эгоист, каковы даже лучшие из старых холостяков, он нашел за самое удобное заимствовать у Телемского аббатства[1] главное правило своей педагогической системы: „делай, что хочешь“! („Fау се qие vоudrаs“).
Ни Мишель, ни Колетта не знали никаких других правил. Если дяде Луи не пришлось никогда раскаяться серьезно в таком полнейшем попустительстве, то это благодаря тому, что он проявил известную прозорливость, доверяя прямой и великодушной природе детей, переданных его попечению. Однако, умирая, оплакиваемый Колеттой, выданной очень молодой замуж за известного адвоката, и Мишелем, который, полный хозяин своего состояния и своего времени, казалось, распоряжался недурно тем и другим, он мог констатировать забавную противоположность в практических следствиях своей теории.
Уже ранняя юность брата и сестры характерно различались в этом пункте. В то время, как м-ль Тремор, хорошенькая, изящная, любимая всеми, добрая и конечно сердечная, хотя немного легкомысленная, немного поверхностная, готовилась к блестящему замужеству и, мешая воспоминания приема, бывшего накануне, с надеждами на бал следующего дня, шла по жизненному пути с веселым спокойствием, Мишель, серьезный, осторожный, всегда готовый, подобно известным растениям, уйти в самого себя, читал, размышлял и много работал в своей слишком серьезной и уединенной жизни. Принципы дяди Тремора, осуществившие в Колетте совершенный тип светской личности, сделали из Мишеля нечто в роде цивилизованного дикаря.
Окружающие смеялись над неловкостью молодого человека, над его рассеянным, равнодушным видом „старого ученого“, изумлялись его способностям к древним восточным языкам, к сухому изучению которых он приступил, приготовляясь в то же время в Археологический институт, и никто на свете не подозревал тогда, что в груди этого большого, застенчивого и молчаливого юноши билось сердце, алчущее нежности, что в уме этой библиотечной крысы, напичканной ученостью, трепетало романтическое воображение 15-летней пансионерки, влюбленной в сказочного принца.
Принцесса Мишеля не пришла на землю из идеального мира фей. Как простая смертная, она проходила тот же курс музыки, как и Колетта: это была бедная принцесса, жившая скромно с матерью вдовой на пятом этаже одного из парижских домов и носившая очень буржуазное имя Фаустины Морель.
Мишель и Фаустина были почти одних лет; они встретились в первый раз как-то в четверг на террасе Люксембургского парка во время игры в жмурки; с тех пор фантазия юноши придавала всем героиням романа, басен и даже истории, пышные волосы светло-золотистого цвета, бледный цвет лица, темные зрачки с рыжеватым оттенком, а в особенности пурпуровый рот, который утончала улыбка, улыбка необъяснимая, о которой нельзя было сказать, была ли она насмешливая или веселая, кокетливая или горькая. В это время Фаустина была избранницей Колетты, привязавшейся к ней с удивительной, даже довольно странной, горячностью. Мишель видел, как росла, хорошела, великолепно расцветала и превращалась в женщину, та, которая сделалась единственной целью, единственным желанием его юности, после того как она была идеалом его грез школьника.
Было бы достаточно м-ль Морель уступить настояниям Колетты, желавшей увлечь ее в свой вихрь балов, чтобы Мишель чаще отказывался от своих вечеров, посвященных работе; но с преждевременной серьезностью и кротким достоинством, производившими впечатление на дядю Тремора, хорошенькая девушка воспрещала себе удовольствия богатой жизни, к которым ей не позволяло стремиться ее матерьяльное положение.
Между тем, хотя г-жа Морель и ее дочь отказывались присутствовать на балах и парадных обедах, их ответ был совсем иной, когда дело шло о семейном вечере, и когда Колетта вышла замуж за г-на Фовель, Фаустина, приглашаемая в Кастельфлор, проводила там ежегодно по несколько недель. Простая, изящная, принимавшая с молодыми людьми, и с Мишелем в особенности, вид надменной сдержанности, мало говорившая, намеренно достаточно, чтобы дать почувствовать прелесть необыкновенно образованного ума, молодая девушка завоевала восхищение г-на Тремора. Она немного удивляла Роберта Фовеля, не спешившего пока делать своего заключения, но уже потерявшего всякую надежду сдержать когда-либо необузданный энтузиазм Колетты по отношению к подруге. Что же касается Мишеля, он подчинялся ее очарованию, не стремясь к тому же от него освободиться. Он любил свою маленькую подругу детства до готовности молиться ей на коленях, любоваться с поклонением, воплощать свои лучшие мечты в одно единственное создание; он любил ее со всем пылом своего одиночества, со всей страстью своей замкнутой юности, со всеми долго обуздываемыми силами своего существа, он любил ее с бесконечным благоговением и с пламенным волнением, — с торжествующей радостью и с рыданиями отчаяния и из всего этого упоения, этой наивной скорби он делал великую чудесную тайну, хранимую им ревниво в самом себе.
Однако, в один летний вечер, в теплой опьяняющей тишине сада Кастельфлора, он заговорил; боязливое, страстное признание полилось из его уст; тогда статуя, казалось, ожила. Мишель мог убедиться, что он любим этой прекрасной молодой девушкой, бедность которой проявлялась так гордо. В силу своей любимой поговорки, дядя Тремор не сделал к тому же никакого возражения против предполагаемой женитьбы своего племянника, но время помолвки должно было быть продолжительным, и по совету г-на Фовеля было решено, что она будет объявлена официально только через год, когда Мишель, оканчивающий успешно Археологический институт, отбудет воинскую повинность. Молодой человек покорился. Радость надежды преобразила его серьезное лицо. Всю весну вахмистр подавал ему чудные письма; в дни отпусков Фаустина нежно и взволнованно принимала его.
Что произошло затем? Как случилось, что г-жа Морель и ее дочь очутились в новом смешанном обществе, в обществе интернациональном и немного шумливом, где встречались в одно и то же время очень высокопоставленные и очень незначительные люди?
Каким стечением обстоятельств были они доведены до того, чтобы почувствовать честолюбие, до того времени им неизвестное? Это то, чего не могли постичь Треморы.
Но мало-помалу письма невесты начали приходить реже, и когда Мишель, наконец покончив с своей военной службой, приехал в Париж, обеспокоенный, влюбленный до безумия, все его просьбы, все мольбы о любви были напрасны. М-ль Морель спокойно объявила, что она много раздумывала и что, читая яснее в глубине своей души, она поняла, что она и Мишель не могли дать друг другу счастья… Пурпуровый ротик с таинственной улыбкой говорил наугад, но бедный влюбленный не думал вовсе оспаривать основательность представляемых объяснений.
Месяц спустя Фаустина Морель вышла замуж за старого графа Станислава Вронского, русского архимиллионера.
Мишель был из тех, которые „страдают и умирают молча“. Он облек свое отчаяние в такую же тайну, какой он окружал свою любовь, и не позволил никому постичь всю его силу; но он забросил свои книги, разорвал начатые работы и изменил образ жизни. Почти в продолжение целого года он отдавался удовольствиям, как ранее отдавался учению, искал в них забвения с какой-то подавленной яростью; затем, утомившись, чувствуя все-таки, насколько эта жизнь наслаждений, которую он себе устроил по своей воле, давила его теперь, угрожая его нравственной свободе, он сделал большое усилие, вырвался из Парижа, уехал в Каир и находился полгода в отсутствии.
Злые чары были разбиты, но человек, которого Мишель обрел в себе и явил своим близким, нисколько не напоминал уже ни застенчивого, боготворившего Фаустину юношу, ни восторженного студента, ждавшего всего от науки и мечтавшего посвятить ей всю свою умственную жизнь.
Этот новый человек жил и говорил, как все ему подобные: он много путешествовал и печатал иногда свои путевые впечатления; если он временно удалялся в старую башню, которую он купил, не посоветовавшись ни с кем, и за порог которой допускались немногие из смертных, то его тем не менее встречали ежегодно на театральных премьерах и вернисажах выставок, на ученических спектаклях в зале Боденьера, на генеральных репетициях, на музыкальных утрах в аллее Пото, в литературных погребках и даже в свете, где он появлялся безукоризненно изящный, с равнодушной вежливостью и скучающей улыбкой.
Вечный оптимист, дядя Тремор умер, поздравляя себя с метаморфозой, не задавая себе, однако, вопроса, не оставалось ли чего-нибудь от молодого дикаря, которого он некогда внутренне порицал за его нелюдимый труд и слишком пылкие чувства, под банальной маской парижского джентльмена, учтивые манеры и интеллигентную праздность которого он теперь одобрял. Эта маска спадала действительно только в уединении голубятни Сен-Сильвера или вдали от Парижа и Ривайера, в другом одиночестве, в том, которое создает толпа, где бываешь только путешественником, незнакомцем…
Таким образом протекло восемь лет, исцеляющих рану. Мишель никогда не видел более свою прежнюю невесту, и мало-помалу чарующий образ покинул его воспоминания; между тем, после этих восьми лет, прочитав на площадке Жувелль имя, которое Колетта, сама слишком непостоянная, чтобы верить в вечную печаль, начертала легкою рукой, Мишель задрожал.
Подобно Мишелю, подобно многим, Фаустина ждала от жизни больше, чем жизнь могла ей дать; тщетными были ее хитрости, ее мелкие расчеты честолюбивой женщины. Станислав Вронский был из тех людей, которые боятся, чтобы, делая завещание, не напомнить смерти о своем возрасте. Бедное создание, потерять себя и для чего!
II
День разгорался. На небе медный свет обрамлял огромные причудливые облака, сгущавшиеся и спускавшиеся незаметно до горизонта. Мишель Тремор еще не собрался открыть захваченную с собою книгу; он повторял себе всю историю своей юности, находя удовольствие вспоминать свои мысли, чувства того времени, улыбаясь не совсем весело их свежей непосредственности.
Капля дождя упала ему на руку, но он не обратил на это внимания.
„Бедная женщина“, повторял он себе.
Любопытство заставляло лихорадочно работать его мозг. Он уже не предлагал себе вопроса, часто посещавшего его в бессонные ночи, во время замужества Фаустины: „любила ли она меня?“ И он говорил себе: „теперь, когда она в свою очередь познала горечь обманутых надежд, теперь, когда она знает, что она совершенно напрасно перенесла позор продажного брака, теперь, когда рок отнял у нее те деньги, ради которых она не побоялась связать свою молодость и красоту с дряхлостью старика, теперь, думает ли она обо мне? Думает ли она, что она была бы куда более счастлива, хотя менее богата и блестяща, с несчастным влюбленным, которого она так мучила? Думает ли она, что наслаждение счастьем, которое она дала бы взамен целой жизни, полной самоотвержения и горячей любви, не стоило бы возможности появляться при русском дворе и тратить золото без счета? Сожалеет ли она о том, чего нет? В озлоблении на свою неудавшуюся жизнь предается ли она тем же безумным мечтам, что и я в самое острое время моего отчаяния? Восклицает ли она: „О! если бы все это было ничто иное, как ужасный кошмар, если бы, вдруг, я смогла припасть моей усталой головой к его груди, почувствовать его губы на моих горящих глазах и забыть все — былое и последующее…“
Облака, лес осветились, затем раскат грома потряс все вокруг. Вернувшись вновь к действительности Мишель поднялся и, завернувшись в свой плащ, торопливо направился к большой дороге кратчайшим путем; но дождь увеличивался, а башня Сен-Сильвера находилась еще в расстоянии пяти-шести километров. Мишель колебался; в несколько минут он мог достичь другого убежища — маленькой часовни, показываемой жителями Ривайера иностранцам, как одну из достопримечательностей округи под именем „Зеленой Гробницы“.
Неистовый порыв ветра ускорил решение молодого человека; он повернул назад, перешел площадку Жувелля и углубился в высокий лес, чтобы быстрее добраться до „Зеленой Гробницы“.
Это здание довольно сомнительного, с точки зрения хронологической точности, готического стиля скрывало в глубине леса гробницу неизвестного рыцаря. Почти более полустолетия она была запущена и заросла плющом, который с каждым годом более и более прочно оседал на стенах, портил стрелки оконных сводов, покрывал или окутывал причудливо украшенные химерами рыльца водосточных труб. Мишель любил это меланхолическое местечко. Несколько раз он срисовывал искусным карандашом внешние детали памятника и гробницу, находившуюся внутри часовни, тело таинственного рыцаря в железных латах, его мужественные, немного осунувшиеся черты, закрытые глаза, остроконечную бороду, которая выходила из шлема, с поднятым забралом, руки, сложенные в искусственной позе на шпаге крестом, и даже слепил цоколь могильного ложа: подле украшенного гербовыми лилиями щита большая борзая собака, странная, в роде геральдического животного, которая, казалось, оберегала сон рыцаря…
Но на этот раз, молодой человек не чувствовал никакой прелести от перспективы уединенных размышлений под крышей гробницы. Усталый, промокший, он с досадой задавал себе вопрос, в котором часу ему будет возможно вернуться в башню Сен-Сильвер.
Весь лес стонал под все быстрее и чаще падавшими дождевыми каплями. Казалось, на все было наброшено покрывало грусти: на деревья с хрупкой зеленью, которые как бы дрожали от стужи, на помутневшие ручьи, на цветочки, склонившие недолговечные головки и терявшие блеск своей белизны.
У Мишеля вырвался возглас досады против стихий; может быть, кроме того, в глубине души, он был не особенно удовлетворен собою и порицал себя за тяжелые воспоминания.
Он не любил более Фаустину, и всякая связь между ним и ею была порвана, но ему хотелось бы еще услышать о ней или увидеть ее в последний раз; ему хотелось бы прочесть в ее, когда-то так горячо любимых, глазах раскаяние, встретить в них блеск слезы. Чувство, что о нем сожалеет, что его оплакивает та, которую он так оплакивал, так сожалел, сознание, что он не напрасно пережил все это, смягчило бы его сердце не чувством отмщения, но чувством успокоения, снисхождения, ясностью прощения.
Дождь все лил, гонимый яростным ветром, сгибавшим хрупкие деревья и налетавшим на другие, ломая своими порывами слишком сухие, негнущиеся ветки.
Мишель дошел наконец до „Зеленой Гробницы“. Когда его высокий силуэт, одетый в темный плащ с капюшоном, появился во входе, заросшем растениями, крик испуга раздался из глубины часовни.
В полусвете, синевшем последними отблесками дня, сквозившем сквозь единственное уцелевшее от времени окно, вынырнул мальчуган лет пятнадцати, выглядевший чересчур современно в этой готической часовне в своей саржевой блузе, в „knicker-bockers”[2] и в желтых гетрах, застегнутых до колен.
— Ах, милостивый государь, вас можно было принять за рыцаря или за одного из его родственников. У вас совершенно такая же борода, — сказал мальчуган с очень легким, но однако, достаточно явственным акцентом, чтобы не напомнить опытному слуху о языке Шекспира.
Затем он забавно, с глубоким вздохом, добавил:
— Ну, знаете, становится легче, когда видишь живого. Я довольна.
И вдруг, когда незнакомец приблизился к двери, Мишель понял, что он находится перед взрослой девочкой или очень молоденькой девушкой, одетой в костюм велосипедистки. Велосипед был тут же, непочтительно прислоненный к каменному ложу; шины его касались лилий на щите.
— Я сомневаюсь, чтобы родственники рыцаря явились к нему отдавать визит позже или раньше полуночи, и сознаюсь, что я не знал о сходстве наших бород, — возразил Мишель, оправившись от своего удивления и забавляясь апломбом девочки, которая робела, находясь с глазу на глаз со статуей, но почувствовала себя сейчас же очень по себе с существом из плоти и костей, встреченным ею в первый раз среди леса, в двух или трех километрах от всякого человеческого жилья.
— Зато, — продолжал он, — я прекрасно знаю, что грабители с больших дорог показались бы в настоящий момент очень представительными, если бы их сравнили со мною, и я должен быть вам очень благодарен, милая барышня, что вы испугались только привидения, встретив меня в таком виде, в каком я нахожусь.
— О, даже вор был бы желанным гостем, принимая во внимание мое состояние, — возразила девочка, вкладывая в это „о“ всю несознательную забавность своего чужеземного выговора.
— Вы бы не поколебались в выборе между карманным вором и привидением?
— Ни одной минуты.
— Однако, милая барышня, — возразил смеясь Тремор, — мне кажется, я ни тот, ни другой, и если я каким-нибудь образом могу оказать вам услугу, я буду в восторге. Я предполагаю, что какое-нибудь недоразумение разлучило вас с вашими товарищами по прогулке, и вы теперь затерялись в лесу, подобно как мальчик с пальчик.
Мишель Тремор обыкновенно придерживался с женщинами довольно холодной осторожности. Его старая застенчивость, которую ему удавалось теперь скрывать перед другими, но которая была слишком присуща его природе, чтобы он мог сам ее когда-нибудь забыть, мирилась с этой выдержанностью. Но в присутствии этого ребенка, нуждавшегося, может быть, в его покровительстве, и встреченного им вне светских условий, он держал себя вполне естественно, с немного фамильярным добродушием.
Молодая особа была видимо, оскорблена такой непринужденностью. Может быть, также успокоившись относительно возможности появления призрака, она почувствовала вдруг, после первого впечатления успокоения, что ей следовало проявить некоторую осторожность перед земным существом, которое она так радостно приветствовала в своем детском страхе. ее маленькая головка выпрямилась, ее нежные ноздри расширились, вся ее шаловливая физиономия изобразила высшую степень презрения.
— Никакое недоразумение не разъединило меня с моими товарищами по прогулке, сударь, так как я ехала одна; а так как я никогда не пускаюсь в путь без дорожной карты, то мне никаким образом не приходилось бояться участи мальчика с пальчик; но я ездила навестить бедных и, прельщенная прекрасными уголками леса, я бродила подобно, кажется, Красной Шапочке, как вдруг пошел дождь. Это и заставило меня искать убежища в этой развалине, где я очень терпеливо подожду конца ливня.
— При условии, однако, чтобы только не вмешались духи, — хотел прибавить Мишель, улыбаясь на этот оскорбленный тон.
Но он подумал, что маленькая иностранка выражается не совсем по-детски и что вероятно она достигла возраста первых длинных платьев, того возраста, когда, преисполненные своим новым достоинством, молодые девушки живут в постоянном страхе, чтобы с ними не обходились, как с детьми. Он поклонился, не отвечая, дошел до двери и, освободившись от своего отяжелевшего от сырости плаща, стал смотреть наружу, прислонившись к каменному косяку.
Вместе с дождем спускалась свежесть, приятно ослаблявшая натянутые нервы.
— Что, дождь все еще идет? — спросила немного смягчившись молодая девушка.
— Меньше.
Наступило молчание, длившееся несколько минут. Затем, видя, что Мишель выказывал самые миролюбивые намерения и даже добродушие, иностранка наконец стала обходительнее, подошла и прислонилась к противоположному косяку.
— Я не смогу вам предложить мой плащ, набухший от дождя как губка, сударыня, а я очень боюсь, как бы вы не простудились, — заметил спокойно молодой человек.
Она покачала головой.
— Не думаю, сударь; во всяком случае, я предпочитаю холод темноте, которую я ненавижу.
В глубине часовни было, действительно, теперь темно, и гробница рыцаря, по которой непосредственно скользил последний отблеск света, белелась, неясная и без очертаний, в тени.
Мишель улыбался. Велосипедистка прибавила:
— Эта полная таинственности часовня меня пугает. Когда я увидела просвечивающую сквозь ветви колоколенку, я никак не думала, что войду в гробницу. Но я не знаю этой местности. Я здесь всего только с субботы… едва ли пятый день… Этот рыцарь, похороненный здесь, как назывался он при жизни? Не идет ли о нем теперь, когда он умер, слава, что он от времени до времени покидает свое могильное ложе?
— Он имеет эту славу, милая барышня, так как не смеет грешить против долга, присущего каждому порядочному легендарному покойнику; но, успокойтесь, я вам повторяю, что только в атмосфере полуночи могут свободно дышать призраки. Что касается имени рыцаря, я, к сожалению, не могу вам его назвать. Посмотрите!
Мишель черкнул спичку и, приблизив ее к гробнице, осветил следующую фразу, глубоко вырезанную в камне: „Аллис была дама его сердца“, и затем следовала другая: „Есть ли более нежное имя?“
— Утверждают, — продолжал молодой человек, туша спичку, — что покинутый какой-то пригожей владелицей замка, давшей ему клятву верности, бедный рыцарь отправился в Палестину. Раненный смертельно в одной битве и в отчаянии, что он не увидит более ту, которую он еще страстно любил, он нашел приют у пилигримов, поклявшихся ему отвезти его тело во Францию, но в муках агонии рыцарь забыл свое собственное имя и многие обстоятельства из своей прежней жизни. Он мог только рассказать добрым пилигримам историю своей любви и имя своей недостойной подруги. Это то, которое надписано на могиле крестоносца, сопровождаемое словами, произнесенными им, вероятно, в виде извинения в том, что он забыл свое собственное имя. „Есть ли более нежное имя?“ Таково первоначальное предание. Впоследствии народное воображение прибавило к нему вариант, вдохновляясь этими несколько темными словами: рыцарь богохульствовал, забыв, что имя „Мария“ превосходит сладостью всякое человеческое слово. Осужденный блуждать по лесу каждую полночь, он познает высший покой только в тот день, когда, чудом, имя какой-нибудь смертной, написанное на стене часовни, покажется его уху более нежным, чем имя Аллис и заставит еще раз забиться его сердце. Если бы мы не были в потемках, вы увидели бы, сударыня, сколько добрых душ пыталось успокоить эту скорбную тень, но это по большей части имена туристов. Предание добавляет, что влюбленный призрак, очень ревнивый к даме своего спасения, не потерпел бы, чтобы она принадлежала другому, а, став вновь человеком, женился бы на ней сам… Девушки же этой местности боятся такого замогильного мужа.
Молодая девушка залилась смехом.
— O, Dear me![3] вот сумасбродная история… Но прехорошенькая, неправда ли?
— Вы находите? Может, тогда я был неправ, сказав вам, что, по всей вероятности, этой постройке немного более ста лет. Средневековый дух, зачавший эту легенду, должен был родиться во времена „Эрнани!“[4] Могила, впрочем, старше часовни, это большое утешение, но конечно ни в каком случае не восходит до крестовых походов.
— Полно! — возразила с упрямством иностранка. — Эти соображения нисколько не вредят истине или самое меньшее правдоподобности истории. Палестина, замененная другой страной, и сарацины — другим народом, ничего бы не изменили в этой легенде; рыцарь мог жить в какое угодно время.
— Увы, вы правы, — подтвердил Мишель. — Бедный, честный человек, которому изменяют и который от этого умирает — история возможная во все времена!
И он подумал:
— Не всегда от этого умирают; большею частью даже от этого вылечиваются, но благо ли это?
Затем он показался себе глубоко смешным. Что касается его случайной собеседницы, она едва слышала замечание и никоим образом не угадала его намека; она серьезно очиняла карандаш громадным карманным ножом.
— Я напишу свое имя на стене, — сказала она с поспешностью, — я хочу тоже постараться для успокоения бедного рыцаря.
Мишель открыл услужливо драгоценную коробку со спичками, к которой он прибегал за минуту перед тем, но уже молодая девушка зажгла фонарь своего велосипеда и встала на колени подле стены. Тогда, оставив ее за ее ребяческим занятием, он остановился на пороге часовни.
Воздух освежал его горячий лоб.
К тому же погода прояснялась, шум дождя смолк. Ручьи, увеличенные грозою, журчали в покойной тишине леса, и по временам жемчужные трели птичек примешивались к их непрерывному журчанию.
— Вечер будет прекрасный, — предсказал Мишель.
— Тем лучше, — возразила велосипедистка.
Затем она поднялась.
— Дело сделано, — добавила она. — Кто знает, может, таким образом я связала себя с неизвестным рыцарем и согласилась стать его женой?
Мишель хотел уже ее спросить, какое она написала имя, для того, чтобы оценить его благозвучную прелесть, но побоялся вновь пробудить уже известную ему ее подозрительную обидчивость.
— Боже мой, — ответил он, — я очень удивился бы, если бы рыцарь решился вторично обременить себя тяжестью жизни, даже для того, чтобы жениться на вас. Я думаю скорее, что если ваше имя более нежно, чем имя Аллис, благородный паладин будет настолько неблагодарным, что забудет ту, которая его носит, ради блаженного сознания умереть настоящим образом.
— Кто знает, кто знает? Может быть ему захочется испробовать современной жизни! Может быть усовершенствования велосипеда взволнуют его сердце. В его время далеко не всегда бывало приятно жить.
Говоря таким образом, молодая девушка поставила свою машину и прилаживала немного возбужденно к ней фонарь.
— Ну, кажется, ливень совершенно перестал, — заявил Мишель, делая шаг из часовни.
Сначала иноземка ничего не ответила, затем внезапно сказала:
— Милостивый государь, мне хотелось бы знать, не направляемся ли мы случайно в одну и ту же сторону. Темнота, в особенности темень лесов, производит на меня впечатление, с которым я не могу совладать… Одним словом, я боюсь.
Мишель не мог удержаться от улыбки.
Нисколько не извиняясь в суровости, с какой только что она отказалась от его услуг, теперь, когда он их не предлагал, она снисходила до просьбы об этом.
— Было бы непростительно с моей стороны пустить вас одну через лес и в этот час, милая барышня, — ответил он снисходительно, гордясь своей победой. — Если вы позволите, я вас провожу до вашего “home”[5].
— Я еду в замок Прекруа, к г-же Бетюн.
— К г-же Бетюн, это великолепно! Прекруа даже гораздо ближе отсюда, чем башня Сен-Сильвер, куда я затем отправлюсь.
Молодая девушка вскрикнула от удивления.
— Вы живете в башне Сен-Сильвер?
— Конечно, сударыня… В качестве владельца. Могу я вас спросить, почему это вас так удивляет?
— Удивляет, о! совсем нет!.. Но два дня тому назад я издали любовалась этим странным жилищем, о котором мне говорил Клод Бетюн.
Мишель взял велосипед и быстрым движением перевел его через порог часовни, затем повернулся к молоденькой иностранке.
— О, — воскликнула она, — я не ошиблась, вы похожи на рыцаря! Осанка ли вашей головы, или форма вашей бороды — я не знаю… но, право, поразительно.
— Я буду этим очень польщен, если это сходство не перепугает вас, — ответил, смеясь, молодой человек. — Итак, мы отправляемся?
Через двадцать минут они достигли дороги. Мишель вел машину, скользившую с трудом по размякшей земле, повсюду изборожденной колеями; положив руку на другой конец руля, иностранка шла подле него твердым и мерным шагом.
— Я не ожидал, чтобы г-жа Бетюн приехала в Ривайер раньше первых дней будущего месяца, — заметил Тремор, чтобы сказать что-нибудь.
— Прекруа временно поступает в распоряжение рабочих, а так как г-жа Бетюн рассчитывает отсутствовать все лето, она сочла полезным лично присмотреть за предполагаемой перестройкой.
— Она так необыкновенно деятельна. Настоящая американка, не правда ли? Но мне кажется, что работы в Прекруа лишают ее отчасти удовольствия заниматься своими гостями.
Этот намек вызвал пожатие плеч.
— Вы делаете это замечание потому, что встретили меня одну, между тем в этом нет ничего особенного. Г-жа Бетюн, как вы только что выразились, настоящая американка. Так как она не могла сегодня сама оставить замок и пойти оказать необходимую помощь одной из находящихся под ее покровительством женщин, — матери крестьянина, живущего у опушки леса, — она меня просила ее заменить в этой обязанности. Путь был довольно длинный, я взяла свой велосипед и вот… если понадобится, я сделаю завтра то же самое. Я не была бы никогда в состоянии выносить унизительную зависимость ваших молоденьких француженок.
— Да, но тогда… — возразил робко Мишель.
Веселый смех прервал его фразу.
— Тогда не следовало бояться ни рыцаря, ни темноты, я в этом сознаюсь.
Оставив лес за собой, Мишель и его спутница шли вдоль свежевспаханных полей, простиравшихся, насколько можно было видеть, по обеим сторонам дороги и издававших в вечернем воздухе хороший и здоровый запах сырой земли. Вдали огни Ривайера пронизывали светом почти черную ночь. От времени до времени шаги крестьянина, обутого в деревянные башмаки, или скрип тяжело нагруженного воза нарушали деревенскую тишину, затем, крестьянин проходил, бросая машинально приветствие, силуэт тряской упряжки прорезал мало-помалу и как бы частями светлый луч, бросаемый фонарем велосипеда, и всякий шум незаметно удалялся, теряясь во тьме.
— Если бы я вас не встретила, — заявила откровенно молодая девушка, — я умерла бы от страха; завтра нашли бы в часовне мой труп.
— И легенда, так вам понравившаяся, увеличилась бы новым эпизодом. Стали бы рассказывать, что, очарованный вашим именем и не будучи в состоянии вас потерять, добрый рыцарь унес вас в лучший мир. Так создаются всякие легенды.
— Я их люблю, когда они так же интересны, как эта. А башня Сен-Сильвер не имеет своей легенды?
— Нет, — ответил Мишель довольно сухо, сам не зная почему.
На несколько минут разговор смолк.
Мишель оставил эту дорогу и взял прямую, ведущую вокруг деревни к замку Прекруа, тонкие башенки которого были уже заметны над деревьями парка.
Наконец молодой человек попробовал начать вновь банальный разговор.
— Г-н Бетюн также в Ривайере?
— Нет, — возразила спокойно иностранка, не заметившая только что резкого ответа своего импровизированного покровителя, — г-н Бетюн совсем не любит деревни.
— А дети?
— Мод и Клара здесь, но Клод остался с отцом в Париже из-за лицея.
— Клод — это один из моих больших друзей!
— Также и один из моих. Мы с ним в переписке. Какой добрый мальчик! Такой смешной, задира; да! это что-то невероятное, какой задира!
— В самом деле? Неужели Клод позволяет себе иной раз вас поддразнивать, мадемуазель?
— O, dear me! дразнит ли он меня?! — воскликнула молодая девушка, находя, вероятно, французские выражения слишком холодными, чтобы высказать свое убеждение.
— И вы его не браните?
— Браню ли я его? Но Клод такой же, как я; он не признает ничьего авторитета.
— Как, вы до такой степени анархистка?
— Конечно.
— Вы не признаете никакого авторитета?
— Никакого, — ответила откровенно удивительная молодая особа; затем она добавила, смеясь:
— В данный момент, впрочем, в виде исключения, я принуждена признавать авторитет воспитательницы Бетюнов.
Комическое восклицание ужаса вырвалось у Мишеля.
— Мисс Сарра, не так ли? Старая американка, невозможной худобы, непозволительно некрасивая и романтичная при всем этом. Я ее видел в Прекруа в прошлом году; так как я пожалел ее одиночество и разговаривал иногда с ней, меня обвиняли в ухаживании за ней. Бедное создание, кажется, у нее невозможный характер.
Новый жемчужный каскад смеха рассыпался во тьме.
— Невозможно лучше описать воспитательницу Бетюнов, — одобрила велосипедистка. — Может быть, вы немного преувеличиваете ее худобу, ее безобразие и ее старость, но что касается того, что у нее невозможный характер и что с ней тяжело жить… это верно, я вам за это отвечаю… Сознаюсь, все-таки, что мы с ней живем довольно согласно.
— Поздравляю вас с этим.
В эту минуту Мишель остановился у решетки замка Прекруа. Он сильно позвонил и, повернувшись к молодой девушке, сказал:
— Вот мы у цели, сударыня; вы меня извините, что я не провожу вас до самого замка: мне было бы очень совестно представиться в таком виде. Г-жа Бетюн извинит меня, если я отложу свой визит до более удобного времени. Смею я вас просить передать ей самое искреннее почтение Мишеля Тремора?
Еще раз молодой человек испытал любопытство узнать, какое имя написала в часовне рыцаря странная заморская девушка, этот еще неизвестный ему образчик из коллекции чирикающих и прыгающих соотечественниц г-жи Бетюн, которыми она, дитя свободной Пенсильвании, любила себя окружать; но не замечая ни малейшего расположения доверить ему это имя и относясь до конца с уважением к своей оригинальной маленькой спутнице, Мишель не позволил себе задать этот вопрос.
— Бесконечно вам благодарна, сударь, — сказала молодая девушка очень любезно.
Затем она толкнула открывшуюся решетку, наклонила голову в знак прощания и, степенно ведя свой велосипед, стала подыматься по короткой аллее, кончавшейся у под езда замка.
Было половина восьмого. Тремор уже забыл маленькую велосипедистку из Зеленой Гробницы, когда он достиг башни С.-Сильвера. Как и на площадке Жувелля, воспоминания о более далеком прошлом осадили его.
Бедная, ненавидящая бедность, Фаустина Морель имела только одну мысль, одну цель — убежать от посредственной жизни, которая заставляла страдать ее гордость. В виду этой мысли и с этой целью в уме, она смирила свою любовь к роскоши и празднествам так же, как и свое кокетство, свою любовь нравиться; она избегала света, она уединилась в горделивом одиночестве, она с великим мастерством разыграла симпатичную роль молодой девушки, слишком мало обеспеченной, чтобы думать о замужестве, слишком прекрасной и пылкой, чтобы не любить, слишком гордой, чтобы это показывать. Иногда, увлекаемая своим искусством, заражаясь собственным голосом, она могла, подобно некоторым актрисам, трепетать настоящим волнением, плакать настоящими слезами, заставлять блестеть в своих прекрасных глазах настоящее пламя любви, но всегда ее искусный ум, владея этой деланной искренностью нервов, пользовался ими, как средством. Никогда она не любила Мишеля. С какой наивностью попался он в западню, бедный простак, какое тогда было торжество для Фаустины Морель!.. до того дня, когда она нашла лучшее.
— Она была недостойна моих сожалений, — повторял себе Мишель, — нет, она не была достойна такой великой чести: страдания честного и открытого сердца… и однако…
Однако, в этот самый час, в тот час, когда он чувствовал себя вполне выздоровевшим, после того как долгие месяцы его мысли были свободны от воспоминаний о Фаустине, Тремор не мог отогнать былой образ. Он его преследовал, изящный, привлекательный, этот образ, говоривший об измене, страдании, изгнании, но также и о вере, о юности, о любви.
Графиня Вронская не заслуживала слез. Она была честолюбива, ловка и холодна, расчетлива, но, в представлении Мишеля, идеальное создание, которое он обожал, — прекрасное, гордое, чистое, благородное дитя, любящая невеста, из которой он создал свою музу, фею своих грез, — украсилось белокурыми волосами, улыбкой, волнующей прелестью графини Вронской, и он оплакивал ту фею, ту музу.
Ему хотелось бы увидать графиню Вронскую, как портрет дорогой умершей, ему хотелось бы вновь найти в ней олицетворение уничтоженных временем событий, очень дорогого прошлого… К тому же он знал место, день и час, где мог быть вызван сладостный призрак.
В уединении башни Сен-Сильвер брат г-жи Фовель перечел еще раз письмо, полученное им, затем ответил несколькими строками, серьезно извиняясь, что не поддается любезной просьбе, с которой к нему обращались, важно восхваляя непризнанную прелесть голубятни. Так как он не чувствовал себя в особенно шутливом настроении, он упустил случай оценить сумасбродный брак, проектированный Колеттой; зато он не упустил случая слегка коснуться намеком той встречи, о которой она его извещала. Некоторые умалчивания говорят слишком много. Г-жа Фовель не должна была подозревать волнения, причиненного ее письмом. Вертикальные знаки, которые выводил Мишель, отставив локоть, с помощью четырехугольного кончика пера, становились соучастниками этой осторожности; он был выразителен в своей банальности, этот крупный, корректный почерк, четкий, лишенный характера, к которому, казалось, Мишель приучил свою руку, боясь всякого внешнего и осязаемого обнаружения своей нравственной личности.
Долго, и не сводя безучастного взора, смотрел Мишель на только что запечатанный конверт, затем спрятал свое лицо в обе руки и оставался так, может быть для того, чтобы скрыть горячую краску, выступившую у него на лице.
Через день, утром в пятницу, он уехал с десяти-часовым поездом.
III
Мишель попал из спокойной свежести Ривайера и тишины башни С.-Сильвера в парижскую лихорадочность и шум. Когда он вошел в жаркую залу Оперы, которую в эту минуту наполняли медные звуки оркестра и где золото декораций, светлые туалеты и сильно обнаженные тела женщин взаимно отражались, сливались или терялись в ослепительном свете, ему показалось, что он видит сон, тягостный и давящий, сопровождаемый теми странными, мгновенными, едва заметными ощущениями, которым обманутый ум придает насмешливое и дразнящее значение и над которыми смеешься при пробуждении.
Занавес был поднят. Молодой человек не видел — или видел настолько неясно, что точное представление не могло запечатлеться в его мозгу, — людей, двигавшихся по ту сторону рампы; тусклые костюмы, сельские силуэты рабочих или крестьян двигались среди сельских декораций.
Когда он пробирался между рядами кресел, со сцены слышался быстрый речитатив; три или четыре руки задержали его руку в проходе; знакомые лица промелькнули в его глазах в однообразной прямой линии; торопливые: „добрый вечер, как поживаете“, прозвучали ему в ухо, не ожидая ответа, и он про себя делал об окружающих предметах те нелепые и как бы запавшие из чужого, очень недалекого ума, замечания, мелькающие иногда в мозгу, даже в моменты, когда он занят сильной и часто мучительной мыслью, которая должна бы ограждать его от всякой другой посторонней идеи. Цвет кресел, бархатные отвороты молодого человека, слишком объемистая розетка одного толстого господина чиновного вида, остались связанными в воспоминании Мишеля о впечатлениях этой минуты с определенной, ребяческой и грустной досадой, явившейся у него при сознании, что он так ненавистно схож с людьми, которых он, проходя, задевал, одетых в фраки, с безупречными галстухами, с безукоризненными пластронами, с скучающими устами, с угрюмым взглядом.
Как только он сел на свое место, он стал искать в зале г-жу Вронскую. Было очень утомительно рассматривать, проникать взглядом во все ложи…
Ложа г-жи Вернье эта или та другая?… И к тому же Фаустины не было там… Оркестр разражался бурей, покрывавшей наполовину голоса певцов, и эти громкие звуки прерывались как бы другими голосами, странными, растерянными… Фаустины не было там… Затем вдруг, под чертами женщины, одетой в белый атлас, которую он машинально лорнировал, по движению век, по складке рта, он узнал ее всю, с такой живостью воспоминания, что на мгновение потерял сознание действительности и у него захватило дыхание. О! это была она, с очевидностью несомненной, ужасной!.. Но иллюзия продолжалась только мгновение: почти тот-час же появилась одетая в белое незнакомка…
В оркестре пели флейты, чистые, ласкающие, в унисон с более мягкими голосами.
Подле графини Вронской раскрывала широко свои бессмысленные глаза неизменная г-жа Морель, по-прежнему важная и почтенная в своей вечной бархатной пелерине; с годами ее неопределенное лицо казалось еще более выцветшим, и Мишель вспомнил о тех старых фотографиях, бледных и недостаточно фиксированных, забавлявших его в детстве, когда он перелистывал альбомы дяди Тремора.
Но графиня взялась за свой лорнет; тотчас же он опустил свой. Его охватил стыд при мысли быть застигнутым в этом созерцании.
Высокая нота, очень чистая, заставила его вздрогнуть; он приподнял голову и пытался заглушить свое внутреннее волнение, слушая Меssidоr Брюно[6]; но действие кончалось.
Мало-помалу кресла пустели, Мишель чудом очутился вне залы, шагая по кулуарам рядом с одним из своих друзей, преданным своему делу депутатом, излагавшим с цифрами в руке благодетельную теорию государственной винной монополии. Затем, когда, обессиленный от этих праздных рассуждений, он торопился вернуться на свое место, Адриан Дере, один из молодых людей, пожавших ему руку при его появлении, остановил его. Они принялись болтать, прислонившись к стене. Тогда начался другой антифон — клубные злословия, салонные и закулисные сплетни, и Тремор рассеянно слушал анекдоты клубмэна так же, как он слушал экономические тезисы члена парламента, до того момента, когда Дере спросил его, ходил ли он здороваться с графиней Вронской.
— Нет, — ответил Мишель с большим удивлением.
В хаосе впечатлений этого часа ему показалось, что его тайна стала достоянием всех, и он забыл, что ограниченное число лиц знало когда-то о его продолжительной помолвке.
— Это чудное создание! — продолжал Дере, не замечая удивления своего собеседника, и тоном, с каким бы он стал говорить в качестве знатока о прекрасной породистой лошади. — Я был ей представлен у Монтебелло, во время коронации, вы знаете? Этот идиот граф был еще жив, и она была ужасно добродетельна. Эта маленькая женщина очень энергична, но старый Станислав ничего ей не оставил. Хотя, действительно, при жизни он ей надарил драгоценностями довольно изрядное состояние.
Он принялся в изобилии расточать похвалы эстетическому совершенству графини Вронской, затем он прибавил:
— А вы знаете прекрасную Фаустину, я не знал…
— То есть я знал семь или восемь лет тому назад мадемуазель Морель, бывшую в то время в большой дружбе с моей сестрой, — перебил раздраженный Мишель.
— Превосходно! Ну, мой милый, графиня Вронская помнит это далекое прошлое, так как она справлялась только что о вас и прибавила, что рассчитывает вас видеть во время антракта.
— Графиня Вронская очень добра…
— Не правда ли? и в особенности очень хороша… ах, мой дорогой…
Он распространялся с той же горячностью, но в залу хлынула толпа, и молодые люди расстались.
Мишель, бесконечно довольный тем, что удалось прервать этот разговор, тон которого оскорблял его, хотя он не знал почему, прослушал внимательно это действие.
Он старался заинтересоваться несвязным символизмом драмы. Произведение представлялось ему странным и очень неровным. Иногда, наперекор либретто, написанному в прозе и очень банальному, оно возвышалось до настоящего лирического волнения. Тогда оно мощно выражало суровую поэзию труда, приближающего человека к земле, вырывающего его из центров высшей цивилизации, и сливающего его с здоровой и таинственной жизнью предметов, нетронутых еще современной культурой. Но мысль Мишеля была беспрестанно увлекаема по другому направлению, и ему удавалось ее удержать ценою утомительного усилия. Когда занавес опустился над прекрасным классическим жестом сеятеля, который, один, ночью вручает земле надежду будущих жатв, молодой человек вздохнул свободно.
Этот раз он дал пройти волне зрителей и остался на своем месте, наблюдая без интереса ложи, по большей части пустые, в глубине которых двигались неясные тени.
Г-жа Морель исчезла. Фаустина повернулась спиной к зале, разговаривая с дамой, сидевшей во втором ряду ложи, и с господином, стоявшим, прислонясь к перегородке, с перчатками и шапокляком[7] в руке. Мишель почувствовал прикосновение к своей руке и увидел все так же улыбавшегося Дере, с тем тиком на лице, который безобразил его щеку каждый раз, когда его монокль грозил падением.
— Тремор, — сказал он, — графиня Вронская прислала меня за вами.
И он добавил:
— Поздравляю!
— Право не с чем, — проворчал Тремор.
Он постарался улыбнуться, покидая Дере, который входил к себе в ложу, но сердце у него было как бы в тисках. Весь этот вечер показался ему ужасно длинным и утомительным; у него оставалась в душе горечь вместе с необъяснимым состоянием возмущения, отвращения, поднятых в нем непочтительным изумлением Дере. Он пришел искать воспоминания, образа дорогого прошлого или, может быть, он таким образом оправдывал свое болезненное желание вновь увидеть единственную женщину, которую искренно любил. Но это не важно. В Фаустине его жадные глаза не встретили более самой Фаустины, но лишь слабое отражение так горячо желанного образа прежних дней; его глаза болезненно столкнулись с незнакомым силуэтом этого „роскошного создания“, идеальная красота которого осквернялась сластолюбивым восхищением первого попавшегося фата. И страдая от какого то душевного беспокойства, Мишель однако наблюдал свои страдания и смеялся сам над собою… На что же, однако, он надеялся, этот вечный простак?
В кулуарах он встретился с г-жой Морель, обмахивавшейся веером с таким видом, как будто она умирала от жары, и томно разговаривавшей с дамой, замеченной Мишелем в глубине ложи графини Вронской. Он поклонился, не останавливаясь.
Когда он вошел в ложу, немного бледный, но настолько владевший собой, что ни единый мускул не выдавал его волнения, Фаустина была одна и лорнировала залу.
При шуме открываемой двери она повернулась:
— Наконец то, — сказала она.
Тремор поклонился с любезной и холодной вежливостью.
— Г-н Дере сообщил мне, сударыня, что вы оказываете мне честь, спрашивая меня.
Он хотел показать с самого начала, немного, может быть, грубо, что его посещение было не совсем добровольно.
Кончиком своего веера графиня Вронская указала ему на стул подле себя:
— Г-н Дере напомнил вам о ваших обязанностях, — возразила она непринужденно. — У меня в Париже много друзей и все, находящиеся здесь, пришли поздравить меня с благополучным возвращением.
— Вероятно они, сударыня, имеют больше меня прав рассчитывать на память о себе и на свои личные заслуги. Я, сознаюсь, считал себя слишком забытым, чтобы явиться выразить вам свое почтение. Я вас благодарю за доказательство того, что я ошибался.
Эта совершенная корректность давала, однако чувствовать что-то враждебное; но если сердце Тремора билось настолько сильно, что, казалось, должно было разорваться, голос его не дрожал.
Фаустина пристально смотрела на молодого человека.
— Ну, садитесь же, — сказала она ему тоном любезной и примирительной вежливости.
Он послушался этого приказания, и с едва заметной улыбкой, кривившей его губы, принялся разглядывать залу.
— Прекрасный сбор, — заметил он в тон ей.
— Великолепный, — подтвердила небрежно графиня.
Называя всех известных лиц, виденных им в зале, Марселя Прево в оркестре, г-жу Августу Хольмес в амфитеатре, министра внутренних дел в ложе и многих еще, Мишель смотрел на молодую женщину.
Да, она изменилась, очень изменилась; он не удивлялся более, что не сразу ее узнал. Стала ли она еще прекраснее? Он не знал. Она была совсем иная. Бюст роскошно развился, оставив талию, которую плотно охватывал серебряный пояс, очень тонкой и гибкой; молочная белизна пополневших плеч распознавалась лишь благодаря мату шелкового чехла, роскошно вышитого тонким серебром, обрамлявшего их и спадавшего без складок, гармонично и с точностью определяя линии этого тела статуи; каждая черта лица ее как-то резче обозначалась; маленький изгиб бровей, может быть слегка подрисованный карандашом, вырисовывался довольно резко на низком лбу, осененном волосами менее золотистого цвета, чем ранее, может быть искусно окрашенными. И в изгибах талии, в движениях шеи, в жестах рук угадывалась целая наука, иначе говоря, целая психология поз, терпеливо изученных и педантично применяемых. Но глаза, глаза, в особенности, были не те.
Фаустина также с своей стороны вероятно искала на мужественной физиономии жениха своей юности следы годов жизни, страданий. И эти два существа, любившие друг друга, по крайней мере говорившие себе это, мечтавшие одно время о совместной жизни и взгляды которых встретились в первый раз после восьми лет, обменивались в театральной ложе, на виду у двух тысячной толпы, замечаниями светских людей, видевшихся накануне! Потому что бывают часы, когда на устах появляются или решительные, или банальные слова, когда можно сказать только слишком много или слишком мало; потому что в отношениях между Мишелем Тремором и Фаустиной Морель не могло быть среднего, и что и тот и другая безмолвно это понимали. Им нужно было быть или только в настоящем, не представлявшем из себя ничего, или в прошлом, составлявшем драму одного из них.
Теперь они говорили о музыке, спорили о Меssidоr и различных лирических попытках Брюно, затем перешли к Вагнеру, к последнему сезону в Байрейте. Иногда едва заметная горькая улыбка, призрак былого времени, касалась слегка губ Фаустины, и в этом мелькавшем выражении было столько иронии, — может быть иронии тех, которые, благодаря непроизвольной двойственности своей личности, видят себя беспрестанно играющими жизненную комедию и жалеют себя за напрасную трату стольких усилий.
И в то время, как Фаустине казалось, что она слышит нового человека, она, вероятно, презирала себя, не умея найти в этом светском собеседнике дикаря из Кастельфлора, в этом умном болтуне — молчаливого студента археологического института. Мишеля пугали эти незнакомые зрачки, сияние которых его обволакивало. Ему казалось, что он видел в них колебавшиеся смутные отражения стольких существ и предметов, чуждых ему, целое прошлое, о котором он ничего не знал, целая непонятная тайна эволюции души, в которую он никогда не мог вполне проникнуть и которая все более и более ускользала от его анализа.
Он чувствовал себя далеко, бесконечно далеко от этой души.
Они вдруг замолчали. Разговор, где под вежливыми и приличными словами чувствовалось нечто в роде вызова, разговор, где каждый боялся дать говорить другому, стих. Они замолчали, и пустота, оставшаяся после их слов, была тотчас же заполнена в их ушах шумом большой, шумной и равнодушной залы, тем шумом толпы, который есть почти молчание, как сама толпа — уединение. Это было для них впечатлением леденящего холода. Тогда, совсем тихо, отказываясь от принужденной беспечности только что разыгранной, Фаустина прошептала:
— Как это было давно… — Фраза, говорившая или много или очень мало.
Мишель решил принять ее, как очень мало выражавшую.
— Очень давно, — повторил он; — вы ни разу не возвращались во Францию?
Она продолжала по-прежнему тихим голосом:
— Вы ведь знаете… что я вдова?
— Я это недавно узнал, да, — ответил Тремор этот раз серьезно, — и я вас пожалел.
Мгновенная улыбка горечи появилась на алых губах.
— А вы, — продолжала молодая женщина, — вы путешествовали, работали… Я читала ваши статьи в Revue des Deux Mondes. О! вы пойдете далеко, я в этом уверена, вы можете рассчитывать на многое!
Она, казалось, говорила это самой себе; он ограничился поклоном без ответа.
— Вы были… шокированы, не правда ли, только что, когда я послала за вами? — спросила она внезапно.
— Я был очень удивлен, сударыня.
Новое молчание последовало за этими словами. Затем еще более тихо Фаустина прибавила:
— Однако, нужно, чтобы я вам сказала… чтобы я объяснила…
Мишель быстро поднял голову и, глядя на молодую женщину:
— О, я понял, — сказал он, — не будем касаться прошлого.
Дверь отворилась, появилась унылая фигура г-жи Морель. Мишель поднялся. Когда он церемонно прощался, г-жа Вронская протянула ему руку; небрежно оставляя в пожатии эту изящную и теплую руку, этот белый цветок тела, только что освободившийся от душистой перчатки, она прошептала:
— Я остановилась в Континенталь; не правда ли, я вас увижу еще?
Однако лицо Мишеля не прояснилось.
— Боюсь, что нет, сударыня, я возвращаюсь завтра в Ривайер, по всей вероятности я там останусь до времени моего от езда в Норвегию, где я проведу лето, — возразил он.
И, поклонившись еще раз Фаустине и г-же Морель, он вышел.
Действие начиналось; молодой человек добросовестно дождался его окончания, чтобы не вызвать подозрения в бегстве, затем он вышел из залы, покинул Оперу.
Теперь все возбуждение притупилось, уступая место сильной нравственной усталости, походившей на тоску разочарования.
Когда Мишель машинально подымался по улице Оперы, г-н Бетюн, возвращавшийся пешком из Французского театра вместе с Клодом и бароном Понмори, остановил его на минуту, а затем все четверо отправились дальше, и в то время, как Понмори и владелец Прекруа незаметно вновь погрузились в финансовый спор, прерванный этой встречей, Мишель взял Клода под руку.
О! он не был „интеллигентом“, этот милый юноша, гордость школьного кружка тенниса и футбола, заслуженный велосипедист, будущий магистр „ès sports“. Однако, он кончал вскоре свой класс риторики, и на горизонте его школьной жизни вырастала тень Бакалаврской степени. Тремор, не видавший в течение некоторого времени своего молодого приятеля, заговорил с ним о лицее, о новых программах.
Но лицей, едва кончались дневные занятия и даже немного раньше, не занимал более Клода, разве только с точки зрения какой-нибудь проделки над профессорами или педелями… О, какая это была веселая забава! Как раз в данное время был один педель[8], которого хотели „наказать“ и пользовались близостью 1-го апреля, чтобы преподнести ему одну из тех продуманных и хорошо прочувствованных первоапрельских шуток, о которых люди потом вспоминают всю свою жизнь, даже если бы им пришлось всю жизнь „прозябать“.
Мишель отнесся снисходительно к первоапрельским проказам, которые были более забавны, чем злобны, затем он насладился рассказом о последнем матче в вело-клубе и дифирамбическим описанием автомобиля. Прощай бакалаврская степень и программы!
Перед этой здоровой юностью, обильной, опьяненной силой, движением, вольным воздухом, Тремор думал о своей юности, такой серьезной, так рано уступившей зрелости.
Клоду было около 16 лет, и в его сильном теле обитала еще детская душа. Мишель не помнил, было ли ему когда-нибудь 16 лет. В пору получения бакалаврской степени, каждый час, употребленный на спорт, рассматривался им как потерянный; прекрасный энтузиазм опьянял его, он хотел учиться, учиться, до всего докапываться, все охватить… Он поглощал громадные книги, он набивал мозг фактами и идеями, и страдал от того, что не мог добиться безусловной истины.
В лицее Мишель, всегда услужливый и совершенно свободный от тщеславия, был любим своими товарищами, и уважаем, так как сумел показать себя не только сильным в задачах и кандидатом на премию в общем конкурсе, и некоторые насмешники испытали не раз, что злые шутки могли встретить у него плохой прием. Но в общем его мало понимали. Между ним и теми молодыми людьми, около которых он ежедневно садился, занятый под одним и тем же руководством, теми же науками, связи были очень поверхностны, очень банальны. Те из его товарищей, которые знали его лучше других, упрекали его в том, что он „принимал все слишком серьезно“. Такова действительно была ошибка Мишеля. По крайней мере он думал так теперь. Потому что он относился слишком серьезно к науке, к своим наивным исканиям, к своим долгим размышлениям, он омрачал свое отрочество угрюмым одиночеством; потому что он серьезно отнесся к своим первым грезам любви, он из них создал единственный роман своей жизни; потому что он трагически принял этот обыденный обман — измену женщины, он испортил свою жизнь; потому что он на все смотрел серьезно и еще теперь не умел смеяться, подобно большинству своих современников, над многими вещами, над которыми, ему казалось, следовало плакать; потому что он принимал все так серьезно, оттого так легко одно слово ранило его сердце, так легко сомнение мучило его ум и каждую минуту удручала его сознание необходимость жить и видеть других живущими. Конечно, он слишком многого ожидал от истины, науки, любви, жизни; слишком прекрасны были химеры, а он не был из тех, которых утешает низменная действительность.
Ах, к чему эта жажда любви, раз он не может быть любим; эта потребность знания, раз его мозг не располагал силой ее удовлетворить?.. К чему это пылкое стремление всего его существа ко всему тому, что может в видимом мире или мире мысли возвысить и украсить жизнь, раз он обречен влачить свою жизнь, применяясь ко всему, не отдаваясь ничему и никому.
Бетюн позвал карету, и они должны были расстаться. Своим добрым, густым голосом, не установившимся и переходившим от резкого сопрано до низкого баритона, Клод прощался со своим спутником, показавшимся ему, быть может, немного рассеянным в последние минуты.
— Ты меня находишь идиотом, не правда ли, старина?
Мишель улыбнулся и, вызвав улыбку у Клода, дружески хлопнул его по плечу:
— Нет, я тебя вполне одобряю!
Да, ты прав, добавил мысленно Тремор: работай педалью, участвуй в гонках, матчах тенниса, обманывай твоих классных наставников 1 апреля, рисуй на твоих книгах, читай „Вело“ и бюллетени „Touring Club“[9] и не слишком много размышляй, не мечтай чересчур много и не люби чересчур сильно!
В тридцать лет ты, может быть, смутишься, оглянувшись назад, но годы тебя не изменят настолько, чтобы подобное состояние с тобой случалось часто; ты утешишься, любуясь своими мускулами, и ты не станешь жаловаться на жизнь, потому что она сможет дать тебе все, чего ты от нее спросишь; а так как со всем тем ты будешь славный юноша, честный человек, так как твой отец оставить тебе достаточно денег, чтобы избавить тебя от необходимости заняться тем видом спорта, который мы называем за англичанами, артистами в этом деле, „struggle for life“[10], я не предвижу в общем, в чем смогут тебя упрекнуть даже очень требовательные люди.
Мишель не пошел на следующий день в Континенталь, но он не вернулся в Ривайер. Он провел большую часть времени со своим нотариусом г-ном Алленж, совершившим от его имени покупку недвижимости в квартале Этуаль, и желал поговорить с ним о различных делах, когда неожиданно его захватил Альберт Даран и увел завтракать на площадь Маделэн.
Очень странная была судьба у этого друга Мишеля.
Когда г-н Даран — отец, владелец водочного завода в пригороде, покинул Францию вследствие банкротства и поселился со всей семьей в окрестностях Луисвиля, приняв от одного из своих старинных друзей, владевшего уже издавна значительным винокуренным заводом, предложенную ему великодушно должность, Альберт без особенного горя отказался от наук, проходимых им до тех пор без особенного успеха в одном из лицеев в Париже.
Но в Луисвиле жизнь ему не показалась веселой. Занятый с утра до вечера и становясь ненужным в доме, который держался трудом его отца, он был принужден ради развлечения взяться за коллекционирование марок, для чего ему служили письма, получаемые его патроном, а также рыскать по окрестностям каждое воскресенье, для того, чтобы собрать и классифицировать в своем гербарии интересные образцы флоры Кентукки. Блаженное занятие!
Благодаря своему гербарию и знанию растений, Альберт Даран в минуту гениального вдохновения, нашел рецепт нового ликера, чудного ликера, благоухавшего, казалось, всеми ароматами страны. В воспоминание своих занятий классиками, Шатобриана и его Аталы, он окрестил его неизвестным именем „Эликсир Мюскогюльж“, и это открытие было спасением его и всей его семьи.
Действительно, эликсир Мюскогюльж, искусно рекламированный патроном счастливого изобретателя, обошел весь свет; с самого начала на него обратили внимание по его изображению на обложках известных и неизвестных газет Старого и Нового Света, затем его увидели повсюду в его настоящем виде, его увидели в окрашенном флаконе, подчеркивающем его прекрасный опаловый цвет, и повсюду он одерживал победу! Подобно каждому хорошему американцу, молодой француз открыл золотое дно. Восстановив свое честное имя перед законами своей страны, г. Даран стал через несколько лет сотоварищем своего благодетельного друга, умело эксплуатировавшего эликсир, и их предприятия на берегах Огайо считались между самыми значительными в этой части Соединенных Штатов.
Что касается Альберта, он бросил дальнейшую деятельность в этом направлении, заботясь впредь о „Мюскогюльже“ лишь настолько, чтобы каждый год получать очень хорошие проценты с капитала, оставленного им в Луисвильском деле, и возвратился во Францию. Ничто более не мешало ему удовлетворять в более обширном размере свой неутомимый вкус к коллекционированию и классификации, вкус, обнаруживавший в нем счастливую разносторонность.
В лицее Альберт собирал спичечные коробки, в Кентукки он собирал марки и растения; после своего от езда из Луисвиля он страстно заинтересовался музыкальными инструментами XVII и XVIII столетий.
Наконец, его новейшим увлечением стало посещение всех антикваров Франции в поисках церковных предметов, облачений священников и украшений алтарей. Это увлечение появилось после многих других и вероятно будет сопровождаться еще многими другими.
Отношения Тремора и Дарана восходили к отдаленному времени, когда один вытаскивал другого из затруднительных переводов и трудных задач. И уже тогда Мишель был глубоко тронут дружбой, может быть также восторженным удивлением, которые выражал ему его товарищ. Позднее житейские случайности их сблизили. Они случайно встретились в Египте в музее Булакском; и Мишель, тосковавший, не находивший себе места, почувствовал особенную сладость в чистосердечной братской привязанности Дарана, в которую входило еще былое преклонение, затем благодарность, так как молодой палеограф предоставлял с своей неизменной услужливостью свое знание восточных языков и археологии в распоряжение невежественного туриста. Громадная настойчивость, исключительная пытливость ума, совершенное смирение перед знаниями другого дали возможность Дарану употребить с пользою и развить свои средние способности; не имея тонко развитого ума, он обладал здравым смыслом жизнерадостная человека; утонченное воспитание заменялось тем врожденным тактом, даром сердца, который охраняет почти всегда от грубых ошибок. Тремор любил его за его преданную душу, за его иногда грубую чистосердечность, за его доверчивую доброту, его прекрасное благородство человека и друга.
Следует заметить к тому же, что личности, исключительно одаренные в отношении ума, ищут часто интимности несложных натур.
Может быть именно необходимо исследовать область мысли, прикоснуться или предугадать ее пределы, чтобы почувствовать вполне превосходство другой области, области чувства, которая бесконечна; кроме того, как выразился кто-то, „сердце стоит больше ума, так как ум никогда не дает сердца, между тем как сердце часто имеет ум.“
Знать, что есть где-то на свете сердце, на которое можно вполне рассчитывать, которое всегда найдешь готовым, это очень утешительно, и это невыразимо приятно во все часы жизни, и хорошие и дурные. Что за беда, если оболочка этого сердца, которому мы обязаны нашей радостью, недостаточно тонко отделана.
По крайней мере так думал Мишель, и — странная вещь — ленивый ученик лицея, изобретатель эликсира Мюскогюльж, наивный турист Булакского музея был единственным существом, которому он добровольно делал кое-какие намеки о своей внутренней жизни, единственным, которому изредка позволялось читать в его душе, замкнутой для всех.
IV
Выйдя из ресторана, где они позавтракали, молодые люди спустились по улице Ройяль. В этот мартовский день, хотя Мишель не пускался с ним в откровенности, Даран скоро понял, что его друг был озабочен; к тому же, поговорив о пустяках, Мишель замолчал, покусывая слегка свою нижнюю губу, что всегда служило у него признаком дурного настроения.
Был один из тех чудных парижских дней, когда всюду встречаешь таинственно переносящуюся по воздуху весну. Вот она в виде хрупкой молодой девушки в светлом платье, она же, невидимая, в аромате левкоев, продаваемых по краям тротуаров! Цветы, цветы, цветы! Они всюду, и в руках детей и на корсажах дам, за ушами лошадей; забывая о важном содержимом своих портфелей, деловые люди несут цветы в руках, ими нагружены спины рассыльных, кухарка хранит в уголке своей корзины пучок свежих жонкилей и кудластый мальчишка держит в зубах фиалку. Цветы, цветы; их видишь, их обоняешь, их угадываешь среди разнообразия торжествующих на солнце колоритов города, они гармонируют с улыбкой радости на интеллигентных лицах прохожих.
В Елисейских полях, под деревьями, группы детей бегают посреди громадных облаков золотистой пыли, а на скамьях старые люди греются с блаженным видом; кажется, что под этим нежным голубым небом все печали забыты и для каждого уготовано счастье.
— Уже 30 марта! Как проходит время! У нас уже опять весна в полном разгаре.
Сделав это оригинальное замечание, Даран взял вдруг под руку Мишеля, не ответившего ему ничего.
— Я отдал бы все мои коллекции и даже тот необыкновенный потир, о котором я только что говорил, чтобы только видеть тебя счастливым, мой старый Мишель, — сказал он.
Мишель вздрогнул.
— Счастливым! Но откуда ты взял, что я не счастлив?
Они говорили друг с другом на ты по старой лицейской привычке.
Даран пожал плечами.
— Нет, ты не счастлив! — продолжал он. — Ах! как досадно. Хоть бы какой-нибудь добрый вор оказал тебе в один прекрасный день услугу, лишив тебя каких-нибудь 50 тысяч ливров дохода!
— Ты восхитителен! — воскликнул Тремор с веселой улыбкой. — Разве я делаю глупости со своими средствами?
— Совсем нет, но если бы ты быль беден, ты не ограничился бы этой отрицательной мудростью, ты сталь бы работать. Вот что!
— Разве я веду праздное существование?
— Нет, конечно, ты работаешь, ты работаешь… но когда у тебя есть время. Ты также путешествуешь… но ты нигде и ни в чем не находишь себе удовольствия… Мне даже, пожалуй, было бы приятнее видеть тебя пристроенным на маленькую должность архивариуса в провинциальном городе.
Мишель засмеялся.
— Но, послушай-ка, скажи мне, какое великое дело совершаешь ты?
— Я, признаюсь, лентяй, но я, это совсем другое дело… Мой ум не пускается при всяком случае в страну невозможного. Я не из тех характеров, которых любимейшее времяпрепровождение терзать себя же… Я, наконец, добрый малый, очень банальный, неспособный ни на что великое, ни на что полезное… Я изобретатель эликсира Мюскогюльж, я! Это равносильно тому, что я ничто… Ты же — величина, и если ты когда-либо сделаешь открытие, ты сможешь подписаться под своим произведением… Если бы это даже была история этих… как называешь ты этот варварский народ?
— Хетты.
— Да, верно… Ну, работаешь ты над твоей историей, теперь, когда ты, для того чтобы собрать для нее материалы, совершил путешествие в Египет, Грецию и два раза в Сирию?
— Но я имею серьезное намерение работать над ней, мой дорогой Ментор, и как только я вернусь из Норвегии…
— Я этого ждал… Ты всегда откладываешь свою работу на то время, когда ты возвратишься из какого-нибудь путешествия. Если бы у тебя не было денег, я тебе говорю, ты бы работал!
— О! — воскликнул Мишель, во всяком случае, за мою историю Хеттов меня не засыпали бы банковыми билетами!
— Может быть, — возразил упрямо Даран, — во всяком случае, она покрыла бы славой бедного архивариуса!
— И то нет, — возразил молодой человек, — эти книги никто не читает. А! ты хочешь меня разорить, Даран. Мой нотариус только что помог мне заключить золотое дело… Я — владелец дома!
— Г-н Алленж? Я его знаю. Очень честный человек, но такой же утопист, как и ты… Значить, тебе было бы очень неприятно разориться?
— Очень! — подтвердил Тремор, останавливаясь, чтобы зажечь свою потухшую папиросу о папиросу Дарана.
— Итак, перейдем ко второй части моей программы, — продолжал, не смущаясь, Даран. — Она более легка для исполнения… Я хочу, чтобы ты женился. О! я не с сегодняшнего дня думаю об этом… Провались, эти холостяки, — эгоисты!
— Я тебе отвечу так же, как только что: а ты?
— А я тоже повторю то, что уже сказал: я — это совсем другое! Как я родился коллекционером, так точно я родился — старым холостяком! У меня масса маленьких маний, за которые я крепко держусь; я нагнал бы скуку на мою жену, в особенности же моя жена нагоняла бы на меня невыразимую скуку. Но ты… Ах! Ты! У тебя нет маний, но тебе не хватает практического смысла, ты паришь вечно в небесах, рискуя сломать себе шею… Чего я тебе желаю, это — маленькую, рассудительную головку, которая бы думала за тебя… и затем маленькую мягкую ручку, чтобы освежать твой лоб, когда он будет пылать, как сегодня. О, мне не нужно до него дотрагиваться… Я тебе говорю, моя жена мне бы надоела, ты же выиграл бы бесконечно от того, что твоя бы тебя мучила… Это, наконец, стало бы тебя развлекать и помешало бы копаться над загадкой, которую ты никогда не решишь… И ты бы боготворил своих детей… Они изгнали бы все твои мрачные мысли — эти дерзкие малыши, прыгая у тебя на коленях и визжа с утра до вечера тебе в уши! Я уже вижу тебя заранее, ты возьмешься за Монтэня, Фенелона, Руссо, ты прочтешь все новейшие книги, трактующие о воспитании, а один Бог ведает, сколько их печатается! Это тебя занимало бы вначале, а затем ты воспитал бы своих детей своим умом и своим отеческим сердцем и, не заботясь чрезмерно о педагогах, ты из них сделал бы настоящих людей. Это куда стоило бы истории Хеттов, уверяю тебя.
Мишель слушал наполовину; на его лице была улыбка, выражавшая отчасти скуку и отчасти тоску.
— Ты очень красноречив, — сказал он. — Я уже представляю себе этот редкостный экземпляр, предназначаемый мне тобой, кроткую и серьезную подругу, образованную женщину, не педантку, веселую, но не легкомысленную и т. д. Я встречал эту редкостную фигуру во всех романах, прочитанных мною, когда я был очень молод.
— Я ее встречал в жизни. Да и ты также… Жена твоего друга Рео. Да… я хотел бы для тебя жену, похожую на г-жу Рео; впрочем, у нее есть сестра! Женись на м-ль Шазе.
— Мой милый Альберт, — заявил более серьезно Мишель, — я не отрицаю, что может быть есть и зерно истины в твоей проповеди, хотя все мне представляется спорным, но если бы ты знал; как мало я думаю о женитьбе, если бы ты только знал, какое неприятное впечатление производит на меня даже только разговор об этом, ты признал бы дело проигранным. Ах эти полюбовные сделки, обсуждающиеся ежедневно, эти представления, эти жалкие комедии, называющиеся браком в нашей стране. Фуй!.. Но не подымешься-ли ты ко мне на минуту, раз мы уже здесь?
Они завернули в ул. Божон и остановились перед домом, в котором жил Мишель.
— С удовольствием, — ответил Даран.
Но это отступление изменило не надолго течение его мыслей.
— Я в этом сознаюсь, — начал он вскоре опять. — Если существует человек, которого мне трудно представить себе в неблагодарной роли жениха, то это именно ты. Самое лучшее было бы, я думаю, чтобы нашлась молодая девушка, довольно смелая и достаточно влюбленная, чтобы ухаживать за тобой и сделать тебе предложение… Да… тогда, я тебя знаю, ты так добр, ты так боишься причинить кому бы то ни было малейшее огорчение, что, когда бы она тебе сказала: „я вас люблю, хотите на мне жениться?“ ты никогда не имел бы мужества ответить: „нет…“и ты был бы счастлив помимо своей воли.
— Конечно… Так как она действительно была бы обольстительна эта молодая девушка, довольно смелая и достаточно влюбленная… Если бы ты виделся с Колеттой, я мог бы подумать, что она тебя подговорила, — продолжал Тремор, отворяя дверь в курительную, чтобы пропустить туда неугомонного увещателя. — Она как раз мне писала третьего дня то, что ты мне говоришь сегодня. Но, садись здесь…
— Г-жа Фовель — женщина с большим здравым смыслом.
— Бедная Колетта, — шутливо вздохнул Мишель. — Вот комплимент, который ей покажется новым. Чего тебе, сигар или папирос?
— Пожалуйста, сигару… А что, если даже этот комплимент действительно нов, если здравый смысл не столь привычен м-м Колетте, если она его обрела внезапно, вследствие гениального наития, из любви к тебе? Матери, сестры, супруги, любящие женщины имеют подобные вдохновения. Что-ж, твоя прелестная сестра предлагает тебе невесту?
— Конечно.
— Отлично! — воскликнул Даран, зажигая сигару с удовлетворенным видом. — А я ее знаю?
Этот раз Мишель разразился очень искренним, звучным смехом, преобразившим его физиономию. Стоя, прислонившись к камину, с папироской в руке, он казался в эту минуту особенно моложавым.
— Да, ты ее знаешь, конечно… Только не знаю, помнишь ли ты ее, это — мисс Джексон, отдаленная кузина, внучка моей тетки Регины… Мисс Джексон приезжала в Париж несколько лет тому назад, чтобы изучить французский язык, и мы обедали с ней, ты и я, у моей сестры; ты был тогда поглощен твоими археологическими изысканиями, ты рассказывал весь вечер о раскопках и старых обломках и… кажется, твое красноречие усыпило молодую особу.
Даран смеялся от всего сердца.
— Я помню, — сказал он, — маленькая Анна или Жанна… блондинка, нежный ротик которой не сказал ничего особенного, но опущенные глаза и вздернутый носик были чертовски говорливы. Ну, слушай, ведь она прехорошенькая, это дитя… Ты уже имел раз дело с скороспелой плутовкой…
Не обращая внимания на нетерпеливый жест Мишеля, Даран продолжал спокойно:
— Ты имел дело с скороспелой плутовкой, и это отбило у тебя охоту к браку. Однако, так как ты честный малый, я никогда не слышал от тебя вывода, будто, благодаря тому, что тебя обманула нечестная женщина, земля населена одними только изменницами. Этой барышне не удалось отнять у тебя уважения к женщине, и я приветствую твой здравый смысл; притом, разве у тебя нет восхитительной сестры, может быть немного взбалмошной, занятой безделушками, но доброй и честной женщины, которая пошла бы в огонь ради своего мужа, своих детей или тебя!.. Что бы тебе жениться? Ах! Это так просто; нужно, чтобы прелестная молодая девушка тебя полюбила…
— Очень просто, — пробормотал Мишель.
И он пожал плечами.
— Конечно, очень просто, — повторил Даран, пожимая также плечами. Очень хорошо быть скромным, но не следует ничего доводить до крайности… и затем, ты мрачен, ты сомневаешься в себе, у тебя горе, ты имеешь вид героя романа… вот, что воспламеняет воображение молодой девушки!
Тремор сел с видом уныния. Этот разговор, начатый шутливо, становился для него тягостным.
— Это — твое быстро воспламеняющееся неосуществимым воображение, мой бедный друг… — воскликнул он; — нет, я не герой, но только бедный человек, не понимающий сам себя хорошенько и которого другие совсем не понимают, а это так тоскливо: быть не понятым! Мне кажется, я родился с больным сердцем; некто взял на себя труд растравить рану, теперь она излечена, но страдание меня страшно изменило. Я не злой; страдание другого для меня мучительно, ты прав. Однако, я жесток, ревнив, груб. И затем со мной трудно жить, я ожесточен. Герою романа дозволительно иногда убивать, но никогда не быть в дурном расположении духа… я часто бываю в дурном настроении…
Мишель два раза прошелся большими шагами по комнате, бросил в камин свою папироску и сел снова.
Спустя минуту, Даран возобновил разговор:
— Однажды ты мне объяснил, что такое палимпсест[11], и я эту мелочь запомнил. Ты мне напоминаешь этот палимпсест. То, что видишь в тебе, это не то, что было твое „я“ первоначально. Необходимо выявить в тебе другой текст, другое содержание, скрытое от взоров уже долгие годы под тем, который ты даешь прочитать каждому.
— Ты прекрасно знаешь, какую бы прочли историю, — заметил горестно Мишель.
— Не нашлось ли бы там под этой историей еще третьего текста? Мишель, мне бы очень хотелось, чтобы какой-нибудь маленький палеограф, очень смышленый, смог бы пробудить в тебе не того человека, каким сделала тебя Фаустина Морель, но то дитя, которое я хорошо знал, работника, энтузиаста, поэта, серьезного юношу, слишком даже серьезного, чересчур нелюдимого, но такого доброго, такого нежного, такого доверчивого, то прелестное существо, сердце которого всегда оставалось бы совершенно открытым, ум которого расцвел бы пышно, если бы он мог встретить кроткую и искреннюю любовь, найти спокойную и трудолюбивую жизнь, к которым он стремился. Ах! я тебя уверяю, при небольшом усилии, но большой любви, мы обрели бы его вновь, моего прежнего маленького друга.
Мишель покачал головой.
— Еще одна иллюзия, — сказал он.
Он пошел в угол комнаты, взял с этажерки из американского дерева флакон оригинальной работы, налил мадеры в рюмку и поднес ее Дарану.
— В добрый час! — одобрил этот, — это не мой эликсир.
Затем, как если бы наслаждение отведать очень старого и душистого вина дало ему живее почувствовать гармоничную прелесть окружавших его предметов, он стал оглядывать комнату, в которой его так часто принимал Мишель.
Теплый свет, струившийся сквозь большие стекла, таинственный, священный, как бы исходивший из старинного раскрашенного молитвенника или книги легенд, оживлял увядшую красоту старинной парчи и потемневшую позолоту рам и золотых и серебряных вещей, окружал атмосферой старины, пышности и вместе с тем сосредоточенности, мебель итальянского стиля XVI столетия. На мольберте голова Христа, гениальный набросок, приписываемый Леонардо-да-Винчи и найденный Тремором у торговца старьем в Болонье, с устремленными на что-то невидимое, полными непостижимого, глазами.
— Красиво, очень красиво здесь, мой милый Мишель! Что это? Что-то новое — это расшитое церковное облачение, которое ты задрапировал там подле тех кинжалов. Какая дивная работа! воскликнул коллекционер, поднимаясь со стаканом в руках, чтобы подробно рассмотреть золотые цветы ризы.
Затем он опять подошел к Мишелю и, стоя перед ним, продолжал восхищаться:
— Очень хороша твоя башня слоновой кости! Ни одной погрешности в деталях стиля этой мебели, этих мелких сокровищ, собранных знатоком, ни одной ошибки вкуса в утонченном капризе фантазии, находившей удовольствие окружить их всем этим новейшим, искусно скрытым, комфортом! И однако, если бы в горлышке той амфоры находилась ветка сирени, а там дальше, в той чаше, совсем свежие розы, твой восхитительный музей приобрел бы нечто более интимное и более живое… Укрась же свою жизнь цветами, мой дорогой Мишель. Это необходимо!
Когда Даран ушел, Мишель вернулся опять к г. Алленж, чтобы подписать бумаги, неготовые утром, и нотариус подробно рассказывал ему об одном предприятии, в которое он сам вложил капиталы.
Дело шло об акционерном обществе, основанном с довольно значительным капиталом, намеревавшемся увеличить значение французских колоний, приспособив их для эмиграции в широких размерах при содействии французских администраторов и рабочих, развивая в землях, завоеванных Францией, земледелие или разрабатывая естественные богатства, свойственные местной почве и климату. В настоящее время намечены были только некоторые пункты колониальной территории, но мало-помалу, поле деятельности должно расшириться настолько, чтобы захватить все французские колонии.
— Послушайте, г-н Тремор, — настаивал нотариус, — разрешите мне оставить за вами хоть 30 акций… Вы не пожалеете об этом, и наконец, если бы вы пожалели через некоторое время, я их у вас куплю, у меня есть вера в это дело… и к тому же оно так прекрасно. Это не только выгодно, но это также патриотическое и гуманное дело.
И г. Алленж подробно развивал эту тему.
Выгодные или нет, верные или рискованные, спекуляции никогда не привлекали Мишеля. Он любил деньги за то, что они дают, а денежные вопросы ему были скучны.
Состояние, полученное Колеттой и им из рук их опекуна, Колеттой ко времени замужества, им же при совершеннолетии, и то, которое досталось им позднее, после смерти г. Луи Тремора, выражалось в акциях столичного учетного банка. Их отец в продолжение нескольких лет, их дядя в продолжение доброй четверти века, состояли в административном совете этого значительного финансового учреждения, одного из самых надежных, самых популярных и мало-помалу, в силу обстоятельств, вложили туда все свои фонды.
Муж Колетты, имевший пристрастие, в силу ли безрассудства или мудрости — как угодно, — к домам и землям, приносящим доход, вместе с женою решили довольно быстро реализовать часть, доставшуюся на их долю, но Мишель, прельщенный преимуществом безопасного и спокойного, „буржуазного“ помещения денег, по образу благоразумного отца семейства, как говорил г. Алленж, сохранил свою часть в банке. С трудом два или три раза, после смерти дяди Луи, уступая красноречию восторженного нотариуса, не перестававшего ему сулить золотые горы, он согласился сбыть с рук некоторое количество акций. Совсем недавно еще была совершена реализация для покупки недвижимости, расположенной на улице Вельфейль.
— Вы ненасытный, мой милый друг, — объявил Тремор, когда Алленж окончил восхваление „колонизационной“.
Но он улыбался. Если к финансовой комбинации, на которой основывалось дело, только что вкратце изложенное нотариусом, он относился холодно и равнодушно, то существенная идея предприятия должна была его прельщать с точки зрения нравственной и политической.
Утопист этот г-н Алленж, увлекающийся, как говорил Даран, но верующий, в своем роде поэт. И Мишель восхищался им, его духовной красотой; он восхищался этим „счетчиком денег“, который, нисколько не пренебрегая возможностью обогатиться, — что может быть более законного, в сущности, — не забывал однако, что всякое крупное движение капиталов может иметь социальные последствия и, заботясь о том, чтобы увеличить значение и ценность этих последствий, рисовал их себе наперед, в прекрасном порыве, очень великими и благодетельными. Тремор к тому же, и особенно в этот день, был склонен к оправданию благородных сумасбродств.
Итак, он уступил еще лишний раз и попросил г-на Алленжа подписаться от его имени на 30 акций „колонизационной“. Затем, покинув контору, он отправился к Дюрань-Рюэль[12], чтобы посмотреть рисунки Пювис де Шаванна[13], о которых ему говорили, вернулся на улицу Божон, посмотрел вечерние газеты, написал рекомендательное письмо для одного бедняги, приложив к нему маленькую, деликатно скрытую помощь. Около 7 часов он решил пообедать в этот же вечер у Жака Рео, одного из своих школьных товарищей, в настоящее время причисленного к министерству иностранных дел, интеллигентного и в высшей степени сердечного малого, с которым его связывала дружба и который только что женился на Терезе Шазе, подруге Колетты. Брак по любви, едва ли разумный, говорили об них, так как Жак не имел больших средств, а имущество Терезы, осиротевшей 2 года тому назад, было из тех приданых, которые вызывают улыбку у свах!
В фиакре, уносившем его на улицу Терн, где свили гнездышко новобрачные, Мишель вспомнил несколько раз о своем вчерашнем вечере, глумясь над наивностью, которую он проявлял с самого начала и постоянно в своих отношениях к Фаустине. Какие иллюзии сохранял он еще накануне по отношению к странной женщине, у которой голова преобладала над сердцем. Холодная, бесстрастная, вполне владевшая своим нравственным и физическим существом, Фаустина умела одинаково разыгрывать как искренность раскаяния, так и искренность любви.
— Она ужасно добродетельна, — сказал Адриан Дере.
Невольно Мишель думал, что действительно она была ужасна, эта добродетель без прямоты, ставшая, подобно этой красоте без души, пошлым средством, предоставляемым на служение честолюбию. Бедная искусная комедиантка!
Неужели она доведена до жалкой безропотности цапли в басне? Не вырабатывается ли новый план, ничтожный, жалкий, за этим челом богини?
— Граф Вронский умер, не оставив завещания; я ничем не владею или почти ничем; правда, я еще достаточно хороша, чтобы на мне женились без приданого, но бескорыстие редко в этом новейшем свете между людьми, которые собираются жениться. Что, если я выйду замуж за Тремора? Он молод и не совсем глуп, может быть я из него что-нибудь сделаю… Члена института… кто знает? И для меня и во второй раз будет легко добиться от него всего лаской. Этот Дон-Кихот, если только мне его не подменили, поверит всему, что я ему скажу, лишь бы мне суметь за это взяться, увлажнить слезою взор, заставить дрожать руку и искусно произнести это выразительное слово: „прошлое“. Да, поистине Фаустина Вронская была женщина, способная так рассуждать.
И эта слеза во взоре, это дрожание руки, было то утешение, которого пришел искать Мишель… Какое ничтожество!
V
Встреча г-на и г-жи Рео была не только радушная, но даже сердечная. Мишель забыл советы Дарана и в течение вечера совсем не заметил Симоны Шазе, сестры Терезы, 16-летней девочки, работавшей у лампы, грациозной, спокойной, с опущенными длинными ресницами; но бессознательно, он исполнился прелестью этой уютной, такой юной семейной жизни. Он с сочувствием смотрел на простую мебель мягких цветов, получавших розоватый оттенок от легкого шелкового абажура; он улыбался Жаку Рео, лицо которого сияло и который, казалось, так чистосердечно гордился своей женой, хотя вся ее красота заключалась в громадных глазах и в талии прекрасно сложенной парижанки.
Даран был прав: цветы украшают и вносят благоухание всюду. В маленькой уютной комнатке, веселившей сердце и взор, были цветы. Молодой человек меланхолически вспомнил о милом очаге Рео, когда он на следующий день с одним из вечерних поездов возвратился в свое отшельническое жилище в башне Сен-Сильвер. Однако он ее любил, свою странную голубятню, он ее любил, хотя провел там мучительные часы, а может быть именно вследствие этого.
Вечно на посту, скорбно-гордая в своем одиночестве, как последний боец потерянного дела, старая замковая башня поднималась из зелени маленького, густого парка, отделявшегося оградой от леса и в котором привольно росла под деревьями и под открытым небом полевая и лесная трава в цвету, не сравняемая катком и благоухающая на солнце, будучи срезана косой.
Колетта часто дразнила Мишеля за его предпочтение к вьющимся растениям. Маленькие создания, желающие подняться выше всего на земле, стремящиеся все в высь, все выше и выше, пока, наконец, не бывают вынуждены остановиться, не достигнув луны и звезд, и которые настолько огорчены этим, что просыпаются каждое утро в слезах… Вот что нравится моему братцу, столь любящему символы!..
Действительно, вьющиеся растения изобиловали в башне Сен-Сильвер. В лучшее время года серые стены здания и темные стволы деревьев покрывались роскошными цветами жимолости, глициний, жасмина и розами, в особенности розами, и целый день слышался усыпительный концерт пчел, опьяненных цветочной пылью. Что за прелестное чудо, абрикосового цвета розы куста Фортюни! Мишель мог, едва наклонившись, срывать их из окна своего рабочего кабинета. Им, казалось, доставляло удовольствие взбираться на стены, просовывать там и сям свои своенравные головки и распространять немного одуряющий запах амбры.
Мишель сравнивал их с причудливыми маленькими созданиями, подвижными, любящими жизнь, между тем как розы рощи, те, что под липами, розовые розы, широкие, очень махровые, на длинных стеблях, с едва уловимыми оттенками, с очень нежным запахом, заставляли его думать о той здоровой, ясной и чистой красоте, прелесть которой успокаивает и которая не желает ничего другого, как завянуть там, куда ее занесла судьба.
Но теперь, в начале весны, розаны едва начинали пускать почки, глицинии цеплялись за камни, высохшими, казалось, безжизненными стеблями и башня Сен-Сильвера являлась приветливой только ласточкам, потому что они здесь вили или находили вновь свои гнезда.
В тот момент, когда Мишель собирался переступить порог, он увидел некоторых из них порхающими и гоняющимися друг за другом в светло-розовом небе и задавал себе вопрос, неужели эти верные обитательницы его крыши никогда не принесут ему счастья, вестниками которого они, говорят, являются. Он устал от Парижа, от шума, от толпы, а между тем, лихорадка этих последних дней, призрак прошлого, восставший вдруг посреди текущих будней, делали для него мрачным пребывание в башне Сен-Сильвера.
Вечера были еще холодные. Громадные поленья, сложенные в кучу на таганах из кованого железа, горели с треском в камине, карниз которого с расписанным гербом бывших владетелей Сен-Сильвера доходил почти до самого потолка рабочего кабинета. Мебель этой комнаты, как и вообще вся, собранная Тремором в башне Сен-Сильвера, была старинного стиля. При дрожащем пламени, терявшемся в глубокой амбразуре окон, нельзя было даже угадать центрального места потолка, поднимавшегося в виде свода, шкапов, буфетов, столов, грубо-высеченных из целого дуба стульев, с, среди наивно и искусно сработанной орнаментации, гримасой химеры, соскочившей, казалось, с мрачной гравюры Густава Доре. Книги и бумаги, сваленные в кучу на полках в священном беспорядке, напоминали архивы; очень старинное изображение белой дамы времен королевы Изабо[14] вызывало видение владелицы замка, немного жеманной в своем наряде, как бы явившейся присесть к очагу, у прялки, забытой в продолжение веков ее тонкими пальцами искусной прядильщицы; изысканный узор, тщательно воспроизводящих старинные образцы обоев, казался еще более причудливым, как и на зеленом фоне силуэты геральдических животных или цветов; более жесткими казались профили неискусно соединенных в группы фигур.
Стрелки на стенных часах остановились, повседневная работа удерживала слуг в подвальном этаже; ни тиканье маятника, ни звон стекла, ни хлопотливые шаги не тревожили этих внезапно пробудившихся для фантастической жизни, хорошо знакомых Мишелю, предметов. Ему казалось, что он слышит кропотливую работу червей в старой мебели.
Можно было бы сказать, что всякая жизнь, всякое дело остановились в эту минуту, за исключением дела тех, которые тайно и беспрерывно работали во мраке, то есть терпеливых разрушителей всякого творения и всякой вещи.
Рассеянно читал молодой человек новый роман, купленный им мимоходом на вокзале, и чувствовал себя до такой степени одиноким, что задавал себе вопрос, почему он до сих пор не купил себе собаки, преданный взгляд которой, полный великой тайны несовершенных или незаконченных душ, изредка искал бы его взгляда.
И вся его мысль устремилась к перемене впечатлений. В конце месяца он уедет в Норвегию, одну из немногих стран Европы, куда еще фантазия его не направляла. Его соблазняла мысль бежать от своей тоски, ехать в Канн, чтобы почувствовать милую привязанность Колетты, сердечную встречу своего зятя, ласки своих племянников, но он побоялся найти на пляже Средиземного моря тот же Париж.
Мишель не помнил, чтобы он в какую бы то ни было пору своей жизни испытывал такое ощущение заброшенности.
После своего разрыва с Фаустиной он сначала заглушал свое отчаяние лихорадочной жизнью, затем он путешествовал, открыл в новом образе жизни, в созерцании великих пространств, — обозревая страны, где его воображение еще в детстве часто блуждало, создавая очаровательные картины по прочитанным им рассказам, — наслаждение, которому однако не удавалось заглушить упорное чувство недавнего разочарования. Теперь он утомился от этих кочевых привычек; несколько раз смутившее его впечатление „уже видел, знакомо“, лишало свежести новизны то, что он надеялся открыть в новой для него местности. И ничтожным, и мало разнообразным казался ему теперь этот земной шар, хотя он его еще далеко не весь объехал!
Пословица говорить: „горе заменяет общество“. Очень редко, чтобы в большом горе слишком сильно чувствовалось одиночество. Для Мишеля его
великая печаль мало-помалу сгладилась; хуже того, она уменьшилась, она сократилась до ничтожных размеров, как кошмар, которого стыдятся при свете. Она сделалась глухой болью, в которой не любят сознаваться, старой раной, которой давно пора бы уже зажить.
Когда же она исчезла вполне, ничто ее не заменило в том сердце, в котором она так долго преобладала. И вот теперь даже очарование прошлого, очарование, сохранившееся неизвестно как и неизвестно зачем, вопреки всем испытаниям, рассеялось, как и все остальное. От этого Мишель почувствовал сожаление, испытываемое иногда, когда бросаешь завядшие цветы, которыми больше не дорожишь, но некогда бывшие очень ценными и дорогими сердцу. И ничто не залечило горечь этого последнего разочарования.
Оставалась возможная надежда на радость труда, которому отдаешься. Но ее приобретаешь только ценою выдержанной деятельности, постоянным напряжением умственных способностей, привычка к которому однако теряется от странствований по свету. К тому же для чего собственно работать? Если работа не вызывается необходимостью обеспечить насущный хлеб, нужно, чтобы она имела целью удовлетворение честолюбия, или осуществление идеала красоты, или достижения пользы, ну, а Мишель владел достаточным состоянием, мало беспокоился о мнении своих современников и еще того меньше о мнении потомства, затем и самое важное, он сомневался в своих силах для выполнения предпринятого им исторического труда.
Следовало ли ее писать такою, какой он ее задумал по документам, собранным им, его историю Хеттов, народа, таинственная судьба которого привлекала его воображение и следы которого он терпеливо искал в прахе исчезнувшего мира, отыскивая эти следы в Египте, Сирии, Западной Азии, находя их в Европе, смешавшимися со следами знаменитых и малоизвестных Пелазгов, скользящих неясною тенью среди самых древних воспоминаний античного мира.
Писать газетные статьи или обозрения, романы, это значить стремиться развлечь нескольких праздных людей, после того, как развлекся сам; писать книгу, заслуживающую этого названия и в особенности историческую книгу, это объявить себя могущим участвовать в известной степени в построении здания человеческого знания сообщением фактов, до того неизвестных, или их толкованием. Такова именно была теория Мишеля, а так как одинокая жизнь отчасти давала ложное освещение или экзальтировала его идеи, он находил в подобном желании большую и слишком требовательную гордость, вместо того, чтобы видеть в этом усилие большого мужества, умеющего быть скромным.
Одна милая особа XVIII столетия сказала, что скромность есть бессилие ума. Есть некоторая опасность в принятии этой мысли за общее правило: это было бы лишней поддержкой суетности и тщеславию; однако известно, что преувеличенное недоверие к себе самому удерживает или охлаждает всякий восторженный порыв к идеальному стремлению и заключает в себе часто недостаток энергии, заставляющий считать себя неспособным докончить начатое дело, потому что боишься бессознательно не только той суммы усилий, которая потребуется для его окончания, но даже для того, чтобы взяться за дело.
Это бессилие ума чувствовалось в колебаниях Мишеля; и к тому же с литературным произведением, которое автор задумал, бывает, как с надеждами, которыми утешаешься: все как будто боишься за них; если у автора есть литературный опыт или если он уже знает жизнь, то он невольно опасается, как бы большая законченность и реальность того, что осуществлено, не рассеяли ту нежную прелесть, которая обволакивает его замысел, и не задержали бы его свободный полет.
Тремор, однако, чувствовал, что спокойная и регулярная жизнь могла побудить его сделать попытку; но, хотя он не находил более прежнего удовольствия в дальних странствованиях, он все же не умел от них отказаться.
В этот вечер мрачных размышлений слова журившего его Дарана однако приходили ему на ум.
Он так желал ее, эту прелестную жизнь с нежно и беззаветно любимой женщиной! Но так как он некогда был слишком требователен и однажды уже обманулся, он перестал надеяться еще вновь обрести ее, боясь, создав себе идеал, встретить пародию.
В дни пылкой юности он мечтал о страстной и чистой любви, и между тем из всех его увлечений его несчастная любовь к Фаустине была единственной, которая бы соответствовала этой мечте, подобно тому, как Фаустина была единственной женщиной, образ которой он мог еще призывать, не пробуждая в себе самом тоски или отвращения к обманчивым воспоминаниям.
В то время, когда он не знал жизни, лжи и тщеславия, он любил эту молодую девушку, потому что она была прекрасна и целомудренна и потому что он считал ее доброй и искренней, и однако какой тяжелый урок он получил! Она принесла в жертву человека, страстно ее любившего, самой ничтожной из страстей; она ему открыла жестокую ловкость эгоистических расчетов и грубо, не нуждаясь более в его любви и его легковерии, выбросила его в пучину жизни.
Не в природе Мишеля Тремора было впадать в преувеличенный пессимизм, в тот индивидуальный и антифилософский пессимизм, рождающийся из разочарований и личных слабостей и который часто смешивали с другим; к тому же он воздержался от слишком поспешных обобщений и предоставил Фаустине всю ответственность ее вероломного двоедушия; он думал, что жизнь индивидуума находится в зависимости от случайностей, которые могут спасти или погубить его, и он приходил в отчаяние, что родился под несчастливой звездой. Может быть, думал он, постоянно готовый сомневаться в себе, в этой неудаче была отчасти его собственная вина, так как, чтобы быть любимым, нужно быть достойным любви, и он был виноват в том, что, любя сам так искренно, в то же время не сумел заставить себя полюбить, и он чувствовал, что в его сердце умерла всякая страсть. Тот человек, каким он стал, может еще опьяняться чем-то в роде любви, но высшее существо в нем, боготворившее Фаустину, может увлечься лишь прекрасным в искусстве и природе, только добром в жизни; оно более любить не будет.
Черви продолжали свою скрытую работу, и огонь, потрескивая, медленно умирал. Наивные рисунки воинов на обоях и застывшая в рамке улыбка владелицы замка появлялись лишь при вспышках огня,
Мишель думал о милом домашнем очаге Рео, о спокойной интимности, составлявшей его прелесть, о детях, которые когда-нибудь будут оживлять его, и он позавидовал жизни, начинавшейся так мирно и так нежно.
Дети! Он всегда обожал детей, всегда был ими боготворим. Ах! Как бы он вложил всю свою душу и весь свой ум в заботу воспитать тех, кто были бы плотью от его плоти! Ради них он постарался бы стать лучше, сделаться снисходительным; как бы деятельно боролся он с вспышками характера, который потерял свою уравновешенность, благодаря слишком длинным периодам одиночества! Какими бы он их окружил попечениями! Поощряя их к открытому и смелому выражению своих чувств, вызывая их дружеское доверие, приучая их к полной откровенности, пользуясь этой откровенностью, чтобы развивать в их душах все любвеобильные свойства, все великодушные чувства, чтобы нежно развивать, не вызывая скуки или усталости, их зарождающейся разум!
С неизменным терпением он отвечал бы на их „почему“, он сам бы ревниво обучал их, поощрял их игры на вольном воздухе, их хороший веселый смех, их шалости, полные движения и шума! И как бы страстно он их любил; их звучные поцелуи, их беззаботные радости рассеяли бы его мрачные часы…
Мишель осмеял себя за этот неудержимый порыв инстинктивной нежности, подымавшийся в его сердце к этим плодам его мечтаний.
Один момент у него промелькнула мысль усыновить ребенка, дитя одного небогатого друга, но к чему? Никогда он, благодетель, импровизированный отец, не будет владеть сердцем этого ребенка, никогда не почувствует он себя полным обладателем этого существа, не ему обязанного своим существованием, которое ему будет принадлежать только в силу человеческого контракта. И уже заранее ревность подымалась в нем.
Еще одна из слабостей его страдающей и несовершенной природы! Он был ревнив; „чудовище с зелеными глазами“ часто его мучило. По ассоциации идей Мишель вспомнил то далекое время, когда он глотал слезы, которые гордость его не позволяла ему проливать, потому что Колетта сказала одной подруге: „я тебя люблю так же, как моего брата“.
Он вспоминал дни, предшествовавшее и следовавшие за замужеством Фаустины, отчаяние бешенства, когда жажда убийства возбуждала его до исступления; он вспоминал свои ребяческие печали, обидчивость, в которой он не сознавался, глухой гнев, — которые всегда сопровождали это чувство ревности, неодолимое и обнаруживавшееся в нем бурно, несокрушимо, одинаково в любви и в дружбе, потрясало его существо, делало его попеременно несправедливым и несчастным.
Он думал: „Я создан, чтобы страдать и причинять страдания. Лучше, чтоб я жил одиноко“.
Раньше, чем удалиться в флигель, в котором она жила, Жакотта, жена садовника, исполнявшая в башне должность кухарки, пришла предложить Мишелю чашку липового чаю. Она нашла его за столом бледным, а обед нетронутым. Сначала он отказался, затем согласился выпить душистый отвар из цветов, собранных в парке год тому назад, и мешая машинально маленькой серебряной ложкой, он задавал вопросы Жакотте, расспрашивал ее об ее старой матери, содержательнице постоялого двора в Ривайере, о ее сыне, уехавшем осенью с началом учебного года.
Он испытывал потребность говорить, слышать человеческий голос, и многословная Жакотта не ограничивалась только ответами, рассказывала бесконечные истории, в которых значительную роль играли кролики, куры, сад и Тристан — лошадь Мишеля. Обо всем, одушевленном и неодушевленном, в башне Сен-Сильвера она говорила почти с тем же выражением нежности, как и слова: „мой сын“.
— Спокойной ночи и прекрасных сновидений, сударь, — заключила она, удаляясь твердым, тяжелым шагом, заставлявшим дрожать на подносе чайник и фарфоровую чашку.
Молодой человек отправился спать в свою старую большую кровать с пологом. По сходству, забавлявшему его, добродушная болтовня доброй женщины напомнила ему внезапно обильные речи его друга Альберта.
Каждый год Даран нанимал маленький домик в Ривайере. Мишель подумал, что славный малый вскоре будет здесь, всегда такой добрый, такой верный, и он неожиданно почувствовал радостное спокойствие.
К тому же, вопреки совершенно женской чувствительности и нервности, которые поражали в этом большом и сильном существе, Мишель не был лишен той нравственной энергии, которая позволяет в случае надобности преодолеть себя и вырываться усилием воли из бесплодного и подавленного состояния мыслей.
На следующий день, разбуженный солнечным лучом, пронизавшим оконные стекла в свинцовом переплете, он принял героическое решение. Он открыл настежь окна, дал наполниться рабочему кабинету светом, ароматами извне, затем, делая черновые заметки или справляясь с записками, перелистывая авторов и разбирая бумаги, он принялся за приведение в порядок ужасающего количества документов, собранных им для его „Опыта истории хеттов“. Но к вечеру его спокойное настроение было нарушено: ему принесли несколько писем, среди которых было одно, поразившее его сначала и затем вызвавшее очень сильное неудовольствие.
Написанное незнакомой женской рукой, оно имело надпись: Прекруа, 2 апреля 189.. и гласило следующее:
„Милостивый Государь,
Ваше вчерашнее письмо меня очень удивило, мы так мало знаем друг друга. Однако, верно нам предопределено не оставаться чуждыми друг для друга, и принимая во внимание то, что я знаю о вас, о вашем характере и мои наблюдения над обществом вашей страны, я могу лишь чувствовать себя польщенной вашим предложением и тем, что вы жертвуете ради меня вашими национальными предрассудками. Даже признавая, что особенные обстоятельства говорят в мою пользу, я не забываю, что француз вашего круга проявляет известное мужество, женясь на девушке с моим общественным положением воспитательницы.
Может быть мне следовало бы вас просить дать мне побольше времени для размышлений, может быть вы найдете в моем поспешном и почти решительном ответе недостаток осторожности, женского достоинства?
Однако вы поняли, что я немного отличаюсь от ваших соотечественниц, так как, пренебрегая посредничеством г-жи Бетюн, вы непосредственно обратились ко мне. И я хочу действовать с таким же чистосердечием и решительностью, как и вы. Я согласна быть вашей женой.
— А теперь, мой милый Мишель — вполне естественно, что я вас так называю, не правда ли? — мне кажется, у меня найдется тысячи вещей вам сказать, — о вас, о себе, о вашей прелестной сестре. Подумайте только, я не подозревала ничего, совсем ничего! Как хорошо вы скрыли вашу игру!
Но ваше письмо помечено Парижем, и я не знаю, вернулись ли вы после того в башню Сен-Сильвер, куда я вам адресую свое. Тотчас же по возвращении, прошу вас, приходите в Прекруа, и мы побеседуем. Только после того я смогу вас считать своим женихом.
Я знаю, что французская вежливость очень церемонна, но я еще не особенно хорошо постигаю все ее тонкости, примите же со снисхождением выражение моих лучших чувств. С. Северн …“
Мишель задавал себе вопрос: не стал ли он игрушкой внушений, исходивших от Дарана и Колетты, благодаря их неотступным советам?
Замок Прекруа, иностранка, воспитательница… воспитательница у Бетюнов, С. Северн….
„Сара! — воскликнул он, — мисс Сара… воспитательница, эта сентиментальная старая дева. Кто только мог затеять эту глупую шутку и написать подобное письмо?“
Но он перечел внимательно письмо и из того, что оно было написано просто, хорошим французским языком, без романтической ходульности, без всякой словесной восторженности, он мог заключить, что его нельзя было приписать какому-нибудь мистификатору, который не преминул бы развернуться в самых чувствительных излияниях, собрать в нем самые поэтические эпитеты и сыпать самыми удивительными англицизмами.
Тон его, напротив, был простой, серьезный, благоразумный. Письмо, несмотря на содержание, было написано совершенно не шутливо, и лишь вспомнив годы и странности старой девы в связи с некоторыми местами письма: это деликатное напоминание о теории сродства душ — „нам предопределено не оставаться чуждыми друг для друга“, — явную боязнь показаться слишком смелой, намек на молодость, довольно спорную, наивно извиняющуюся в том, что она не пугается, это — „мой милый Мишель“, немного поспешное, — хотелось улыбнуться. Что же касается этого восхитительно-простодушного: „я ничего не подозревала“, „как вы хорошо скрыли вашу игру“ — мистификатор употребил бы здесь фразы в роде: „я едва осмеливаюсь считать себя любимой“ или „я воспрещала себе видеть в вашем внимании что-либо иное, кроме сострадания“ — отголосок скучных и немного утомительных намеков, которые облюбовали в прошлом году г-жа Бетюн и ее сын с того вечера, когда Мишель из сочувствия к ее одиночеству пошел посидеть с мисс Сарой, дружески разговаривая с ней о прекрасной погоде и о школьном преподавании в Америке.
По некотором размышлении не оставалось никакого сомнения: письмо, прибывшее в башню Сен-Сильвер, было конечно следствием дурной шутки, но оно не было непосредственно делом злого шутника. Бедная воспитательница сама его написала своим лучшим и самым чистым стилем; она ответила, ничего не подозревая, на действительно полученное ею предложение. В то время как Мишель припоминал поддразниванья своих друзей в Прекруа, воспоминание о недавних хитрых планах Клода пришло ему также на ум. Развеселенный затеянной первоапрельской шуткой над классным наставником, и зная, что почерк Мишеля один из тех, которым легко можно подражать, лицеист решил расширить поле своих действий и отправить письмо „1-го апреля“ бедной мисс Саре, принявшей его вполне серьезно и прочитавшей удивительное послание, не обратив внимания на фатальное число. Клод конечно не надеялся на такой полный, ни, в особенности, на такой продолжительный успех своей шутки.
Оскорбленный тем, что его примешали к этой глупой истории, и полный сожаления к несчастной, которой ветреность Клода более коснулась, чем его самого, Мишель счел своевременным отправиться в Прекруа, передать г-же Бетюн полученное им письмо и выдать без замедления очень вероятную виновность будущего бакалавра. Затем он подумал, что г-жа Бетюн расскажет все своему мужу, а этот последний, вспыльчивый до такой степени, что в минуты гнева не в состоянии соразмерять ни своих слов, ни своих поступков, наложить, может быть, на Клода слишком жестокое и, главным образом, слишком грубое наказание.
Самым разумным и самым человечным являлось решение сделать тайно и непосредственно выговор Клоду, приказав ему самому написать мисс Саре письмо с почтительным объяснением и прочувствованным извинением. Итак, Мишель решил на следующий же день написать своему юному другу; Бетюн, который собирался отправиться в Шантильи, ничего не узнает о послании, и происшествие закончится довольно благополучно.
Одно мгновение Мишеля забавляла мысль, какую бы мину сделали Даран и Колетта, узнав об его победе над сердцем мисс Сары. Затем он забыл Клода и его шалость. Он сошел в небольшой парк и стал гулять под деревьями, дыша лесным воздухом и с удовольствием замечая успехи роста своих дорогих растений, тех, которые стремились „подняться до звезд“.
VI
Мишель, конечно, отказался от намерения, принятого накануне, отправиться в Прекруа. Ни за что на свете он не хотел бы рискнуть встретиться со своей счастливой и застенчивой невестой. Одна мысль о многозначительной улыбке, которой она не преминула бы его приветствовать, бросала его в озноб.
Бродя по полям, роскошно зеленевшим и усеянным цветами, он дошел до Ривайера, где хотел справиться об условиях найма коттеджа для Жака Рео на летние месяцы.
Многочисленные развлечения храмового праздника запрудили деревню. Мишель захватил по дороге шорника Камюса, хозяина виллы „Ив“ с большим трудом увел его к нему домой и объяснил ему причину своего визита. Лукавый крестьянин, поддерживаемый своей еще более хитрой женой, потерял в разглагольствованиях, осторожных отступлениях и еще более осторожных предложениях добрых десять из пятнадцати минут их беседы, но наконец они сговорились, и Мишель, покинув Камюса, с наслаждением вдыхал вольный воздух.
С обеих сторон главной улицы прогуливались люди с празднично-блаженным или задорно веселым видом, останавливались перед лавками, стены которых были обтянуты дешевым ситцем красного цвета и убраны стеклянной посудой. На площади, где возвышались театр, зверинец и другие более дорогие места развлечений, праздник был в полном разгаре. Оглушенный музыкой каруселей, криками продавцов, скрипом турникетов, беспрерывными выстрелами на тире, шумом, грохотом обрушивающихся фигур в „jeu de massacre“[15], Мишель терпеливо пробивался сквозь толпу, стараясь по возможности никого не толкать. Перед пирожной с полдюжины мальчишек в возрасте от пяти до восьми лет, с запачканными лицами, в жалких лохмотьях смотрели жадными глазами на миндальное печенье, которое ежеминутно подавалось автоматом и тотчас же с хрустением съедалось более состоятельными мальчиками, детьми одного Ривайерского крестьянина.
Эти, с малых лет лишенные праздничных радостей, дети возбудили жалость в молодом человеке. Один из них, самый большой, разглагольствовал, объясняя, как действует машина и как иголка отмечает число поданных пирожных. Он их ел, эти пирожные, два раза, и он знает, что они пахнуть миндалем и что это „так и тает у тебя во рту“… Остальные слушали, изумленные, с пальцем в носу или во рту и в независимых позах взрослых людей.
„Бедные, несчастные крошки“, — подумал Мишель.
И он подошел к ним.
— Ну, — сказал он, — ступайте, цельтесь каждый по три раза; спокойно, без драки, — добавил он, чтобы умерить стремительность, обнаруженную ими.
Эти юные дикари нисколько не подумали поблагодарить своего благодетеля. Лишь самый большой, знавший так хорошо механизм лотереи и вкус печенья, остался позади. Стоя вытянувшись перед Тремором, он снял свою шерстяную шапку и без малейшего смущения, с вздернутым носом, с сияющими от восторга глазами бросил лихо:
— Ну, вы действительно шикарный тип.
В то время как Мишель, которого развеселил комплимент, платил за восемнадцать пирожных, он почувствовал, как до его плеча легко дотронулись кончиком зонтика.
— Итак, добрый молодой человек, вы угощаете маленьких детей. Я думала вы в Париже, — говорил звучный голос с очень характерным американским акцентом.
Мишель повернулся и очутился лицом к лицу с высокой, белокурой молодой женщиной. Сияя бодрой свежестью в своем весеннем туалете, она держала за руку двух белокурых девочек, крепких и улыбающихся, как она.
В нескольких шагах, на другой стороне улицы, группа дачников упражнялась в стрельбе из самострела и оттуда слышались смех и восклицания. Тремор никогда не думал, чтобы в начале апреля можно было собрать в Ривайере такое значительное и элегантное общество; но Май Бетюн приобрела бы знакомство и в Сахаре и развела бы флирт в скалах Кордильеров.
Бетюн женился на ней из-за ее прекрасного приданого, но никогда никто не мог понять, зачем она вышла замуж за Бетюна; впрочем, он вел крупную игру на бирже, между тем как она добивалась успеха в свете, и они так редко встречались, что отношения между ними были самые согласные.
Май жила нарядами и болтовней, разнообразя жизнь благородными эксцентричностями, но ее искренность, ее открытый, веселый характер, ее естественные манеры нравились Мишелю, который, порицая Колетту, и без того довольно легкомысленную, за ее интимность с самой сумасбродной и самой легкомысленной из женщин, был, однако, одним из самых искренних друзей прекрасной американки.
— Я только что приехал, сударыня, — сказал Мишель, отвечая Май на маленький упрек, сделанный ему в виде намека.
И пожав руку, протянутую ему, он поцеловал девочек, подставлявших свои розовые, как плоды, щечки.
— Ты мне расскажешь сказку? — сказала Мод.
— Ты мне нарисуешь волка? — просила Клара.
— Две сказки и двух волков, — обещал Тремор, смеясь.
Затем, повернувшись к матери:
— Я узнал от Колетты, что вы предпринимаете изумительные работы в Прекруа.
Приложив к носу лорнетку из светлой черепахи, Май Бетюн с лукавой улыбкой в уголках губ внимательно посмотрела на молодого человека.
— А я, — ответила она вполголоса, — узнала через кого-то еще более удивительную новость.
Удивленный, Мишель взглянул на нее вопрошающим взглядом.
— С вами, значит, надо всегда рассчитывать на неожиданности, — продолжала она. — Вы революционер в жизни. Во всяком случае эта помолвка по-американски — или я в этом ничего не понимаю… Не правда ли, Колетта в восторге?
Она говорила со своей обычной легкостью; однако, очень короткая пауза дала ей возможность заметить вдруг изумление, изобразившееся на лице Тремора, и она остановилась.
— Новость была мне сообщена по секрету; мне не показали вашего письма, милостивый государь, будьте покойны, и я ничего не говорила ни одной живой душе, — объявила она смеясь.
Затем, указывая на свой летучий отряд:
— Пойдите, шепните ей какую-нибудь нежность, — воскликнула она, это будет иметь особенную прелесть в толпе.
— Но сударыня… — хотел протестовать пораженный Мишель.
— Ступайте, ступайте, я вас не задерживаю… Сюзи, Сюзи…
При этом имени молоденькая девушка обернулась и вышла на несколько шагов из группы стрелков.
Тогда Мишель увидел розовое личико, мило стесненное высоким воротником драпового колета, улыбавшееся ему, и он узнал велосипедистку „Зеленой Гробницы“.
С головкой, очень женственно покрытой на этот раз черным бархатным током, одетая в светло-серый костюм, длинные складки которого мягко спадали до обуви, она показалась Мишелю менее ребенком, более высокой и гораздо красивее, чем в смешном наряде мальчишки в спортсменском костюме. Почти тотчас же молодая девушка встретила взгляд своего провожатого прошлой недели, и яркая краска залила ее лицо.
Что касается Мишеля, самое безобразное видение менее ужаснуло бы его, чем этот юный девичий образ. Он пережил минуту хаотического душевного состояния. Жертва Клода, „невеста 1-го апреля“, автор полученного накануне письма, была значит эта молодая девушка? Что сказать? Что сделать? Как нежданно открыть этому бедному ребенку в публичном месте, перед лицом пятидесяти любопытных смешную интригу, жертвой которой она была? Как, именно ей, признаться, что человек, которому она охотно давала свое согласие, ни одной минуты не думал о ней с того вечера, когда, почти незнакомый, видя в ней немного эксцентричную девочку, он провел ее до ворот Прекруа? И раскланиваясь с ней, он глупо покраснел, покраснел более чем она, от шеи до корня волос, — признак смущения, заставляющий страдать наше мужское самолюбие, иной раз до того, что хотелось бы согнать его хотя бы ценою года жизни. Наконец, чувствуя, что нужно говорить, что-нибудь сказать, хотя бы глупость, Мишель произнес более или менее естественным тоном фразу, имевшую отношение к приключению в „Зеленой Гробнице“, не подтверждая и не противореча уверениям г-жи Бетюн.
— Вы еще не получили никаких известий о рыцаре, мадемуазель?
Маленький веселый огонек, бывший в глазах молодой девушки, осветил все ее лицо.
— Конечно, да, — ответила она, глядя прямо в глаза Мишелю, между тем как маленькая Мод бросилась к ней и с криком радости обвила ее талию своими руками.
Г-жа Бетюн подошла ближе.
— Вас будут ждать завтра утром в Прекруа, г-н дикарь, — заявила она с той присущей ей неотразимой доброжелательностью, которая обозначала в ней большую жизнерадостность.
Мишель ответил машинальной улыбкой, которая могла быть принята за радостное согласие, затем, отговариваясь необходимостью написать спешное письмо, он убежал, не обменявшись с обеими дамами более ясными или решительными словами.
В состоянии неописуемого нравственного расстройства вернулся он к себе, но ему не удалось на досуге обдумать новые и бедственные усложнения шалости Клода. В башне Сен-Сильвера его ожидало письмо Колетты, разъяснившее ему многое, но написанное в таком радостном тоне, который еще более усилил его угнетенное состояние.
„Гадкий, скрытный братишка! Оно очаровательно, твое похождение в „Зеленой Гробнице“. Но знаешь ли, от кого я узнала о нем сегодня и знаешь ли, кто была его героиня? Право, я могу с трудом поверить, что вы настолько оба изменились, чтобы ты ее совсем не узнал, а она догадалась кто ты, только благодаря башне Сен-Сильвера? Я спрашиваю себя, не играли ли вы оба бессознательно одну и ту же игру, так как, обнаружив наконец твое имя, маленькая плутовка воздержалась назвать тебе свое. Во всяком случае я никогда не могла бы пожелать более поэтической обстановки для встречи моего брата с моей маленькой Занной, и мне покажется теперь ужасно банальным представить г-на Мишеля Тремор мисс Сусанне Северн-Джэксон (Северн — имя ее приемного отца) в обыкновенной гостиной.
„Бедная малютка! Я была вполне довольна, когда увидела из ее письма, что она в Прекруа у Май Бетюн, балующей и лелеющей ее, как бы я сама ее баловала и лелеяла. Мне ужасно стыдно, но я почти рада тому, что мисс Стевенс была достаточно больна, чтобы секретарь стал ей настолько же не нужен, насколько становилась необходима сиделка. Все эти события были предначертаны. Нужно было, чтобы мисс Сара выводила из себя всю зиму Май Бетюн и чтобы мисс Стевенс слегла в постель весной, для того чтобы моя прелестная кузина, воспитательница Мод и Клары, встретила в один дождливый день в лесах Ривайера верного своей голубятне владельца Сен-Сильвера?
„Напиши мне поскорее, я тороплюсь узнать от тебя роман „Зеленой Гробницы“.
„Роберт отныне в состоянии оглушить всех присяжных заседателей со всей земли. Он рассчитывает, что мы уедем из Канн около 18-го этого месяца и что мы поселимся в Кастельфлоре раньше 1 мая — как раз, увы! в момент, когда Бетюны уедут во Флоренцию, а мой брат отправится к туманным берегам фиордов, чтобы вернуться к нам скальдом или, что еще хуже, с чертами ибсеновского резонера! Злой дикарь!
Все-таки я целую тебя
Твоя Колетта“.
Мишель сложил это письмо вчетверо, разорвал его и бросил куски в камин. Воспитательницей Бетюнов была теперь не мисс Сара, а мисс Северн, она же велосипедистка „Зеленой Гробницы“ и внучка тети Регины, молодая кузина, которую Колетта называла еще ее детским именем, маленькая Занна, засыпавшая в 15 лет так мирно за десертом… Колетта не могла выразиться более справедливо; действительно, казалось, что все обстоятельства спутались, чтобы содействовать одному и тому же результату, но Мишель был далек от того, чтобы рассматривать следствие стольких причин так же просто, как его сестра, и восхвалять, подобно ей, искусство невидимой руки, которая, казалось, сплела его судьбу. Рок завел его в западню; теперь задача состояла в том, чтобы оттуда выбраться.
Хотя письмо Колетты освещало темный пункт, все же оно не помогло молодому человеку распутать это глупое положение. Проект написать Клоду становился неисполнимым. Миссия вывести из заблуждения главную жертву безрассудной шутки делалась теперь слишком щекотливой, чтобы ее препоручить виновному.
Самое благоразумное решение было рассказать все г-же Бетюн и положиться на ее женский такт. Уши Клода конечно немного потерпят вследствие этого объяснения, но Тремору не приходилось бояться для автора стольких бедствий, сколько от чрезмерной временами строгости самого Бетюна.
Все его сострадание обратилось на его молоденькую, малоизвестную ему кузину. Просто, без колебаний она согласилась отдать свою прекрасную молодость человеку, который, ей казалось, ее любил, а он собирался оттолкнуть бесценный дар, он собирался грубо сказать: „вы соглашаетесь выйти за меня, мрачного, угрюмого, разочарованного во многом; но я отказываюсь от вас, которая вся — красота, вся — надежда и вся — радость“.
Бедное дитя! Она уже много страдала, теряя одного за другим своих родителей, свою бабушку, своего дядю, всех естественных покровителей ее слабости, ее неопытности; но в 20 лет редко теряют веру в жизнь, редко ее боятся, редко не ждут от нее чудесных сюрпризов.
И конечно маленькая Занна улыбалась будущему, не представляя себе, чтобы кто-нибудь мог ответить строгим взором на эту доверчивую улыбку. Благодаря Мишелю мучительный стыд заменит это счастливое доверие, он нанесет женщине, молодой девушке, высшее оскорбление — видеть себя пренебреженной, после того, как она дала свое согласие стать невестой! И избегая ужаса встречи со своим женихом „на день“, быть может бедная молоденькая воспитательница покинет радушный и дружеский дом, который ее приютил… Проказы шалуна Клода угрожали трагическими последствиями…
Мишель взялся вновь за письмо мисс Северн. Он принялся разбирать каждую фразу, и они все сделались теперь для него ясными.
Нет, конечно Мишелю Тремору и внучке Регины Брук было предопределено не оставаться чуждыми один для другого, и было бы вполне естественно, чтобы этот большой кузен стал опорой для бедной маленькой кузины, одинокой в этом огромном мире…
Сусанна была благодарна Мишелю, забывшему, что она живет своим трудом, и не красневшему из — за этого, подобно другим. Она удивлялась, что он так хорошо скрывал свои намерения. Она думала, что ему было приятно разыграть неведение, дать себя очаровать, не требуя родственного доверия. Действительно, если бы Мишель не узнал свою кузину в тот день, разве бы он обратился к ней спустя несколько дней с предложением.
Все таки это предложение удивило молодую девушку, и если она на него так ответила, то потому, что знала своего кузена гораздо больше, чем это было возможно в два свидания, с промежутком в шесть лет… Она, однако, наивно извинялась за поспешное согласие.
В конце письма, наскучив обращением „Милостивый государь“, она писала „мой милый Мишель“ троюродному брату. Затем она просила Мишеля придти поговорить с ней; ей нужно было сказать ему многое… Ей хотелось, вероятно, чтобы он лучше ее узнал, и вероятно также, хорошенько узнать того кузена, которому она отдавала свою жизнь.
Наконец, боясь показаться слишком отличной от молодых французских барышень, она, чтобы закончить, искала очень корректную формулу…
Мишель смеялся над собой, что мог приписать такое юношеское письмо мисс Саре. Страшная жалость, чувство трогательной заботы умиляли его, напомнив ему то, что он испытывал накануне, мечтая о своих детях и своей любви к ним; и он досадовал на себя за свои отклонения в сторону. Сегодняшняя встреча, невольная комедия, разыгранная им, еще более усложняли положение.
Он обвинял себя, Клода, также Колетту, которая вероятно превратила своего брата в паладина, чтобы представить его воображению Сюзанны. Ах, какое это было бы счастье, если бы молодая девушка ограничилась вежливым отказом своему мнимому воздыхателю!
Но мысли Мишеля уклонились: мисс Северн, одинокая, бедная или почти бедная, искала богатства и положения в свете; она ухватилась за первую встреченную случайность. В этом случае унижение молодой девушки не могло особенно огорчить бывшего возлюбленного м-ль Морель; напротив, оно было бы местью за него. Мишель старался даже найти удовольствие в этой мысли; но она была в полном противоречии с его великодушной натурой, и он оставил ее, забыв совершенно свою кузину, чтобы горько посмеяться над тем, с каким глупым видом он появится завтра у г-жи Бетюн.
В тот момент, когда он, пообедав, вставал из-за стола, неожиданно появился Альберт Даран, и Мишель испустил вздох облегчения. Владелец башни Сен-Сильвера решительно устал от своих разговоров наедине с Мишелем Тремором!
Он потащил вновь прибывшего в кабинет с драгоценными обоями и, жалуясь, передал ему странную историю; но эффект от этого рассказа получился неожиданный. Даран разразился хохотом, он задыхался от смеха.
— Это великолепно! — воскликнул он, — мы сговорились, признав, что неблагодарная роль „будущего жениха“ тебе плохо подходит и что нужно, чтобы милое дитя тебя избавило от скуки долгого ухаживания и колебаний, предшествующих предложению… Не так ли!..
При смехе своего друга Мишель закусил губу.
— Я, право, совсем не нахожусь в шутливом настроении, — сказал он довольно холодно. — Мне скучно, тягостно от этой нелепой истории; я тебе о ней говорил, желая получить совет. Так как ты можешь мне предложить лишь одни язвительные насмешки, оставим это и перейдем к другому. Надолго ты здесь, в Ривайере?..
— На неделю, — возразил спокойно коллекционер.
И он замолчал, затем вдруг, начиная вновь:
— Почему ты не хочешь жениться на этой молодой девушке?
— Почему? — повторил Мишель, разгорячившись совсем на этот раз. — Но, честное слово, ты сходишь с ума! Разве я когда-нибудь имел намерение жениться? И если бы я его даже имел, разве я был бы настолько глуп, чтобы жениться на молодой девушке, которую я едва знаю и которую не люблю!
— Которую ты не любишь чувством Рюи Блаза или Антони, но…
— Которую я просто не люблю, — отрубил Мишель.
— Но, — продолжал Даран с той же невозмутимостью, но я не вижу, чтобы было необходимо особенно страстно любить женщину, на которой женишься. Каждый день устраиваются очень разумные браки, где любовь никого не воспламеняет. Это часто самые счастливые…
— Денежные браки!..
— Совсем нет. Есть мужчины, женящиеся для того, чтобы иметь приятную домашнюю жизнь и детей… Если мисс Северн добрая, умная и к тому же хорошенькая, а это так! и здоровая, я повторяю, я не вижу, почему бы тебе на ней не жениться.
Сидя в кресле подле шкафа, переполненного фарфором, Мишель отбивал марш на дубовой стенке, не глядя на Дарана и делая вид, что его не слушает; внезапно он повернулся, смеясь в свою очередь очень горьким смехом.
— „Мишель“ или „Женатый поневоле!“ Плохой водевиль Скриба. Знаешь, что я сделаю? Я уеду завтра и напишу с Нордкапа г-же Бетюн, пусть объясняется со своим сыном. Что касается тебя, ты единственный в своем роде! Нет, если есть совет, в самом деле, которого я не ждал ни от тебя, ни от кого, сознаюсь, то это именно тот, чтобы возложить на себя ответственность за смешное письмо, написанное от моего имени плохо воспитанным школьником и жениться на какой-нибудь молодой девушке вследствие первоапрельской шутки.
— Это вовсе не какая-нибудь девушка, — упрекнул Даран. — Это твоя кузина и это жена, назначаемая тебе твоей сестрой. Что же касается письма этого маленького животного, Клода, оно, честное слово, должно быть не так плохо написано, раз к нему отнеслись так серьезно.
— Ты кажется начинаешь находить, что я должен чувствовать себя обязанным Клоду!
— Не невозможно, мой милый, — заявил изобретатель эликсира Мюскогюльж.
— Но ты согласен, во всяком случае, что я единственный судья в этом деле?
— О, безусловно, — возразил Даран. — Имеешь ты известия о г-не Фовель?
— Да…
— Хорошие?
— Великолепные.
— Его воспаление гортани?
— Вполне прекратилось.
— Тем лучше, тем лучше, адвокат не должен терпеть затруднений из-за гортани, черт возьми!
Разговор продолжался в тоне банально-шутливом, затем наступило молчание, и Мишель начал снова:
— Ты, значит, не понимаешь, что я покажу чудовищный эгоизм, женясь на этой молодой девушке? Ах! если бы мне было двадцать лет! Может быть, я тогда убаюкивал бы себя прелестными иллюзиями, может быть я говорил бы себе: „она хорошенькая, прелестная, я ее полюблю“. Но мне тридцать, я знаю жизнь; и в особенности я знаю самого себя. Ясный цвет лица и прекрасные глаза недостаточны, чтобы мне вскружить голову. Я не влюблен в это дитя; допуская, что со временем появится искренняя привязанность к ней, я знаю, что она не внушит мне никогда глубокой, пылкой любви; я знаю, что она никогда через меня не познает страсть, на которую она надеется, на которую она имеет право надеяться, которую она, вероятно, ждет от меня.
Так как Даран тихо пожал плечами, молодой человек продолжал:
— Сделай милость, поверь мне, что я не считаю себя неотразимым. Но говорят, будто поколение молодых романтичных девушек еще не совсем исчезло из этого мира, и великие безумия еще трепещут в некоторых 20-летних сердцах. Вспомни обстоятельства, при которых мы встретились, мисс Северн и я… и этот час, проведенный подле могилы умершего от любви рыцаря… и это имя, написанное ею на стене под влиянием легенды… Ах! зачем я его не прочел!.. Бедная малютка! Она нашла во мне сходство с рыцарем. И три дня спустя после этого начала из главы романа Жорж Занд или Фейе…
— Позволь, добавь еще велосипед…
— … она получает письмо от Клода. Но она должна была в тот момент собрать в своей послушной памяти сотни фантастических историй, предметов ее прежних грез, чтобы построить в своем воображении прелестный роман и лучше убедить себя в том, что выраженные чувства ее тронули. Подумай только, какой ужас! Если герой недостоин поэмы — баста… Воображение — могущественная фея украшает и облагораживает его. Ты увидишь, что, благодаря сумасбродным рассказам Колетты и истории рыцаря, это дитя совершило чудо, превратив меня в героя романа, как ты говорил в прошлый раз. Ясно, однако: гордясь любовью легендарной личности, бедная девушка неожиданно откроет глаза и очутится лицом к лицу с банальным джентльменом, женящимся на ней от безделья, чтобы не тянуть долго, как говорят. Какое разочарование! Если бы я серьезно думал жениться на Сюзанне Северн, я бы не хотел, чтобы она могла меня обвинять в обмане; то, что я тебе сказал сейчас, я хотел бы, чтобы она знала.
— Нет ничего легче, — ответил иронически Альберт. Ты это ей сообщи…
— Да, может быть… Тогда она мне ответит: вы не тот, кого я ждала, прощайте…
Даран взял машинально книжку журнала и перелистывал ее, не читая.
— На твоем месте я не стал бы искать вчерашнего дня, ломиться в открытую дверь, я дал бы себя увлечь прелестью этого очаровательного романа. Может быть в силу того, что меня считают за героя Фейе[16], я поверил бы и стал бы в действительности таковым со временем… Вера спасает. Во всяком случае мне бы очень польстило, чтобы прекрасные глаза видели во мне такого… Боже мой, роман богатого молодого человека, конечно менее поэтичен, чем…
— Ты ошибаешься, — возразил Мишель. — Очень возможно, что мисс Северн испытала чувства, которые я тебе описал… и при всем том мне нечем гордиться, так как при тех же самых обстоятельствах, в той же самой романтической обстановке, первый встречный пробудил бы их подобно мне; и однако, если бы она мне в них созналась или добровольно дала их угадать, я может быть был бы неспособен верить в их искренность, я может быть увидел бы в этом комедию, второе издание комедии, понимаешь? Молодая, бедная девушка, честно продающаяся на всю жизнь и разыгрывающая влюбленную, потому что она не имеет мужества сознаться в этом перед человеком, за которого она выходит замуж! Ах, к несчастью это для меня не новость.
На этот раз Даран резко положил книгу, которую держал, и повернул кресло, чтобы лучше видеть Мишеля:
— Ах, вот как, — сказал он, — чего же ты хочешь? Ты ненавидишь браки по расчету, но ты не веришь в искренность бедной девушки; ты не понимаешь браков из покорности перед требованиями света, но ты боялся бы жениться из романтического увлечения; ты уважаешь только браки по любви, но ты клянешься, что никогда не будешь любить свою жену; ты презираешь молодых девушек, выходящих замуж из расчета, но ты говоришь, что, если бы которая из них тебе выказала любовь, ты не счел бы ее искренней… Чего ты хочешь?
— Я не хочу жениться, вот и все… И я не желал бы, чтобы мое имя было примешано к глупой истории… Ты прекрасно понимаешь, что я не пожертвую своей свободой из-за первоапрельской шутки Клода Бетюна.
— Это верно, — продолжал Даран примирительным голосом, — что ты не ответствен ни за глупости юного Бетюна, ни за опрометчивость мисс Северн, которая должна бы обращать внимание на числа, какими помечены получаемые ею письма. Ты очень деликатно выяснишь положение г-же Бетюн, которая также очень деликатно передаст мисс Северн, что если бы ты чувствовал малейшую склонность к браку, ты был бы счастлив пожертвовать собою для ее счастья, но что… и т. д. Наконец, ты прав, все это только сюжет для водевиля.
— Ах, ты считаешь это за сюжет для водевиля, — воскликнул Мишель с полнейшей непоследовательностью, — ты находишь, что очень смешно и забавно сказать молодой девушке: „мадемуазель, вы очень милы, согласившись принять мое имя, но я ни за какую цену не соглашусь вам его дать…“
— Ведь это не ты ей скажешь. Ты все принимаешь трагически.
— Ах, прошу тебя Даран! — сказал молодой человек, сжимая свой лоб руками.
И они больше не возвращались к этому, продолжая говорить о разных вещах.
Замечание его друга напомнила Мишелю о размышлениях, явившихся у него после несчастной встречи с Клодом.
Зачем мучиться сверх меры из-за этого водевильного положения. Преувеличивать его значение — это подчеркивать его странность. Нужно было посмеяться над „1-м апреля“ Клода. Если бы мисс Северн была умна, она первая посмеялась бы.
Но труднее всего в подобном случае именно уметь смеяться так, чтобы не казаться отвратительным. Как некоторые шутки кажутся более пошлыми в устах личности, не имеющей обыкновения шутить, некоторые беспечные поступки, охотно прощаемые легкомысленным существам, почти одобряемые у тех, которые их совершают с непринужденностью, преувеличиваются и принимают совершенно другие пропорции, как только в этом замешано существо серьезного или беспокойного нрава.
Вся мнительность, вся прежняя застенчивость пробудились в Мишеле, и в отчаянном усилии он ставил себе напрасные вопросы, которые задаешь после совершившегося факта, как бы находя удовольствие в том, чтобы убедиться в своей неудаче или в своей неловкости. Отчего не подождал он настоящей весны, чтобы покинуть Париж? Отчего не уехал он в Норвегию? Зачем вообще провел он зиму во Франции? Зачем, тотчас же по получении письма, приписанного им тогда еще старой мисс Саре, не сообщил он о своих беспокойствах г-же Бетюн, вместо того, чтобы глупо ждать новых осложнений? Почему, наконец, в этот же день, на празднике, не имел он мужества отречься от нелепой помолвки, с которой его поздравляли? Вот это-то как бы молчаливое согласие затрудняло теперь необходимые шаги в Прекруа для разрешения недоразумения.
Советы Дарана, вполне бессмысленные, раздражили Мишеля; один из них, впрочем, тот, который обусловил все остальные, занимал его еще, благодаря неожиданному удивлению, смущению, тотчас же сменившемуся негодованием. Как могла подобная странная идея придти Дарану, чтобы он, Тремор, воспользовался мистификацией Клода, чтоб жениться на своей кузине Сюзанне?
Из всех возможных и невозможных выходов может быть это был единственный, который не пришел в голову Мишелю до прихода его друга. Его экскурсии в область нелепого не шли так далеко.
Теперь, более снисходительный к выходкам Дарана, он улыбался им, сожалея о своем гневе, удивляясь, однако, что все возражения, приведенные им против странного предложения, не пришли на ум самому рассудительному, умному Альберту.
Затем слова Дарана напомнили ему мрачные размышления, осаждавшие его накануне и мало-помалу, углубляясь все дальше в том направлении, на которое толкнул его Даран, он вновь стал мечтать об уюте, который внесло бы в его существование присутствие любимой женщины.
Уставший жить одиноко и преследуемый чувством этой усталости, которое наступало у него после долгого и почти болезненного уединения, он приходил к заключению, что по крайней мере в одном пункте Даран рассуждал правильно, и что брак, от которого можно было требовать спокойствия, семейных радостей, прелести домашнего очага и который, следовательно, заключал бы известные условия счастья, мог бы действительно осуществить идеал спокойной и счастливой жизни, не будучи в то же время следствием страстного увлечения.
Мишель и не думал жениться на Сюзанне Северн; во-первых, это значило бы взять на себя со всей серьезностью развязку шалости дурного тона, а он боялся быть смешным, это была одна из его слабостей; затем, если предположить, что ему предстоит когда-нибудь жениться, он желал только благоразумного союза, из которого был бы строго исключен всякий романтический элемент и наконец, не наступил еще момент принять такое серьезное решение.
Мишель ненавидел опрометчивые решения. Но может быть, впоследствии, он попривыкнет к мысли, что нужно расстаться со своей свободой; может, он станет отныне меньше противиться Колетте, когда она начнет восхвалять перед ним какую-нибудь молодую девушку. О! не быть одиноким, знать, что у тебя есть обязанности, даже ответственность; сознавать себя центром и источником существования нескольких жизней, чувствовать, что не имеешь права предаваться унынию, что ради других необходимо оставаться властелином своей силы, своего ума, своих настроений!
Одну минуту Мишель увидел блуждавший в темной комнате, благодаря мерцанию огня, тонкий силуэт, который не принадлежал однако ни велосипедистке из леса Жувелль, ни хорошенькой американке на деревенском празднике, но это не была и ускользнувшая из рамки, вечно улыбающаяся белая владелица замка. Призрачная, воздушная, она бесшумно скользила среди обстановки комнаты… Может быть она расставляла цветы в старый Руанский фарфор? И очарование этого неуловимого образа навевало приятное спокойствие, проникавшее все предметы. Мишель закрыл глаза; он воображал, что кто-то находится здесь, что чей-то голос заговорит с ним, что, если он протянет руку, рука более тонкая спрячется в ней, или что он один, но в соседней комнате легкий шум иголки мерно сопровождает мелодию колыбельной песни.
Один момент даже прекрасный открытый взгляд Симоны Шазе блеснул из самой глубины тени, и смеющиеся губы Маргариты Сенваль, очень хорошенькой брюнетки, которую Мишель часто встречал в гостиной г-жи Фовель, произнесли таинственные слова… Тогда маленькая американка попыталась отогнать невинный взор и прервать болтливую соперницу, сказав:
— Мое имя более нежно, чем имя Аллис; невеста рыцаря — это я; зачем ты вызываешь другие образы, кроме моего?
Но Мишель ответил:
— Ты — роман, поэзия; роман и поэзия меня обманули, между ними и мной все кончено; не жди более рыцаря: он лежит мертвый на своем каменном ложе. Ничье имя не сможет взволновать его сердце, ни оживить его взор, даже твое, как бы нежно оно ни было, ни имя, бывшее его последним вздохом, которое он забывает теперь в своем вечном сне.
VII
Мишель велел оседлать Тристана к 10 часам и отправился в Прекруа, где он спросил г-жу Бетюн. Стоя перед окном в маленькой гостиной, он смотрел в сад.
Было серое утро с туманом, окутавшим деревья, и мелкий дождь время от времени одевал в траур все предметы. Тоскливая погода, наводящая сплин. В углу лужайки подымался одиноко тополь и так тихо колебался, что нельзя было слышать шелеста листьев.
Час объяснений пробил. Подобно ребенку, собирающемуся отвечать плохо выученный урок или испрашивать сомнительное позволение, Мишель подготовлял фразы. Почти такой же застенчивый, как и раньше под прикрытием искусственной развязности, он никогда не осмелился бы положиться на вдохновение минуты. Во всяком случае он не доверял себе и охотно прорепетировал бы сцену, в которой он должен был выступить главным актером: вступление, изложение фактов, сдерживаемое проявление сильного неудовольствия… Он извинится, что не нашел раньше удобного случая предупредить мисс Северн, и закончит очень деликатным и сдержанным намеком, что он не заслуживает счастья получить эту маленькую ручку, которой его удостоили, и не считает себя вправе принять ее.
Поэтому-то, в виду ожидавшего его нелепого положения, Мишель чувствовал некоторое утешение, вызывая в памяти открытое лицо Май Бетюн. Эту светскую женщину ничем нельзя было удивить, и кроме того она была бесконечно добра под своими легкомысленными манерами. Она с тактом и мягкостью исполнит миссию, которую возложат на нее по отношению к Сюзанне. Кто знает, может быть в своем желании загладить бестактность своего Клода, она доставит мисс Северн блистательное удовлетворение, и вскоре по мановению магической палочки, как в последнем акте феерии, появится какой-нибудь сказочный принц? Благодаря любезной женщине, маленькая Занна сможет приподнять свою бедную униженную головку и очень скоро в радости новой помолвки забудет, что когда-то от нее отказался угрюмый сыч башни Сен-Сильвера.
Мишель поклялся бороться против феномена „душевной оптики“, склонявшего его видеть все более серьезно, чем это было в действительности, подобно тому, как некоторые художники, благодаря особенному устройству глаза, видят все преувеличенно. Он возьмет тон совершенной беззаботности и непричастности к создавшемуся запутанному положению. Никакая ответственность не лежала на нем в этом бессмысленном подлоге, к которому примешивалось его имя. Автором обмана был Клод; естественные ответчики за виновного были г-н и г-жа Бетюн. И с какой-то тупоумной настойчивостью фраза, вполне логичная между прочим, приходила беспрестанно на ум Мишелю: „не могу же я однако жениться только потому, что Клоду вздумалось обмануть к 1 апреля воспитательницу своих сестер?“
Наконец молодой человек услышал шаги; вошла г-жа Бетюн. К несчастью она была не одна. Сияющая, как всегда, с выражением жизнерадостности в глазах и на губах, она приближалась легкой грациозной походкой, обвив рукой стан мисс Северн, которая улыбалась так же, как она, но более скромно и с краской на щеках.
Обе казались так молоды, так свежи, так светлы, одна в своей расцветшей красоте, другая расцветающей прелестью, что вместе с ними проникло в комнату очарование радости, весны, и благодаря им тусклый день, лишь скользивший по предметам, казалось, становился более теплым и более светлым.
Обменявшись „shake-hand“ они уселись с шелестом шелковых материй, и начался разговор, легкий, дружеский, но как бы выжидающий впереди чего-то серьезного.
Сначала Мишель сказал серьезно: „сударыня“, и Май посмеялась над ним за это. Кузены! Это было смешно!..
Тогда он стал избегать обращаться прямо к Сюзанне или, говоря с нею, не называл ее, и вскоре он заметил, что молодая девушка соблюдала ту же осторожность по отношению к нему.
Слово помолвка не было произнесено, даже не было сделано намека на это, но оно было в воздухе, неизбежное, и Мишель испытывал впечатление невидимой сети, медленно ткавшейся вокруг него, готовой упасть на него, опутать его. Ему было, действительно, почти настолько же невозможно признаться в правде г-же Бетюн в присутствии мисс Северн, как и внушить мисс Северн мысль уйти, чтобы получить возможность объясниться с г-жой Бетюн.
Через несколько минут молодая женщина коснулась жгучего вопроса.
— Я была убеждена, что письму Сюзи придется искать вас в Париже, — сказала она, — и я рассчитывала видеть в Прекруа не вас, а ваш противный почерк.
— Я застал письмо моей кузины по приезде и собирался ехать в Прекруа, когда встретил вас вчера, но с вами было так много народу, что я воспользовался первым предлогом, чтобы скрыться, — ответил Мишель, солгав с изумившим его самого хладнокровием.
— Бедный молодой человек! Сама того не зная, я была очень жестока, изменив ваши намерения, — продолжала г-жа Бетюн. — А Колетта, как она относится к этому событию?
— Колетта ничего не знает, — сказал Мишель, чувствуя как он все более и более запутывается, но думая, что в эту минуту он по крайней мере ни в чем не погрешал против истины.
Комическим жестом Май подняла сложенные руки к потолку, затем уронила их на колени.
— Не делайте слишком больших глаз, моя дорогая, — воскликнула она, — г-н Тремор такой оригинал, которого никто и ничто не исправит… Колетта и я мы вас предупредили.
— Вам сказали обо мне много дурного… кузина?
— Много.
— О! я нисколько на это не обижаюсь, может быть были даже чересчур снисходительны?
— Если вы напрашиваетесь на комплимент, я вас предупреждаю, что вы его не получите, но я вам даю полную возможность оправдаться в наших обвинениях, — объявила г-жа Бетюн, поднимаясь.
И она добавила:
— Моя дорогая, вы — американка, а Мишель Тремор — уроженец еще мало известной планеты, поэтому мне дозволительно действовать вне французских условностей. До свидания!
Шум двери, затворявшейся за ее изящным силуэтом, прозвучал в ушах несчастного Тремора, подобно погребальному звону. Ему хотелось найти слова, чтобы удержать г-жу Бетюн, предлог, чтобы она осталась, необыкновенно находчивой фразой добиться у нее минуты терпения и удалить Сюзанну, но это ему не удалось. Раньше даже, чем он успел мысленно представить последствия этого бегства, голос мисс Северн возвратил его к нетерпящей отлагательства действительности после нескольких секунд беспомощного смущения, в продолжение которых самые нелепые мысли осаждали его ум.
— Вы оригинал — это правда! — говорил голос, подчеркивая последнее слово.
Мишель вопросительно посмотрел на свою кузину.
— Вы меня не узнали в первый момент в „Зеленой Гробнице“? — спросила она.
— Нет, — ответил он уклончиво.
— Когда вы меня узнали, почему вы мне в этом не сознались?
— Но я могу вам ответить тем же вопросом, — возразил, улыбаясь, Мишель.
И он доказывал себе с извиняющей трусостью, что в данном случае факт, узнал ли он или не узнал мисс Северн, имел второстепенное значение.
— О! я хотела позабавиться, — сказала просто молодая девушка. — В самом начале, правду говоря, я немного боялась вас, затем, когда я догадалась, кто вы такой — и даже раньше, мне кажется, — весь мой страх исчез. Тогда приключение мне показалось таким забавным, что я не хотела, чтоб не лишить его прелести, раскрыть карты. Я, однако, нисколько не подозревала, рассказав это приключение словесно г-же Бетюн и письменно моему другу Клоду, что рыцарь должен сыграть роль в моей жизни. Знали вы в тот момент, что я воспитательница Мод и Клары?
— Нет, — ответил Тремор.
Но хотя он прекрасно сознавал, что его увертки вели к тому, что делали его как бы соучастником в проделке Клода, он все еще не имел мужества объясниться и добавил, клянясь себе, что это отступление будет последним:
— Я знал через Колетту о вашем присутствии в Канне в одно время с г-жой Бетюн и что вы приехали туда с одной из ваших старых знакомых… Поэтому ваше появление в Прекруа не могло меня особенно удивить. Я думал, что Мод и Клара по прежнему находились под благополучным попечением мисс Сары.
— Ах, да! — воскликнула Сюзанна с забавным смехом, — вы подумали о мисс Саре, когда я намекнула о воспитательнице Бетюнов; значить вы не знали, что я живу собственным трудом? — спросила она серьезно.
— Колетта мне писала, что вы сопровождаете мисс Стевенс в качестве лектрисы, — возразил с живостью Мишель.
Только бы Сюзанна не заподозрила его в этом постыдном предрассудке: презрении к женщинам, зарабатывающим средства к существованию!
— Мой бедный дядя Джон оставил мне все свои сбережения, но они были не особенно велики, я — небогата. Необходимо чтобы вы это также знали, — продолжала с той же серьезностью мисс Северн. — Ведь это очень маленькое приданое шесть тысяч долларов? Неправда ли?
На этот раз у Мишеля вырвался возглас протеста.
— О! сударыня!
Сердце его сжалось; он опять осыпал себя упреками при мысли, что это дитя может быть заключит из отказа, после таких долгих колебаний, что на его решение могли иметь какое-нибудь влияние вопрос о приданом или какие-нибудь предрассудки. Теперь необходимо было высказаться, непременно, под страхом показаться нечестным человеком; Мишель даже боялся, не потерял ли он уже право объясниться?
При выразительном восклицании своего кузена Сюзанна улыбнулась и очень искренно попросила:
— Прошу вас, называйте меня Сюзанной. Я не знаю, суждено ли нам стать мужем и женой скоро, но я убеждена в том, что попрошу вашей дружбы.
И она просто и мило протянула свою маленькую ручку.
— Благодарю, — сказал Мишель, сжимая доверчивую руку.
Право, эта уверенность Сюзанны, когда он вспоминал о той задаче, которую ему нужно было исполнить, была ему настолько дорога, что некоторое волнение, вызванное столько же смущением, как и благодарностью, прозвучало в этом „благодарю“ лишая его всякой подозрительной пошлости. Но владелец башни Сен-Сильвера запутывался все более и более. Напрасно он призывал на помощь всю свою волю, все свое искреннее желание действовать честно, слова застревали у него в горле, и он не в состоянии был сказать:
— Я ждал этого момента, желая сообщить вам, что вы были обмануты глупо, гнусно…
К тому же мисс Северн не считала их помолвку окончательной. Что обозначал ее намек на возможный разрыв? Хватаясь за этот предлог, Мишель цеплялся за надежду на препятствие со стороны самой мисс Северн. Он ждал.
— У вас вид… необщительный в сегодняшнее утро, кузен?
— Я часто бываю таким, — подтвердил Мишель.
И он подумал, что вероятно молодая девушка удивляется его немного холодным или по меньшей мере странным манерам.
— Колетта мне об этом говорила; она мне много говорила о вас. Не думаете ли вы, что она немного желала нашего брака?
— Я в этом убежден… Она его очень сильно желала.
— Но?
— Но если ее немного слепая любовь ко мне не могла желать лучшего, мне кажется, что… ее нежность к вам могла бы быть более требовательной.
Мисс Северн принялась смеяться.
— Мне очень хочется повторить вам слова г-жи Бетюн: уж не добиваетесь ли вы комплимента?
— Комплимента? Ах, Боже! нет, я вас уверяю!
И невольно он сказал эту фразу с грустью.
Сюзанна замолчала, заботливо снимая сухой лист, приставший к ее платью, затем неожиданно, подняв нетерпеливым жестом волосы, сползавшие ей на лицо, она остановила на Мишеле свой открытый взор.
— Если мне захотелось с вами поговорить, — сказала она, — это потому, что… потому, что, откровенно, я не считаю себя женой, какая вам нужна.
Мишель вздрогнул.
— Почему?
— По множеству причин: во-первых, потому что вы необыкновенный человек, а я — маленькая ничтожная женщина. О! не протестуйте, вы меня так мало знаете, что похвала была бы слишком банальна. Затем, потому что вы что-то в роде поэта, прозаического поэта, если хотите, но мечтателя, существа, влюбленного в химеры… а я личность очень положительная. Вы, вероятно, заметили две категории „барышень-невест“: одна — девушек-мечтательниц, другая — материалисток. Я знаю третьих: молодых девушек — рассуждающих, к которым принадлежу я, так как я хвалюсь тем, что нисколько не корыстолюбива, но не могу ни в каком случае похвалиться тем, чтобы я была сентиментальна.
Между тем как она говорила, очень легко выражаясь по-французски с забавным американским акцентом, Тремор смотрел на нее.
В английском костюме с высоким воротником, бывшем на ней это утро, мисс Северн гораздо более походила на велосипедистку „Зеленой Гробницы“, чем на изящную барышню, виденную им накануне. Но она на нее походила, как старшая сестра; мальчишеская живость ее манер смягчалась женственной грацией. В „Зеленой Гробнице“ она показалась Мишелю маленькой и хрупкой; но она была лишь нежная и очень тоненькая с лицом цвета розоватого снега, того, который хлопьями падает в апреле с фруктовых деревьев в цвету. ее волосы, очень редкого пепельно-каштанового оттенка, очень мягкие, вились пышно, обрамляли тяжелыми естественными волнами ее маленькую головку, не нарушая ее легкой грациозности и завивались на затылке и на лбу, который красиво открывала прическа; ее рот красивого рисунка часто улыбался с искренним прямодушием, давая скорее угадать, чем увидать ее мелкие белые зубы; глаза ее освещали все лицо. Это были чертовски болтливые глаза, запечатлевшиеся в памяти Дарана, глаза голубые, немного влажные, сияние которых, однако, было веселое, подобно прекрасному солнечному дню; глаза, которые широко открывались, сгибая дугой брови, в удивлении перед всякой безделицей, или удлинялись, нежно кокетничая, опуская почти черные ресницы, чтобы скрыть лукавое выражение своих зрачков; глаза, которые, казалось, всегда хотели что-то сказать или о чем-то умолчать, оказать милость или испросить пощаду, сами по себе обладавшие обольстительной прелестью, высшей очаровательностью. Глаза эти, которые смягчили бы людоеда из „Мальчика с пальчик“, и часто являлись бы мечтам менее зачерствелого отшельника, чем обитатель башни Сен-Сильвер, имели своим соучастником мало классический и довольно дерзкий нос, трепещущие ноздри которого поминутно расширялись, как бы для того, чтобы лучше вдыхать в себя жизнь.
Сюзанна Северн везде прослыла бы за очень хорошенькую. Нужно было быть слепым или необыкновенно близоруким, чтобы не заметить этого, а Мишель обладал не худшим зрением, чем другие. Один момент, без всякого волнения любви, но с истинным удовольствием, он любовался этой тонкой красотой, как бы он любовался редким цветком.
— В „Зеленой Гробнице“, — продолжала Сюзанна, — вы могли впасть относительно меня в лестное заблуждение, если вам нравятся молодые девушки, мечтающие при лунном свете. В общем это было очень романтично, — хотя вы обошлись со мной как с младенцем, — эта встреча в руинах, и очень романтична моя мысль написать свое имя на стене! Я право не понимаю, что за сумасбродное настроение нашло на меня тогда?.. Я люблю легенды, вот и все… Мое прозаическое воображение „янки“ содержит вероятно маленький уголок романтики, это наследство моей бабушки, вашей тети Регины. Ах! вот она была романтична! Ради сильной любви пожертвовала всем — семьей, будущностью, родиной; однако, я часто ее видела плачущей, и никогда она мне не говорила о моем дедушке… Она не была счастлива. Внушила ли мне ее грусть какое-нибудь бессознательное недоверие, я не знаю; но я никогда в моих грезах не мечтала о браке по любви, таком желанном для некоторых… Мне кажется, великие страсти не моя доля. Вы помните мою французскую воспитательницу, ту, которая звала меня Занной? Бедная девушка! У нее был где-то жених, — она за него, увы, никогда не вышла замуж! — и, доверяя мне свои мечты, она была так смешна, что я задавала себе вопросы, если любишь и не делаешься несчастной, как бабушка, не становишься ли неизбежно смешной, как м-ль Жемье.
— Вы не ошибались. Очень часто бываешь в одно и то же время смешным и несчастным.
— К тому же охотно сознаюсь, что замужество и любовь меня одинаково мало озабочивали до смерти дяди Джона, — с большим спокойствием продолжала мисс Северн. — Моя простая, очень спокойная, очень легкая жизнь молодой девушки меня удовлетворяла: мои научные занятия были довольно серьезны, так как дядя Джон хотел, чтобы я была в состоянии преподавать; изредка — общество друзей и подруг моего возраста, так как он стоял за то, чтобы я не вполне была лишена развлечений; чтение, обыкновенно поучительное, (романы мало меня занимают); управление нашим маленьким хозяйством; заботы, которыми я окружала дядю Джона, заменявшего мне отца и мать, которых я совсем не знала, и бабушку, только что мною потерянную — этого было достаточно, чтобы ее заполнить. О! я себя не выставляю лучше, чем я есть! Я люблю красивые туалеты, красивые квартиры, роскошь во всех ее видах, но, когда я видела моего бедного дядю, работавшего ради меня в своей конторе в шестьдесят слишком лет, я была рада выучиться бережливости, и когда он возвращался, счастливый найти меня „at home“[17], я себя чувствовала такой же довольной, как и он, в кругу этих узких интересов… Затем… дядя Джон умер…
Здесь у Сюзанны не хватило голоса.
— Бедное дитя! — пробормотал Мишель.
— Дядя Джон умер… — продолжала она, — у меня было много горестей; тогда я почувствовала себя такой маленькой, такой слабой, такой потерянной, что в первый раз мне пришла мысль искать опоры, но в ожидании, так как я не была богата, я захотела работать. Моя добрая бабушка воспитала меня в католической религии, она дала мне французскую воспитательницу; ее последняя воля, уваженная дядей Джоном, состояла в том, чтобы на маленькую сумму, оставленную ею мне, я провела некоторое время во Франции и изучила здесь французский язык. За несколько времени до смерти она сказала мне: „обещай мне позднее, если твое сердце и твой долг не удержат тебя в Америке, вернуться во Францию и выйти замуж только за француза“. Я обещала. Я боготворила мою бабушку и через нее выучилась любить Францию, как вторую родину.
Оставшись одинокой на свете, я вспомнила все это, и так как мисс Стевенс желала повезти с собой в Париж и в Канн молодую девушку в качестве чтицы и способную помочь ей вести ее корреспонденцию, я уехала с ней.
— Чтобы искать мужа? — спросил с любопытством Мишель.
— Чтобы заработать немного денег сначала, а затем, чтобы получить больше шансов встретить француза, за которого могла бы выйти замуж, кузен.
И так как Мишель улыбался, она добавила:
— Я очень огорчена, если это вас шокирует, но скажите мне, когда родители хотят выдать замуж свою дочь, держат ли они ее взаперти? Если они хотят ее выдать замуж за промышленника, повезут ли они ее в артистический мир, или если за военного, в мир коммерсантов?.. Увы, я не имею родителей, которые бы позаботились обо мне в этом смысле… и вообще, предполагаете ли вы, что девушки, имеющие родителей, думают только об удовольствии потанцевать, когда их везут на бал? Раз я хотела выйти замуж, мне необходимо было хоть немного повидать свет и именно во Франции, раз я хотела выйти за француза. Но будьте уверены, что, если я искала мужа, как вы говорите, я нисколько не была настроена выйти замуж за первого встречного!
— Я вам благодарен, — сказал Тремор, кланяясь с некоторой иронией.
— Вы прекрасно делаете, — ответила ему напрямик молодая девушка, глядя ему прямо в лицо.
Затем с тем же спокойствием она продолжала.
— Я тотчас же нашла двоих. Сначала на пароходе, негоциант из Бордо, очень солидный, но скучный… и некрасивый. О, dear!.. а затем, в Канне одного голландца из Батавии, который не долго раздумывал — нужно ему отдать справедливость — положить к моим ногам свое имя с десятью миллионами и в шесть раз большим количеством лет. Это было на мой вкус слишком много миллионов и чересчур много лет. У меня не было идеала, слава Богу, но у меня была идея!
— А ваша идея?
— Моя идея была выйти замуж за человека молодого, который мог бы разделять мои вкусы и понимать их, достаточно выдающегося, чтобы я могла гордиться, идя с ним под руку, доброго и благородного, чтобы я могла иметь к нему полное доверие, достаточно умного, чтобы руководить к моему удовольствию своею жизнью и моею…
— Одним словом — совершенство?
— Это еще не все… я должна прибавить: довольно богатого, чтобы доставить мне роскошь, изящество, которые я люблю. Я никогда бы не вышла замуж за бедного. Я вам высказываю мои убеждения, я хочу быть искренней. Хижина и любовь, кусок хлеба, разделенный пополам и т. д. хороши в теории! Но вы знаете, как выражаются вульгарно: „когда в яслях нет более корма, то лошади дерутся“. Я предпочитаю особняк хижине и неизмеримо меньше хлеб — пирожкам… Я к тому же заметила, что браки по любви менее часты, чем это думают и… в особенности менее счастливы.
— Ах, вы сделали уже личные маленькие наблюдения?
— Много. У меня есть подруги, боготворившие своих женихов, которые проводят время, злословя своих мужей. Они ревнивы и невыразимо страдают из-за незначительных причин… Между тем как я вижу вокруг себя превосходные браки, которые при начале, вероятно, совершенно не были романтичны. Я не назову вам Бетюнов, чтобы вас не приводить в негодование; но Колетта и Роберт! Вот люди, любящие друг друга и не мечтающие о невозможном! Семейная жизнь Колетты — это мой идеал. И теперь, если бы вы нашли, что я очень разборчива и очень честолюбива для бедной скромной воспитательницы, я вам отвечу, честолюбива или нет, я вполне госпожа над собой; мое маленькое состояние защищает меня от нужды; работа надоедает, но не пугает меня; если я не выйду замуж, я быстро утешусь в этом. Я принадлежу, я вам в этом созналась, к категории рассуждающих молодых девушек… Когда вы мне оказали честь, попросив моей руки, я обдумывала. Не только вы мне кажетесь соединяющим требуемые качества, но вы еще к тому же брат Колетты, которую я очень люблю, племянник моей бабушки, которую я сильно любила, и мой кузен, которого я расположена также любить… Я не могла встретить лучше. Вот почему я вам ответила тотчас же „да“. Но я откровенна и очень честна. Если вы мечтали обо мне, как о совсем другой, если вы хотели быть обожаемым своей женой и проводить время в воркованье — берегитесь жениться на мне. Я буду для вас честной маленькой женой, добрым товарищем, когда это нужно, я вас буду уважать, буду любить спокойно, по собственному вкусу, я не знаю, хорош ли он… но я никогда не буду вас обожать. Я совсем неспособна страстно любить.
Сюзанна Северн произнесла эту маленькую речь со спокойной простотой и ясностью, которую особенно подчеркивал удивительно чистый тембр ее голоса.
Сначала Мишель слушал ее с удивлением, затем с чувством возмущения, наконец с снисходительным любопытством. Он догадывался по некоторому дрожанию этого чистого голоса, что здесь было несколько деланное мужество в этой чрезмерной откровенности, а взгляд двух чистых глаз давал ему понять, что наверно было много невинности под этой отвагой.
— Вы странное дитя! — сказал он.
— Не думаю, — возразила она, — только я не проводила половину моего времени, мечтая при звездах, а остальное за чтением романов; я знаю, что жизнь не роман, и что звезды блестят далеко от земли… Затем я чистосердечна, искренна сама с собой, что часто бывает довольно трудно… Но я понимаю, что изложение моих принципов вас удивляет. Вы думали, что я люблю уноситься в мир романтических грез, не правда ли? — добавила она, и ее тон придавал этим словам нечто непреодолимо смешное.
Мишель не мог не рассмеяться.
— Да, я считал, что вы любите „парить“, или вернее я этого боялся.
— Вы этого боялись? — повторила молодая девушка.
Она замолчала, подумала и решительно сказала:
— Мишель, в течение нашего разговора, я убедилась, что вы меня не любите. Зачем хотите вы на мне жениться?
У Мишеля потемнело в глазах; до сих пор он слушал без задней мысли, отдавшись на волю обстоятельств.
Но Сюзанна продолжала спокойно:
— Мое знание жизни, так же как и знакомство с романами, неглубокое; однако, мне кажется, если бы вы меня любили, вы не слушали бы с таким спокойствием то, что я вам только что сказала: мне кажется, вы бы уже ответили на мой последний вопрос… Следовательно, вы меня не любите и тогда… Я почти бедная, у меня нет семьи, нет связей… Почему желаете вы, чтобы я была вашей женой?
Вопрос был ясен. Зачем не был он поставлен раньше? Ведь теперь, после их разговора, молодая девушка имеет право думать, — если наконец правда ей будет открыта, — что человек, которому она так искренно исповедалась, насмеялся над ней и над ее доверием?
Мишель хотел сразу сознаться в вине Клода и своей, молить Сюзанну о прощении, но непреодолимый стыд заставил слова застыть на его устах, и он считал себя настолько же виновным в малодушии, удерживавшем его в продолжение целого часа, как Клода в его жестокой шалости. Один момент он уставил свой взор в арабески ковра, завертевшиеся перед ним, затем он поднял голову; его решение было готово.
— Вы были удивительно откровенны со мной, Сюзанна, и мне кажется, я должен ответить вам такою же откровенностью, — сказал он, в первый раз называя молодую девушку по имени. — Вы совершенно правы, раньше чем я вас выслушал, я вас очень мало знал, но Колетта решительно плохой портретист, потому что она дала вам совершенно ложное обо мне понятие. Очень возможно, что я не всегда был так разумен, как вы теперь; во всяком случае, я им стал, и, если когда-либо она встречала во мне восторженного поэта, страстного мечтателя, описанного ею вам, ей не удастся теперь никогда более его вновь увидать. Этот поэт был только безумец или даже глупец; далеко не обладая вашим благоразумием, он наивно верил, что звезды не недосягаемы, он верил также, что испытания каждого живого существа на земле должны бы служить темою самым пленительным рассказчикам для их прекрасных историй. Очень скоро, вы это увидите, действительность его образумила. Его постигло разочарование, подобное может быть тому, которое сделало вашу бабушку несчастной, а вашу учительницу — смешной, одно из тех разочарований, которые заставляли вас трепетать, когда они не возбуждали вашего смеха. Он к тому же и сам находил себя таким смешным и таким несчастным, что поклялся излечиться от этого злополучного горя от любви, — раз этот термин освящен обычаем, — и он так хорошо сдержал клятву, что вскоре почувствовал себя исцеленным навеки не только от горя, но и от любви… Тогда он воскликнул, что жизнь его разбита, и мне, право, кажется, что излечение последовало, потому что он умер… Я говорю о поэте, так как обломки от крушения были подобраны очень положительным человеком, вполне приготовившимся извлечь из них наилучшую пользу. Этого нового мудреца вы видите сегодня перед собой. Я не мечтаю больше ни о великой поэме, ни о великой скорби, ни о великом счастье, Сюзанна, и я отказался достичь звезд; только я не знаю, что мне делать с бедной, составленной из обломков жизнью… и я хотел бы отдать ее вам. Я не хотел бы быть более одиноким — мне хотелось бы иметь свой очаг, свою семью, обязанности, которые бы оторвали меня от эгоизма моих бесплодных скитаний по свету. И если я прошу позволения посвятить вам эту жизнь, предложить вам первое место у очага, то также потому, что я рассуждал, потому что я вас знаю, как умную и добрую, потому что вы также одиноки, как и я, и потому что Колетта вас любит. Вы видите, ваша искренность дала мне смелость быть также искренним. Это товарищество, о котором вы говорили, я его принимаю и чувство, которое я желаю для нас, — это серьезная и надежная любовь двух супругов, которых мало-помалу привязывают одного к другому разделенные радости и заботы. Я не смею, я не хочу сказать вам, что люблю вас пламенной любовью, которую имеет право требовать ваша прекрасная юность, но я могу вам поклясться, что ваше счастье будет мне дороже моего и что вы найдете во мне неизменную преданность и заботливость… Хотите быть моей женой?
Мишель долго смотрел на Сюзанну; он ждал с беспокойством слов, которые должны были произнести ее уста, надеясь еще неопределенно на отказ.
Но, улыбаясь незаметно дрожащей улыбкой, она ответила:
— Да, Мишель.
Когда Тремор в присутствии сияющей г-жи Бетюн прощался со своей невестой, он поднес к губам протянутую ему руку.
— Вам нужно кукольное кольцо, — заметил он, держа еще маленькие пальчики в своей открытой руке.
На лице молодой девушки не было более ни тени волнения. Она сложила руки с просьбой во взоре:
— О! пожалуйста, жемчужину, хорошенькую жемчужину, — умоляла она, — я их так люблю!
Дождь перестал; бледное солнце серебрило сероватую белизну облаков. Г-жа Бетюн и Сюзанна проводили Мишеля на крыльцо, и в то время, как он садился в седло, они оставались на нижних ступеньках, смеющиеся, болтливые, подрагивающие от сырого воздуха.
— До вечера, обед в 7 часов, — напомнила Май, когда Тремор удалялся мерной рысью своего Тристана с последним поклоном обеим дамам.
Как только он переступил решетку, молодой человек погнал лошадь; он испытывал потребность освежить ветром от быстрой езды свой разгоряченный лоб, утомить в неистовом беге свои возбужденные нервы. В продолжение нескольких моментов, испытывая восхитительное головокружение, оторванный от всякой мысли, благодаря силе чисто физического ощущения, которое всецело овладело им, он несся, рассекая воздух, с изумительной быстротой, не останавливаемый ни рытвинами, ни грязью испорченной грозою дороги; затем он опять замедлил ход лошади, вытер пот, струившийся с лица, и постарался собрать свои мысли.
Когда он покинул Прекруа, ему казалось, что он пробудился от кошмара, о котором он вспоминал неясно, но мысль о котором, однако, его осаждала. Но, увы, кошмар составлял одно с действительностью и не мог быть впредь от нее отделен.
Мишель Тремор только что связал себя на всю жизнь. С сегодняшнего вечера он должен вступить в свою роль жениха.
Теперь гнев, смешанный с чувством отчаяния перед непоправимостью совершившегося факта, подымался в нем, но все же, хотя пренебрежительно, его злоба щадила Сюзанну. Зачем и по какому праву требовать от этой девушки, чтобы она существенно отличалась от большинства своих современниц? И в силу какой путаницы представлений Мишель вообразил, что романтический идеал мог еще и в настоящее время занимать двадцатилетнюю головку?
Разве большинство хорошеньких девушек в белых вуалях, шествующих к алтарю под умиленными или насмешливыми взорами толпы и возвращающихся с опущенными глазами под руку с корректным и часто равнодушным джентльменом, разве все они идут к алтарю, поддерживаемые или увлеченные любовью?
Некоторые — лучшие — убеждают себя, что они любят и кончают со временем тем, что действительно их желание играть роль дамы и удовлетворить свое наивное любопытство переходит в искреннюю привязанность; другие — их очень мало — вступают в брак с глубоким могучим чувством, совершенно личным и свободным от всякого постороннего влияния, и раньше, чем отдать пассивно свою жизнь, отдают добровольно свою душу и свою мысль, — но сколько выходят замуж из честолюбия и тщеславия, если не из-за желания приобрести сравнительную независимость, или просто из подражания светскому обычаю и чтобы не рисковать остаться в старых девах?
Сюзанна, чувствуя себя одинокой, почти бедной и плохо подготовленной к ежедневной борьбе, искала в замужестве покровителя и средств, и нужно отдать ей справедливость, что, решив выйти замуж только за богатого человека, она, однако, считала недостаточным одно это качество для своего будущего мужа.
ее расчеты были несомненно более приличны, чем расчеты многих других и могли показаться достойными порицания только в глазах очень наивного человека.
Одаренная, к своему счастью, конечно положительным умом, спокойным воображением, немного холодным сердцем, тихим темпераментом, — это была молодая девушка, каких много и гораздо больше, чем это полагает большинство людей, готовых умиляться перед этими маленькими, таинственными и несовершенными существами.
Но здесь было еще что-то. Это честное дитя действовало, как честный человек. Верно, что вначале Мишель готов был приписать чему-то вроде цинизма, более или менее сознательному, откровенность мисс Северн, но почти тотчас же непорочное выражение голубых глаз остановило всякое непочтительное слово. Он почувствовал уважение к характеру своей кузины — уважение, к которому, однако, было примешано много горечи. Если Мишель предпочитал искренность, доходившую до отваги, сдержанности, походившей на лицемерие, то это только благодаря воспоминаниям прошлого!
Как бы то ни было, чувство досады молодого человека относилось только к собственному трусливому согласию, случайно данному, и за которое он упрекал себя не только потому, что, вызванные новой помолвкой, в нем оживали все прежние обиды, но потому, что он уже ясно представлял ту ошибку, которую он собирался совершить; странное дитя, так ясно ему изложившее свои теории, правильно смотрело, когда объявило, что оно не та, которая смогла бы его сделать счастливым.
Так как он мог предложить женщине, на которой он женится, очень буржуазную судьбу, он не хотел спорить против положительных идей мисс Северн. Брак по рассудку, пусть так!.. Но ведь не всякий брак по рассудку рассудителен.
Ушедший далеко от того времени, когда он преклонялся перед созданным его пылким воображением кумиром, Мишель, однако, знал, что, если бы он был вполне свободен в своем решении, то никогда не решился бы жениться на женщине, не отвечающей, хотя бы в некоторой степени, если не прежнему его идеалу, то по крайней мере, созданному им позднее, нравственному типу того существа, от которого он будет требовать, пусть относительного, счастья. А теперь, когда, оглядываясь назад, он увидел, что, благодаря стечению недоразумений, в которых он не был виновен, и глупостей, за которые он себя порицал, он допустил нелепое решение, мысль о котором вызывала у него вначале пренебрежительную улыбку, — дать себя обручить, подобно ребенку или слабоумному, — эта совокупность обстоятельств, роковых или созданных его неумелостью, представлялась ему настолько смешной и ребяческой причиной его решительного шага в жизни, что слезы бешенства выступили у него на глазах.
И между тем было бы достаточно немного проницательности, немного мужества и немного равновесия, чтобы избегнуть этой западни. Неужели простая шалость школьника могла его, человека зрелого, принудить совершенно изменить свою жизнь?
Он не понимал, он не был в состоянии постичь, каким образом он мог дойти до этого!
— Мое решение было так же рассудительно, как и ваше, — сказал он определенно мисс Северн; — мне хотелось, чтобы моя жена была добра, умна и чтобы Колетта ее любила…
Сюзанна была любима Колеттой, у Мишеля было некоторое основание предполагать, что она была добра и умна; но нужно было, чтобы достичь полной искренности, дополнить этот эскиз будущей жены рядом существенных и необходимых штрихов; нужно было честно заявить:
— Я желаю, чтобы моя жена была кротка, а я в вас угадываю своеволие, — немного домоседка, как я, а вы любите свет, — степенная, а вы любите движение, — очень женственная в манерах и во вкусах, а в первый раз, когда я вас встретил, вы носились по лесу одетая мальчиком…
— Жениться! Куда ни шло! — говорил и повторял себе Мишель, — я может быть женился бы в один прекрасный день… но жениться на женщине, не нравящейся мне — это слишком бессмысленно!
Сюзанна, пожалуй, не вызывала в нем отвращения, но, наверное, она ему не нравилась. Он доходил даже до того, что оспаривал ее юношескую красоту, очаровавшую его на один момент. Он находил мисс Северн то слишком тонкой и хрупкой, то наоборот слишком шаловливой, с, порой, мальчишескими жестами, с насмешливыми интонациями, которые его шокировали, как нечто анормальное, производя такое же впечатление, как если б он увидел напудренную маркизу в роде тех, которых можно видеть в портретных галереях XVIII в. верхом на велосипеде. Затем его сильно раздражал акцент, сохраненный ею, несмотря на то, что изъяснялась она грамматически правильно, — этот очень легкий и раздражающий акцент, от которого она никогда не избавится и который в то время, когда она говорила, как бы обрисовывался на ее губах.
Наконец, из встречи у „Зеленой Гробницы“, когда никакой серьезный интерес не волновал их, Мишель мог наблюдать молодую девушку такой, какая она в повседневной жизни, и из разговора, бывшего там, точно так же как из ее просьбы о жемчужине, „хорошенькой жемчужине“, он заключал, что она была до смешного дитя для женщины 22 лет, сердясь, забавляясь, смеясь, пугаясь из-за пустяков.
Насколько дети прелестны, настолько же женщины-дети невыносимы! И придется жить, жить всегда с этой женщиной-ребенком, с этой чужестранкой!
Мишель представлял себе еще Сюзанну, как второе издание Колетты, — Колеттой, такой же светской, такой же сумасбродной, но с меньшей беспечностью и с меньшей женственной прелестью. Он нежно любил свою сестру, но сколько раз он изумлялся неизменному терпению и веселому настроению своего зятя. А дом Колетты был идеалом мисс Северн!
Теперь Мишель насмешливо удивлялся, как мог он отвечать спокойно и миролюбивыми фразами на слова, одно воспоминание о которых его возмущало.
Между тем, было бы гораздо проще прервать все колебания такими словами: „вы правы, я безумец, я мечтал, что я любим… И Мишель смеялся, смеялся еще раз над своей собственной наивностью. Сказать, что он мог приписывать романтические идеи такой типичной резонерке, какой была мисс Северн! Романтизм и эта искусная велосипедистка, эта практичная молодая особа в неуклюжем костюме, слонявшаяся по лесу с дорожной картой!
— Ах! какую необыкновенную пару мы составим, — вздохнул молодой человек.
В башне Сен Сильвера Даран ждал, перелистывая альбомы.
— Ну, — неудачно поспешил спросить этот преданный друг, — женишься ты или не женишься?
Мишелю не следовало бы очень удивляться вопросу, так как он именно остановился на первом из предположенных решений, но по вполне человеческой непоследовательности факт, что Даран мог рассматривать, как возможное, безрассудное решение, только что принятое им, его раздражил.
— Убирайся вон! — ответил он раздраженно.
Он прошел через рабочий кабинет, чтобы пройти в соседнюю комнату, затем раскаялся, одумался:
— Ты позавтракаешь со мной, не правда ли? — сказал он на этот раз очень дружески.
И он добавил:
— Я безумец, Даран, и глупец! Я женюсь!
Часть вторая
I
Помолвка Мишеля, возвещенная в Канн, но без малейшего намека на оригинальное происшествие, вызвавшее ее, ускорила на несколько дней возвращение г-на и г-жи Фовель.
Колетта сияла. В течение этого последнего сезона, когда тесная дружба с Май Бетюн и с мисс Стевенс постоянно ее сближала с Сюзанной, она отдала свое восторженное и немного легкомысленное сердце своей маленькой кузине с открытым характером и хохотунье, которая так мило с ней болтала, играла с Низеттой, рассказывала истории Жоржу, составляла четвертого в висте Роберта. Затем, правильно или нет, Колетта, знавшая припадки уныния печального и одинокого в своей неудавшейся жизни Мишеля, была убеждена, что озабоченное чело, на котором сердечные поцелуи сестры не разглаживали морщин, прояснится от уюта счастливого домашнего очага.
И так как она была неспособна заниматься вопросом о приданом, ей казалось вполне просто соединить в жизни два существа, между которыми ее любовь уже устанавливала связь; поэтому она не задумывалась над тем, будут ли Мишель и Сюзанна соответствовать друг другу. Разве ее добрый большой Мишель не становился, как только он сам этого желал, самым милым из мужчин.
Что касается „маленькой Занны“, то она обладала всеми желанными качествами… Такая пленительная, такая забавная и такая веселая и со всем этим элегантная в своем совсем простеньком платье! В Канне все, включая Май Бетюн, Роберта и детей, были в восторге от нее и сожалели, что эта скучная мисс Стевенс ее эгоистично конфисковала для своего ревматизма и своей ипохондрии.
Никогда не жалуясь, замечательно тактичная и осторожная, бедное дитя добросовестно исполняло неблагодарную обязанность занимать и развлекать старую американку; иногда, очень редко, она появлялась в обществе, на вечерах, на garden-partiezs и на прогулках; как блестели тогда ее глаза, как бывал радостен ее смех!..
Милая маленькая Занна! Она заслуживала настоящего большого счастья… И вот желания г-жи Фовель чудесным образом осуществлялись, и пришло великое счастье! Разве это не счастье, выйти замуж за Мишеля?
Едва выйдя из вагона, молодая женщина бросилась в объятия Тремора.
— Где Сюзанна? — воскликнула она, всецело отдаваясь всегда своей, занимавшей ее в данный момент, мысли.
И она звонко два раза поцеловала в щеки своего брата.
— В Прекруа, — заметил этот со скрытым раздражением.
Затем он нежно поцеловал Колетту и маленького Жоржа, которого она держала за руку, поспешил навстречу сердечным объятиям Роберта и овладел Низеттой, бывшей на руках няни; уставшая от путешествия, она протирала себе глазки с восхитительной, томной гримасой.
— Здравствуй, Тонти, — пробормотала девчурка сонным голосом, произнося смешным фальцетом последний слог прозвища, данного ею своему дяде. — Где Сюзанна?
— Она вернулась в Америку, — возразил Мишель, смеясь этот раз, хотя все-таки еще раздосадованный.
Эта молодая девушка, любви которой он не добивался, казалось, должна была теперь завладеть всей его жизнью и портить ему все его маленькие радости.
Низетта также засмеялась, более искренно, вероятно, затем, опустив свою кудрявую головку на плечо Тонти:
— Глупый! — сказала она непочтительно.
И она вновь задремала.
Но за завтраком и позднее, в гостиной Фовелей, между тем как Роберт разбирал свою объемистую корреспонденцию, вопросы посыпались вновь; приходилось на них отвечать, приходилось принимать довольный и приятный вид, когда произносилось имя Сюзанны в сопровождении похвал, расточаемых Колеттой и к которым г-н Фовель присоединил свое осторожное замечание:
— Это прелестное дитя; Жорж и Низетта ее обожают, — заключил адвокат, как будто этот факт выражал все.
Г-жа Фовель была немного разочарована, узнав, что мисс Северн предполагала оставаться в Прекруа до от езда г-жи Бетюн, т. е. до того времени, когда Кастельфлор вновь откроет свои двери и совершенно возмущена, узнав, что Мишель не отказался от своего путешествия на Север.
— Послушай, ты с ума сошел? — воскликнула она, не сдерживаясь. — Если бы я была на месте Сюзанны, я бы на тебя обиделась до смерти.
— Почему? Сюзанна знает, что мое решение было принято несколько месяцев назад… и мы во всяком случае не обвенчаемся раньше осени и твоего возвращения в Париж.
— Следовательно, в продолжение трех месяцев вы не будете видеться?
— Два с половиной месяца, самое большее. И у нас останется потом столько месяцев, чтобы видеться!
Г-жа Фовель широко открыла свои прекрасные глаза орехового цвета.
— Какой ты смешной! — сказала она. — И однако, она тебе нравится?
— О! конечно, — ответил молодой человек. — Мы начинаем хорошо узнавать друг друга теперь, после того, как мы обедали три раза вместе и сыграли партию в крокет. У нее прекрасный аппетит и она восхитительно играет в крокет. Словом, это очень миловидная кукла.
— О! Мишель, кукла! — повторила г-жа Фовель.
А Роберт сделал следующее замечание:
— Я нахожу тебя слишком строгим. Зачем, черт возьми, женишься ты на ней?
— Чтобы доставить удовольствие Колетте! — вздохнул Тремор.
Он может быть приправил бы это замечание остротой по адресу Сюзанны, так как был в это утро в злом настроении, как вдруг Низетта, взобравшись на кресло, расположилась у него на коленях. Тогда он ее поцеловал и в то время, как маленькая племянница возвращала ему поцелуи с милыми ласками, легким прикосновением розовых пальчиков и восхитительным смехом, он подумал, что если бы некогда „очень миловидная кукла“ подарила ему в какой-нибудь день подобную Низетту, он привык бы и к американскому акценту и нашел бы извинение сумасбродствам.
— Если бы я мог у вас украсть Низетту, мои дорогие друзья, мне кажется, я никогда бы не женился, — заявил он, улыбаясь.
В продолжение минуты он любовался милой и смешной девчуркой с ее вздернутым носиком, нежными глазками, ротиком цвета вишни, ее длинными локонами и милой прядью волос, которая зачесывалась далеко назад и перевязывалась розовым или голубым бантом, как завиток маленькой собачки; затем он уселся подле своего зятя и начал спор о другом предмете, как бы совершенно забыв о Сюзанне.
Колетта и не понимала, как это возможно было отнять у нее Низетту: ее любовь к детям было единственное героическое чувство, свойственное ее маленькой птичьей душе. Даран не преувеличивал: ради них она решилась бы на все жертвы. Роберт занимал в ее любви второе место после детей.
Г-жа Фовель любила своего мужа, она его очень любила, отчасти любовью дочери, и в то же время с манерами принцессы давала себя лелеять, наряжать, ласкать этому серьезному человеку. Он же окружал ее нежными заботами, любовной снисходительностью, как бы боясь словом или слишком резким жестом опечалить или сломать своего прекрасного кумира со смеющимся челом, который был, сам того не сознавая, его отдохновением и радостью и из которого он никогда не пробовал сделать свою настоящую подругу и поддержку в жизни.
Высокая, тонкая, грациозная и красивая, с карими глазами, очень кроткими и немного холодными, походившими иногда на глаза ее брата, с тяжелыми, рыжевато-каштанового цвета волосами, приветливая и радушная по природе, достаточно умная, чтобы разговаривать о многих вещах с милой живостью и с забавным ребяческим упрямством, имея достаточно художественного вкуса, чтобы прекрасно одеваться, с тем изяществом и уменьем, которых не может заменить лучший портной, Колетта была одной из тех женщин, которым самые суровые люди бывают благодарны за то, что они красивы и веселы, не требуя от них ничего большего.
Находясь в дурном настроении, увеличивавшемся от победного восторга г-жи Фовель, Мишель доставлял себе удовольствие, говоря о Сюзанне, выказывать ей некоторое пренебрежение ироническими и чуть не злыми замечаниями, которые плохо передавали его мысль, сильно ее подчеркивая.
Мисс Северн была умна, гораздо умнее Колетты, и в особенности гораздо более образована. Затем она жила в совершенно несходной среде, далеко от парижских кружков, она не встретила на своем пути совершенно готовых идей, чтобы ими воспользоваться, и если ее личные взгляды не имели особенной философской ценности, обнаруживая полнейшее незнание чужих мнений, они имели прелесть оригинальности. Иногда эти взгляды выражались очень несовершенно, каким-нибудь забавным словом, смешно произносимым ею, с теми шаловливыми интонациями, которые шокировали Мишеля.
Постепенно тоном откровенной уверенности, который она так часто принимала, мисс Северн поставила Тремора в известность относительно всех своих вкусов и маленьких талантов. Она много читала и продолжала читать много, без системы, исторические и научные сочинения, путешествия, очень мало стихов и романов; она немного играла на рояле и пела, как все, умела одним взмахом карандаша набросать карикатуру человека, танцевала так же естественно, как другие ходят, ездила верхом с той же легкостью, как танцевала и могла скромно считать себя первой в теннисе.
В литературе, в живописи, в музыке и даже в политике она глубоко уважала „классиков“ — хранителей традиций, но она пылко интересовалась новаторами, вообще всеми умами, ищущими… даже, если они ничего не находили. Как видите, если это была кукла, то довольно усовершенствованная.
Каждый вечер, по раз уже отданному приказанию, чудный белый букет высылался из Парижа по адресу мисс Северн, но скучающий в своей роли жениха Тремор в оправдание своих редких визитов отговаривался необходимостью до своего от езда привести в порядок дела. Сюзанна к тому же упрощала эту роль тем естественным и дружеским тоном, который она тотчас же приняла, обходясь с Мишелем скорее как с настоящим двоюродным братом, чем как с будущим мужем.
Прельщенная возможностью провести лето в Кастельфлоре и не быть более ни секретаршей, ни воспитательницей, она нисколько не огорчалась и не удивлялась его от езду в Норвегию. Она заявила, что вообще она находила неприятным и даже смешным откладывать — если не было серьезных препятствий — путешествие, уже давно предрешенное. Это значило рисковать никогда его не осуществить.
Никто не спросил мисс Северн, что она подразумевала под „серьезными препятствиями“, и Тремор задавал себе вопрос, не подсмеивалась ли она немного своей снисходительностью к его путешествию, над самим путешественником, но лицо молодой девушки оставалось непроницаемым, никакой сдерживаемый смех не просвечивался в ее глазах. Решительно, странная девушка!
Тяготясь предстоявшей женитьбой, убежденный, что его жена ему сделает жизнь трудной и неприятной, Мишель пришел к сознанию, что он находил бы некоторое удовольствие в разговорах с Сюзанной, если бы мысль об узах, прикрепивших его к ней, не отравляла ему прелесть их разговоров; он нашел бы ее милой и занимательной, но уверенность, что придется слушать ее болтовню в продолжение всей жизни, представляла ему заранее скучными ее беззаботные слова и ее грациозную подвижность. Конечно, она была забавна! Но забавные женщины не всегда и не всех забавляют! Во всяком случае есть кто-то, кого они никогда не забавляют, и это именно их мужья…
Мишель провел в Париже неделю, следовавшую за приездом Фовелей. Привести в порядок некоторые дела, написать письма, докончить чтение, занести некоторые заметки и сделать кое-какие приготовления к от езду заняло почти все его время, и он ускользал, по мере возможности, от Колетты и поздравлений, которые при каждом его появлении в переполненной всегда гостиной его сестры, доставляли ему несколько неприятных минут. Однажды утром г-н Бетюн явился к нему со своими поздравлениями на улицу Божон, и он мог с некоторым облегчением убедиться, что Клод, если он и был автором знаменитого письма 1-го апреля, не хвастался своим соучастием в помолвке мисс Северн. Мишель желал, чтобы это смешное происшествие, которое Даран обещал ему хранить в тайне, оставалось насколько возможно неизвестным даже в ближайшем кругу.
Несколько дней спустя после визита Бетюна молодой человек встретил Клода у двери лицея Кондорсе, выслушал с бесстрастным челом приличествующее случаю поздравление, обращенное к нему, и ответил на него в тоне большой естественности, чувствуя, впрочем, что за ним внимательно следили.
Переходя к другому предмету разговора, Клод выбранил лицей, мешавший ему сопровождать его мать во Флоренцию и вообще встретиться со своими родителями в Дьеппе раньше конца июля; затем он перешел к женитьбе своего старого приятеля Тремора на его новой знакомой мисс Северн, которую он встречал в Канне во время новогодних каникул и затем недавно в Париже и которую осыпал дифирамбическими похвалами; она покорила его сердце положительно замечательным искусством в спорте. Он не рискнул задать вопрос или сделать какой-нибудь опасный намек, вероятно, надеясь на то, что его ни в чем не подозревают. Конечно, он был удивлен и даже немного испуган последствиями своей шалости. Может быть даже, эти последствия показались ему столь огромными, что он не мог допустить мысли, что на совершившийся факт могло оказать сильное влияние такое маловажное существо, как он, следовательно, ему не приходилось ни раскаиваться в своем поступке, ни им кичиться.
— Совершенно неожиданно, не так ли, старина? — спросил он своим низким, спадающим голосом.
— Именно, — ответил, смеясь Мишель.
— И шикарной же парой будете вы оба! — заключил он с восторгом. Затем, приподнимая портфель, который он нес переполненный книгами:
— До свидания, дружище, мы более не увидимся до осени. Кажется, в этом году предполагают зарыться в Дьеппе до начала охотничьего сезона!
— До свидания, мой Клод, не падай духом! — ответил Мишель, пожимая руку лицеисту.
И они расстались.
— До свидания, маленький негодяй! — добавил мысленно новоиспеченный жених. — Если бы я знал наверно, что это твоя проделка, я убежден, что не удержался бы от удовольствия надрать тебе уши.
Вообще же теперь, когда приближался час его от езда, Мишель, не очень строгий к другим и снисходительный к себе самому, был вынужден сознаться, что одной этой случайности, шалости Клода, было бы недостаточно, чтобы выдать его, безоружного, планам Колетты, и чувствовал себя готовым на уступки.
Нужно было возбуждающее веселье г-жи Фовель, чтобы вывести его из благодушной неподвижности, с которой он дал себе слово ожидать развертывания событий.
Уехать, все заключалось в этом слове! Вдали от Парижа и Ривайера он еще раз сможет оставить за собой настоящие заботы и отдаться радостям, столько раз уже испытанным, забвения своей личности, перевоплотиться некоторым образом, благодаря пребыванию в стране, отличной от родной страны.
Это наслаждение, он его сильнее чувствовал на расстоянии, восстановляя его в своей памяти, может быть, преувеличивая его, и опьянял себя воспоминаниями об этой полной приключений жизни, утомившей его в свое время, но которая, отступив в прошлое, приняла соблазнительный облик, представлялась ему внезапно прекрасной и притягательной, подобно всем благам, о которых сожалеешь, когда они потеряны, и которыми иногда пренебрегал, когда владел ими.
Два месяца беззаботности, перемен, два месяца свободы! Предвидимые в будущем события таяли, исчезали в тумане…
Уехать! уехать! да! в этом было все!
II
Накануне этого пламенно желанного от езда, Мишель обедал в Кастельфлоре, где г-н и г-жа Фовель только что поселились вместе с детьми, радостно встретив Сюзанну, свободную за отъездом г-жи Бетюн.
Архитектор, строивший Кастельфлор, подражал немного строителю Трианон[18], и Колетта омеблировала его в этом духе, но очень легко и свежо с уступками „modern style“ в выборе и распределении светлой, затканной букетами кисеи, в покрытых лаком стульях, в изящных этажерках, в оригинальных и милых безделушках, в больших стройных лампах с причудливыми абажурами, в нежной живописи, бледной и немного химерической, в длинных хрупких вазах, живых цветах, беспрестанно возобновляемых, в утонченном нежном изяществе, которое она любила и от которого ее красота получала гармоническую очаровательность. Парк с его громадными аллеями из грабин, высокими и тенистыми, как церковные своды, с его лужайками-долинами, с тенью лип и дубов, где там и сям в зеленой полутени белелись статуи, спускался отлого до Серпантины, скромного протока, приветливо ласкавшего берега парка. И к тому море цветов.
Сюзанна была очарована сразу Кастельфлором; она в нем вкушала наслаждение чувствовать себя свободной, и к тому в обстановке легкой и приятной жизни.
Она была наивно счастлива видеть вокруг себя лишь веселые лица и драгоценные вещи. И в этот вечер совсем изящная в своем платье цвета „мов“[19] она, подобно самой Колетте, составляла часть дорогой, но не крикливой роскоши Кастельфлора, как и те растения, распускавшиеся в саксонских вазах, подле пастушек в кружевных платьях.
Может быть она это сознавала. Она весело забавлялась всякою мелочью: партией бильярда, навязанной ею Мишелю до обеда и проигранной с неловкостью дебютантки, альбомом, перелистываемым ею, именем, произнесенным г-ном Фовелем, звучность которого казалась ей комичной, каким-нибудь словом Жоржа, которого бранила мать, гримасой Низетты, когда она приходила пожелать „спокойной ночи“.
В первый раз в том году Колетта велела подать кофе на террасе. Был чудный, ясный вечер, час счастливого отдыха; но Мишель не испытывал ни спокойствия, ни радости. Глубокая меланхолия приковывала его глаза к таинственной дали парка, на которую он пристально смотрел, склонившись на каменную балюстраду, слыша только шум разговора Сюзанны и Фовелей, из которого иногда долетало до него отдельное слово, удерживаемое памятью, хотя он не мог бы объяснить, почему именно это слово, а не другое.
Лежа в „rocking-chair“[20], приводимом небрежно в движение ногами в желтых кожаных башмаках, Сюзанна, Занна или Сюзи — ее называли этими тремя именами — часто смеялась чистым смехом, внушавшим Мишелю нечто в роде жалости, как что-то очень хрупкое; этот смех напоминал ему и маленький хрустальный колокольчик, вызывая минутами злое желание разбить его. Затем он оторвался от этого болезненного самоуглубления и приблизился к дружески беседовавшей группе.
— Разрешите мне папироску? — спросил он вяло, вынимая свой портсигар.
И так как Колетта ответила улыбкой, он посмотрел на мисс Северн.
— Дым вас не беспокоит? — машинально настаивал он.
Молодая особа дала более сильный толчок креслу и ее кристаллический смех посыпался вновь.
— Папироска? меня стесняет? Дорогой! дайте-ка мне одну.
— Вы курите? — воскликнул Мишель, тотчас же возвращенный к действительности и в одно и то же время и недовольный и находя это забавным; более, однако, недовольный.
— Я курила с дядей Джоном… очень часто! И я люблю курить; это очень приятно возбуждает. Какой вы, однако, француз, Мишель! Ну, папироску, „please“[21], дорогой!
— Как хотите, — лаконически ответил Мишель.
И протянув свой портсигар молодой девушке, он вернулся и вновь облокотился на балюстраду.
— Благодарю, Майк[22], благодарю, — повторила мисс Северн.
Она уже зажгла папиросу и собиралась ее выкурить в самой очаровательной позе, с закинутой назад головой, следя с видимым удовольствием за голубоватыми легкими спиралями, которые развертывались и затем таяли в темноте.
— Как хорошо жить! как хорошо жить! — напевала она, — я довольна, я довольна, я довольна! Я не желаю ничего более на свете. Этот турецкий табак восхитителен!
Г-н Фовель, до сего времени молчавший, между тем как Колетта наполовину одобряла избалованное дитя, на этот раз искренно рассмеялся.
— Это ваш последний день, моя дорогая, наслаждайтесь им! Когда Мишель уедет, вы не будете иметь права быть довольной и забавляться таким образом!
— Почему? — спросила она спокойно; ее маленький акцент придавал какой-то забавный оттенок самым простым фразам. — Разве он едет в Норвегию для того, чтобы скучать?
— Прекрасно сказано! — воскликнула Колетта.
Мишель повернулся.
— Я желаю, чтобы вы веселились, — сказал он с ударением.
— Благодарю.
— Во всяком случае мы сделаем возможное и невозможное, чтобы ее развлечь, — прибавила нежно молодая женщина.
— Ах! будет еще лучшее время в Ривайере, вот подождите сезона, Сюзи, — сказал г-н Фовель с шутливой напыщенностью. Через две недели вы в этом сами убедитесь.
— Бывают ли здесь в Ривайере во время сезона интересные люди?
— Прелестные люди! спросите Мишеля, — ответил адвокат, вспоминая, как избегал всякого общества его шурин, едва очутившись в башне Сен-Сильвера.
Одним прыжком Сюзанна поднялась, отбросила далеко наполовину выкуренную папиросу и пошла облокотиться на перила подле своего кузена.
— Майк, — сказала она, — не будьте брюзгой, назовите мне интересных людей в Ривайере!
— Имя им легион! — ответил Тремор из духа противоречия, желая любезностью показать несправедливость легкой насмешки г-на Фовеля.
— Это довольно неопределенно… точнее.
— Охотно, — продолжал Мишель с той же любезностью. — Есть Понмори, отец и пять сыновей!
— Пять сыновей, o, dear me![23]
— Это вас интересует? — заметил молодой человек немного иронически. — Трое младших еще дети; для вас значит имеют значение только двое старших, не так ли?
— Конечно, — подтвердила Сюзи с несколько вызывающей ноткой в голосе.
— Леону 28 лет, — сказал Мишель, вновь взяв тон покорной любезности, — это адвокат, серьезный малый.
— Холодный вид, бакенбарды и фразы! Я это вижу отсюда… дальше…
— Благодарю Сюзанна, — закричал г-н Фовель.
— У вас нет бакенбард, во-первых, затем вы прелестны и затем вы это так же прекрасно знаете, как и я. А другой?
— Другой? Гастон, — продолжал терпеливо Мишель; — ему 25 лет; его главное занятие, кажется, проедать состояние своей матери.
— Однако неглуп, этот! Затем?
— Затем есть еще г-н Ланкри, нотариус, ушедший от дел, и его дочь, г-жа де Лорж, носящая двойную фамилию с тех пор, как овдовела.
— Послушай-ка Мишель, мне рассказывали на ее счет истории… — перебил г-н Фовель.
— О! и мне также! — ответил, смеясь, Мишель.
— Расскажите их мне! — воскликнула с увлечением Сюзанна.
Мишель более не смеялся, этот вопрос его шокировал.
— Я их забыл, — возразил он холодно.
— Все равно, я их узнаю от Роберта. Г-жа де Лорж хорошенькая?
— Это как для кого, шик есть, но шик дурного тона, вот и все!
— А… затем, кто другие?
— Мой друг Жак Рео, только что женившийся и для которого я снял виллу „Ив“.
— Г-жа Рео красива?
— Прелестна.
— Блондинка?
— Брюнетка.
— А… затем?
— Сестра г-жи Рео, м-ль Шазе, очень милое дитя, Поль Рео — брат Жака…
— Очень милый юноша… О! его я знаю, — сказала спокойно Сюзанна.
Мишель сделал движение удивления.
— Вы его знаете?
— Он был в Канне прошлую зиму… мы играли в теннис, он… немного шалопай…
— Очень большой шалопай, — продолжал Тремор, обретший вновь свое хладнокровие. — Он вышел с дипломом из института гражданских инженеров скоро будет два года и окончил свою военную службу прошлую осень, но я сильно подозреваю, что он следует примеру Гастона Понмори с тою только разницей, что „проедаемое состояние“ на этот раз очень легкое, скоро будет все переварено. Жак огорчен беспечностью своего брата.
— Ба! у юности свои права! А затем, кто еще?
— Вы ненасытны, я не знаю больше никого. — Мишель истощил все свое терпение. В том состоянии духа, в котором он находился, этот разговор мог только его раздражать и мало-помалу вывести из себя.
По прежнему, опираясь обоими локтями на балюстраду, он наклонил голову на столько, что оперся ею на открытия ладони и замолчать.
— Твоя память меня сокрушает! — воскликнула Колетта. — А Лангиль, его ты забыл? Живописец, ты знаешь, Занночка? И Сенваль! Прекрасные люди, принимающие у себя всегда массу народа. И Раймонд Деплан, их кузен, друг Мишеля… Наконец, Сюзи, я могла бы еще прибавить Бокура, супрефекта, товарища прокурора, депутата округа, разных чиновников, священника и еще многих других лиц!
— О! хорошо, хорошо! Этого вполне достаточно для моего счастья! — сказала Сюзанна весело.
Улыбающаяся она повернулась к Мишелю, закуривавшему в глубоком молчании новую папироску.
— Вы не будете очень ревновать, — спросила она, — если эти господа станут чуточку за мной ухаживать.
— Ревновать? я? ах! Боже, нет, — возразил Мишель, яростно бросая спичку, которая потухла, упав на песок.
— Вы нелюбезны, мой дорогой?
— Почему? — поправился он более примиряющим тоном. — Я нахожу, что ревность оскорбительна. Я имею доверие к вашей прямоте, вот и все.
Она немного сухо рассмеялась.
— Frailty, the name is women[24], — пробормотала она тихо, и тем скользящим шагом, который временами у нее являлся, вернулась к Колетте.
— Я вижу, — решила она громким голосом, — что Ривайер — маленькая Капуя![25]
Через несколько минут, так как свежесть стала чувствительна для слишком легко одетых дам, все вернулись в гостиную и разговор продолжался, дружественный и немного вялый, как обыкновенно бывает между людьми, встречающимися каждый день. В половине одиннадцатого Мишель поднялся, чтобы прощаться. Он уезжал с одним из первых утренних поездов и потребовал, чтобы ни сестра, ни невеста не провожали его на станцию. Он дружески поцеловал Роберта, поцеловал Колетту, говорившую слишком быстро и голосом, дрожавшим уже в продолжение нескольких минут, затем он протянул руку Сюзанне.
— Я надеюсь, что вы сделаете мне удовольствие и будете отвечать на письма, которые я вам буду писать? — сказал он вежливо.
— Ну, конечно! до свидания и счастливого пути, Майк.
— Да поцелуй же ее, ведь это глупо! — сказала, смеясь сквозь слезы, Колетта.
Совершенно просто Сюзанна подставила свою бархатистую, как свежий плод, щечку, и Мишель прижался к ней губами. У него сердце немного сжалось, не потому что он собирался покинуть эту молодую девушку, бывшую его невестой, но потому, что эта молодая девушка, бывшая его невестой, расставалась с ним так холодно. И, повернувшись быстро к Колетте, он поцеловал ее несколько раз, прижав ее крепко к себе.
— Чем дальше, тем лучше! Она курит и, я почти убежден, флиртует! — думал он, быстро сходя с под езда Кастельфлора. — Решительно, она мне не нравится.
Когда мисс Северн задула свою свечу, множество мыслей порхали в ее голове, лежавшей на подушке, и тотчас же при мягком свете ночника, она дала им свободу:
— Ах! как мне хорошо! Я устала сегодня вечером. Вероятно, от прогулки в парке. Кастельфлор меня восхищает, и Колетта прелестна, Роберт также; я их люблю! Как приятно ночью это тиканье часов! Какая идеальная комната, такая свежая и вся розовая! Я люблю розовые комнаты; мне хочется иметь такую с мебелью Людовика XVI, шелк, затканный бледно-зеленым, и масса безделушек… Лишь бы только Мишель меня немного баловал, подарил мне много хорошеньких вещиц… Мне кажется, у него много вкуса. Будем ли мы счастливы, оба? Ба! В общем Мишель добрый малый! И я также! Его нельзя упрекнуть в том, что он, например, чрезмерно занять своей невестой! ах! нет! Г-жа Бетюн повторяла мне беспрестанно: „он вас обожает!“ Я наконец стала бояться, не слишком ли он меня любит… О! теперь я успокоена. Он даже не заметил сегодня вечером, что цвет „mauve“ мне очень идет. А „mauve” мне очень идет, все это находят… По моему, было бы нелепо требовать, чтобы женщина страстно любила человека, за которого она выходит замуж, но вполне необходимо, чтобы муж любовался немного своей женой… Роберт очень любит Колетту и между тем, я не думаю, чтобы Колетта когда-либо была без ума от Роберта.
Ее мысль на минуту остановилась на этом, затем вновь принялась бродить.
— Мишель говорил мне о большом разочаровании, оставившем следы в его жизни. Мне хотелось бы знать имя разочаровавшего его предмета, была ли она хороша… была ли она лучше меня. Мишель находит, что г-жа Рео красива; она брюнетка, г-жа Рео, я скорее блондинка… Я хотела бы знать, находит ли он меня красивой? Разлука его совсем не волновала… меня тоже нисколько… К тому же два месяца пройдут скоро. Презабавно будет все это общество. Я надеюсь, что ко мне все будут так же милы, как в Канне. Нужно заказать себе новое платье… или даже два… Мишель был менее спокоен, целуя Колетту, чем меня… Он очень доволен отъездом, я это понимаю… Такое прекрасное путешествие! По его возвращении осенью мы обвенчаемся… Какая странная вещь! Мне кажется вполне естественным, что Мишель мой жених, но я не могу себе представить, что в этом же самом году он станет моим мужем… Мой муж, мой муж! это смешно и это страшно…
Брови молодой девушки нахмурились.
Одну минуту она отдалась неопределенному страху перед новой жизнью, затем она закинула над головой открывшуюся из-под батистового рукава рубашки руку, между тем как ее веки смыкались;
— Он будет добр ко мне, — думала она, — я убеждена, что он будет добр ко мне. Я никогда никого не встречала, кто бы не был ко мне добр.
И совсем мирно, думая еще об удовольствиях, обещанных ей Колеттой, она заснула.
Осень была так далека! А лето предвиделось прекрасное, и пребывание в Кастельфлоре, составлявшее переход между кончавшимся периодом жизни, и тем, который должен был начаться, было как бы привалом между двумя этапами, стоянка веселая и покойная… Не могла ли бы она длиться долго?..
Спокойствие, с каким мисс Северн смотрела на будущее или по крайней мере ждала его, не стремясь в него вникнуть, именно эта беззаботность успокаивала опасения Мишеля, позволяя ему отдаться настоящему, забыть грозный завтрашний день в тот момент, когда он уезжал в новую страну.
Сюзанна тоже вступала в новую страну, страну роскоши и наслаждений, в которой расцвела Колетта и которая ей, маленькой американке, была неведома, но она чувствовала себя инстинктивно достаточно красивой, чтобы в ней блистать.
Все, что она рассказала про свою спокойную, легкую, немного слишком серьезную юность, было верно. Она страстно любила свою бабушку и своего дядю, она за ними ухаживала до последнего, окружая их бесконечной нежностью, и пока они жили, она находила удовольствие в серьезных занятиях, удерживавших ее „at home“, окруженная их любовью, радостно довольствуясь из светских развлечений „fivе о’сlок“, „dances“, игрою в теннис и прогулками на велосипеде или верхом, соединявшими ее время от времени с несколькими ее друзьями, молодыми людьми и молодыми девушками ее возраста.
Но она познала горе, затем труд и зависимость и вдруг неожиданно, после мрачного перехода, она увидела, как все предметы озарились. Сюзанна нашла родную семью. Вскоре она будет иметь свой собственный семейный очаг. Покамест от нее требовали одного веселья. Меланхоличная маленькая чтица мисс Стевенс наконец получила права на свою молодость, на свою красоту.
После того, как она чувствовала себя такой печальной, как было ей не отдаться в силу естественной реакции опьянению от радости, после того, как она была так серьезна, — не ценить удовольствия почувствовать себя немного легкомысленной, после того, как она трудилась ради существования, — не наслаждаться жизнью, не думая чего это стоит.
К тому же Сюзанна Северн была еще совершенно новичком, совсем ребенком в жизни, которую она в 22 года знала гораздо менее, чем какая-нибудь 15-летняя парижаночка с лукавыми глазками.
В этом Мишель не ошибся, и его можно было упрекнуть лишь в том, что он, как ревностный, угрюмый психолог, слишком преданный своему делу, чтобы не быть строгим, немного сгустил краски, рисуя себе характер своей молоденькой кузины. Сюзанна, привыкшая без запинки читать в своем собственном сердце, в котором она не находила еще ничего сложного, противоречивого или сбивчивого, впрочем, избавила его от долгих исследований. Она сама себя изобразила вполне искренно.
Но чего Мишель, такой искусный, каким он себя мнил, в анализе нравственных черт человеческой души, не смог понять, — это того, что в любой день в этом сердце дитяти могла проснуться душа женщины, что в этом создании, лишь начинавшем жить, мог существовать в зачаточном состоянии целый мир желанных для него или досадных мыслей и чувств, в ожидании случая, чтобы раскрыться, и благоприятной среды, чтобы развиться, подобно зерну, созревание которого подчинено известным атмосферным условиям.
Может быть эта жизнь уже трепетала под невозмутимой поверхностью.
III
Пароход, с назначением в Берген, на котором Мишель заказал себе место, отправлялся из Гавра только на следующий день. Молодой человек переехал залив на совершенно пустой в это время года палубе маленького пароходика, обслуживающего Трувиль, пообедал и, бродя по городу, добрался до закоптелой лавки антиквара в старой части города, у которого он мало-помалу, в течение лет, скупил большую часть тех чудес нормандского стиля, которые составляли меблировку башни Сен-Сильвера. Но в этот вечер он не сделал никаких покупок. Мысль о Сюзанне и будущем поневоле руководила бы им в выборе его покупок, и он чувствовал бы, таким образом, уже власть того, что было еще далеко, и чего он страшился. У него являлось отвращение ко всему, что могло его заставить заглядывать назад или вперед, ко всему, что могло привязать его ум к мысли о возвращении, роковую необходимость которого ему хотелось бы временно забыть.
Медленно он спустился по извилистым улицам к старинным домам, скудно освещаемым кое-где светом экономной лампы бедняков, огонь которой еле заметен сквозь толщу оконного стекла с свинцовыми переплетами. По мере того, как он шел, шум моря, глухой и вначале едва слышный, увеличивался в наступавшей тишине, заглушая людской уличный шум, уже смутный и как бы смолкающий в эти часы. На пляже было темно, как в магазинах на заднем плане его, примыкающих к традиционному, вымощенному деревом, променаду, где два месяца спустя будут разгуливать каждый вечер в один и тот же час и одним и тем же шагом столько знакомых, изящных и банальных силуэтов.
Пляж незаметно спускался до линии волн, угадываемой благодаря какому-то дрожанию теней; без кабин, палаток и зонтиков, он, хотя было время прилива, казался бесконечным и пустынным. Мишель добрался до дамбы и лениво облокотился на перила.
Местами фосфоресцировала вода, но в эту безлунную ночь море ясно было видно только под огнем маяка, блестевшего, как громадный брильянт, образуя на воде большой светящийся круг, изменчивые очертания которого терялись во тьме. Море приливало и отливало, бросалось бешено на деревянный вал, составлявший ему преграду и, как бы уставши от вечного и напрасного труда, жаловалось могучим ропотом. Мало-помалу при голубоватом освещении маяка, Мишель открывал в волнах определенные формы, воображая в них существа, человеческие маски, которые показывались вдруг в профиле гребня короткой волны или поднимались из бездны, чтобы тотчас же туда провалиться, ужасный клубок неразличимых тел, сказочных драконов, извивавшихся с беспрерывным урчанием пресмыкающихся. Он припоминал одно место в „Inferno“[26], мучение Анелло Брюннелески и двух других грешников, которых пожирают змеи и которые ужасным превращением становятся из людей пресмыкающимися, на подобие их мучителей-змей, между тем как те превращаются в людей. На море разыгрывалась на глазах у Мишеля эта ужасная сцена из „Ада“, „синеватые и черные“ змеи свивались в ужасные кольца, а люди извивались в ужасе, затем они с яростью сплетались и уже появлялись два существа, из которых ни одно ни другое не было похоже на себя, две головы соединялись, хвост чудовища раскалывался, члены человека срастались, утончались и покрывались радужной чешуей…
И в шуме волн слышались голоса, по очереди то шипевшие, то плакавшие человечьим голосом.
Другие еще голоса слышались в волнах, голоса более мягкие и более человечные, прощавшиеся и певшие о прошедших днях. Волны — чудесные рассказчики старых преданий.
Поглощенный кошмарным видением, Мишель однако их слышал, эти меланхолические голоса и понимал их. Затем, почувствовав на себе магнетическую силу взгляда, он повернул голову и неожиданно встретил глаза, узнанные им. В нескольких шагах светлый силуэт женщины стоял, облокотившись на перила.
— Вы, значит, не в Норвегии? — прошептала она.
Поборов свое удивление, а может быть также и волнение, Тремор уже раскланивался с графиней Вронской.
— Я уезжаю завтра, — тихо сказал он.
Фаустина прибыла в Трувилль третьего дня с друзьями, искавшими дачу на июль месяц, и сегодня вечером, под предлогом отослать самой телеграмму, она ускользнула из отеля, в жажде чистого воздуха и тишины. Между тем как она объясняла эти простые вещи почти покорным голосом, как бы извиняясь, что она здесь, Тремор невольно любовался ею, освещенною лучом, теперь, когда она сделала легкое движение, и ее лицо казалось ему очень бледным. ее очень скромный дорожный костюм делал ее как бы тоньше. Она казалась гораздо моложе и также более похожей на прежнюю Фаустину под своей маленькой соломенной шляпой.
Почему она так разумно объясняла свой приход, почему она сводила его к размерам явления действительности?
Таинственная, подобно этому морю, полному чудовищ или сирен, подобно этим воплям, трепетавшим в воздухе, между которыми Мишель не мог различить те, которые поднимались из волн, от тех, которые рыдали внутри его сердца, Фаустина Морель не должна ли была роковым образом появиться из фантастического мрака?
Тремор представлял ее такой далекой от него, в тот момент, когда она дышала подле него, в момент, когда, протянув руку, он мог бы коснуться ее платья… И он думал о всех тех житейских неожиданностях, когда считающееся отдаленным, на самом деле присутствует тут же, близкое, неизбежное.
— Вы уезжаете завтра? — повторила графиня.
— Да, сударыня, — ответил он лаконически.
Теперь, находясь ближе друг к другу, Мишель и Фаустина принялись вновь глядеть на волны.
— Не правда ли, какая странная вещь? — продолжала она медленным голосом. Я здесь нахожусь случайно, в такое время, когда обыкновенно сюда не приезжают… Вы были в Гавре, вы должны были сесть на пароход, и вот тот же случай внушает вам каприз провести вечер в Трувилле…
Она остановилась, колеблясь, затем, так как Мишель инстинктивным движением повернул к ней голову, она замолчала, и он не спросил ее, что она хотела сказать.
Змеи и грешники из „Ада“ по прежнему крутились подле свай дамбы, потрясаемой содроганиями, и сваи стонали под ударами волн, но молодой человек не следил более за ними. С другой стороны маяка два моряка разговаривали, не думая о гуляющих, неясные призраки которых, может быть им предстали минуту перед тем, и их грубые голоса терялись в рыдании волн.
Мишель чувствовал себя одиноким, странно одиноким с этой женщиной, которую он некогда любил.
Сильное волнение давило его. Один момент он почти отдался безумной мысли представить себе, что он спал долгие годы и ему снился тяжелый сон, от которого он только что очнулся. Графиня Вронская? Кто была она? Болезненный образ, исчезнувший вместе с лихорадочными видениями. Подле Мишеля билось непорочное сердце Фаустины Морель. Она находилась тут, доверчивая и чистая невеста!
Она и Мишель терпеливо ждали конца какого-то мучительного испытания; ничто их теперь более не разъединяло. Существовали ли на свете другие существа, кроме них обоих? Они этого не знали. Они любили друг друга, они были одни под небом и перед лицом моря.
Может быть на следующий день, или позднее, их унесет корабль далеко от этого берега, где прошедшее жило еще жизнью призрака, но они об этом не думали. Они избегали думать о чем бы то ни было, они хотели освободить свой ум от мыслей, слить свои души с этой водой, со всеми этими голосами, с этим мраком.
— Мишель…
Это было почти дуновение, но это имя, произнесенное той, которая его не произносила уже столько лет, будило воспоминания.
— Мишель, я от вас скрыла… Сегодня вечером у Черных Скал я вас уже заметила, затем, я вас видела только что, когда вы спускались к берегу… Моя мать была со мной; она знает мое сердце, она поняла, что я желала, стремилась с вами встретиться… Да, действительно, мне необходимо с вами поговорить.
Не отвечая, Мишель посмотрел на молодую женщину, и его глаза заблестели в полутьме.
— Мишель, — продолжала она. — Вы меня еще не простили, я не могу выносить вашу жестокость.
Тогда только он ясно вспомнил, что эта женщина, присутствие которой ему было приятно, причинила ему столько зла, и его охватил гнев.
— Вы думаете, — сказал он, — что мне было легко перенести страдание, причиненное вами?
Она продолжала робко.
— Мишель, я была очень молода… и я страдала. О! если бы вы знали, что это такое — бедность, бедность, заботливо очищающая пятна с шелкового платья, изношенного до ниток; если бы вы знали это существование без радостей и без надежд бедной и честной девушки, имеющей один возможный жребий — работать, чтобы жить… чтобы не умереть с голоду.
— Разве я вам предлагал бедность?
Странная улыбка скользнула по губам графини Вронской,
— Вы мне предлагали 60 или 80 тысяч франков дохода, а граф Вронский предлагал мне в 15 раз более! Эта перспектива мне вскружила голову. Я была безумна, я думала, что с деньгами можно все купить, даже счастье… Очень скоро, увы, я увидела свою ошибку… непоправимую…
Она говорила долго о разочарованиях и пустоте того существования, которое ее вначале ослепило, как мало-помалу восхищение богатством и тем, что оно дает стало казаться ей пустым и как часто, в часы сосредоточенного размышления, она принималась сожалеть даже о прежней бедности.
Мишель совсем не думал ее перебивать, он едва ее слушал или вернее он слушал ее певучий, притягивающий голос, не стараясь вникать в смысл произносимых ею слов. К тому же она не говорила ничего такого, чего бы он уже не угадал заранее, — условные, неискренние банальности; и он знал, что и в этот раз, если голос Фаустины становился задушевным, а ее лицо таким трогательным, то только потому, что она сама увлекалась совершенством, с каким играла свою роль, но он испытывал мучительное наслаждение дать убаюкивать себя этому лживому, но очаровательному голосу.
Однако через несколько минуть у него вырвался усталый жест.
— К чему тревожить тени? — сказал он. — Достаточно одного слова; вы меня не любили.
— Выслушайте меня, Мишель. Вы были единственным человеком, которого я когда-либо любила… но я не сознавала. Я не понимала… нет…
— А я вас так высоко ставил! — прошептал он, не отвечая непосредственно на ее слова. — Ни одна женщина в моих глазах, в моем сердце не могла сравниться с вами. Я себя считал недостойным вас, и вся моя жизнь была бы употреблена на то, чтобы заслужить вашу любовь… Вы были самая прекрасная, самая чистая и лучшая, я молился на вас.
Графиня Вронская покачала головой.
— Вы меня обожали, — сказала она, — любили ли вы меня? Вы любили женщину, имевшую мои черты лица. Вы любили во мне вашу идею. Ах! зачем говорят, что любовь слепа? Она, напротив, проницательна, настоящая любовь! Недостатки характера, даже пороки видит она и гораздо лучше, чем бы их увидели дружба или равнодушие, настолько ее созерцание страстно; но она любит, не взирая на несовершенство, любит, пожалуй, ради него, потому что любит личность, а не отвлеченность, нечто сверхчувственное; недостатки же составляют часть личности, неотделимы от определенного образа жизни и мыслей, придают ему отличающий его облик, наравне с самыми удивительными качествами. К тому же может быть — как парадоксально это ни кажется — любят действительно только тогда, когда, так сказать, удивляются своей любви, спрашивая себя: „но почему она?“… „почему он?“… и не находя на этот вопрос ответа, кроме ответа избалованных женщин или детей: „потому что так!“ Вы меня никогда так не любили. Вы слишком ясно сознавали это „почему“ вашей любви или, вернее, вы его очень искусно изобрели. Затем, вы поняли ваше заблуждение, и любовь исчезла вместе с этим великолепным, удовлетворявшим вас объяснением вашего увлечения… Вы любили ангела, идеал, фею, и мне, право, кажется, что вы презираете женщину; право, так!
Она опять замолчала, и волна еще громче пела в ушах Мишеля. Рыбачьи лодки возвращались со свежей морской рыбой, видно было, как скользили белые паруса в кругу света, затем терялись в полосе тьмы, чтобы вновь появиться дальше в дрожащем свете фонаря, вблизи порта.
С закрытым руками лицом, Тремор, казалось, не слушал графиню.
Наступило тягостное молчание; наконец она спросила:
— Верно ли то, что мне говорили? Вы женитесь?
— Это верно, — ответил он, не подымая лица.
— На американке?
— На моей кузине, мисс Северн — Джексон.
— А! Я не знала, что у вас есть кузина из Америки, — заметила молодая женщина с легким оттенком насмешки. — Поздравляю вас. Несомненно выгодно!
Он взглянул на нее почти жестко.
— Если вы намекаете на денежную выгоду, — сказал он, — ваша насмешка несправедлива. У мисс Северн нет ничего.
Фаустина опустила глаза.
— Тогда, — сказала она, оставляя наступательный тон, который было приняла, и говоря с глубокой грустью, — это она, наконец, ангел, фея?.. и вы ее пылко любите?
Мишель так неожиданно повернулся к молодой женщине, что она вздрогнула.
— Это обыкновенная молодая девушка, — сказал он, — и я ее не люблю; я женюсь, потому что я чувствую отвращение к одиночеству и потому, что хотел бы иметь семью, потому что я устал от путешествий и хотел бы привязаться к какому-нибудь уголку земли, потому что я разбил свою жизнь и хотел бы попытаться восстановить ее на новом основании. Вот и все! Ах! Вы думаете, что для меня могут еще существовать ангелы и феи!
Гнев, поднявшийся минуту тому назад, вновь охватил Мишеля, более раздраженный, более сильный.
В то время, как Фаустина, безмолвная, слушала его, он вдруг схватил ее обе руки и произнес тихим голосом, страстное дрожание которого он не был в состоянии сдержать:
— Но вы, значит, никогда не понимали, до какой степени я вас любил. Ах! Как я вас любил! Как все мое существо вам принадлежало, как вы одним словом, одним взглядом, одним дыханием, могли мною располагать; как мне хотелось унести вас возможно дальше, жить только для вас одной и быть уверенным, что вы будете жить только для меня; как я бывал ревнив, в какое я приходил иногда отчаяние и как я был глубоко прав в этом!.. А я был рожден, чтобы любить так безумно, исключительно, страстно, но также и свято, и на всю жизнь, клянусь вам!.. Тогда-то вы убили в моем сердце любовь или вы ее настолько унизили, что я более не люблю, никогда более не буду любить.
Заглушенный крик мольбы или любви:
— Мишель…
И побледневшая голова Фаустины, свободная от скатившейся назад шляпы, упала в страстном томлении на грудь Мишеля, ее прекрасные волосы касались губ молодого человека.
И он уступил обаянию этого прикосновения, его обе руки обвились вокруг беспомощных плеч, его губы погрузились с наслаждением в эту золотистую массу волос, требовавшую его ласк… Затем он увидел западню; очень мягко, с какой-то снисходительной и грустной деликатностью, он оттолкнул Фаустину, и долгий момент они стояли друг подле друга, не смея говорить, с глазами, обращенными на море.
Наконец, Фаустина прошептала:
— Вы меня более не любите…
И с той же скорбной мягкостью он ответил:
— Нет.
В эту минуту, более искренний и менее честный, он мог бы сказать: „я не знаю“.
Воспоминание о бедной маленькой Занне не мелькнуло даже в его уме, но он знал, что графине Вронской он не мог вернуть любви жениха Фаустины.
Даже веря искренности молодой женщины, он понял бы, что был обязан по отношению к той прежней чистой любви, по отношению к себе, по отношению к Фаустине не любить с кратковременным упоением ту, которой он мечтал отдать лучшую часть своей жизни и которую более не уважал.
Графиня Вронская провела рукой по лицу, затем почти бессознательно, инстинктивным женским движением, она поправила свои волосы, свою шляпу.
— Прощайте, — сказала она.
— Прощайте, — пробормотал Мишель.
Ему хотелось добавить, что он желает ей счастья, что он останется ее другом, но ему не хватало слов, он пролепетал что-то непонятное, и светлая фигура исчезла во тьме.
Мишель мог бы думать, что это был сон, если бы он не ощущал еще на своих губах шелковистую мягкость золотистых волос и во всем своем существе страстное волнение этого единственного, минутного объятия.
Это был конец романа, и он, невольно оплакивал мелькнувшее видение; ему бы хотелось задержать Фаустину, чтобы ее проклинать, но также и для того, чтобы ее еще видеть и слышать, чтобы опьянить себя еще горечью разрушенных упований, сожалениями о счастье, которого она не хотела дать… в свое время.
Строфа поэта, любимого особенно в минуты глубокой затаенной грусти, пронеслась в его уме и отозвалась в сердце:
Вы хотите знать от меня
Откуда моя к вам нежность?
Я вас люблю и вот почему:
Вы напоминаете мне мою юность!
Мишель не любил более Фаустину, но она напоминала ему его юность; и когда она исчезла во тьме, подобно видению, ему казалось, что он прощался со своей юностью.
На следующий день — еще раз — он покинул Францию.
IV
Когда поезд подходил к станции, Мишель выглянул в окно, чтобы встретить приветственную улыбку Колетты и, напрасно поискав на почти пустынной платформе хорошенький, тонкий силуэт, которого жаждал его взор, он почувствовал одно из тех жгучих и непоследовательных разочарований, которые так часты у впечатлительных натур и которые кажутся так несоразмерны при хладнокровном сопоставлении с причиной, вызвавшей их.
За вокзалом, под толстым ореховым деревом, дававшим некоторую защиту лошадям от еще яркого в пять часов пополудни солнца, его ожидал экипаж из Кастельфлора; но неожиданная телеграмма Мишеля не застала ни г-на, ни г-жу Фовель, уехавших с утра в Париж на целый день. Это мисс Северн отдала необходимые приказания. Эти подробности, полученные им от кучера, не рассеяли печальное настроение Мишеля. В противоположность многим людям, видящим в от езде только средство более полного наслаждения по возвращении комфортом и интимным спокойствием родного крова, Тремор давно бы отказался от путешествий, если бы каждый раз при от езде помнил с яркостью переживаний свои впечатления, всегда тяжелые или горестные, по возвращении.
Лесная дорога, соединяющая Ривайер с башней Сен-Сильвера, напоминала ему много мрачных часов. Часто, в конце довольно тяжелого дня, он чувствовал себя, катясь по ней, усталым от дальних странствований, испытывая в то же время отвращение к ожидавшей его монотонной жизни в „Голубятне“. Обыкновенно, Колетта, сидевшая подле него, свежая, как прекрасное утро, желала увлечь его в Кастельфлор, но Кастельфлор, слишком веселый и, в особенности, слишком светский, мало привлекал Мишеля в эти дни нравственной усталости.
Не поддаваясь дружеским настояниям, он одиноко возвращался в „голубятню Сен-Сильвера“, по контрасту чересчур угрюмую и чересчур пустую, но где он был свободен от белого галстуха и светской болтовни.
Сегодня, увы! совсем не нужно было выдумывать предлоги, чтобы отказаться от ласковых приглашений г-жи Фовель. Странная идея покинуть деревню в июле месяце при 35° в тени, чтобы очутиться в атмосфере раскаленного асфальта! А Сюзанна? Почему она осталась в Кастельфлоре, когда ей было бы так естественно сопровождать Колетту? Конечно, она побоялась пропустить „garden party“ у Сенвалей, „five о’сlоск“ у Понмори, или одну из тех прогулок в шумной толпе, приключения которых она несколько раз блестяще, в тоне живом и игривом описывала Мишелю в своих письмах. Письма, которым иные, несколько чуждые французскому языку обороты придавали особенную прелесть, письма, не лишенные ума, которые часто каким-нибудь удачным словом, меткой характеристикой, неожиданной проницательной оценкой какого-нибудь положения вызывали улыбку на уста того, кто их получал. Письма, не лишенные также сердечности, там где говорилось о Колетте и об обоих малютках, с милыми нежностями, но все таки письма легкомысленного ребенка! Письма девочки, веселившейся накануне, которая будет веселиться завтра и которая торопится заменить какую-нибудь часть фразы тремя восклицательными знаками, чтобы тотчас же снова идти веселиться. Ни одного разумного проекта, ни одного серьезного рассуждения, ни одного намека на будущее! Иногда Мишель сердился на Колетту за ее досадное влияние своим легкомыслием на эту розовую бабочку. Там, однако, в течение своего спокойного путешествия, в стране, не всегда возбуждающей удивление, но прелесть которой наполняет душу теплотой, молодой человек дал себе слово быть терпеливым и добрым, скрывать под постоянным благодушием, вниманием и заботами равнодушие, леденившее его. Он собрал в своем сердце, за неимением любви, целые сокровища снисходительности, за отсутствием элементов положительного счастья — то, что составляет первое отрицательное условие его, — мир душевный.
Вдоль фиордов, под голубым сиянием дня и белыми сумерками арктических ночей, между расплывчатыми и неуловимыми реальностями страны, где предметы и люди кажутся иногда призраками некоего исчезнувшего мира, образ Фаустины не покидал его.
Засохшая земля стучала под копытами лошадей, громадные тучи пыли поднимались, затем мало-помалу падали вновь на прежнее место, так как слишком спокойный воздух не мог осилить их тяжести. Синева неба постепенно бледнела у горизонта, где сливались в опаловые оттенки дали, зелень полей, засеянных овсом, и желтизна ржи. Над обильно сочными цветами, густо разросшимися среди колосьев, кружились нежные и золотистые при сиянии дня насекомые, похожие на произведения ювелира.
Мишель сильно любил в своем раннем детстве голоса стрекоз. Долго он не знал настоящего происхождения этих звуков, и когда он ложился в траву, чтобы лучше их слышать, он объяснял следующим образом свою ленивую позу: „Я слушаю, как поет солнце“… И в этот летний день „солнце пело“, и в его пронзительных звуках чувствовались как бы сверкающие жала; но Мишель, став взрослым, не находил более прелести в его пении. Он думал, что самые светлые лучи гаснут, как только они проникают в некоторые жилища, подобно тому, как самые юные лица внезапно становятся мрачными, попав в угрюмую среду.
Даран был в отсутствии, он проводил время в Кентукки у своего отца и должен был переехать в свой маленький домик в Ривайере только в сентябре.
Мишель принялся думать о теплом гостеприимстве Рео с желанием пойти постучаться в виллу „Ив“ и попросить себе места за столом маленькой семьи в этот одинокий вечер.
Башня Сен-Сильвера показалась на повороте дороги; вскоре карета остановилась у решетки. Между тем как слуги завладели чемоданами, Тремор вошел в сад. Цветущие лианы, казалось, переплетались здесь, чтобы защищать волшебный сон „Спящей Красавицы“; путешественник нашел, что вся эта дикая и буйная растительность, которую он однако любил, придавала входу в его жилище вид запущенности.
Он поднялся по аллее, густые неподстригаемые деревья которой пропускали на землю ослабленный бледно-изумрудный свет. Мишель воображал себе развалины заколдованного замка под влиянием этой аллеи дикого сада, как вдруг за крутым поворотом, где шпалеры зелени были ниже, он увидел входную дверь башни. У входа, как бы в рамке из серого камня, звездообразно убранной лютиками, Сюзанна с Жоржем и Низеттой ждала его. Маленькие ручки обвились вокруг тальи мисс Северн, две курчавые головки прижались к складкам ее платья, а большая кузина улыбалась приветной улыбкой, спокойной, но, казалось, расцветшей на летнем солнце, подобно всем этим цветам, которые украсились и окружили ее, приветствуя. И внезапно, в свете причудливого чувства контраста Мишелю показалось, что нет ничего естественнее, как найти здесь, посреди вьющихся цветов, стремящихся в высь, к небу, эти маленькие детские ручки и эту улыбку молодой девушки. Это была не невеста, будущая супруга, приветствуемая с волнением и радостью, но это были — на пороге, который он привык находить пустынным — жизнь и веселье, явившиеся в образе этих трех молодых и радостных созданий; это были сияющие глаза, протянутые руки, смех, готовый брызнуть.
— О, как вы добры, — пробормотал он, дружески пожимая руки мисс Северн.
В рабочем кабинете Сюзанна рассказала целую массу мелких новостей. Она отказалась ехать в Париж, чтобы присутствовать на завтраке у Рео, а также, чтобы угодить Низетте, и к тому же в это время не стоило ездить в Париж. Поэтому, так как Колетта и Роберт должны были вернуться только завтра, ей пришла мысль встретить своего кузена в башне Сен-Сильвера, и она завладела вместе с малютками голубятней; Антуанетта, старая няня, воспитавшая Мишеля и Колетту, чувствовала себя как бы бабушкой обоих детей последней и попросила позволения принять участие в затее.
— Кажется, что так более прилично, — заключила молодая девушка.
Мишель смотрел вокруг себя; все руанские китайские вазы были полны роз; на письменном столе овес и широкие полевые маргаритки высовывались в виде тонкого снопа из зеленой бронзовой вазы.
Сюзанна ответила на его взгляд.
— Это мы разорили сад… О! как красив этот ваш девственный лес.
Низетта ходила от букета к букету, указывая своему дяде все цветы, собранные ею самой. Жорж овладел толстой книгой и перелистывал ее подле окна.
— Вы не сердитесь, Мишель, что мы осквернили святилище?
— Напротив, я очень счастлив и очень вам благодарен.
Он вышел из комнаты на несколько мгновений, чтобы отдать приказания.
В буфетной, в компании Жакотты, Антуанетта пила чашку молока.
— Прелестную жену получите вы, Мишель! — сказала она. — Все ее любят.
Вместо всякого ответа Мишель улыбнулся. Он не вспоминал совсем о письмах, светская легкомысленность которых его часто раздражала; он забывал, что Ривайер был еще усеян замками и виллами, где маленькая собирательница свежих цветов смеялась и танцевала все лето; он помнил только, что у двери его дома встретило его веселое личико и что искусная женская рука разукрасила букетами его рабочий кабинет.
Когда он возвратился, Сюзанна рассматривала ковровые вышивки.
— Ваша голубятня прелестна! — сказала она.
— Однако немного скучна.
— Нет скучных жилищ, Мишель, есть скучные люди, и только.
Мишель взял на руки Низетту и повел Сюзанну из комнаты в комнату, благодушно рассказывая ей происхождение старой мебели, подробно вскрывая ее старинную красоту.
— Вы не страшились бы жить в этом старом жилище? — спросил он, забавляясь видом мисс Северн, такой молодой и такой современной, в амбразуре окна, где она уселась, играя прялкой.
— Три месяца в году? Нет, совсем нет. Это настоящий музей, которым я буду гордиться. И Кастельфлор так близок!
— Сюзи останется навсегда в Кастельфлоре, — заявила Низетта в сознании своего всемогущества.
Жорж, понимавший больше, презрительно улыбнулся.
— Глупая, — сказал он, — Тонти не захочет.
Обход башни Сен-Сильвера продолжался.
Внизу, в первом этаже, находилась обширная, круглая, еще не меблированная зала.
Мишель, смутно недовольный при намеке Сюзанны о близости Кастельфлора, сделал усилие и дружеским тоном сказал:
— Вы можете отделать эту залу по своему, если… захотите принимать.
— Я об этом думала, — ответила молодая девушка с большим спокойствием. — Но мне бы хотелось иметь старинную мебель, такого же стиля, как и остальная. Такую же мне хотелось также в мою комнату. Невозможно внести сюда безделушки! Достаточно, что я сама здесь помещаюсь! Великий Боже, какой анахронизм!
Это решение понравилось Мишелю и, когда они вернулись в кабинет, согласие было полное.
— А что если бы мы пообедали с вами! — предложила Сюзанна, когда стенные часы пробили шесть.
Послали нарочного в Кастельфлор и, как бы устраивая кукольный обед, молодая девушка уселась против Мишеля.
Дети смеялись и болтали в восторге от „праздника“, восхищались странными цветами на сервизе, кубками, заменявшими стаканы, и геральдическими животными, вытканными красными нитками на грубом суровом полотне скатерти.
Сюзанна говорила о Роберте и Колетте, о детях, о Кастельфлоре, об удовольствиях, которые она получила, о вновь приобретенных друзьях. ее глаза блестели, голос ее весело звенел.
— Вы очень любите свет? — спросил Мишель.
— Очень… хотя я его мало знаю.
— Потому что вы его мало знаете, — сказал он с ударением.
— Совсем нет, чем более я его узнаю, тем более я его люблю!
Мишель замолчал, и Жорж подхватил разговор:
— Ты знаешь, я езжу верхом! — объявил он совсем кстати.
Тогда Низетта быстро, задыхаясь и путаясь в словах, рассказала непостижимую историю о „младенце-лошади“, который был очень злой и с ел своего папу.
Взрыв смеха Сюзанны, такого молодого и искреннего, заразил Мишеля; но Жорж давил своим презрением девчурку, упрямо поддерживавшую достоверность истории. Ей это рассказал Поль Рео, и он даже знал „папу-лошадь“.
— Я даже думал о том, чтобы пообедать у Рео, настолько я чувствовал себя одиноким сегодня вечером, — сказал Мишель.
И он почувствовал благодарность, так как ему было бы тяжело бежать из под собственной кровли. Он подумал, что Сюзанна действительно была веселая, милая, приятная и что ее головка выделялась красиво и изящно на зеленых обоях стен.
— Видитесь вы часто с Рео? — спросил он.
Рео! Она была без ума от Рео. Как прелестна эта Тереза! Добрая, умная и такая простая! Так как г-жа Рео лишь на год старше Сюзанны, церемонные отношения между ними длились недолго. Через неделю они уже называли друг друга по именам; Симона Шазе, совершенное дитя, но какая милая! И Поль был превосходный юноша, и г-н Рео прелестный человек… От этих восторженных похвал хорошее настроение Тремора еще выросло. Ему казалось, что г-жа Рео должна была иметь на Сюзанну благотворное влияние.
Этот разговор продолжался, не смущаемый никакой задней мыслью.
— Я, однако, погрешаю против всех моих обязанностей, — воскликнула Сюзанна, — я вас не расспрашиваю о вашем путешествии… Есть путешественники, которые бы мне этого не простили…
— О! — заметил довольно меланхолично молодой человек, — путешественники любят говорить о своих путешествиях, чтобы рассказывать о себе самих… Я же не нахожу себя достаточно интересным, чтобы говорить о себе…
— Это не то, но у меня были ваши письма. Они были очень хороши, ваши письма. Мне казалось, что я читаю статью из „Revue des Deux Mondes“, — утверждала Сюзанна с тем спокойствием, которое заставляло часто сомневаться: шутит она или говорит серьезно.
Задавая себе вопрос, была ли эта фраза похвалой автору писем или наоборот критикой писем жениха, Мишель поклонился.
Она продолжала:
— Не скажу, чтобы это вызвало у меня охоту поехать на Северный полюс. Я там заболела бы сплином.
Тогда, находясь еще под обаянием страны, покинутой им, Мишель стал восхвалять ее меланхолическую и мечтательную прелесть, круговорот ее бурной и торопливой жизни, этот чудесный долгий день, эту обильную растительность, это лихорадочное веселье, которые, казалось, спешат появиться и расцвесть, как бы неся в себе сознание своей скоротечности.
Потом с предметов он перешел на людей.
Сюзанна слушала его, удивленная, заинтересованная, говоря сама лишь настолько, чтобы Мишель мог сохранить убеждение, что за ним следят и его понимают. До того в их разговорах он заставлял говорить невесту гораздо больше, чем говорил сам.
Но вскоре он остановился и принялся смеяться.
— Ну, — сказал он, — я поддался общей слабости путешественников и стал вам рассказывать похождения моего воображения в Норвегии. Часто упрекают путешественников в недостатке правдивости, жалуются на их лживые или мало искренние рассказы. Таким образом, люди вполне умные, возвращаясь с Востока, например, говорят вам: Восток, — но он не существует, я искал синевы, золота, великолепия, грез; я нашел грязные улицы, мало симпатичное народонаселение и брак базаров улицы Оперы! Тот, кто описал Восток, как страну чудес — солгал! Но тот не солгал, кто видел, действительно видел, — не сомневайтесь, — и прекрасное небо, и прекрасные мечети, он даль себя захватить этому неведомому, неизвестному ему до того, очарованию… Только первый путешественник, умный или нет, не был, конечно, неправ… И не спрашивайте меня, кто из двух путешественников видел правильно… Может быть, вы были бы теперь изумлены, если бы знали Норвегию!
По окончании обеда Мишель распаковал часть привезенных вещей: резьба по дереву, редкая, с чем то глубоко индивидуальным в замысле и в работе, вышивки с гармоничными и тонкими оттенками — работа норвежских крестьянок; Сюзанна покраснела от удовольствия, когда ее жених преподнес их ей. Со смехом дети овладели игрушками, привезенными им, и Низетта сжимала в своих объятиях куклу в финском костюме, больше ее ростом.
Но уже карета ждала в течение нескольких минут. Стоя перед зеркалом, выгибая свою хорошенькую талию, в черном атласном поясе, мисс Северн прилаживала свою вуалетку.
— Итак, вы не были скандализованы моим визитом? — спросила она через плечо. — Ведь у вас тут, во Франции, такие смешные. Вначале я была озабочена, постоянно спрашивая себя: принято ли здесь или нет, прилична ли я? А затем, баста! я решила быть самой собой! О! я буду вас конфузить, вы увидите, если не сегодня, то это будет завтра или позднее!
Он протестовала так как действительно, приехав тоскующим и не ожидая ничего веселого, он провел прелестный вечер.
Молодая девушка немного наклонила голову, чтобы застегнуть перчатку; вдруг она подняла ее и посмотрела своему кузену прямо в глаза; это была иногда ее манера.
— Майк, — сказала она, — хотите заключить со мной договор? Не будем изображать из себя жениха и невесту в жанре Манцони[27]!.. Раз уже выяснено, что мы не романтические влюбленные, и что нам не пристало ни одному, ни другой проводить жизнь, воркуя как голубки, будем товарищами. Вы увидите, я премилая, когда захочу; я не совсем глупа, я убеждена, что я сумею вас понять, несмотря на мои ветреные манеры… и мне с вами не скучно, нет, мне кажется, что вы на меня совсем не нагоняете скуки… Затем, со мной вы будете часто смеяться, как сегодня вечером, я в этом уверена… а для вас это будет превосходно, избегать ваших „blue devils“[28] … так как у вас бывают эти „blue devils“. О! не говорите — нет… Мы будем гулять, мы станем разговаривать, и так как мы не будем считать себя обязанными заниматься исключительно только самими собой, мы сможем быть любезными со всеми и прослывем за прелестных жениха и невесту… что разрушит все установившаяся понятия… Идет?
Она протянула ему свою маленькую, открытую ручку; он ее взял и пожал, улыбаясь:
— Идет, — сказал он.
Шаги лошадей замирали в отдалении. Мишель сел под деревьями. Восхитительная свежесть ласкала его лицо, ароматы подымались от травы, где трепетали бледные сияния. Вдали пели голоса, идеализированные расстоянием.
С глазами, устремленными то на небо, как бы забрызганное золотом, то на величественный верх башни Сен-Сильвера, весь в цветах, Мишель долго отдыхал в этой спокойной и мягкой полу-тишине.
Светлые решения, принятая им в те прекрасные дни, когда, облокотившись на перила, он следил за туманными гребнями норвежских гор, как бы двигавшимися навстречу пароходу, скользившему по зеленой воде, крепли в его сознании.
Он посвятит себя счастью этого ребенка, который не был избранной им подругой, но с которым столкнула его судьба. Он постарается развить в ней более серьезные мысли, более энергичную нравственную и умственную жизнь, но он будет иметь дружеское снисхождение к ее молодости.
Товарищи, — сказала Сюзанна, уезжая. Пусть будет так. Они будут товарищами, эти жених и невеста, которые не могли быть влюбленными, и таким образом, не играя банальной комедии, лицемерие которой возмутило бы Мишеля, они научатся понимать друг друга. Их характеры свыкнутся, никакое бессмысленное принуждение — рожденное задней мыслью никогда не выходить из официальной роли, — не помешает им обмениваться мнениями без притворства. Боязнь не понравиться или желание заставить себя более полюбить не будут внушать им тех действий, тех слов, надуманных или невинно рассчитанных, которые составляют почти тот же бессознательный обман; избавленные от заблуждений любви, от опасности идеализировать друг друга, они будут смотреть друг на друга правильными глазами, не ослепленными искусственным скоропреходящим светом.
До опасного испытания совместной жизни, между ними установятся мало-помалу отношения взаимных уступок, снисходительности, осторожности, кротости, которых она требует и которые, сразу навязанные, кажутся несправедливыми, горькими и иногда неприемлемыми, если глубокая любовь не превращает эти жертвы в радости… И может быть оно окажется прелестным, это товарищество?
Спокойный и свободный под этим прекрасным небом от всяких капризных желаний, Мишель припоминал все события вечера. Было так приятно смотреть на эти смеющиеся лица, так было сладко слышать эти веселые голоса! Одну минуту он забыл свою роль жениха, банальную, как букет, посылаемый каждый день из цветочного магазина, чтобы быть самим собою, и чем-то лучшим — существом молодым, беспечно веселым, не резонируя над своей радостью.
На следующий день в Кастельфлоре, с глазу на глаз со своим братом и после тысячи вопросов, Колетта заговорила о Сюзанне.
— Это была прелестная идея поехать пообедать с тобою; она удивительна, эта маленькая Занна. Она ничего не боится и всегда чувствует себя свободно, верхом, на велосипеде… Между бедными, которых она узнала во время своего пребывания в Прекруа, она избрала мать и детей одного крестьянина и каждую неделю, какая бы ни была погода, она им несет помощь; она почувствовала влечение к Терезе Рео и почти ежедневно ходит одна через лес, чтобы провести час в вилле „Ив“; она щебечет и вкривь и вкось обо всем, что ей приходить в голову, она презирает многоязычную молву, как свою первую куклу, и все это так просто, так открыто, так простосердечно, что каждый, наконец, начинает находить ее манеру действовать самой естественной в свете. При этом — француженка, француженка до корня волос, несмотря на свои манеры „янки“! Она тонкая копия с миниатюры тети Регины! Это — обольстительница. Ей достаточно показаться, улыбнуться и произнести два три словечка, чтобы „победить целый край“, как говорить Лангилль, который безумно ее любит и хочет поднести тебе ее портрет. Ах, ты мне дашь прелестную невестку!
— Было бы, может быть, более правильно сказать, что ты мне даешь прелестную маленькую жену, моя милочка, — поправил Мишель, улыбаясь, — но мы прекрасные друзья, Сюзанна и я. Правда, она для меня немного светская или я немного домосед для нее, как хочешь. Но при некоторых уступках с одной и другой стороны, это различие вкусов потеряет свое значение. Я раздумывал и стал очень благоразумен.
— Ах! тем лучше! — одобрила Колетта с убеждением. — Видя, как Сюзи искренно веселится, я часто себя спрашивала, не будут ли ее милые увлечения причиной ссор между вами.
— Зачем? У меня нет ни малейшего желания быть помехой ее радостям. Что я находил бы ужасным, это обязанность сопровождать Сюзанну во все говорильни к Сенвалям и К 0, но она слишком умна, чтобы требовать этого. И сознаюсь, я очень рассчитываю, что даже потом вы будете продолжать провожать ее в общество, когда у меня на это не хватит мужества. Видишь ли, Колетта, она еще совершенно молода, весела, могу ли я ей предложить существование сыча, которое нравится мне самому? Это было бы с моей стороны нелепо и жестоко.
— Ты будешь идеальным мужем! — предсказала Колетта, хлопая в ладоши.
Между тем Сюзанна входила, тоненькая в своей черной драповой амазонке.
— Ах! что-то мне подсказало! — воскликнула она, — это я вашу лошадь видела на дворе? Вы поедете меня сопровождать?
— Но Сюзанна, — начала Колетта, принимая вид матери, — не знаю, прилично ли это?
Молодая девушка скрестила руки и смотря прямо в лицо г-же Фовель:
— Прилично! — повторила она. — Ведь Мишель и я кузены!.. и даже жених и невеста сверх того! Стоило ли это в таком случае труда.
И она была так комична в своем негодовании, что молодой человек искренно расхохотался.
— Ну, Колетта, разреши! — сказал он. — Мне право кажется, что в деревне… и затем Сюзанна американка. Право можно ей простить лишний „американизм“.
Колетта также смеялась:
— О! дело в том, — заключила она покорно, — что одним больше или меньше!..
V
Май Бетюн рассуждала так:
— Сюзанна — американка, а Мишель выходец с какой-то малоизвестной планеты. По какому праву стеснять их условиями французских приличий?
В Ривайере рассуждали подобно Май Бетюн. Зная светские вкусы мисс Северн и привычки к домоседству Тремора, дикость этого последнего и независимость той, а также глубокую бесхитростность обоих, никто не удивлялся, встречая мисс Северн с Колеттой в обществе в те дни, когда жених туда не показывался, встречая ее в лесу или на дороге наедине с женихом в часы, когда Колетта еще спала или боялась жары. Эти обрученные, из которых по крайней мере один, вероятно, любил, так как, будучи богат, собирался жениться на молодой девушке без состояния, а другая, несомненно, была очень светской, так как, несмотря на любовь своего будущего мужа к уединению, она была радостью и очарованием всех гостиных Ривайера, — эти обрученные должны были, естественно, по своему понимать любовь и светские приличия. Конечно, они отказались от своей свободы только под известным условием, и оба согласились на высшую уступку — не навязывать своих вкусов друг другу; они превосходно умели обходиться с обществом так же, как друг с другом, т. е. как добрые малые. Свет, во всяком случае — свет Ривайера, нисколько не шокировала эта непринужденность, напротив, он продолжал принимать их с распростертыми объятиями, не только Сюзанну, страстно ему преданную, но и Мишеля, как только он случайно отрывался на несколько часов от сурового очарования башни Сен-Сильвера.
Чтобы оправдать свои редкие появления, брат Колетты объяснял их необходимостью закончить важную работу.
Знаменитая история Хетов спала еще в состоянии зародыша в папках библиотеки, но Тремор предпринял распределение и приведение в порядок своих последних путевых заметок, и этот труд, — созерцания недавнего прошлого, но уже привлекательного, как прошлое, увлек его. К тому же он был в хорошей полосе ясности ума, легкости пера и мирного настроения. Дописав последнее слово длинной главы или утомившись отделыванием более трудной страницы, он находил отдохновение в дружеском гостеприимстве Роберта и Колетты, играх детей и улыбающейся грации Сюзанны. Течением обстоятельств, никогда не налагая на себя обязательных визитов в Кастельфлор, он часто видал свою невесту, принимавшую его с искренней радостью.
Иногда, чувствуя потребность дружеского общения, он читал молодой девушке то, что он написал утром или накануне, и она слушала его с искренним удовольствием.
Он часто бывал изумлен и восхищен живостью и непосредственностью ума молодой девушки. Это был свежий плод, не вызревший еще на горячем солнце, не тронутый ничем порочным, красиво выглядывающий из листвы.
В свете, т. е. на вечерах, завтраках и обедах, которые в условиях деревенской жизни становятся более простыми, дружественными и непринужденными, Сюзанна, постоянно окруженная, веселилась с радостным сердцем, до опьянения. Мишель видал ее только изредка в этой блестящей роли, и когда он заметил, что она любила вальсировать, смеяться и нравиться, он дал себе клятвенное обещание не показывать недовольного вида, хотя сам очень враждебно относился к неразборчивости в знакомствах, к салонной болтовне, к смешанному обществу, являющимся следствием почти неизбежных ежедневных встреч. Он даже, как добрый малый, пошел на дальнейшие уступки не держаться постоянно нейтрально; не довольствуясь только тем, чтобы никого не смущать, ограничиваясь разговорами с серьезными людьми, когда другие развлекаются, он простер свою снисходительность до того, что стал организовывать шарады; он принимал участие в „невинных“ играх и чтобы решительно ничем не отличаться от мужской половины общества, болтал через пятое в десятое с г-жой де Лорж, утешавшейся вдовой, над которой все смеялись, вероятно потому, что она позволяла мужчинам говорить себе вольности и при случае говорила их сама с младенчески наивным видом, спасавшим положение.
Лично Сюзанной Мишель занимался с большой осторожностью, может быть преувеличенной, из боязни быть навязчивым. Когда, вспоминая о своих привилегиях жениха, — если этого требовали светские приличия, — он брал под руку молодую девушку или каким-нибудь другим способом выражал ей свое внимание, она его обыкновенно встречала так же удивленно, как и дружески.
ее улыбка обозначала тогда почти следующее: „ах! да ведь вы здесь… я очень этому рада!“ Он на нее впрочем совсем не сердился. ее постоянное радостное оживление занимало его иногда, как нечто совершенно ему непонятное. Но лучшим моментам своего „товарищества“ с Сюзанной он обязан был тем свиданиям с глазу на глаз, которые все стали находить естественными.
Мисс Северн была неустрашимая наездница. Три раза в неделю верхом на красивой бурой лошади, полученной однажды вместо букета от ее жениха, она вместе с ним объезжала окрестности Ривайера. И это были безумно-восхитительные поездки в открытом поле или по лесу, длинные разговоры под ритм равномерных шагов лошадей.
Эти прогулки в утренние, мирные и прохладные часы доставляли успокоение Сюзанне и Мишелю, одной — отдых от удовольствий, другому — от работ.
Однако, Тремору трудно было привыкнуть к „трансатлантическими манерам“ молодой девушки.
Так, он с большим трудом согласился на ее одинокие прогулки по полям или в лесу. Сотни раз Колетта предлагала провожатого, но американочка вооружалась против всякого стеснения в этих случаях и ей пришлось уступить. Мишель, решивший вообще не брать на себя роли опекуна, чувствовал себя тем менее имеющим на это право в одном исключительном случае, который его глубоко трогал тем постоянством, с каким эта ветреная Сюзанна отдавала каждую неделю бедной семье, жившей у опушки леса, лучшее чем деньги — несколько часов своей веселой жизни.
Однажды она изложила свои теории насчет благотворительности.
— Видите ли, Мишель, благотворительные заведения недостаточны, нужно им помогать, оказывая личную помощь, но помощь разумную, не разбрасывая беспорядочно свои средства, помогать, может быть, самому ограниченному числу бедных — все зависит от суммы, которой располагаешь, — помогать им и посвящать им также хотя немного своего времени и своего сердца. Я небогата, но я могла бы прекрасно раздать здесь или там монету в десять су, пару чулок, платьице… Чтобы получилось, если бы я так поступала? Помощь, которую я приносила бы каждому из этих бедняков, была бы настолько незначительна, что их нищета не была бы нисколько облегчена. Вместо этого, я избрала одну семью, семью Мишо, и все монеты в 10 су, всю одежду, все время, которое я могу дать, я им даю. Это немного, я знаю, — и я не хвалюсь, что избавляю их от нужды, своих бедняков — деда и внучку, работающих насколько хватает их слабых сил, чтобы заменить подле дряхлой бабушки и еще малолетних детей, умерших отца и мать, — но у меня по крайней мере есть радостное сознание, что удается облегчить немного их бремя. Они рады меня видеть, я им даю советы… да, сударь, и очень хорошие советы! Я разговариваю со старухой, я браню малюток, когда они грязные, я даже сама их иногда мою! Затем, когда они послушны, я им приношу гостинцев, а в это время Марсьенн, старшая дочь, очень искусная кружевница, работает не отрываясь… Кажется, дети стали более послушными в школе с тех пор, как я проверяю баллы, и дедушка утверждает, что все стало в доме более благообразно с тех пор, как я научила Марсьенну хорошо убирать комнаты и ставить цветы в каменные горшки. Дедушке нравится видеть в доме цветы.
Да, да, прибавила Сюзи, видя, что Мишель улыбается, что это ему нравится… Я не поэтична, и однако мне кажется, что не мешает примешивать к жизни бедных людей крупицы самой простой поэзии. Это еще идея моей бабушки! Я также снабдила Мишо книгами, не фабричным изделием, а забавными историями, живыми… Таким образом, они хоть на момент отвлекаются от своей монотонной жизни. Право, Мишель, у меня сознание, что я сделала добро Мишо… А через них я доставила себе столько удовольствия!
Это исповедание своих убеждений восхитило Мишеля. Кукла имела не только хорошо уравновешенный ум. Она имела сердце, а сердце и ум соединялись в желании и совершении добра. Он был снисходителен к велосипедистке, делавшей добрые дела, и устроил так, что монеты в 10 су стали гораздо многочисленнее в кошельке, который предназначался Сюзанной Мишо. Но он выказал себя менее податливым к „американизму“ своей невесты, когда он ее увидел однажды вечером, после обеда в Кастельфлоре танцующей „skirt-dance“ перед двадцатью лицами с самоуверенностью и мастерством, смутившими его.
Этот „танец юбки“, движения которого приближаются довольно близко к иллюстрированным Лойей Фюллер[29] и производящим с некоторых пор фурор в Англии и в Америке, был одним из больших талантов мисс Северн. Она его танцевала без усилий, легко, с трепетной грацией порхающей бабочки, в своей длинной, развевающейся фуляровой блузе цвета „mauve“, около 20 метров в окружности, которая поднималась при движении ее рук, образуя как бы два крыла, и действительно вызывала представление о бабочке, большой красивой бабочке. Моментами поза ее рук, головы, откинутой назад, ноги, согнутой для скользящего па, обрисовывали под шелковистой материей изящное совершенство бюста, талии, всего этого тонкого и стройного тела, и сообразно фигурам танца, хорошенькая кокетливая головка с сияющими от радости глазами качалась улыбающаяся или пряталась наполовину в складки платья „mauve“… Очаровательное зрелище!
Было невозможно отрицать наивную и вместе с тем женственную прелесть этого грациозного создания, так же совершенно невозможно не любоваться, хотя бы помимо воли, восхитительной живой маленькой статуэткой, окруженной обширным и мягким одеянием. Мишель должен был сознаться себе самому в могуществе этого очарования, которому он не мог не подчиниться, но он вспомнил, что и другие были тут, кроме него; ему казалось, что он читал в их глазах то, что он испытывал сам, и мысль эта стала ему ненавистна, возмутила его неожиданно, причинив ему почти ощущение физической боли.
Момент спустя, Сюзанна случайно очутилась возле молодого человека, и она увидела, что он не разделял общего восторга.
— Какой вы, однако, угрюмый! — заметила она весело, еще возбужденная своим триумфом.
Мишель упрямо уставился глазами на ковер; наконец он поднял голову.
— Послушайте, Сюзи, — сказал он, — этот танец мне настолько не понравился, что разве только будучи более лицемерным, чем это в моей натуре, я бы мог вас за него похвалить.
— „Skirt-dance“ вас шокирует, дорогой? Но ведь только это и видишь во всех гостиных.
— Это возможно, но я вам сознаюсь, что до сих пор я его видел только в Фоли-Бержер и что мне было очень неприятно видеть его сегодня здесь.
Мисс Северн засмеялась несколько принужденным смехом.
— Это безобразно?
— Нет, это… чересчур красиво…
— Вы находите невесту слишком прекрасной! — сказала она опрометчиво.
Мишель на нее посмотрел и очень легкая улыбка мелькнула у него на губах, между тем как выражение довольно трудно-определимое быстро озарило его темные глаза.
— Именно, — согласился он.
Розовая краска залила лицо мисс Северн, и она опять рассмеялась, качая головой, как ребенок.
— Хотите мне оказать одолжение, — продолжал Мишель очень серьезно этот раз, — не танцуйте более этот танец?
Она, казалось, взвешивала свое решение.
— Вы будете очень, очень довольны?
— Вполне доволен.
— И вы будете очень, очень милы? „en pour“[30], как говорит Антуанетта.
— Настолько, по крайней мере, сколько это в моей власти, — да.
— Ну, пусть будет так, я не буду более танцевать skirt-dance… теперь во всяком случае.
Мишель изумился этой покорности; он думал, что терпеливой кротостью он сумеет удержать свою невесту от ее маленьких эксцентричностей; он лично поздравил себя за то, что был тверд и имел мужество высказать свои нравственные принципы, очень разумные.
Он не знал, поняла ли Сюзанна сама это, — что вся его твердость могла оказаться напрасною. Если Мишель восторжествовал над неприученной к дисциплине Сюзанною — это было, на самом деле, следствием комплимента, найденного ею вероятно более лестным, чем все остальные, слышанные ею в этот вечер. Этот комплимент был едва заметно выражен тем, который никогда не обращался с ними к маленькой Занне, за исключением разве, когда хвалил ее посадку на лошади, ловкость в теннисе или ее доброту в отношении Мишо… Но Сюзанна могла его прочесть в глазах сурового рыцаря башни Сен-Сильвера.
К тому же Мишель не воспользовался этим первым успехом, чтобы часто взывать к духу покорности, который, ему казалось, он угадал в этот вечер в своей невесте.
Даже легкие тучки бывали настолько редки на их небосклоне, что более тонкий наблюдатель мог бы обеспокоиться этим постоянством хорошей погоды.
Что же касается Тремора, он с благодарностью ценил это и временами чувствовал себя удивительно спокойным, довольным, если не счастливым, а это то, чего он желал.
Хотя он сам не сознавался себе в этом, присутствие женщины в его жизни было ему приятно.
Оно становилось ему дорого, это сердечное братское товарищество, пленявшее при том чем-то более нежным, более тонким, неизменно сопровождающим даже самую спокойную дружбу мужчины с женщиной. Это „нечто“— целая бездна, которую иногда ничем нельзя заполнить, отделяет его от любви и, однако, кажется будто оно, по таинственному соотношению, хранит в себе особенную нежность, заимствованный от соприкосновения с любовью аромат, подобно тому, как растения без запаха остаются пропитанными острым и почти неопределимым ароматом от прикосновения к опьяняюще душистому цветку.
Это товарищество становилось ему дорого, не поглощая его, не преследуя его своими чарами, когда он оставался один; он наслаждался им на досуге, как теми солнечными лучами, пляску которых под листвой он любил наблюдать и которые так редко проникали сквозь толстые стены старой башни.
Мишель выбирал обыкновенно для обедов в Кастельфлоре те очень редкие дни, когда Колетта никого не приглашала.
Однажды вечером, около семи часов, когда он входил в маленькую гостиную, г-жа Фовель спросила его с некоторым волнением, не встретил ли он случайно Сюзанну.
— Сюзанну? нет; разве она вышла? Через минуту пойдет проливной дождь, — ответил он, пожимая руку, дружески протянутую ему г-ном Фовелем, продолжавшим читать, наклонившись под лампой.
— Она у Мишо уже, Бог весть, сколько времени, бедная малютка! Я начинала беспокоиться, видя, что она не возвращается, когда маленький Луи пришел сообщить, что его бабушка внезапно скончалась, и Сюзанна не захотела их покинуть, его сестер и его, до возвращения деда, который неизвестно где находится. Лошадей уже запрягают, и я надеюсь, что Сюзи не уйдет раньше приезда кареты.
— Какая храбрая маленькая филантропка! — воскликнул г-н Фовель, любивший почти отечески свою будущую невестку.
Тремор сел с недовольным видом.
— Я нахожу даже, что она чересчур далеко простирает свою филантропию и особенно самостоятельность, — пробормотал он. — Как раз подходящий час и время для молодой девушки быть вне дома!
Колетта сделала жест полного бессилия, и Мишель принялся разговаривать о безразличных предметах с Робертом; однако, когда пришли сказать, что карета готова, он поднялся.
— Я поеду за ней, — заявил он.
Старуха Мишо спала своим последним сном на постели, где в продолжение долгих лет она чахла, неподвижная, как брошенная, негодная к употреблению вещь. Свет двух восковых свечей заставлял трепетать линию ее худого и как бы помолодевшего профиля, выделявшегося на белой подушке, усеянной цветочками. Подле изголовья молились на коленях старик Мишо и Марсьенна, седая голова подле каштановой головки, согнувшееся тело, изнуренное нищетой, подле тела слишком слабого и слишком нежного для борьбы.
В едва прозрачной тени, освещаемой моментами колебанием восковых свечей, попеременно то вырисовывались, то исчезали неясные формы. Сюзанна сидела подле закрытого окна, и казалось, жизнь отсутствовала в ее взорах, устремленных на маленькие траурные огоньки. Она была очень бледна усталой бледностью, придававшей худобу ее лицу. Подавляющая тишина тяготела на предметах, с которыми, казалось, случилось нечто странное, как будто их неподвижность зависела в этот день от какой-то таинственной причины, и по временам чудилось, что дыхание приподнимало белую простыню, где угадывалась, неясно очерченная и уже ссохшаяся, не дышавшая более грудь.
Мишель остановился подле постели с непокрытой головой, с опущенным лицом, с безмолвными губами и с выражением серьезного волнения на лице, с тем почтением, которое составляет как бы молитвенное поклонение смерти. Затем он подошел к Сюзанне.
— Я вам благодарна, что вы пришли, — сказала она вполголоса, немного отрывисто. — Маленькая девочка спит, подруга Марсьенны придет на эту ночь, я могу уйти…
Услышав шепот разговора, старик Мишо и Марсьенна поднялись, оба плакали. Мишель протянул им руку без лишних слов, но однако очень сочувственно. Маленькому Луи он решил оказать помощь, о которой он не хотел здесь вызывать мысль, ту помощь, которую следует давать беднякам, затем, чтобы они могли спокойно плакать в горестные, трудные для них часы.
Теперь Мишель думал о Сюзанне, только о Сюзанне, испуганный ее бледностью, возбуждением ее сухих и слишком блестящих глаз. Быстро закутав ее в плащ, безмолвную, пассивную, не пытавшуюся помогать ему каким-нибудь движением, он вырвал ее от благодаривших Мишо и увлек за собой из дома.
По прежнему безмолвная, мисс Северн прижалась в угол кареты; лошади ринулись вперед.
— Какой грустный день! Колетта очень о вас беспокоится…
Тремор произнес эти слова машинально и без всякого порицания. С жестом чрезмерной усталости, Сюзанна не дала ему продолжать.
— Я сделала все, что могла, чтобы никого не беспокоить… Я послала маленького Луи, как только стало возможно… Я не могла же оставить этих трех детей одних с их умиравшей, затем умершей бабушкой… Я сделала, что могла…
— Но, мое дорогое дитя, — воскликнул Мишель, — я вас ни в чем не упрекаю… мне только кажется, что вы чересчур много надеетесь на свои силы.
Она глубоко вздохнула, затем низким и прерывающимся голосом, как только что, она принялась рассказывать, что, придя после полудня к Мишо, она застала бедную женщину, заболевшую с утра, в агонии, между тем как дети, окружавшие ее, не представляли себе, что это была уже смерть. Она, Сюзанна, поняла это тотчас же. Маленький Луи побежал за деревенским врачом, за стариком Мишо и за священником, но все произошло так быстро, ужасно! До возвращения старика Мишо, несколько минут спустя после прихода доктора и священника, все было кончено. Вначале Марсьенна отказывалась верить правде; она целовала свою бабушку, звала ее, она…
Бедная девушка прервала свой рассказ:
— О! Мишель, — прошептала она, — если бы вы знали! Мне казалось, что я теряла бабушку и дядю Джона во второй раз, что… Я себя почувствовала одинокой, такой одинокой, я…
Глубокое рыдание без слез потрясло ее всю, она быстро повернулась и спрятала свое лицо в мягкую подушку кареты.
— Сюзи, моя бедная крошка…
Инстинктивным движением Мишель отдернул ее от угла кареты, в котором она хотела, одинокая, заглушить свое горе и привлек ее к себе. То была не ласка, даже не — по крайней мере сознательная — любовь брата, в этом стихийном порыве; только, если бы дитя, приведенное им к умершей бабушке, содрогнулось тем же самым рыданием, может быть, Тремор привлек бы его таким же образом к себе, прижал бы его к своему страдавшему и понимавшему страдание сердцу; но это было сострадание сильного к слабому, твердая и широкая рука, протягиваемая хрупкой руке.
Сюзанна отдавалась ласке, как дитя. В продолжение многих часов она боролась со своими воспоминаниями сироты, со своей женской нервностью, держалась энергично, мужественно, чтобы поддерживать и утешать других; изнуренной этими усилиями, ей казались теперь приятными эти убаюкивающие, успокаивающие слова.
С пересохшим горлом, с горячими глазами, она не плакала больше, но ее лоб лихорадочно прижимался к плечу Мишеля, ее рука сжималась в руке молодого человека; по временам дрожь пробегала по ее телу.
Несколько раз она пыталась заговорить. Мишель ей не позволял этого и говорил с ней сам очень кротко, утешая немного невпопад дружескими, сердечными, почти нежными словами. Затем, конвульсивные движения стали реже, маленькая ручка ослабла, усталая головка покоилась более тихо на его плече.
Мишель замолчал, боясь нарушить эту тишину, и несколько минут они оставались так, безмолвные оба, она разбитая и как бы уснувшая в отеческих объятиях.
Карета катилась. От времени до времени свет какого-нибудь дома мелькал в стекле; дождь шел, скучный, монотонный, такой же серый как сумерки.
— Я была очень нервна, очень безрассудна, — пробормотала наконец Сюзанна.
И, высвобождаясь, она провела рукой по лбу и глазам.
— Вам лучше? — спросил Мишель заботливо.
— Да.
— Вы мне обещаете быть сегодня вечером благоразумной, не слишком думать о тех вещах, которые причиняют вам огорчения. Постараться убедить себя, что если ничто не может вам вернуть тех, кого вы потеряли, вы имеете теперь новую семью, любящую вас, заботящуюся о вас и желающую вашего счастья?
— Да.
Он смотрел на нее внимательно, в полутьме, пытаясь угадать выражение ее изменившегося лица. Карета остановилась перед подъездом Кастельфлора.
Когда оба проходили через переднюю, Сюзанна остановилась.
— Я вас не поблагодарила, Мишель. Вы были для меня настоящим другом… добрым, таким добрым!
Он также остановился. Как только что в карете, он взял руку Сюзанны, затем подержав ее, сжимая в своей и слегка улыбаясь, он обвил свою невесту немного необычным взглядом, который, казалось, шел очень издалека и как бы сквозь завесу.
— Это вы восхитительно добрая, — сказал он.
VI
— Прошу вас, милая барышня, оставайтесь спокойно один момент. Один маленький момент. Вам надоедает позировать? Я это понимаю, вы такая живая, такая естественная! ах, черт возьми! выражение глаз невозможно схватить!
— Да пейте же ваш кофе, Лангилль! — воскликнул Тремор, сидевший на веранде, в нескольких шагах от мольберта и читавший с нетерпеливым видом.
— Вы неблагодарный, Мишель, — упрекнула Сюзи. — Как! Вы упрекаете г-на Лангилля за его усердие — окончить поскорее мой портрет?
— Я его ни в чем не упрекаю… но я хочу, чтобы он пил свой кофе горячим… Право, смешно, уже выходят из-за стола!
Действительно, выходили из-за стола, но Лангилль, который писал уже в продолжение более часа до завтрака, чувствовал себя в настроении работы. Между тем как г-н Фовель, Колетта и г-н Бетюн, который был проездом в Ривайере, разговаривали в курительной за кофе, поданным по восточному, Сюзанна позировала, окруженная золотистым светом, с растрепанными волосами, с сверкающими глазами, с губами, как бы дрожащими еще от смеха или от песни.
ее светлый цвет лица, ее серое полотняное платье, чайные розы, завядшие от жары в ее руках, мягкая зелень растений, обвивавших решетчатую стенку веранды, гармонировали с очаровательным изяществом тонов.
В продолжение нескольких минут мисс Северн добросовестно оставалась неподвижной, затем она очевидно сочла свои усилия достаточными.
— Г-н Лангилль, я задыхаюсь! — объявила она, двигаясь в своем ивовом кресле.
— Отдохните немного, — согласился художник.
В Париже, в Ривайере Лангилль был завсегдатаем дома Фовелей. Колетта и Мишель знали с детства этого друга их дяди и обходились с ним, как с товарищем, как в то отдаленное время, когда художник неутомимо принимал участие в их играх.
Пятидесяти пяти лет, невысокий и нескладный, с простодушным и даже немного бабьим лицом, Лангилль никоим образом не осуществлял в физическом отношении законченный тип романтического или крайне модернистского художника. Его рот, оттеняемый слегка усами и не лишенный тонкости, и его буйная чаща волос придавали ему оригинальный вид. Но он не стремился изображать живописную фигуру; его талант, которому несколько вредила перед большой публикой слишком искренняя скромность, мог быть так же мало подозреваем в комедианстве, как и его наружность.
Может быть Лангилль был обязан своему неизменному прекрасному настроению духа, не отравляемому чванством, большим числом своих друзей. Очень общительный, он любил общество в обширном значении слова; однако, предпочитал маленькие интимные сборища, завтраки в тесном кружке, болтовню вокруг самовара, разговоры, не слишком банальные, но и не слишком тонкие, не слишком церемонные, но и не слишком вольные — немноголюдных собраний; — изящную и утонченную роскошь домашнего очага, где чувствовалось бы искусное и скромное влияние женщины. Лангилль предпочитал общество женщин, молодых или старых, но изящных, умных и тонко воспитанных, всякому другому. „Великий говорун перед Господом“, если не великий ум, Лангилль любил, кокетливо настроенный своей слушательницей, все равно 20 или 60 лет, расположившись с удобством в кресле, — рассуждать, рассказывать анекдоты, прибегая охотно к пословицам, поговоркам и т. п., с робкой заботливостью отделывая фразы и владея своей особенной манерой выискивать самое простое слово.
Ах! как он ими любовался, в качестве бескорыстного дилетанта, этими прелестными друзьями, этими любезными собеседницами! И инстинктивно, чтобы лучше высказать им свое удивление, прибегал к устарелым выражениям, более старым, чем он сам, и которые, вызывая их смех, все таки им льстили, так как эти выражения не были заимствованы из языка обитателей квартала Бют Шомон.
Сюзанна показалась Лангиллю восхитительной. При виде ее он вспомнил слова Беатриче у Шекспира: „Когда я родилась, звезда танцевала на небе“[31]. Эту пляску звезды, ему казалось, он видел в светлых очах молодой девушки, слышал ее ритм в ее голосе.
— В ней есть, — говорил он Колетте, — что-то от птички, от цветка, от прозрачного ручейка, да разве я знаю еще что? Она молода, весела, чиста, нет, она нечто большее — она сама чистота, веселее, молодость! Присутствие этой „мисс Весны“ освежает меня и делает мой дух светлее.
И он просил позволения преподнести своему другу Тремору портрет этой „мисс Весны“.
— О! какой у вас брюзгливый вид! — заметила молодая девушка, проходя мимо Мишеля, по-прежнему занятого перелистыванием иллюстрированных журналов, разбросанных на столе.
Она вошла в курительную, налила себе кофе и появилась вновь на пороге стеклянной двери с флаконом в руке.
— Я вам преподнесу своей белой рукой немного шартрезу, г-н, мой живописец. Вы его заслужили, не правда ли? — сказала она, с своей забавной манерой говорить, мило приподнимая углы губ.
— Если сударыня удостоите меня этой милости, — ответил Лангилль, поставив свою пустую чашку.
Мишель в свою очередь прошел в курительную.
— Идите выкурить сигару, Лангилль! — закричал он.
— Мой милый друг, вы меня соблазняете, но сигары мне вредны.
— Тогда папироску?
— Нет, благодарю, я более не курю… и затем, этим локонам не хватает легкости и… я не желаю во время позирования, — сказал художник, упрямо принимаясь опять за свою акварель.
— Но у вас еще достаточно времени!
— Послушай, Мишель, оставь ты этого бедного Лангилля в покое! — сказал смеющийся голос Колетты, пересиливая глухой шум разговора Роберта и Бетюна, в котором она только что принимала участие. Я желаю, чтобы он поступал по своему усмотрению, бродил или работал, курил или нет в зависимости от собственного настроения. В Кастельфлоре он у себя! Не так ли, дорогой маэстро?
— Благодарю вас, сударыня, благодарю!
Уже он вновь взялся за кисти. Теперь он обращался к Сюзанне, между тем как Тремор, не настаивая больше, уселся в курительной, не очень далеко от двери.
— Добрый Мишель! Какой любезный и предупредительный к своему старому другу! Посидите еще один момент, молю вас, барышня… Я еще вчера сказал Ланкри, говоря о нем и о вас: „какая прелестная пара! и как приятно в наш век прозы и презренного расчета встретить нежно согласных жениха и невесту, жениха и невесту, любящих друг друга!..“ Немного более в профиль, прошу вас.
— Могу я посмотреть?.. Ах! как это красиво… гораздо красивее меня, г-н Лангилль!
— О! милая барышня, какая ересь!
— Уверяю вас… ну, я опять благоразумна.
— Благодарю. Хорошо! Луч солнца в ваших волосах! Немного налево, так!.. Вы совершаете большие прогулки с Мишелем?
— Верхом, да, очень часто.
— Это восхитительно. В Ривайере есть прелестные уголки, тропинки, просеки, полные поэзии! И Мишель так прекрасно понимает простую природу этой местности.
— Разве Мишель очень любит простую природу?
— Он ее любит, как артист, барышня, а артист интересуется тысячью вещей, которых обыкновенный наблюдатель не замечает даже. Классики искали красоту в невозможном, романтики искали ее в исключительном, но она находится в легком, обыденном, и там-то настоящий художник умеет найти ее. Стебель травы, луч — и все его существо потрясено!.. Не двигайте так рукой, ради Бога… Ах! милая барышня, какое наслаждение и какая мука в одно и то же время вас рисовать. Какое наслаждение, когда, чтобы изобразить идеал, достаточно скопировать действительность, но какая мука найти эту действительность столь же непередаваемой, как и идеал.
— Вы право нелепы с этим портретом, мой милый друг! — сказал в эту минуту Мишель, стараясь принять тон шутки.
— Мишель прав, Лангилль, — подтвердил радушно г-н Фовель, не бросайте же нас всех ради Сюзи, черт возьми!
— Сейчас, мои дорогие друзья, сейчас… Одну секунду, — сказал Лангилль, отодвигаясь, чтобы рассмотреть свое произведение.
— Мишель, — позвала Сюзанна, — идите полюбоваться.
Мишель послушался приказания и обратился покорно, хотя неохотно, с несколькими комплиментами к художнику.
Пробило половина второго.
— Понмори и Рео явятся скоро… чтобы играть в крокет и в теннис, — воскликнула молодая девушка.
Лангилль привскочил:
— Понмори! г-жа Рео! так рано! Я не знал… Нужно пойти вымыть руки, — говорил он растерянно, — я отвратителен… Не беспокойтесь, Тремор. Милая барышня, благодарю вас за терпение.
Он рассматривал с печальным видом свои выпачканные красками пальцы, затем взял осторожно руку Сюзанны и приложился к ней губами:
— Вы ангел! — добавил он, удаляясь.
Как только он вышел, Мишель встал перед Сюзанной во весь рост со скрещенными руками.
— Сколько раз вы слышали историю о стебле травы и о луче, сколько раз? — спрашивал он с чем-то вроде бешенства.
Сюзанна заупрямилась.
— Но я слышала в первый раз.
— В первый раз!
— Конечно, в первый раз!.. Бедный, бедный, милый Лангилль, вы с ним обошлись грубо! Это неблагородно! А я его люблю, да, я его очень люблю…
— Я его люблю так же, как и вы, поверьте мне… Но мы посмотрим, когда вы услышите пятидесятый раз о стебле травы и о луче… К тому же у него манера говорить с женщинами и молодыми девушками, которая мне всегда не нравилась и меня раздражала.
— У Лангилля?
— Да, у Лангилля… Эти вечные мадригалы… И эта манера целовать вам руку! Разве это прилично?.. Но так как вас это забавляет, не будем об этом говорить.
Сюзанна разразилась смехом.
— Уж не ревнуете ли вы к Лангиллю? — воскликнула она. — Вы! К Лангиллю! Если бы это еще было к…
— К кому, скажите пожалуйста? — перебил Тремор, этот раз выведенный из себя.
Молодая девушка посмотрела на него с удивлением. Она знала понаслышке и даже немного из собственных наблюдений о вспышках дурного настроения Мишеля, но эта выходка из-за Лангилля ее поставила в тупик.
— Не знаю, — ответила она, мужественно встречая опасность, — к кому бы то ни было, но… О! бедный человек, он, находящий нас такими согласными!
— Мне кажется, это его не касается, наше согласие.
Автомобиль Понмори въезжал с большим шумом на посыпанный песком двор. Мисс Северн поднялась.
— Это в первый раз, что мы ссоримся, — сказала она с большим достоинством. — Я вас считала более вежливым.
И она вышла, направляясь к Колетте.
Это действительно была их первая ссора, но уже много дней она висела в виде угрозы, нарушая ровность их обычных отношений. Сюзи не имела времени предаться размышлениям. Появление г-жи Рео и ее сестры, следовавшее почти непосредственно за приездом Понмори, заставило ее поторопиться повести своих подруг к свежей акварели, где она узнавала себя с некоторым удовлетворением.
— Это мило, не правда ли? Он мне сделал немного большой рот, но это мило?
— Это прелестно, Сюзанна, маленькое образцовое произведение искусства по тонкости и грации. Этот славный Лангилль, какой изящный художник!..
Сюзанна бросилась на бамбуковый диван, смеясь, как безумная.
— Тереза, милая Тереза, Мишель ревнует к Лангиллю!
— К Лангиллю? — повторила г-жа Рео, смеясь также.
— О! знаете, наконец ревнует…
И мисс Северн весело рассказала, как все произошло.
— Как бы там ни было Мишель все-таки рассержен, — заключила она с менее торжествующим видом… Но он был неправ, следовательно, я не стану делать первые шаги… а так как и он их не сделает, это будет комично!
Г-жа Рео устремила на молодую девушку выразительный взгляд своих бархатистых глаз.
— Могу я быть вполне откровенна при моей дружбе к вам, Сюзи?
— О! да.
— Ну, тогда, слушайте меня, не занимайтесь расследованием вашей вины и вины г-на Тремора. Но, когда уедут докучные посетители, вложите мило вашу руку в руку вашего жениха и скажите ему: „мне кажется, вы были немного неправы, но сама того не желая, я причинила вам огорчение, и я не могу перенести этой мысли…“ Вы увидите, что он не будет сердиться.
— Однако… — возразила молодая девушка.
Колетта, Лангилль и Понмори, затем г-н Фовель и Мишель заполнили веранду; все спустились в сад, и всякий интимный разговор стал невозможен.
— Я думала, вы возвращаетесь в Сен-Сильвер, — сказала Сюзанна, видя, что Мишель также направляется к крокету.
— Я переменил намерение, — ответил он сухо.
В течение партии, когда Лангилль, увлекшись историей, которую рассказывал г-же Рео, пропустил свою очередь, затем, ошеломленный порицанием Мишеля, не попал в дугу, Гастон Понмори обратил внимание на дурное расположение духа молодого человека.
— Самые лучшие друзья ссорятся во время крокета, — возразила Сюзанна.
И лукавая улыбка осветила ее глаза.
Неужели Мишель серьезно сердился на ни в чем неповинного Лангилля? Но сама не имевшая обыкновения дуться, Сюзи ненавидела эту слабость у других, и вечером, так как Мишель обедал в Кастельфлоре, мысль, забавлявшая ее почти весь день, делала ее теперь угрюмой. Что Лангилль раздражал Мишеля, это было допустимо, но чтобы неудовольствие Мишеля отражалось на Сюзанне, это было возмутительно! Заключение: и чего этот скучный Лангилль не оставался у себя дома!
И молодая девушка меланхолично думала о веселом и счастливом месяце, следовавшем за возвращением ее жениха, о прекрасных прогулках, об увлекательных разговорах, показавших ей нового Мишеля. Как тепло вспоминал он их обоюдное обещание! Каким хорошим товарищем был он! Сначала Сюзи немного боялась Мишеля: она считала его таким холодным, таким серьезным, так выше себя; затем, незаметно, она решила, что он более застенчив, чем суров, более сдержан, чем холоден, и она поняла, что это превосходство без позировки имело свою прелесть.
Она находила удовольствие разговаривать с этим страстным любителем рыться в пергаментах, не презиравшим ее невежества; наконец, Мишель, не желая жертвовать собой Сатане, его великолепию и его деяниям, казалось, понимал, что маленькая Занна могла любить свет и давал согласие, чтобы она в нем забавлялась со всем пылом своей жизнерадостной молодости.
В то время счастливого мира, чтобы найти повод к какому-нибудь упреку, мисс Северн пришлось бы искать долго и много; и тогда даже она могла бы найти лишь такие мелкие поводы, которые конечно не заслуживали, чтобы обращать на них внимание… Эти мелочи пожалуй мучили ее немного больше, чем она в этом себе сознавалась, но она не ведала наслаждения растравлять полученные раны и прилагала напротив усилия относиться к ним с благотворным равнодушием.
Что она вспоминала с полным удовлетворением — это нежную доброту Мишеля в день смерти бедной старухи Мишо, и новое для нее чувство полнейшего доверия к нему, успокоившее тогда ту нервную тоску, те болезненные воспоминания, от которых она страдала. В этот день Сюзанна почувствовала, что она не была одинока и на следующий день это ободряющее впечатление еще более утвердилось. Затем, почти тотчас же все переменилось. Изо дня в день Мишель становился все более угрюмым, но также и более светским.
Теперь он принимал все приглашения вместе с Фовелями и только иногда избегал приемов в Кастельфлоре; но по аномалии, чем более он ездил в свет, тем менее, казалось, ему там нравилось, и его приветливость изменялась в обратном отношении к его видимому интересу к обществу. Даже поверхностно наблюдая за Мишелем, легко можно было увидеть, что, если к некоторым избранным он благоволит, как например, к Жаку Рео и его жене или еще к этой неприятной и жеманной г-же де Лорж, преследовавшей его своей болтовней, — другие лица, между обычными гостями Кастельфлора, внушали ему с некоторого времени нечто в роде антипатии. Так например, он часто сердился на Поля Рео, невзлюбил всех Понмори, не пропускал ни одного случая противоречить этому бедному Раймонду Деплану и не мог более выносить Лангилля.
Наконец, он стал порицать Сюзанну при всяком случае, хотя не открыто, глухо, взглядами и молчанием, выводившими ее из себя.
Всякий пустяк раздражал Мишеля; маленькие „американизмы“, которые он раньше извинял, вскоре, это очевидно, будут названы непристойными эксцентричностями. И ни одного дружеского взгляда, никогда ни одного комплимента, нежного слова! У Мишеля были „правила“… и затем, он был гордец! Сначала он старался обуздывать свою гордость, поступать против своих слишком суровых правил, но его властолюбивый нрав взял вскоре верх над этими миролюбивыми намерениями. Мишель желал маленькую, очень спокойную, очень сдержанную жену, очень хозяйственную, товарища, друга, — пусть будет так, но друга, который существовал, дышал бы только для него одного! Ах! Несчастный, как он попался! Она была красива и весела, и пленительна, и безумно любила удовольствия, невеста Мишеля, и она останется такой, будет смеяться, веселиться и ею будут восхищаться!.. Что тут дурного?..
Сердиться из-за Лангилля!
— Нужно, необходимо, чтобы мы помирились, — повторяла Сюзанна, желая еще в тот же вечер помириться с Тремором, так как молодой человек уезжал на следующий день на целых три дня.
— Но как нам помириться? как? — продолжала она себя спрашивать, в то время, как Тремор разговаривал с Робертом и Колеттой, отвечая только лаконически с холодной и церемонной вежливостью своей невесте.
Бедная, добрая Тереза! Какие иллюзии составляла она себе и как мало она знала Мишеля!
После обеда, однако, когда Тремор по своей привычке пошел курить на террасу, она нагнала его и облокотилась подле него на перила.
„Что нужно делать?“ — думала она, видя, что он не замечает или делает вид, что не замечает ее присутствия. И она вновь подумала о совете Терезы. Ему легко можно было последовать. Мишель выпрямился, с папироской во рту, с рукой на каменных перилах; ничего проще, как придвинуть к этой руке другую руку, и сделать так, как сказала Тереза. Один момент Сюзи соблазнялась рискнуть на это; нужно было только небольшое мужество. Ну!.. Но что скажет Мишель? Если он скажет что-нибудь злое или если посмеется, или даже если он будет иметь удивленный вид, Сюзанна прекрасно сознавала, что она ему этого никогда не простит.
Она положила свою руку в нескольких сантиметрах от руки молодого человека. Боже мой! Они казались созданными, чтобы соединиться, эти две руки, такие спокойные в эту минуту, такие миролюбивые, одна подле другой! И наконец, это не в первый раз будет, что маленькая ручка почувствует себя в большой… Сюзанна еще колебалась, но то мужество, которого она молила у самой себя, не являлось; нет, нужно прибегнуть к другому способу примирения. Для Сюзи, которая не была Терезой, и для Мишеля, не бывшего г-ном Рео, лучшая тактика заключается в том, чтобы забыть ссору и разговаривать, как обыкновенно. Тогда она храбро произнесла первую пришедшую ей на ум банальность.
— Мишель, — сказала она, — могу я читать роман Терье?
— Какой, мой друг? Терье написал большое число романов, — ответил довольно сухо Мишель.
Теперь не против Лангилля, но, вероятно, против себя самого, он был раздражен в эту минуту, и это состояние духа плохо настраивало его в пользу других.
— Последний вышедший, — сказала снисходительно молодая девушка.
— Ну?
— Я вас спрашиваю, могу ли я его читать; Колетта меня упрекает, что я вообще не в курсе новинок.
— Я не знаю, я его не читал.
— Ах! это конечно достаточная причина.
Мишель принялся вновь курить, устремив глаза на уже темный парк; через несколько минут Сюзанна начала вновь:
— Вы знаете, Пепа больна?
— Ваша лошадь? Да. Я ее даже осмотрел сегодня; это ничего.
Новое довольно продолжительное молчание.
— Мишель, я нахожу г-жу Рео очаровательной; чем более я ее знаю, тем больше я ее люблю,
— Ах! тем лучше.
— Мы будем часто видеться с ними в Париже, неправда ли? когда… когда мы будем женаты.
— С кем?
— С Рео.
— Если вам будет угодно.
Часы подвигались, но только часы, а не дела Сюзанны. Мишель должен был уехать. Смутно молодая девушка сознавала, что что-то в отношениях между нею и ее женихом будет непоправимо разбито, если они расстанутся так, и она испытывала тоску.
— Мишель, — сказала она вдруг, делая над собой большое усилие, — как вы были несправедливы к этому бедному Лангиллю во время крокета!
— У него страсть играть, а он не умеет держать молоток, — ответил с убеждением молодой человек, как будто бы выигрывать партии в крокет было одним из самых важных интересов его жизни.
— Я этого не отрицаю, но нам нужен был восьмой.
— Основательная причина! Я бы взял два шара.
— Послушайте Мишель, — сказала мягко молодая девушка, — сознайтесь, что крокет вас вовсе не так интересует, а вы были просто в дурном расположении духа?
Мишель с нетерпением бросил папиросу.
— Сюзанна, мы уже поссорились из-за этого… Лангилля. Я согласен с вами, что у меня был довольно глупый взрыв гнева, но вы дурно поняли мои слова.
— Пусть будет так; не будем спорить об этом. Мне хотелось бы только, чтобы ни одно облако не существовало между нами из-за такой ничтожной причины, Мишель.
— Сюзи, что мне было досадно, это то, что вы сказали, будто я ревную. Ревновать — мне, к Лангиллю! Вот странная идея! Вы ведь верите, Сюзи, что я не ревновал к Лангиллю? К тому же я вовсе не ревнив по природе, — окончил он без смущения и в этот момент почти веря тому, что говорит.
— Одним словом, все забыто, не так ли? — сказала молодая девушка. — Друзья?
— Друзья, Сюзи.
Он взял и пожал руку, протянутую ему; таким образом разговор окончился так, как бы мог начаться; но это все таки было не то же самое, и Сюзи это чувствовала, хотя она себя поздравила с тем, что оказалась ловким дипломатом.
Размышления Мишеля в то время, как он возвращался пешком в башню Сен-Сильвера, были к тому же менее всего оптимистические. Они клонились к тому плачевному заключению, что Сюзанна и он решительно не понимали друг друга, и что всякое действительное согласие между ними представлялось все менее и менее возможным.
О! как опасно оставаться идеалистом, несмотря ни на что! В продолжение более месяца он представлял себе, что он наконец достиг этого относительного счастья, состоявшего в спокойствии, мирной привязанности, нежной интимности, к которому он стремился. Сюзи конечно не была той женщиной, в которую он мог влюбиться, но одно мгновение ему казалось, что он нашел в ней друга, прелестного, желанного „товарища“, о котором мечтал. Прежде всего его очаровал этот изящный и решительный ум; затем в один вечер он видел свою невесту у изголовья умершей, полную смирения, и он сам почувствовал свое сердце столь эгоистичным подле этого детского сердца, широко раскрытого для любви к ближнему! В тот вечер волнение, охватившее Мишеля, было глубокое, сильное… Но на следующий день пришлось все таки убедиться, что молодая девушка, так нежно благодарившая его в передней Кастельфлора, была та же, которая танцевала „skirt-dance“, не боялась при случае выкурить папироску, любила до безумия красивые туалеты и вальсы и которая никогда бы не согласилась выйти замуж за человека без средств.
Чтобы глубже проникнуть в эту двойственность личности, Мишель хотел видеть Сюзанну в свете, он за ней там наблюдал. Теперь он убедился: мисс Северн была решительно и прежде всего кокетка, маленькая дьявольская кокетка, которая до самозабвения опьянялась своей собственной прелестью и тупоумной лестью окружавших ее. Но если Мишель чувствовал мало симпатии к молодым эксцентричкам, то кокеток он ненавидел!
Это было непобедимое отвращение. Он ими гнушался и из убеждения и инстинктом. Когда же он невольно дал слегка почувствовать это, он удивил, нагнал скуку на молодую девушку и… разве не усмотрела она в этом ревность? Ревность — и к Лангиллю… дурочка! Как она не поняла, что, если ее жених не мог без возмущения слушать салонную болтовню этого старого чижа, то это было из принципа, из уважения к человеку… Ревнует! Сюзанна, вероятно, представляла себе, что, по примеру Деплана и ему подобных, он не мог видеть хорошенького личика, чтобы тотчас же из-за этого не потерять рассудок.
Рассуждая все время так, Мишель приближался к башне Сен-Сильвера, усталый от Сюзанны, усталый от себя самого. Ах! ужасно усталый! И он сожалел о своей ссоре с мисс Северн и больше всего сожалел он о прежнем покое.
Зачем убаюкивал он себя такими нежными иллюзиями тогда в тиши деревни, сидя в карете, мягко катившейся по дороге? Какие нелепые планы создавал он, потому только, что впечатлительная девочка плакала на его плече?
Сюзанна-кокетка, — что ему до этого? Разве он не предполагал этого уже в самом начале их товарищеского союза? Не была ли Колетта также кокеткой, и не покорился ли Мишель с самого начала тому, чтобы иметь жену кокетку, легкомысленную и даже эксцентричную? Разве он, подобно другим, выбирал свою жену между многими? Нет, обстоятельства, глупый рок ему ее навязал.
Итак, он предоставит Сюзанне поступать по своему, оставляя за собой право решительно вмешаться только в том случае, когда этого потребует его достоинство. Но беспокоиться из-за ветреницы, маленькой, неразумной, шальной особы, стараться ее перевоспитать… никогда, конечно!
И только после того, как Мишель, много раз пробежав этот, все тот же, круг мыслей, счел себя вполне образумившимся, он уехал в Париж, где провел три дня.
VII
Во время этих трех дней прогулки, визиты, обеды следовали так непрерывно друг за другом, что Сюзи, едва успевавшая выспаться, не имела времени для размышлений. Даже в Кастельфлоре большую часть ее свободного времени отнимала Колетта, которая не завязывала ни одной ленты, не посоветовавшись с ней, или дети, которых она обожала и чьи ласки и игры часто ее увлекали; другую часть времени она назначала для своего туалета, занимавшего и озабочивавшего ее тем больше, что ей удавалось чудо — быть хорошо одетой и до бесконечности изменять вид своих платьев, не тратя много денег.
В утро четвертого дня Колетта решила пригласить Рео в этот день к обеду, и Сюзанна, восхищенная этой мыслью, взяла на себя это поручение, отказываясь по своему обыкновению от провожатых; сидя на высокой подушке экипажа, она сама, своими нервными и нежными руками, правила лошадьми.
Когда мисс Северн, тоненькая в своем платье ампир, вышитом цветочками, открыла дверь гостиной Рео, ее щеки от поездки по полному свежести лесу разукрасились румянцем, и глаза ее блестели, как звезды, под большой шляпой, подбитой белым тюлем.
— Из какой красивой картины начала столетия спустились вы, милая барышня? — спросил весело Жак Рео.
— Льстец!
Она протянула руку Жаку, отвечая ему улыбкой на его улыбку, затем она заметила Раймонда Деплана, двоюродного брата г-жи Сенваль, низко ей кланявшегося, и опять новое shake-hand[32] с улыбкой.
ее веселая улыбка из под этой светлой шляпы, посылала как бы луч света в маленькую комнатку.
— Как поживает Тереза? — сказала она. — Нет, благодарю, я не сяду, я сейчас еду, но раньше узнайте причину моего утреннего визита: „г-н и г-жа Фовель просят г-на и г-жу Рео, м-ль Симону Шазе и г-на Поля Рео, сделать им честь отобедать сегодня в Кастельфлоре“… без церемонии, само собой разумеется, да и напрасно об этом говорить: неправильная форма приглашения это достаточно доказывает. Но в деревне, как в деревне! Вы не отвечаете?
Жак колебался.
— Ваше приглашение ужасно соблазнительно, м-ль, и однако я боюсь, что нам нужно будет отказаться от удовольствия его принять.
— Почему же?
— М-ль, мы обедали в пятницу в Шеснэ, в Кастельфлоре в субботу, в воскресенье у Рьеж, а в понедельник мы имели удовольствие принимать наших друзей у себя, ну а сегодня вторник!
— В деревню ездят для отдыха, — заметил философски Деплан.
— По крайней мере с таким похвальным намерением, продолжал г-н Рео, и вот почему, сударыня, я боюсь, что было бы очень неблагоразумно для Терезы и Симоны выезжать еще и сегодняшний вечер. Увы! моя ответственность, как главы семьи, обязывает меня быть очень откровенным.
— Чересчур даже, сударь! Но я повидаюсь с Терезой, и если она откажется, я с вами поссорюсь.
Когда мисс Северн направлялась к двери, она повернула голову в сторону Раймонда Деплана, рассматривавшего ее очень внимательно, что ее однако ни мало не смутило.
— Мы получили приглашение от г-жи Сенваль. Какая восхитительная идея этот бал, зеленый и „mauve“! Я безумно ему рада!
— „Mauve“ — туалеты молодых женщин, светло-зеленый — туалеты молодых девушек, зеленые и „mauve“, цветы, декорирующие гостиные; зеленый и „mauve“ — котильон!
— Ах, будет котильон! — сказала опять с восхищением Сюзанна.
— Восхитительный котильон, м-ль, я могу тем более говорить о нем со знанием дела, что мне выпадает приятная обязанность вести его с моей кузиной Маргаритой.
— Боже мой! как это должно быть интересно вести котильон, — воскликнула Сюзанна с таким искренним порывом, что оба мужчины рассмеялись.
— О! — сказал Деплан, — если бы я мог выбирать свою помощницу! Так как я этого не мог, не окажете ли вы честь предоставить мне первый вальс, ваш первый вальс.
— Охотно.
Затем Сюзанна слегка поклонилась и, грозя пальцем г-ну Рео, бросившемуся сопровождать ее к Терезе:
— Оставайтесь, оставайтесь, я знаю дорогу, — сказала она. — Я хочу поговорить с Терезой совсем одна! До свидания, сударь!
Но г-жа Рео дала почти такой же ответ, как ее муж.
— Четыре дня сряду и при том, когда мы ведем эту жизнь в продолжение двух месяцев. Ведь это ужасно, моя дорогая! Мы уж только что ответили отказом г-ну Деплану, приглашавшему нас от имени г-жи Сенваль. Как это тяжело вызвать таким образом неудовольствие всех своих друзей, ваше и Колетты в особенности, Сюзанна!
— Колетта будет мной очень недовольна, я вас предупреждаю; она меня побранит.
— Разве когда-нибудь кто-нибудь мог вас бранить?
— Ах, моя дорогая, конечно; есть лица, которые меня бранят, возьмите хотя бы Мишеля!
— О! вот чему я не верю.
— Вы ошибаетесь, Мишель бывает очень сердитый. Вы ведь его видели с Лангиллем!
— Да, верно! Кстати, что с ним, с этим бедным Лангиллем?
— С ним ничего… впрочем, я не знаю. Мишель очень странный, он ненавидит людей так, из причуды. Так например, он не находит достаточно презрения, когда говорит о своем друге Деплане.
— О! послушайте, откровенно говоря, Сюзанна, это меня удивляет, что г-н Деплан когда-либо мог быть другом г-на Тремора; он такое ничтожество!
— Ничтожество? — сказала снисходительно молодая девушка… — О! он не орел, но он смешной, он меня забавляет. У него вид, когда он говорит глупости, спокойный, невозмутимый, точно грузный черный кот, которого я так люблю.
— Сюзанна, сознайтесь, что он вами очень восхищается и говорит вам кое-что об этом?
— Может быть! Что поделаешь? Есть люди гораздо более умные, чем Деплан, и с которыми мне скучно.
— Вы немножко… не кокетка ли, Сюзи?
Мисс Северн опустила свои длинные ресницы и, смотря в сторону, вздохнула.
— Это развлекает.
— А если из-за этого г-н Тремор не любит г-на Деплана?
— Не любит! Не любит более, моя дорогая! Ба! Он его вновь полюбит. Не стать же мне неучтивой, чтобы нравиться Мишелю!.. Ах! если бы я поворачивалась спиной ко всем тем, кто меня раздражает. К г-же де Лорж, например!
— Ее можно не замечать.
— Но ведь это бьющая на эффект, нахальная, плохо воспитанная особа! Она считает себя красивой, а накрашена и носит парики! Я не понимаю, как Колетта может принимать эту женщину… А Мишель находит ее остроумной!
— Я не вполне понимаю, когда речь идет об ее уме, причем тут парик?
— Да, да; о! она меня возмущает!
И Сюзи прикусила губу, теребя ручку своего зонтика.
— Но, Тереза, моя прелесть, я здесь вовсе не затем, чтобы говорить об этой ужасной г-же де Лорж. Вы должны быть у нас сегодня вечером.
Молодая девушка удвоила свои просьбы, но Тереза отвечала по прежнему своим кротким голосом:
— Жак так сказал, Жак предпочитает!..
— Вы ему, значить, повинуетесь слепо, вашему Жаку? — воскликнула мисс Северн, истощив все доводы.
— Слепо? О! как сказать… только я не люблю ему противоречить.
— Это нехорошо, что вы балуете его так. Вот вам мой совет, моя милая Симона, — объявила Сюзи, целуя дружески вошедшую м-ль Шазе. — Не выходите замуж; когда выходишь замуж, нельзя больше делать того, что хочешь.
Девушка засмеялась милым застенчивым смехом:
— О! Сюзанна, мой муж и я, мы будем всегда желать одного и того же.
— Мой муж и я! Как вам нравится эта маленькая девочка! — сказала Сюзанна, гордившаяся своими 22 годами. — Вы уж думаете, Симона, о вашем муже?
— Да, иногда, — ответила Симона, краснея.
И она была так прелестна, со своим очень юным, почти детским видом, своей длинной косой, лукавой и простодушной улыбкой, удивленными глазами, красиво отражавшими ее чистую душу!
Когда Сюзанна, уносимая маленькими пони, очутилась на дороге в Кастельфлор, в ее уме немедленно всплыли подробности визита, только что ею сделанного, и при этом она почувствовала такую досаду, в которой едва ли могла спокойно разобраться.
— Г-н Рео смешной! Не досыпать четыре ночи под ряд. Экая невидаль! Вот уже 8 вечеров, что Колетта и я, мы засыпаем после 2-х часов; и эта Тереза, которая на все твердит аминь! Можно право, подумать, что ей ничего не стоит оставаться дома, когда другие веселятся… Кто знает? Может быть она даже в восторге, что может провести лишний вечер с глазу на глаз со своим Жаком!
И, видимо раздраженная, мисс Северн обнаружила свое неудовольствие слишком резким ударом кнута по лоснящемуся крупу пони.
— Меня приводит в восторг этот бал у Сенвалей, — перескочила она на новый предмет. — Он очень милый, этот Деплан, что там ни говори о нем Тереза… Немного бьющий на эффект? Ба! кто в него бросит за это камнем? Это верно, что он меня находит красивой… Еще многие другие находят меня красивой… Я позволяю собой любоваться! Тереза называет это кокетством! Она может об этом легко говорить, Тереза, со своим мужем, который от нее в восторге. Я убеждена, что Жак ей больше говорит комплиментов, чем Деплан, Понмори и „tutti guanti“[33] мне! Мишель, неужели он ревнует меня ко всем этим людям?.. Разве ревнуют, когда не любят?.. А Мишель меня не любит, о, нет!.. Я его тоже не люблю… но я не ревную.
Маленькие лошадки бежали с трудом по колеям, покрытой дерном дороги. Сюзанна пустила их шагом.
Солнце проникало сквозь листья, освещая весь лес, согревая сырой мох и цветы, росшие в тени. Мягкий ветер разносил по воздуху терпкое и крепительное благоухание.
— Странно! — продолжала думать молодая девушка. — Тереза ведет самое скромное существование; постоянно, я это прекрасно вижу, ей приходится экономить на массе вещей, отказывать себе то в том, то в другом, и однако, я никогда не встречала более счастливого лица, чем у нее. Да, у нее всегда счастливый вид!.. Для нее не лишение отказаться от обеда Колетты!..
Лошади казались такими уставшими, что Сюзанна остановила их совсем и, держа небрежно вожжи, дозволила им щипать траву по краю дороги.
— Как легко заметить, что г-н Рео обожает Терезу! О! по тысяче вещей… Я убеждена, что все должны думать, что Мишель меня не любит… Мне хотелось бы знать, какой бы он был, что бы он мне сказал, Мишель, если бы… если бы он меня любил.
От легкого шелеста листьев пони насторожили уши.
— Ну, ну, вы, трусишки! — сказала молодая девушка.
— Вы, сударыня, я бьюсь об заклад, приняли меня за Лесного Робина?
При этих словах, весело брошенных среди окружающего безмолвия, мисс Северн повернулась и увидела Поля Рео, смеявшегося от всей души. В одной руке он держал карандаш, в другой лист бумаги, покрытый каракулями и помарками. Былинки мха зацепились за его светлое платье.
Это был высокий, смуглый молодой человек, немного худощавый, с чем-то неистребимо парижским в манерах. Под его очень выхоленными усами обрисовывался рот, со слегка насмешливыми углами, но выражение ласковой доброты смягчало стальной цвет его серых глаз.
— Не бойтесь беса, он такой добрый малый! — просил этот обольстительный взгляд в соединении с мальчишеской улыбкой.
„Бес“ натворил уже немало сумасбродств, но они не испортили ни честное сердце, бившееся в груди Поля Рео, ни извратили здравый ум, светившийся в его глазах.
Ни застенчивый, ни фат, ни скромный, ни тщеславный, брат Жака знал хорошо свои хорошие качества, так же как и свои недостатки; не заботясь особенно, чтобы выставлять напоказ одни, так же, как не стараясь скрыть другие, он наивно добивался симпатии и снисходительности и встречал их почти повсюду.
В Канне, очарованный свежей красотой молоденькой американки и немного поощряемый ее независимыми манерами, он тотчас же счел своим долгом ухаживать за ней по всем правилам; затем в один прекрасный день Сюзи засмеялась ему в лицо, и они стали лучшими в свете друзьями.
Когда Поль встретил мисс Северн в Ривайере у Колетты и узнал о ее помолвке, он ее искренно поздравил, с горячей похвалой Тремору на устах:
— Вот брак, который я одобряю и благословляю своими почтенными руками! Как глуп Ларошфуко, когда говорит, что не бывает очаровательных браков!
Дружба, начавшаяся в Канне, укрепилась, свободная на этот раз от всякой задней мысли. Поль часто судил обо всем вкривь и вкось. Сюзанна смеялась над его выходками. Было невозможно относиться строго к этому веселому малому. Его любили за его импульсивность, несколько безрассудную и даже за его проказы, в которых он чистосердечно признавался.
— Ну! — воскликнула молодая девушка, которую развеселило его внезапное появление. — Похоже, что вы валялись в сене и… Боже мой! вы имеете вид ходячей элегии!.. Уж не спустились ли вы ненароком с Парнаса?..
Он опустил глаза, как виновный.
— Увы! милая барышня, никакая глупость с моей стороны не должна вас удивить!
— Вы влюблены, я бьюсь об заклад?
— Именно, сударыня; влюблен, как я еще никогда не был в моей жизни!
— Бедный юноша, я вам сочувствую! и я убеждена, что уж по крайней мере двадцатый раз вам случается быть влюбленным до такой степени… с тех пор, как вы находитесь в безрассудном возрасте.
— Не смейтесь! сей раз я в состоянии умереть от этого.
— О! я хотела бы, например, это видеть.
— Слишком любезно, но вы напрасно насмехаетесь, это очень серьезно.
— Я сознаюсь, что симптомы тревожные. Сколько песен в вашей поэме?
— Это не поэма, барышня, это сонет, — ответил с достоинством Поль. — К несчастью, сонеты обыкновенно состоять из 14 стихов, а я нашел всего только 4. Итак, с 8 часов утра я за работой. Эти 4 стиха, составленные в два часа, почти доказывают, что мне не хватает способностей.
Мисс Северн смеялась очень непочтительно.
— Два часа! но уже около 12-ти. Следовательно — четыре часа. В час по одному стиху! Это многообещающе.
— Двенадцать? ах, проклятие! — простонал Поль, схватившись за голову. — Я должен завтракать у г-на Ланкри. Г-жа де Лорж с ест меня, когда я явлюсь… к десерту, конечно!
— А!.. А! г-жа де Лорж. Значить сонет?..
— Ах! Боже, нет, м-ль! Но как я хорош!
Вид молодого человека быль так забавно печален, что Сюзи задыхалась от смеха.
— Я проеду в 50 метрах от г-на Ланкри. Хотите, чтобы я вас спустила у перекрестка? — спросила она вежливо, немного успокоившись от своего смеха.
— Хочу ли я? С наслаждением! Но посмотрите на меня, можно сказать, что я спал на сеновале.
— Ба! вы закатите глаза с рыбьим выражением и скажете самым нежным голоском какую-нибудь глупость; ведь г-жа де Лорж нетребовательна.
Поль слегка стряхнул свою куртку, желая освободиться от злополучной травы, затем, после минутного колебания сел в маленький экипаж подле молодой девушки.
— Не хотите ли, я буду править?
— Нет, я люблю сама, — ответила она, дотрагиваясь до пони, которые ринулись, полные рвения,
— Итак, что вы мне расскажете, молодой поэт?
Поль, казалось, собирался с мыслями:
„Ваши глаза не говорят… о! неужели им нечего сказать,
„Когда, спокойные и кроткие, они встречаются с моими?
„Я слышу ваше пение, я вижу вашу…
— Улыбку, само собой! Нет, видите ли, стихи терпимы, только когда они хороши.
— О!..
— Она блондинка?
— Нет.
— Брюнетка?
— Да.
— А!.. но я плохо начала… Это светская женщина? — продолжала она с непоколебимым апломбом.
— О! сударыня, — воскликнул молодой человек со смешно-негодующим тоном.
— Да или нет?
— Это светская молодая девушка, сударыня.
— Молодая девушка? Вы, значит, на ней женитесь.
— Увы!
— Как, увы?
— Увы, мне отказывают!
— Ба!.. это меня не удивляет.
— Очень благодарен.
— Она в Ривайере?
— Да, сударыня.
— Высокая?
— О! нет!
— Тогда, это не м-ль Рьеж… Она, вы говорите, маленького роста?
— Да.
— Это не Маргарита Сенваль?
— Нет.
— А!.. а!.. Вы говорите брюнетка?.. Хорошенькая?
— Восхитительная!..
— Милая?
— Игрушка!
— Шестнадцати лет?
— Совершенно верно!
— Я угадала. Это Симона.
Поль испустил глубокий вздох.
— Да, сударыня, это Симона.
— Ну, тем лучше! Было бы так мило, если бы вы на ней женились!
— О! Я прекрасно знаю, что это было бы очень мило! Но вы не знаете Жака!
— В чем он вас упрекает? За ваши проказы? — сказала Сюзи, продолжая свой допрос с той же откровенностью.
— В особенности за мою праздность. Он думает, с некоторым основанием, что, если бы у меня было постоянное и серьезное занятие, у меня не было бы времени на глупости. Поэтому я ему обещал, что буду работать, но он хочет подобно Фоме неверному, сначала увидеть, а затем уверовать. А это меня совсем не ободряет… Сюда также примешалась эта история с англичанкой! — пробормотал Поль, как бы проговариваясь.
— Какой англичанкой?
— Англичанкой, которую я в прошлую зиму похитил, сударыня. Это было дозволенное похищение, мы должны были повенчаться.
— И поделом! Что за странная, однако, мысль, похитить англичанку!.. Как же окончилось ваше похождение?
— Очень просто. Пенелопа — ее звали Пенелопой — и я, мы поняли, что нашим характерам не хватало гармонии… тогда мы трогательно распрощались, и она вернулась на свой остров… Только Жак проведал об этой, увы! довольно свежей, истории. Он меня назвал Дон-Жуаном, Ловеласом и т. д… и когда месяц тому назад, я ему признался в своей любви к его невестке…
— Он велел вам убираться прочь?
— „Каин, что ты сделал со своей англичанкой?.. Никогда, никогда, слышишь ли, не отдам я тебе этого ребенка, пока не увижу тебя за серьезным занятием… а если ты осмелишься ей сказать только одно слово о твоих чувствах, я тебя больше на порог к себе не пущу…“ Разве я, однако, не достаточно несчастлив, мисс Сюзи? — сказал молодой человек, внезапно меняя тон.
Мисс Сюзи посмотрела на него с истинным состраданием, смешанным с тем интересом, которое пробуждает даже в наименее романтической женщине самая банальная любовная история.
— Вы мне поможете? — спросил Поль, — вы вступитесь за меня?
— От всего сердца, если я смогу и если вы будете вести себя хорошо.
— Примерно, вы увидите; я имею шальной вид и говорю глупости, это привычка; но я искренен, уверяю вас. Эта маленькая Симона меня преобразила. Ах! если бы я мог весь день думать, что ее улыбка ждет меня дома, я вам клянусь, что я был бы способен серьезно трудиться, кто знает, может быть достигнуть известной цели. У меня не было бы другого стремления, другого желания, другой мечты на свете: она! всегда она!.. Но мне не верят.
Сюзанна слушала, невольно смущенная; у нее оставались еще следы прежнего раздражения.
— Решительно, эти влюбленные несносны! — подумала она.
Однако, ей было жаль этого бедного Поля и конечно ей бы хотелось помочь ему, насколько это было в ее власти.
Подъезжали к перекрестку. Он сошел.
— Вы моя добрая фея, мисс Сюзи. Благодаря вам, г-жа де Лорж будет более снисходительна. До скорого свидания… Ах! еще последняя просьба! Вы не откроете, не правда ли, моего секрета Мишелю?
— Почему?
— О! потому что я его знаю, Мишеля. Он будет непременно на стороне Жака. „Работай, мой милый или утешься. От любви не умирают, поверь мне…“
И молодой человек добавил, обвивая Сюзи взглядом такого наивного восхищения, что не было возможности на него сердиться.
— Ему легко говорить, Мишелю!
VIII
— Какой он ветреный и сумасшедший, этот Поль, но какой он забавный! — думала Сюзи, пуская опять своих пони. — Я убеждена, что он очень любит Симону… А она… покраснела, когда я ее спросила, думает ли она изредка о своем будущем муже?… Вот еще двое, которые любят друг друга, поженятся и будут счастливы, как Жак и Тереза!..
Лошади остановились сами собой.
Сюзанна знала, что Мишель должен был вернуться накануне с вечерним поездом; однако она была немного поражена, видя, что он ждал у под езда Кастельфлора, к тому же с довольно суровым лицом.
— Здравствуйте, — сказала она, после минутного удивления, беря руку, которую ей подавал Тремор, чтобы помочь спуститься, и так весело, что он не осмелился тотчас же дать волю своему дурному настроению.
В гостиной, куда он последовал за мисс Северн, он вознаградил себя за эту сдержанность.
— Когда откажетесь вы от этой привычки выходить одной, которая мне ненавистна?
— Ну, а мне дорога! — возразила она с большим спокойствием, снимая перед зеркалом свою хорошенькую белую шляпку.
— И вы к тому же запоздали, Колетта беспокоилась.
Сюзи повернулась, еще растрепанная, со своей шляпой в руке.
— А вы?
— Я также, конечно. Я здесь уже три четверти часа.
Молодая девушка не ответила и прошла в столовую, где г-н Фовель, Колетта и дети сели уж за стол.
— Прошу извинения, — сказала она, идя на свое место.
— Это мы должны перед вами извиниться, — воскликнул г-н Фовель; Низетта стонала от голода. Вы опоздали всего на 10 минут. Теперь без двадцати час.
— Что тебя так задержало, милочка? — спросила Колетта, между тем как Мишель принялся молча и нехотя за еду.
Сюзанна смеялась.
— Сначала я немного увлеклась и забыла время, нужно в этом сознаться. А затем, это целое приключение. Я подобрала на дороге Поля Рео и отвезла его к г-же де Лорж… Он там завтракал.
Мишель резко положил свою вилку.
— Вы посадили Поля Рео в ваш экипаж?
— Конечно, в мой экипаж.
— Ах! Вы находите естественным, чтобы молодая девушка разъезжала в сопровождении молодого человека.
Плохо сдерживаемый гнев дрожал в его голосе.
— В Америке это постоянно делается, и репутация молодой девушки там вещь настолько серьезная и священная, что не зависит от более или менее точного соблюдения идиотских условностей! — ответила Сюзанна тем же тоном.
— Мы не в Америке.
— Послушайте, успокойтесь же! — сказал г-н Фовель, который, однако, не мог удержаться от смеха.
— Говорить спокойно, — воскликнула Сюзи, — когда он…
— Не сердитесь, моя дорогая кузиночка, — продолжал адвокат. — В теории вы правы, но на практике Мишель тоже не неправ… Если вы поразмыслите немножко, вы согласитесь со мной.
Сюзи успокоилась, и Мишель смотрел в сторону окна с видом жертвы.
— Ну, что же, Рео приедут? — спросила Колетта, чтобы переменить разговор.
— Рео не приедут. Вот уже 4 дня, что они поздно ложатся, и Жак боится, чтобы Тереза не очень утомилась.
— Это бессмысленно, — отрезал Мишель, которому в этот час решительно недоставало снисходительности.
— Бессмысленно! — повторила Сюзи, гнев которой, едва успокоившийся, вновь вспыхнул. — Бессмысленно, что муж думает о здоровье жены?
— Да, в данном случае, бессмысленно.
— Это голубки, что ж ты хочешь! — заметил г-н Фовель, накладывая себе салат.
— Уже шесть месяцев, как они женаты, уже время мне кажется…
— Перестать ворковать? — продолжал г-н Фовель, принявшийся мирно есть свой салат. — Я жду твоего испытания, мой милый. Посмотрим, не будешь ли и ты ворковать, как другие.
— Я не думаю, нет… — возразил Мишель себе в бороду.
Кровь залила все лицо Сюзи, и две слезы ярости наполнили ее глаза, но усилием воли она их удержала и голосом преувеличенно спокойным сказала:
— Деплан был у Рео.
— Вы не можете сказать: господин Деплан? — сказал еще Мишель.
— О! как хотите! я только что сказала: Жак, не приводя вас, кажется, в негодование.
— Да, но это было не то же самое, — заметил г-н Фовель своим добрым, отечески примирительным голосом.
— Итак, я видела господина Деплана, говорившего мне о бале.
— Ах! в самом деле! — воскликнула Колетта, в высшей степени заинтересованная.
— Это будет восхитительно, Колетта!
Они начали разговор о платьях „мов“ и зеленых, между тем как г-н Фовель занялся Восточным вопросом.
После завтрака, когда Сюзанна взялась за шляпу, объявляя Колетте о своем намерении пойти посидеть на берегу реки, Мишель, который чувствовал некоторое угрызение совести, не столько из-за упреков, сделанных им, сколько из-за формы, в которую он их облекал, попросил почти любезно позволения у молодой девушки сопровождать ее.
Медленно спустились они под деревьями к Серпантине. Мишель, казалось, забыл свое неудовольствие; он рассказывал о квартире, осмотренной им в квартале Марбеф и которая, казалось, соединяла все желанные условия для их будущего жилища, о разговоре, бывшем у него с его обойщиком, о скульптурных украшениях для столовой, виденных им у Бенг. Разговор страстно интересовал Сюзанну. ее природный, но мало развитой художественный вкус, любовь к изящным и тонким вещам, направлялся до сего времени чем-то в роде инстинкта; ей доставляло удовольствие следить за Мишелем в области общих суждений, понимать то, что она чувствовала, изучать то, что она угадывала, и подкреплять свои личные вкусы его познаниями.
На краю спуска они уселись на скамейку. От Серпантины, протекавшей с шумом у их ног, веяло свежестью. Камыши с коричневыми метелками, зеленовато-серые ивы окаймляли противоположный берег.
В очень прозрачной воде, дававшей возможность видеть дно, покрытое булыжником молочно белого, как жемчуг, цвета, плавали во всех направлениях рыбы, спускавшиеся до дна или подымавшиеся на поверхность воды; изредка та или иная появлялась в солнечных лучах, и тогда они сверкали серебром. Сюзанна рисовала кончиком зонтика узоры на песке, а Мишель с рассеянным и хмурым взглядом уставился прямо перед собой. Молодая девушка прервала на минуту свое занятие и стала смотреть по направлению его взгляда. Ей видимо было нужно что-то сказать, но она колебалась. Может быть, Мишель был единственным человеком, к которому она не всегда осмеливалась обратиться с приходившими ей на ум словами, не обдумав заранее их значения.
— Мишель, — сказала она наконец, — думаете ли вы иногда о той особе… той женщине, которая причинила вам столько горя?
Мишель вздрогнул, но вскоре ответил с большим спокойствием.
— Нет, я больше о ней не думаю. Я вам уже сказал, что эта любовь была большим безумием и что я от нее излечился.
Она замолчала, затем, также застенчиво:
— Мишель, она была очень хороша?
Мишель посмотрел на свою невесту с насмешливой улыбкой.
— Почему вы мне задаете этот вопрос?
— Так себе, из любопытства.
— Если бы я вам ответил, что она уступала вам, что бы вы от этого выиграли?
— Я уверена, что она была очень хороша, гораздо лучше меня, — пробормотала Сюзанна, не подымая глаз. — И вы ее любили страстно, не так ли?
— Да, страстно, — повторил он неопределенно. — Я вам буду очень благодарен, если вы забудете эту историю, как я сам ее забыл.
И после минуты молчания, стараясь улыбнуться, он продолжал:
— Так как вы делаете намеки на мое прошлое, у меня почти является желание расспросить вас немного о вашем; вы сами не романтичны, не сентиментальны, это установлено, но я убежден, что ваша помолвка привела в отчаяние много людей.
— Этих двух господ, сделавших мне предложение эту зиму? Помните, я вам рассказывала. Я вижу только их. И право, я не особенно доверяю постоянству этого отчаяния.
— Но, в Америке, ведь за вами ухаживали?
Он смеялся, но его внимательный взгляд не соответствовал шутливому тону.
— Ах! натурально, флирты, но вовсе не так много, как вы думаете! У меня были друзья детства, обходившиеся со мною скорее, как с товарищем, чем как с возлюбленной.
— И никто не делал вам предложения?
Лицо молодой девушки осветилось и прозвенела целая гамма смеха, отражаясь в воде.
— Негоциант из Нового Орлеана. О! Какая у него была смешная голова, Мишель! Он не нравился ни дяде Джону, ни мне… А затем, когда мне было 8 или 10 лет, кажется, я знала одного очень миленького маленького мальчика, желавшего быть всегда моим мужем, потому что его занимало играть с моими куклами.
— И это все?
Сюзанна подняла свой ясный взгляд.
— Ну, да, — сказала она. — Как вы только что сказали, я не сентиментальна, как все американки.
Мишель слегка нахмурил брови.
— Может быть об этом следует жалеть! — сказал он.
— Да!
— Если бы вас кто-нибудь там нежно любил, может быть вы были бы тронуты этим чувством? Освобожденная от вашего обещания, так как ваша бабушка желала только вашего счастья, вы вышли бы замуж в Филадельфии и… это было бы лучше.
Сюзи выпустила неожиданно зонтик, упавший, задев деревянную скамейку.
— Почему? — спросила она, задыхаясь.
— Вы были бы более счастливы, я думаю и…
— И вы также, не правда ли?
— Я этого не говорил! — воскликнул он горячо.
Она поднялась, не отвечая.
— Здесь солнце, — сказала она, наклоняясь, чтобы поднять зонтик, который Мишель и не думал поднимать, — я ухожу.
Но он последовал за ней, взволнованный.
— Клянусь вам, что я не хотел вам этого сказать, — повторял он. — Я думал только о вас.
Он заставил ее остановиться, и схватив ее обе руки:
— Сюзанна, — сказал он повелительно, — я хочу, чтобы вы мне верили!
— Я вам верю, — ответила она холодно. — Пустите меня, Мишель; Колетта ждет гостей, мне нужно одеться.
Будуар Колетты, отделявший в 1-м этаже комнату молодой женщины от комнаты Сюзанны, был пуст, но Сюзанна и не искала своей кузины. Чувствуя тяжесть в голове, она быстро вынула черепаховые шпильки, придерживавшие прическу, и ее волосы рассыпались по плечам.
Когда она машинально бросила взгляд в зеркало, она увидела две слезинки, катившиеся вдоль ее щек, и вытерла их со злобой.
— Мне это безразлично, впрочем!.. Он несправедлив, зол, пуст!.. Я смеюсь над этим!.. Разве я ему говорила, что я несчастлива? просила меня сопровождать в сад?.. И эта гордость! Он счастлив, я нет! это возмутительно; бывают дни, когда это выше моих сил, я его ненавижу!
Слезинки следовали одна за другой, более частые и вместе с этим возрастало раздражение Сюзи. Иметь красные глаза, когда нужно принимать гостей, это никогда не бывает особенно приятно; затем Колетта будет спрашивать объяснения, а Мишель будет торжествовать, затем скоро может явиться горничная. И при этой мысли бедная жертва закрылась своими волосами и терла ими свои глаза до боли.
— Злой, злой, злой! — повторяла она.
Но постучали в дверь.
— Могу я войти, Колетта?
Боже! голос Мишеля! У Сюзанны явилось желание убежать, но гордость пригвоздила ее к месту; и бросив свой маленький носовой платок на стол:
— Войдите, — ответила она с совершенным спокойствием, забыв о своих растрепанных волосах.
— Я думал найти Колетту, — объяснил молодой человек. — Я хотел с ней попрощаться, я ухожу, и затем я хотел взять одну из новых книг.
Сюзанна приняла непринужденный вид:
— Вот тут на столе, смотрите.
— Читали ли вы которую-нибудь из них?
— О! я, — я читаю так мало романов!
Мишель взял наудачу книгу.
— До свидания, — сказала молодая девушка, — у меня осталось только время переодеться.
Уже она была у двери, когда Мишель произнес вопрос, банальность которого его почти стесняла:
— Какое наденете вы платье?
Сюзанна казалась удивленной.
— …Мое платье „мов“.
Он колебался немного, затем:
— У вас сегодня немного утомленные глаза… немного красные…
— Красные глаза? ничуть! Почему вы хотите, чтобы у меня были красные глаза?
— Я не знаю, я констатирую факт. Может быть у вас покраснели глаза от пыли. Вы ведь правили сегодня утром по пыльной дороге.
— Конечно! Я безобразна, значит? Это забавно!
У Мишеля появилась невольная улыбка.
Со своими распущенными волосами, не особенно длинными, но вьющимися, обрамлявшими ее молодое лицо, у нее был вид очаровательного маленького пажа.
— Ах, нет! — возразил он лаконически.
И он вернулся к ранее прерванному разговору.
— Сюзи, я хотел бы вам объяснить то, что я только что сказал.
Она притворилась очень удивленной.
— Только что?
— Да, вы меня поняли Бог знает как, будто я жалею, что… тогда, как я думал только извиниться за свой дурной характер… Я очень требовательный, очень вспыльчивый, я вас огорчил…
У него был смущенный или несчастный вид, и нужно сознаться, что Сюзи наслаждалась этим замешательством или страданием.
— Вы меня не огорчили, дорогой, — сказала она решительно, — только немного оскорбили… Затем, вы тотчас же подтвердили, что не хотели сказать ничего оскорбительного, и я вам поверила… я забыла эту безделицу.
— В самом деле?
— В самом деле.
— Я очень счастлив, — сказал Мишель тоном, как бы он уверял ее в противном. — До свидания, Сюзи.
Он удалился, как бы с сожалением.
Вид этих бедных, покрасневших от пыли глаз его опечалил. Кроме того, он заметил маленький мокрый платок, валявшийся на круглом столике.
— Ну, — говорил он себе, — мы переходим от недоразумения к недоразумению. А я, я раздражаюсь, становлюсь грубым, неучтивым… Большею частью она бесспорно неправа, и между тем, в конце концов я всегда оказываюсь виноватым. Это просто невыносимо!
Час спустя, когда Колетта читала в гостиной, в ожидании своих гостей, Сюзанна села у ее ног в позе ласкового ребенка, которую она любила принимать подле своей кузины.
— Колетта, спросила она, мне бы хотелось знать… эта женщина, которую… которую Мишель любил… как тебе кажется, думает он еще о ней?
Колетта воскликнула:
— Вот так идея!
— Как ты думаешь?
— Я убеждена, что нет.
— Виделся он с нею после?
— Нет, уже в продолжение многих лет!
— Она очень хороша, не правда ли?
Колетта сделала гримасу. Она легко отрекалась от своих богов и очень искренно.
— Дело вкуса, знаешь. Она была эффектна, да.
— Она не любила Мишеля. Почему?
— Это очень удивительно, не так ли? — сказала смеясь Колетта, в устах которой этот вопрос был чисто риторическим.
— О! я совсем не это хочу сказать, — живо запротестовала молодая девушка, — но так как он так сильно ее любил…
— Она была недостойна его, вот и все.
— Колетта, — продолжала еще Сюзанна, прижимаясь головой к коленям молодой женщины, — думаешь ли ты, что я его достойна?
Этот раз г-жа Фовель взяла обеими руками головку кузины и нежно ее поцеловала.
— Маленькая глупышка! неужели бы я желала вашего брака, если бы ты не была достойна его?
— Мне хотелось бы знать имя той женщины, Колетта?
Сначала Колетта восстала против этого: она совершенно отказывалась говорить об этой старой истории и об этой отвратительной личности, затем она уступила и рассказала пространно все.
— Я вновь увидела эту прекрасную графиню в Канне этой весной, но, разумеется, не разговаривала с ней; тебя и мисс Стевенс тогда уже не было.
Сюзи, казалось, занимала какая-то мысль.
— Следовательно, они были помолвлены! — сказала она.
Один вопрос жег ей губы: „Мишель был очень нежен со своей невестой?“ Но она не решалась его произнести.
— Они были женихом и невестой, — сказала смеясь Колетта, но не ревнуй особенно, ты знаешь… они вели себя „по-французски“.
Сюзи невольно улыбнулась, затем вновь начала с задней мыслью:
— Она была вдовой, когда… одним словом, в апреле, и Мишель это знал?
— Конечно, он это знал, — воскликнула Колетта, внимательнее смотря на Сюзанну. — Какие нелепые мысли лезут тебе в голову? Если бы Мишель мог думать, что ты мучаешься такими ребячествами…
Молодая девушка быстро поднялась.
— Колетта, дай мне слово, что ты не скажешь Мишелю, что я тебе задавала эти вопросы… Я рассержусь, ужасно…
У нее глаза были полны слез.
— Ты сегодня нервна, моя бедняжка, — сказала удивленная Колетта. — Будь спокойна, я ничего не скажу Мишелю; к тому же он меня стал бы бранить, что я тебе говорила об этих вещах. Только напрасно ты так озабочена вашей маленькой ссорой за завтраком; я убеждена, что Мишель жалеет о своих упреках; не нужно на него сердиться.
— Я на него не сержусь, — ответила Сюзи не особенно решительно.
И она страстно поцеловала свою кузину.
Она чувствовала свое сердце облегченным.
Колетта, немного взбалмошная, совсем не заметила значительную перемену в настроении своего брата; ни она, ни г-н Фовель не подметили скрытого разногласия, разделявшего Сюзанну и Мишеля.
Первое время после помолвки Роберт удивлялся, видя Тремора, настроенного так насмешливо, мало услужливого, так мало влюбленного, но сам довольно флегматичный, он приписал хорошо известной застенчивости молодого человека эту странную холодность, и когда установившиеся товарищеские отношения незаметно сблизили жениха и невесту, он счел себя удовлетворенным.
Легкомысленное равнодушие Сюзанны еще менее занимало ум г-на Фовеля; рожденная, подобно Колетте, для изящной и приятной жизни, эта прелестная сиротка спасалась, благодаря замужеству, от мучительной, горестной борьбы одиноких.
Ничего более естественного. Она уважала своего жениха; от Мишеля зависело заставить себя полюбить. Верно то, что он неловко за это принимался, г-н Фовель мог в этом убедиться сегодня утром; однако, нельзя было отрицать, что Сюзанна не всегда облегчала эту задачу,
В продолжение четырех или пяти дней Мишеля не было видно в Кастельфлоре. Когда Колетта послала осведомиться что с ним, он ответил, что беспрерывно работает, чтобы кончить на этой неделе свои пресловутые путевые заметки. Но г-н Фовель высказал намерение сходить самому в голубятню Сен-Сильвера и спросил Сюзанну, не хочет ли она его сопровождать. Мишель был немного смущен, увидев неожиданных гостей, хотя стол, перед которым он сидел, загроможденный бумагами, заранее опровергал всякое обвинение в том, что его работа только отговорка.
В действительности он попробовал вырваться от этой жизни, полной беспокойства, глухой борьбы, утомившей его уже с некоторого времени. Он пробовал собраться с силами, уйти в себя, убедившись еще лишний раз, что шум и движение Кастельфлора плохо на него действуют.
Избегать Кастельфлора это значило лишить себя всякой возможности следовать болезненной потребности, которой он чересчур поддавался, — порицать Сюзанну, задевать, огорчать ее. Мишель мог также, не погрешая против правды, сослаться на вторую причину своего нового припадка дикости, — на те головные боли, которыми он действительно сильно страдал последние несколько дней.
— В конце концов, я нахожу, что Рео правы, — заключил он; — эти повторные бессонные ночи вредны.
— Дело привычки! — заявила Сюзанна. — Меня это совсем не утомляет.
— Однако, вы немного бледны, — заметил Тремор, глядя на нее.
Она очень быстро тряхнула головой своим привычным движением, которое могло обозначать все, что угодно.
— Вы не больны?
— Нет же, я очень веселюсь.
— До каких пор будет продолжаться эта жизнь картезианского монаха? спросил г-н Фовель.
— По крайней мере до конца этой недели.
— Вы будете на балу у Сенвалей? — воскликнула Сюзанна.
— Вероятно, мне этого не избежать.
Однако Мишель не забывал своих обязанностей хозяина. Он провел мисс Северн и г-на Фовеля в комнату нижнего этажа, где была поставлена мебель нормандского стиля, предназначавшаяся для комнаты и для маленькой гостиной его жены. Затем Жакотта подала под деревьями закуску, которую Сюзанна ела исправно с видом хозяйки дома.
Молодой девушке казалось, что она вновь видит милого товарища, оплакиваемого ею, и этот же милый товарищ появился в Кастельфлоре в начале следующей недели. До вечера бала Мишель избегал всех посторонних и даже самых лучших своих друзей, но он катался верхом со своей невестой, как раньше, прочел ей свою оконченную работу и обсуждал снисходительно вопрос о квартире и о покупке мебели и подарил шесть кур Марсьенне Мишо.
Сюзанна повторяла себе с утра до вечера, что золотой век вернулся и что она счастлива, вполне довольна своей судьбой; от постоянного повторения она наконец стала этому верить.
IX
Горничная завязала последнюю ленту, приколола последнюю булавку. Сюзи оглядела себя более внимательно в большое зеркало.
Свет, падавший с люстр и хрустальных подвесок увеличиваясь отражением от зеркал, озарял ее хрупкую фигуру и сиял в глубине ее синих зрачков.
— Я красива! — подумала она.
В атласном чехле, узко ее облегавшем, она сохраняла свою гибкость и казалась необыкновенно тоненькой, но более высокой и более женщиной. Светло-зеленая серебристая материя придавала новый, более нежный оттенок ее пепельно-белокурым волосам; ее красивые круглые плечи, ее руки с ямочками у сгиба, как у детей, были снежной белизны и имели живую свежесть цветка под шелковистым мягким газом.
Она не могла удержаться от улыбки, глядя на свое отражение.
— Я хорошенькая! — повторила она себе. Почему только он один, да, один, как будто этого не замечает?
— Ты всегда очень хороша, — заявила г-жа Фовель, — но сегодня вечером ты обворожительна. Непозволительно быть до такой степени красивой!
— Я уверена, что через четверть часа будет доказано, что можно еще более очаровывать, — весело возразила мисс Северн, глядя на свою кузину, чудесные волосы которой завивала волнами горничная. Что касается моего платья — это сокровище, и ты меня слишком балуешь, дорогая Колетта.
Колетта еще раз обернулась и улыбнулась.
— Мишель, более аккуратный, чем мы, вероятно скучает там в ожидании; пойди спроси его мнение о бледно-зеленых платьях, сказала она.
Когда Сюзанна появилась на пороге ярко освещенной гостиной, Тремор не мог удержать движения изумления, которое молодая девушка скорее отгадала, чем увидела. Она легко перешла гостиную и остановилась сияющая, однако немного оробевшая, перед своим женихом.
— Вот и я, Майк, — сказала она кокетливо.
Она часто замечала, что в черном фраке жених ее казался выше ростом; сегодня вечером она обратила внимание на то, что резкая белизна галстуха придавала ему более строгий вид.
Странная вещь, современный корректный визитный костюм подчеркивал сходство Мишеля с рыцарем, спавшим в Зеленой Гробнице.
Откровенно ожидающая поза Сюзи была равносильна вопросу.
— У вас красивый туалет, — заметил молодой человек.
Один момент Сюзанне казалось, что вся ее радость исчезла. Красивый туалет! Она прекрасно сама знала, что у нее красивый туалет. Это дело портнихи Колетты! Можно было сделать другое замечание и даже, если Мишель хотел ограничиться этим простым одобрением ее туалета, можно было это выразить иначе.
Тремор продолжал смотреть, однако, на „красивый туалет“, и мисс Северн с трепетом ожидала. У каждого ведь есть самолюбие. Но Мишель ни одним словом не дополнил этого лаконического замечания. Тогда, не будучи в состояли больше выносить это молчание, молодая девушка сказала:
— Ни Колетта, ни Роберт еще не готовы.
— Еще не поздно, — ответил Мишель.
Затем они замолчали. Между тем, как она для вида занялась газетой, он пошел закрыть одно из окон и остановился, смотря в сад, прижавшись лбом к стеклу, но в темноте сада ему явилось вновь светлое видение, атласное платье с феерическим отблеском воды. Он еще раньше думал:
— Этот светлый оттенок мило пойдет к ее молодому лицу.
Но когда Сюзанна вошла, он вздрогнул. Она была в своем бальном платье куда красивее, чем он этого ожидал. Она совершенно не походила на то представление, которое он составил о ней.
Это была та же кузина, как всегда кокетливо требовавшая, чтобы любовались ее новым туалетом, но с первого взгляда и как бы под очарованием этого туалета, Мишель, казалось, нашел ее преображенной или открыл в ней личность новую, ему неизвестную, влекущую к себе своей таинственностью. Он думал о сказочных превращениях, в которых бедная, презираемая посетительница неожиданно превращается в светлую царевну и говорить:
— Ты думал встретить только нищенку, я фея, берегись!
И ему казалось, что с Сюзи произошло волшебное превращение: она явилась ему в ореоле и ее торжествующая улыбка говорила: „Ты думал, что бранишь или забавляешь ребенка, берегись, я — женщина!“
Это изящное создание, эта живая мечта, — Мишель бессознательно почувствовал ее присутствие в тот вечер, прежде чем она, подобно большой химерической бабочке, предстала перед ним, такая грациозная в своей разлетающейся блузе „mauve“; он теперь снова переживал впечатление этого вечера, но более сильное, не находя для него пока определения, и почувствовал, к изумлению, смешанному с горечью, что к взволнованной радости видеть Сюзанну, любоваться ею в этом расцвете красоты, примешивалась ярость при мысли, что другие ее увидят и будут ею также любоваться.
Мишель отошел от окна и сделал несколько шагов по направлению к своей невесте. Тогда молодая девушка принялась говорить, немного ободренная воспоминанием о комплиментах Колетты и легким движением удивления, замеченным ею у Мишеля, немного возбужденная перспективой этого бала, совершенно овладевшего ее душей и вальсы которого звучали уже в ее ушах.
— Вы знаете, Мишель, ведь это мой первый бал, несмотря на то, что мне уже исполнилось 22 года! Мы с дядей Джоном совсем не ездили в свет… И это также мое первое декольтированное платье… Совершенно декольтированное, вы понимаете?
— Совершенно декольтированное, да, я понимаю, — повторил Мишель, легко напирая на наречие.
Порицание, совершенно несправедливое, скрывавшееся в этом ответе, было едва заметно. Сюзи его, однако, почувствовала, и побагровев, она инстинктивно надвинула на грудь шарф и тюль из иллюзиона, прикрывавший ее плечи. Это движение вывело из себя Тремора.
— Разве вы будете носить этот шарф и в Шеснэ? — спросил он с более заметной горечью.
Она улыбнулась, все еще краснея.
— Нет.
— Вам холодно?
Она колебалась, раньше чем ответить.
— Немного, — сказала она наконец.
Мишель посмотрел на нее одно мгновение, но она не подняла глаз; затем он сказал:
— Я хотел бы понять, как вы объясняете свою решимость появиться перед двумя или тремя сотнями лиц в туалете, который вас теперь стесняет?
Он чувствовал, что груб, и однако он не мог сдержаться. Но Сюзи была поражена логичностью его замечания, она ответила немного легкомысленно, не понимая в точности, что она говорила, выражая однако то, что она испытывала и не придавая своему ответу никакого особенного значения:
— Это потому, что при вас я робею более, чем при других, мне кажется…
— Ах! вы при мне робеете? Еще одна моя привилегия!
Голос его был жесткий, резкий, глаза злые.
Сюзанна тоже почувствовала приступ гнева. Она живо поднялась и стала перед своим женихом.
— Послушайте, Мишель, — сказала она, — если вы все время будете так злы и станете мне портить удовольствие — скажите это! При таких условиях я готова не знаю на что, я согласна лучше отказаться от бала Сенвалей.
Она перебила себя, затем, кончая:
— Какой вы невыносимый, знаете ли! я убеждена, что вы не сознаете, до какой степени вы несносны.
ее руки беспомощно висели вдоль ее тела в то время, как она подняла на Мишеля свои большие, блестящие глаза. Нежный и приятный запах исходил от нее, ее туалета, цветов, разогретых на ее груди, ее слегка напудренных волос.
И гнев ее был прелестен, и как ни старалась она сделать сердитое лицо, не было ничего жесткого на ее забавном личике, в ее музыкальном голосе, который в эту минуту обнаруживал более заметно иностранный акцент. Тогда — первый раз может быть — у Мишеля явилось безумное желание взять ее в свои объятия, чувствовать у своих губ ее красивые надушенные волосы, прижать на одно мгновение совсем близко к своему сердцу это очаровательное дитя, бывшее его невестой, принадлежавшее ему более, чем кому другому, и сказать: „ну да, не езди на этот бал, не езди туда, молю тебя, не знаю почему и по какому праву я прошу у тебя этой жертвы, но я прошу ее у тебя от всей души, в виду тех страданий, которые я предчувствую и которых боюсь“.
Но Сюзи не прочла ничего из этих мыслей во взгляде, устремленном на нее в продолжение очень короткого мгновения и очень быстро продолжала, также после некоторого размышления:
— Впрочем, было бы очень глупо, если бы я из-за вас отказалась от бала.
— Я сам был бы огорчен, если бы вы отказались от удовольствия, — ответил он сухо.
Она подчеркнула вызывающей усмешкой его замечание, повернулась на одной ноге и принялась за свою газету, когда вошла Колетта с торопливым видом, в сопровождении своего как всегда бесстрастного мужа. Она поцеловала своего брата, затем, сама, очаровательная в своем муаровом платье цвета „mauve“ с нарисованными бледными орхидеями, она мельком бросила на Сюзанну материнский взгляд.
— Ну, братец, — воскликнула она, — ты гордишься своей невестой?
— Очень горжусь, — ответил Мишель без всякого энтузиазма.
Однако, в Шеснэ, в то время, как перед входом в зал Сюзанна поправляла волосы перед зеркалом в передней, он, казалось, пришел в лучшее расположение и попросил молодую девушку дать ему первый вальс.
Мисс Северн выразила сначала полное удивление и затем с искренней досадой сказала:
— О! Мишель, как мне обидно, я не знала, что вы танцуете, вы никогда не танцевали на вечерах это лето… и я уже пообещала первый вальс Раймонду Деплану.
— А! — ответил просто молодой человек.
Не добавив ничего, он предложил руку Сюзанне и последовал с нею за Робертом и Колеттой, проходившими в настежь открытые двери и остановившимися, чтобы раскланяться с г-ном и г-жой Сенваль.
Мисс Северн едва не вскрикнула при входе.
Этот зал, предоставленный бесконечно разнообразной игре двух цветов, величественный, манящий, напоминал феерический апофеоз.
В ослепительном свете, придававшем загадочный блеск орхидеям цвета „mauve“ и бледно-зеленым хризантемам корзин, драпировкам из легкого шелка и громадному декоративному полотну, кружились платья цвета „mauve“ и зелени, уносимые невидимой музыкой. Различные оттенки темно и бледно голубые, желтые и розовые сливались, образуя гаммы цветов или объединялись гармоничными контрастами.
Волны света и красок, неуловимые и обманчивые в своем причудливом сочетании, но великолепные, мелькали с головокружительной быстротой. Через широкие просветы фона угадывались деревья парка, рисовавшиеся без определенных контуров, таинственно освещенные зеленоватым и фиолетовым отблеском каких-то неестественных сумерек.
Г-жа Сенваль улыбнулась наивному восхищению Сюзанны, и Тремору пришлось любезно выслушать комплимент, что вызвало огонек усмешки в синих зрачках молодой девушки.
Колетта и ее кузина сели подле г-жи Рео, и почти тотчас же Раймонд Деплан, пробившись сквозь толпу, пришел требовать вальс, который готовились играть.
Сюзанна колебалась только мгновение,
— Г-н Деплан, — сказала она, — я буду с вами невежлива; но когда я вам обещала этот вальс, я думала, что Мишель не будет на балу, а так как он явился и просил у меня этот вальс, я была бы вам очень благодарна, если бы вы мне его вернули.
— Это более чем справедливо, сударыня, — ответил молодой человек, поклонившись.
Она мило его поблагодарила, протянула ему свою памятную книжечку, чтобы Деплан вписал в нее другой вальс, затем тотчас же принялась за поиски Мишеля, которого она нашла одиноким, довольно меланхолично прислонившимся к косяку двери.
— Я вернула свой вальс, — сказала она, кладя свою руку в перчатке на руку Тремора, в то время, как оркестр начал играть.
— Я должен вам заметить, что я вас об этом не просил, Сюзанна.
— Я знаю, я действовала по собственному побуждению.
— Вы хотите танцевать со мной?
— Если вы сами этого желаете, конечно, — сказала она с ударением, немного обманутая в своем ожидании этим двусмысленным приемом.
— О! я был смешон, пригласив вас. Я танцую плохо и не люблю танцевать. Право, не знаю, что за фантазия внушила мне мысль и…
Между тем как он говорил принужденным тоном, мисс Северн обвивала его лаской своего взгляда. Она не хотела сердиться, она хотела быть веселой, довольной, веселиться без задней мысли.
— Не будьте злым, Майк, — сказала она очень мягко.
Тогда, не отвечая, он обвил рукой талию молодой девушки и увлек ее под мечтательные звуки вальса, одного из тех венгерских вальсов, которые в своем бешено веселом ритме скрывают щемящую грусть и отчаянное веселье и как бы трагическое сожаление о предметах навсегда исчезнувших.
Сюзи подумала, что Мишель плохо вальсирует, однако ей было приятно вальсировать с ним.
В том одном, что он вел, увлекал ее за собою в опьянении этой немного дикой музыкой, было много удовольствия, но удовольствия, так сказать, „нормального“, не выводившего ее из равновесия, а наоборот, успокаивавшего ее, подкреплявшего и изгонявшего „blue devils“, влияние которых она только что испытала.
Она заговорила первая. Маленькое замечание относительно гармоничного эффекта двух господствующих цветов бала, то, что она сказала бы любому своему кавалеру.
Мишель ответил, любуясь тем же, чем она несколькими словами, выражавшими более полно то, что она хотела сказать сама, высказала только наполовину, восклицаниями и выразительными недомолвками, за недостатком точных выражений в своей немного бессвязной речи.
— Какие вам нравятся больше платья, „mauve“ или зеленые? — спросила она.
— Зеленые.
— А… скажите, Майк, между зелеными, каким вы дадите предпочтение?
Майк улыбнулся, и Сюзанна подумала, что у него очень молодой вид, когда он так улыбается.
— Платью м-ль Сенваль и вашему.
— В самом деле? мое платье вам нравится?
— Мне кажется, я вам уж это говорил.
— О! так двусмысленно!
— А теперь лучше, значит?
— Немного лучше, Майк, — продолжала она с невольным кокетством, — а между туалетом Маргариты Сенваль и моим, которому вы отдаете предпочтение?
Мишель еще раз улыбнулся. Она ждала с некоторым душевным волнением.
— Ваш, мне кажется, лучше.
— Почему?
— Потому что он более прост.
— А затем?
— А затем, я не знаю… может быть потому, что вы блондинка и аквамаринный цвет вам идет.
— Может быть, да.
— Заметили вы, что мы часто сходимся во вкусах? — сказал он дружески.
— Конечно, но только не во всем, только в мебели и в туалетах.
— Этого было бы мало.
— Насчет истории Хеттов? — спросила она с очень забавным беспокойством.
На этот раз он совершенно рассмеялся.
— Это было бы уже лучше.
— Насчет вальса?
— О! нет (он только что как раз сбился с такта), я очень плохо вальсирую.
— Очень плохо — нет, — поправила Сюзи с полной откровенностью, — но неважно. Однако я все таки очень рада вальсировать с вами.
— Вы очень любезны. Это в роде того, когда вам наступают на ногу, и вы отвечаете: „пожалуйста“.
— Нет, я люблю танцевать с вами… может быть это потому, что вы для меня кое-что, а другие для меня — ничто.
Инстинктивно, когда она ему это говорила со своим детским выражением, он притянул ее немного ближе к себе.
— Я, значить, для вас все-таки кое-что? — пробормотал он.
— Вы мой жених… и также мой кузен, — ответила она, улыбаясь.
Лицо Тремора опечалилось.
— Это верно, я забыл, — сказал он с некоторой напыщенностью, я ваш кузен!
— А вы, спросила она, вам приятно танцевать со мною?
— Что за вопрос! вы прекрасно знаете, что вы чудно вальсируете; я полагаю, что я не первый, который вам это говорит.
Если ей хотелось минуту перед тем причинить ему маленькую неприятность, они были квиты, хотя Тремор ничего не подозревал.
Музыка смолкла, они ходили по оранжерее, разговаривая с Жаком Рео, пришедшим поздороваться с Сюзанной; затем Мишель попросил другой танец у молодой девушки.
Она взяла свою маленькую записную книжку, но уже с неделю она в ней вела настоящую бухгалтерию. Видя листочки, покрытые нацарапанными именами, Мишель горько улыбнулся.
— Напрасно, не ищите; здесь нет более ничего для меня.
— Нет же, — попробовала она сказать, — только…
— Нет… и к тому же это и лучше, я прекрасно знаю, что танцевать со мной мало удовольствия.
Оркестр начинал наигрывать.
Так как Гастон Понмори медленно приближался, немного нерешительно, чтобы напомнить мисс Северн обещанный танец, Мишель на лету пожелал ему „добрый вечер“ и удалился.
Один момент Сюзи казалось, что она не в состоянии более веселиться, так ей было досадно на поведение Мишеля, но молодость, бьющая ключом молодость, еще не пресыщенная, взяла верх.
В кокетстве мисс Северн могло быть много бессознательности и простодушия. Желание нравиться было в ней так стихийно, так всепоглощающе, что она, казалось, задалась целью очаровывать также женщин, детей и самых простых людей, с которыми сталкивалась, и она была по-своему кокетлива с Колеттой, с Жоржем и Низеттой и с Мишо, как и со своими танцорами.
В кокетстве мисс Северн также было много веселья, удовольствия посмеяться, лукавой болтовни, немного насмешки без злобы над людьми, любовавшимися ею и показывавшими ей это. Но как бы то ни было, а Сюзанна была кокетка, кокетка неоспоримо, по природе, и если бы она даже не была такою, то, за исключением разве, если бы была создана из особого, нечеловеческого материала, она сделалась бы кокеткой в этот вечер, вечер ее первого бала, в опьянении от света, музыки, туалетов, в особенности от тонкой лести, расточаемой ей.
ее нежное изящество, сияние ее тонкой белокурой женственности раскрывались более законченными, более привлекательными, она это знала, и это радостное сознание своей красоты искрилось в ее словах и в ее улыбке, придавало бесконечно много выражения этой красоте.
Ею любовались, ее окружали, как маленькую королеву, и в удовольствии от своего триумфа, она чувствовала себя очень доброй, очень снисходительной. Все мужчины казались ей очень любезными, все женщины — прекрасными и весь мир пленительным.
Один момент она с удовольствием увидела Мишеля, танцующего с Маргаритой Сенваль, так как ей хотелось, чтобы все веселились, как она.
Она думала, что он придет затем пригласить ее. Она, отказывая всем, хранила для него котильон, повторяя себе, что он без сомнения придет его просить. Она испытывала желание танцевать еще с Мишелем; это желание заключало в себе потребность удовлетворенной гордости и может быть также другое более смутное чувство, которое Сюзи затруднялась определить. Но Мишель не пришел.
От времени до времени мисс Северн его замечала. Он спорил с серьезными людьми, он разговаривал, немного склонившись, с какой-нибудь особой в платье „mauve“, бывшей только зрительницей на бале или, одинокий, стоя в амбразуре двери, смотрел перед собой со скучающим видом. Несколько раз, танцуя, она старалась ему улыбнуться, но, несмотря на то, что она близко проходила мимо него, хотя она почти задевала его своим платьем, он ее не видел или не хотел видеть. Тогда она рассердилась и притворялась, что не замечает Мишеля, скользя перед ним в головокружительном вальсе, не смотря совсем в его сторону. Она прояснилась, когда молодой человек, наконец, пришел предложить ей руку, чтобы свести ее в буфет, но она прекрасно сознавала, что она и Мишель не были в одинаковом настроении, он, спокойный, немного вялый, она, возбужденная, очень живая, с пылающими щеками.
Тремор отказался вести свою невесту в галерею, где окна были настежь открыты; он усадил ее в оранжерею за маленький ивовый столик. Временами они оставались совершенно одни.
— Скажут, что вы завладеваете мной в исключительное пользование! — воскликнула молодая девушка.
— Признайтесь, однако, что это будет несколько преувеличено, — ответил Мишель.
И он добавил довольно весело:
— Роберт уехал, и вот уже час, что вы и Колетта поручены мне… у меня нет никакого желания, чтобы вы схватили воспаление легких в буфете.
— Бедная Колетта! Она правда, веселится сама и конечно не думает обо мне; но, поверите ли, если я вам скажу, что не имела времени обменяться с нею двумя словами сегодня вечером?
— О! этому очень легко поверить!
— Стеснительно ужинать совсем одной, — заявила вдруг Сюзанна, поставив бокал, в который она только что обмакнула губы. — Почему вы ничего не спросили для себя?
— Просто потому, что я не голоден.
Она посмотрела на него, затем, смеясь тем смехом, который бывал у нее изредка, таким наивным и однако женственным:
— Хотите, мы поделимся?
— Нет, благодарю.
— Тут две вилки, одна на моей тарелке, другая в паштете, мы можем есть в одно время.
— Я не голоден, уверяю вас.
— О! маленький кусочек, Мишель, совсем маленький кусочек, я вас прошу, чтобы мне сделать удовольствие, — умоляла она.
Наполовину раздосадованный, наполовину развеселенный, Мишель взял вилку и послушался. Когда он принял хлеб, деликатно протянутый ему между двумя пальцами, молодая девушка радостно засмеялась.
— К вам так идет, Майк, когда вы перестаете быть серьезным! Иногда серьезные люди бывают очень скучны, вы знаете?
— О! я это знаю!.. Это было, может быть, самой большой глупостью моей жизни быть серьезным человеком!
Тон, которым он говорил, огорчил маленькую королеву вечера; что-то в роде нежной жалости увлажнило ее взгляд.
Она положила свою руку без перчатки, очень мягко, на руку своего сурового подданного.
— Нет, — сказала она, — я не думаю, я думаю, — ваша жизнь очень хороша, как она есть.
Рука Тремора повернулась и пожала сострадательные пальчики.
— Колетта права, вы ужасная обольстительница, — сказал он совсем тихо.
— Но вы так мало поддаетесь обольщению, что я не вижу, чего вам бояться, — пробормотала она еще тише.
И, освобождая свою руку, она взяла вновь бокал и выпила несколько глотков шампанского; затем, так как Тремор не сводил с нее глаз:
— Я кончила, — сказала, она, если вы чувствуете жажду, я даю вам остальное.
— Благодарю вас.
— Вам противно? — спросила она так серьезно, что он не мог удержаться от смеха.
— Совсем нет, мне не противно; какое вы еще дитя!
— Следовательно, вы боитесь узнать мои мысли?
— Может быть, — сказал он.
Но, взяв бокал, он стал медленно из него пить.
Сюзи казалась в восторге.
— Эта церемония, как у дикарей, — заявила она. В романах с приключениями апаши и им подобные скрепляют таким образом свой союз дружбы, конечно не шампанским! Я надеюсь, что мы теперь никогда не будем ссориться. Вы помните наше условие в Сен-Сильвере? — спросила она, поднимаясь.
Тремор посмотрел на нее одну минуту, ничего не говоря, затем пробормотал:
— Да, я его помню.
Когда жених провел ее в зал, Сюзанна была почти готова предложить ему котильон, но раздумала, находя, что ее достоинство требовало того, чтобы подождать, пока сам Мишель не попросит этой милости.
Они расстались, и она унеслась в опьянении от танцев и лести, далеко от действительной жизни.
— М-ль Сенваль только официально царица бала своих родителей; настоящая царица — это мисс Северн, — восклицал момент спустя барон Понмори, разговаривавший с Тремором, — она веселится, как дитя, и это приятно видеть… посмотрите на нее.
Тремор покорно послушался этого совета, но он, конечно, не находил столько удовольствия видеть танцующую мисс Северн, как барон Понмори.
Между тем, Сюзанна среди своих успехов не забывала влюбленных, которым она должна была оказывать содействие. В ожидании первых тактов вальса, обещанного ею Полю Рео, она села подле Симоны.
— Вы очень веселитесь, милочка?
— О!
Это „о“ было выразительно.
— Тем лучше! — продолжала мисс Северн. — Вы очаровательны в зеленом. Это Тереза, держу пари, причесала вас с этими маленькими маргаритками? Ну, скажите, Симона, вы много танцевали?
— Много.
— С приятными кавалерами?
— Ну, да.
— С кем, например?
— С Г-ном Понмори, г-ном Рьеж, г-ном Буас, г-ном Деплан, господином… я не знаю, их слишком много!
Она танцевала самое меньшее четыре раза с Полем и его не упоминает, — заметила себе мысленно Сюзанна.
И она продолжала громким голосом, своим самым натуральным тоном:
— Поль Рео с вами не танцевал?
— О! Да!
— Почему же вы его забыли, этого бедного юношу? Он вам не нравится?
— Нет.
— Я его нахожу прелестным… и таким веселым!
— О! Да.
— Я его очень люблю. А вы? — спросила внезапно мисс Северн.
— Так себе… — ответила молодая девушка с гримасой.
Поль приближался.
— Мы говорили о вас, шалопай! — кинула ему Сюзи со своим обычным апломбом.
М-ль Шазе сильно покраснела.
— Я уверен, что мисс Северн вам дурно говорила обо мне, сударыня.
— О! совсем нет, не правда ли, Сюзанна?
— Так себе! — ответила Сюзанна, передразнивая свою молоденькую подругу. — Послушайте, моя красавица, танцуйте-ка этот вальс с этим злым Полем, иначе он подумает, что я ему повредила в ваших глазах.
Она хотела прибавить:
— Я устала, Поль.
Молодой человек не дал ей для этого времени.
— О! м-ль Симона, я вас прошу! — молил он.
Сестра Терезы принялась смеяться, краснея еще больше.
— Я бы хотела, но я уже приглашена.
— Какое несчастье! А на следующий?
— Следующий? — я его отдала г-ну Лангиллю, но… Сюзанна, — спросила молодая девушка, — будет очень невежливо забыть Лангилля… один раз?
— Это даже будет очень мило! — воскликнул восхищенный Поль.
Когда Симона удалилась под руку со своим счастливым избранником, Поль сел подле Сюзанны, хохотавшей от всей души.
— Мне кажется, честное слово, что вы смеетесь надо мной, мисс Сюзи!
— Вам кажется! Он бесподобен!.. Но, несчастный, ведь вы должны были танцевать этот вальс со мной! И вас хватило бы на то, чтоб бросить меня? Ах! какой же вы смешной!
— Скажите, что я заслуживаю виселицы! — но есть смягчающие вину обстоятельства. Послушайте, если бы вы были милы, мы протанцевали бы этот вальс и мы говорили бы все время о ней.
Сюзи была мила, и они говорили о „ней“, и Поль нашел разговор настолько приятным, что пригласил свою добрую фею на котильон, объяснив ей вполне откровенно, что он его не танцует с Симоной из боязни вызвать неудовольствие Жака.
— Мы уже так много танцевали вместе, — заметила Сюзанна, смеясь; — могут подумать, что вы за мной ухаживаете.
— Ба! — ответил молодой человек тем же тоном, — не с сегодняшнего дня я ухаживаю за всеми молодыми девушками; Мишель это хорошо знает, полноте!
Продолжая вальсировать, мисс Северн глазами искала своего жениха. Он мало выказывал рвения в защите своих прав, между тем Сюзи дорого стоило передать свой котильон другому. Где был Мишель? Во всяком случае уже не на прежнем месте. Она долго искала; вдруг она едва не вскрикнула. Мишель танцевал! Он танцевал с г-жой де Лорж и улыбался на жеманства этого „парика“! О! эта вдова! Боже мой, что она могла сказать такое, чтобы он так восторгался? и она была накрашена!
— Итак, мисс Сюзи, — просил опять Поль, — будьте милостивы, согласитесь танцевать со мной котильон.
— Ну, хорошо, — сказала она.
В четыре часа котильон был окончен; хотели закончить фарандолой.
Вся убранная гирляндами из цветов „mauve“ и нежной-зеленой листвы, — сувениры котильона, — с волосами, слегка растрепанными, с блестящими глазами, Сюзи смутно вызывала идею очень изящной и очень аристократической вакханки. В ту минуту, когда она готова была понестись с Лангиллем, кружившимся весь вечер, как юноша, Мишель пришел ее предупредить, что карета готова и что Коллета желает уехать.
— О! Майк, одну минуту, уже кончают!
— Мой милый друг, — воскликнул Лангилль, — вы не…
Но Тремор, казалось, не слышал художника.
— Послушайте, Сюзи, — сказал он, — уже скоро пять часов, почти светло…
— Тем лучше! Мне было бы приятно получить здесь первый завтрак.
— О! правда, правда! — одобрил любезно Лангилль.
— Правда, правда! — возразил Мишель, — передразнивая его с нетерпением. — Хорошо вам поддакивать! У меня ужасная головная боль!
Тотчас же Сюзанна оставила руку своего танцора.
— Если у вас болит голова, поедемте… мне казалось, что еще пять минут… и что Колетта не… но, одним словом, едемте.
В Кастельфлоре Мишель высадил обеих молодых женщин и проводил их в переднюю, затем поспешно поцеловал Колетту и протянул руку Сюзанне.
— Я бегу, — сказал он. — Этот злополучный кучер должен меня проклинать.
— До свидания и благодарю, братец! — крикнула ему Колетта.
Оставшись один, при бледном свете утра, когда дождь мягко стучал в стекла окна, Мишель бросился, не раздеваясь, на кровать. Ему хотелось спать, он старался не думать о событиях вечера, но капля шампанского, выпитая им, воспламеняла его мозг. Мысли, который он хотел бы изгнать, теснились в его уме, осаждая его как кошмар. И в волшебном свете постоянно вертелась хрупкая, зеленая чародейка…
Он должен был сознаться себе, что во время этой нескончаемой ночи бывали моменты, в которые он чувствовал себя способным отдать всю свою историю хеттов, чтобы танцевать так, как Поль Рео и Деплан.
— Я ее не люблю, однако, — повторял он себе, зарывая голову в подушку; — нет, мне кажется, право, что я ее не люблю, мне кажется даже, что, имей я свободу выбирать, я никогда бы не подумал на ней жениться, но она меня околдовывает, она меня опьяняет, как и других… Ах! если бы она знала, маленькая злая кокетка, находящая меня недостаточно „поддающимся обольщению“, если бы она знала! Как бы она торжествовала, как бы она смеялась надо мной.
X
Мишель поднялся около 10 часов, не спав всю ночь, разбитый кошмаром этого утра.
Дождь испортил дороги; тем не менее он решил поехать в Кастельфлор, убежденный, что он отправляется туда за нужным ему сочиненьем по этнографии, которое можно было найти у его зятя. Но он не видел ни г-на Фовеля, заинтересовавшегося постройкой и установкой оранжереи и занятого совещаниями с садовником, ни Колетты, спавшей еще. За то, в маленькой гостиной нижнего этажа, по которой он проходил, чтобы попасть в библиотеку, он застал Сюзанну.
Она завтракала, расположившись удобно за столом, блестевшим красивым серебром и фарфором: ее завтрак был довольно сытный — хлеб, масло, яйца всмятку и чай — пища деятельного и здорового человека, которому недостаточно питаться воздухом и светом.
Как бы вылитая в своем темном шерстяном платье с высоким бледно-голубым галстухом на маленькой, тоненькой шее, она имела те же быстрые движения и тот же свежий цвет лица, как будто она проспала вполне мирно всю ночь.
— Вы, Майк?! уже?
Он живо объяснил подлинную причину своего визита, затем, в то время как Сюзанна, нисколько не смущаясь, продолжала макать в яичный желток длинный, тоненький ломтик хлеба с маслом, он сел и попробовал начать разговор, но их настроения менее чем когда-либо совпадали.
Мишель прибыль очень усталый физически и нравственно, побледневший от долгой, расслабляющей бессонницы, с больной еще от утомительных размышлений головой, грустный, с неясной потребностью быть утешенным, слышать ласковое слово, в особенности быть понятым — и все это без всяких с его стороны усилий. Сюзанна, побежденная приятной усталостью, заснула, как ребенок и проснулась в половине десятого, совершенно отдохнувшая, с головой, полной самых розовых мыслей. Воспоминания о нескольких минутах досады, мельком нарушивших ее удовольствие, исчезли теперь, заглушенные воспоминаниями радостными. Когда она читала романы или сказки, героиня которых, бесприданница или крестьянка, переодетая принцессой, становилась, благодаря своей грации и красоте, королевой праздника, она открывала большие глаза и улыбалась, не доверяя ни роману, ни сказке, но думала, что это должно было быть приятным „иметь большой успех“, как говорилось в романе, быть королевой бала, как в сказке.
И вот действительность взялась доказать ей правдоподобие вымысла. Ею, маленькой Занной, никогда до 22 лет не бывавшей на балах, ею восхищались среди стольких, более элегантных и прекрасных женщин; она могла отведать и познать упоение одного из этих светских успехов, которым она, может быть, завидовала когда-то, но так, издалека!
Мисс Северн ясно сознала свой неожиданный триумф только на следующий день, когда свечи были потушены и музыка безмолвствовала, в час, когда ничего не оставалось перед ее глазами от бала, кроме брошенного на кресло бледно-зеленого платья, уже помятого, уже лишенного всякого обаяния; но она оставалась еще довольная и радостная, довольная на столько, что с презрением относилась к этой бедной г-же де Лорж и забыла дурное настроение Мишеля. Кроме того ей как бы стало яснее ее могущество женщины и ей было приятно вспоминать многочисленные, прямо высказанные или подмеченные ею, в присутствии Мишеля, выражения восхищения. Этому неведомому очарованию, исходившему от нее — она говорила себе это совсем тихо — не подчинился ли, хотя отчасти, накануне в Шеснэ и гордый рыцарь Сен-Сильвера? Он не все время был угрюм; изредка даже, напротив, дружески предупредительный, он дарил Сюзи более сердечным взглядом и более снисходительным словом…
Чрезмерно возбужденное в это утро воображение молодой девушки безудержно неслось, выискивая и находя тысячи причин для новых радостей.
Поэтому, когда Мишель вошел, его невеста вполне искренно ожидала увидеть его таким же веселым, таким же любезным, так же гордящимся мисс Северн, как она сама.
Но совершенно обратная работа совершилась в уме Тремора, с тех пор как они расстались. Между тем как она разукрашивала, идеализировала свои воспоминания, он видел все в черном свете. Она удивилась, найдя его таким мрачным, со складкой посреди лба. Он был оскорблен, видя ее такой розовой, с улыбкой на устах.
— Разве вы выходите? — спросил молодой человек через минуту, заметив шляпу и колет Сюзанны, приготовленные на стуле подле нее.
Она рассказала весело, что она и четыре или пять молодых девушек приглашены Симоной на завтрак к г-же Рео, чтобы „обменяться впечатлениями от бала“, затем, перебивая себя:
— Кстати, Майк, — сказала она, — мне нужно вас теперь же о чем-то попросить. Вчера в Шеснэ организовали большую поездку верхами, прогулку- монстр, гурьбой до Франшара. Это на послезавтра. Место встречи назначено около „Козьего Холма“ в половине второго. Так как, вероятно, вернутся не раньше вечера, то Колетта находит, что это слишком долго, а Роберту совсем недостает вдохновения; не соблаговолите ли меня сопровождать?
Прогулка целым обществом… Мишель сейчас же себе представил, чем могла быть эта прогулка. Ненавистные ему Деплан, Понмори, Поль Рео живо предстали перед ним; он увидел Сюзанну, окруженную, кокетливую, как на балу…
— Право, моя дорогая, у меня есть лучшие способы проводить мой день, чем „прогулка гурьбой“, — ответил он очень холодно, забывая впрочем, что его отказ не влечет за собой неизбежно отказ Сюзи. — Насколько я люблю прогулки один, настолько я их ненавижу, когда они являются предлогом для салонной болтовни.
При этих словах молодая девушка, немного удивленная, посмотрела на Тремора и быстро заметила его бледность.
— У вас очень усталый вид, — сказала она, — у вас все еще болит голова?
— Да, конечно; а вам я удивляюсь!
— О! я так мало устала, что сегодня же вечером повторила бы все вновь.
Они замолчали. Мисс Северн очень тщательно намазывала свежий ломтик хлеба.
— Итак, — продолжал Мишель, следивший за ней с невольным нетерпением, — с вас еще не довольно этого злосчастного бала! Один Бог знает, сколько вы говорили о нем до того, как он состоялся!.. и вам все еще мало?
Сюзи расхохоталась.
— О, Мишель! если бы вы знали, если бы вы знали, как это „захватывает!“ — воскликнула она в припадке восторга и находя, что точный перевод английского слова мог один выразить ее мысль.
— Я повторяю, я вам удивляюсь.
— Но, наконец, — возразила она с небольшим жестом досады перед этой систематической угрюмостью, — ведь и вы не все время скучали! Вы танцевали!
— Два раза, по крайней мере, не правда ли? Вы…
— О, я! я не пропустила ни одного танца, ни одной фигуры! это было восхитительно! Все были такие любезные! такие ко мне любезные!.. А Раймонд Деплан, заставил меня так много смеяться… он!..
— Вы очень легко смеетесь!
— Может быть! это так приятно — посмеяться! я также много разговаривала с…
— Вы должны были много разговаривать с большим количеством лиц, так как у вас был целый штат!
— В самом деле? Ну, Мишель, — заключила молодая девушка все еще веселая, — это менее компрометирует, целый штат, чем один ухаживатель!
Но Мишель не шутил.
— Прекрасная манера, — продолжал он, — воспринятая у нас во Франции молодыми девушками — у ваших соотечественниц, без сомнения. Я, право, не знаю, зачем они стесняют себя провожающими, раз они не дают себе даже труда возвращаться после каждого танца на установленное место. Чтобы их довести до передней, достаточно было бы горничной.
— Наступит и такое время, когда будут обходиться без горничной, — заявила философски Сюзи.
Это прекрасное расположение духа и это спокойствие раздражали все более и более тоскливую усталость Мишеля.
— Я не думаю, чтобы когда нибудь наступило время, когда я найду приличным, чтобы молодая девушка была окружена молодыми людьми — и только молодыми людьми, в продолжение всего вечера, — возразил он, этим прямым нападением обнаруживая точнее причину своего раздражения.
— О! окруженная молодыми людьми! — сказала Сюзи, принимая вызов и намек и чувствуя внезапно искушение поддразнить. — Кто же эти молодые люди? посмотрим… Деплан! Да… Он занимал меня, Деплан!.. а затем…
— А затем Гастон Понмори, — перебил резко Мишель, — и затем Поль Рео, и затем Бокур, и затем этот, провалившийся депутат, кажется, и затем это животное Лангилль, и затем…
— О! Мишель!.. животное!.. — повторила она с упреком. — К тому же Лангилль не молодой человек, так же как и супрефект.
— А Поль Рео не молодой человек? Поль Рео, которого вы знали в Канне, который, вероятно, уже ухаживал за вами эту зиму.
— Он за мной ухаживал в Канне, да, это верно, Мишель, — согласилась мисс Северн, по прежнему спокойная, наливая себе вторую чашку чая, — но здесь нет.
Мишель поднялся и, скрестив руки:
— Итак, вы сознаетесь, что он за вами ухаживал в Канне?
— Конечно, почему нет? Это смешно, Мишель, что вы все удивляетесь, что за мною ухаживают.
— Я не сказал, что я этому удивляюсь… вы не должны бы этого допускать, вот и все. Но вы кокетка…
— Я не кокетка, мой милый; только я люблю веселиться, и я веселюсь, когда могу.
— А к буфету, сколько раз, да, сколько раз вы ходили?
— Вы меня упрекаете в том, что я ела?
— О! вы там немного ели! вам совсем не было времени есть.
Мисс Северн положила ложку на блюдечко, выпрямилась на стуле и посмотрела прямо в лицо Тремору:
— Вы пришли сюда сегодня утром, чтобы поссориться? — спросила она с дерзостью, выражавшейся в видимом движении ее подбородка и в легком дрожании ноздрей.
Он не пришел ссориться, о! нет!
Зачем, собственно, он пришел? За сочинением по этнографии прежде всего, а затем, затем? он этого совершенно не знал; он был бы счастлив, если бы кто-нибудь ему это объяснил. Он мог бы сам ответить, может быть… если бы он знал.
За ссору он ухватился на-лету или вернее он был подхвачен ею; теперь он ей принадлежал и телом и душой, с жестким взглядом, резким голосом, с раздраженным умом, с беспокойным сердцем, со всей досадой этой ночи на устах.
— Я чувствую отвращение к ссорам, Сюзанна, — ответил он. — Я хотел только вам выразить мой образ мыслей!
— Он так очарователен, ваш образ мыслей! Думаете ли вы, что только я одна смеялась и разговаривала в Шеснэ?
— Есть молодые девушки и даже молодые женщины, очень веселые, прелестные и пренебрегающие пошлыми похвалами разных Понмори и Депланов; г-жа Рео, например, разве она кокетка?
— Нет, она восхитительна, — согласилась откровенно Сюзи; — но Тереза — это совсем не то.
— Вот как, почему?
— Потому.
— Вы не можете этого сказать?
— Нет.
— О! я не любопытен! — сказал молодой человек, гнев которого глухо возрастал; — но уверяю вас, что если я вас считал легкомысленной и поверхностной, то все-таки не до такой степени.
Сюзанна побледнела, она не забавлялась более.
— Сказано грубо! — сказала она, сжав зубы.
Но Мишель продолжал, выведенный из себя, переступив границы, за что он при большем хладнокровии презирал бы себя.
— Думаете ли вы, что они не возмутительны, эти танцы, которые заставляют в продолжение целого вечера переходить молодую девушку из объятий одного в объятия другого? Знали ли вы, что вы позволяли говорить себе, увлекаемая опьяняющей музыкой, всем этим фатам, более или менее возбуждаемым своими остановками у буфета?.. Я ненавижу эти балы, я ненавижу эти вольности, допускаемые ими, кокетство, которое они поощряют, а так как вы моя невеста…
— Мишель, — перебила Сюзанна, дрожа от ярости, — этот раз подумайте о том, что вы хотите сказать!
— Ничего, кроме правды, будьте в этом уверены; я устал играть смешную роль. Я не требовал ни вашей любви, ни даже вашей дружбы…
— Мишель! — воскликнула молодая девушка с сверкающими глазами, с дрожью в голосе, с сильно трясущимися губами. — Мишель, это недостойно, — что вы говорите! Вы от меня не требовали моей дружбы, но я у вас просила вашей, и если бы вы мне ее дали, вы никогда бы, никогда не обошлись со мною так несправедливо.
Он хотел продолжать, но она не дала ему.
— Что я сделала? — продолжала она с каким-то смятением, в гневе. — Зачем повезли меня на бал, как не для того, чтобы я там танцевала и веселилась? Вы говорите о легкомыслии! Что же я наконец сделала? Вас, значит, очень огорчает, когда я довольна, когда меня хвалят… Ах! так вот какие вы все, мужчины, ревнивые из тщеславия, если не из любви!.. послушайте, Мишель, это гадко, гадко!.. Разве я вас упрекала за то, что вы танцевали с г-жой де Лорж, и однако я ее ненавижу, о! я ее ненавижу, эту женщину!
Все более раздраженная, возбужденная, опьяняемая собственными словами, она говорила лихорадочным голосом, которого Мишель у нее не знал; вдруг она оттолкнула стол, спрятала голову в подушки дивана и залилась слезами. Мишель быль сражен.
— Сюзанна, — пробовал он сказать, — плакать нелепо!
Но она не отвечала, вся потрясаемая рыданиями, со струящимися между пальцами крупными слезами.
— Сюзи, не плачьте…
Рыдания удвоились; это было громадное отчаяние беспомощного, смятенного ребенка. Мишель колебался. Затем, сам вне себя перед этим горем, он встал на колени перед молодой девушкой.
— Сюзанна, моя дорогая крошка, — умолял он, пробуя напрасно отвести руки, которые она прижимала к своему лицу, — вы мне причиняете большое горе. Вот уже два раза, что вы из-за меня плачете. Если я был слишком строг, если я был неправ, простите меня, моя бедная маленькая Занна, я не хочу, чтобы вы плакали…
— Мишель, — сказала она очень тихо, задыхаясь, — вы были очень злой.
— Но я этим очень огорчен, я вам клянусь… не плачьте…
— Мишель, я не кокетка.
— Нет, мое дорогое дитя, нет, нет… это все эти ничтожные глупцы вывели меня из терпения.
— А вы, вы флиртовали с г-жой де Лорж, — продолжала она, все еще не открывая лица.
— Г-жа де Лорж! О! если б вы знали, как она мне безразлична!
— Думаете ли вы, что… Деплан, например, для меня не безразличен?
— Надеюсь, конечно, что да.
Сюзи подняла голову, опустила свои маленькие ручки и предстала вся залитая слезами. Тогда она заметила Тремора на коленях подле себя и улыбнулась. Это было подобно солнечному лучу в ее глазах, на ее щеках, еще покрытых каплями слез, но Мишель безрассудно подумал, что она насмехается, что эта улыбка выражала лукавое торжество; он быстро поднялся и наступила минута неловкости.
— Мишель, — сказала наконец Сюзанна, — зачем вы говорили со мной так жестко.
Мишель сел подле нее и взял ее руку.
— Послушайте меня, Сюзи, — сказал он, — я очень огорчен, очень сконфужен, что вспылил. Но я вас уверяю, что ваша молодость, ваша непорочность, а также обычаи страны, в которой вы воспитывались, вам мешают понять, сколько вредного, опасного в этой игре улыбками и словами, которая так нравится вам. Вы сама чистота, я это знаю, но ведь вы прекрасно замечаете, что все вас находят красивой, обольстительной…
— Не все; вы не находите, — перебила она сердитым тоном. И ей очень хотелось прибавить: „если я танцевала котильон с Полем Рео, это потому, что некто другой, некто очень злой, очень рассеянный, не позаботился попросить его…“, но ее гордость мешала ей выразить этот упрек.
— Конечно кроме меня, это уже известно… я всегда составляю исключение! Но, наконец, кроме меня, все, не так ли?… и это вас забавляет, опьяняет и вы поощряете, сами того не сознавая, вызываете этот флирт, как вы это называете, который очень невинен с вашей стороны, но который может быть менее невинен с другой стороны, поверьте мне!.. Это правда, и не волнуйтесь так… ах! если бы вы знали, что они говорят в курительной о женщинах и даже о молодых девушках, как они их подвергают самой легкомысленной критике, эти мужчины, льстящие вам…
— Это мерзко, то, что вы рассказываете.
— Очень мерзко, конечно, но, к несчастью, верно! Сюзи, — продолжал молодой человек, удерживая бедную, еще дрожащую ручку, — я хотел бы вас просить… это грубо, жестоко с моей стороны, но… хотите мне обещать веселиться немного меньше в другой раз? я был бы так счастлив!
Мисс Северн опустила глаза; затем, подняв их на своего жениха:
— Я охотно обещаю, — сказала она прямо, — но долг платежом красен! Вы будете заниматься г-жой де Лорж, не более, чем того требует самая строгая вежливость. У меня тоже есть свое самолюбие. Я так же не хочу иметь вида покинутой невесты, как вы — смешного жениха.
— Я сделаю, что вы желаете. Я танцевал один раз с г-жой де Лорж, потому что она пришла за мной и почти принудила меня к этому силой, если вы хотите это знать… и это вообще бессмысленно!..
Сюзи смеялась в восхищении.
— Она сама напросилась, Майк? Ну да, она не гордая!
— Не правда ли?
Мишель смеялся, видя ее смеющейся.
— Значить, мы более не в ссоре, Мишель? Я ненавижу ссоры.
Голос ее становился нежным, ласкающим.
— Ах, Боже! я также, уверяю вас…
Мишель колебался, казался нерешительным, затем, неожиданно возвращаясь к предмету ссоры:
— Сюзи, — сказал он опять, — я боюсь иногда, что вы не понимаете всей важности иных поступков. Этот ужин, вы знаете, этот ужин, который вы так мило поделили со мной, вы… вы его не разделили бы с другим, скажите Сюзи, скажите?
Вопрос был оскорбителен, Мишель это хорошо знал, но он его преследовал с самого его возвращения из Шеснэ и уже с минуту так жег ему уста, что необходимо было его высказать.
Мисс Северн посмотрела на своего жениха, не сердясь, но с глубоким удивлением.
— С другим, — повторила она, — с посторонним?
И она еще раз на него посмотрела.
— Мишель, — прибавила она тотчас же улыбаясь, закинув немного головку, — сцену, которой вы меня только что удостоили, сделали бы вы ее другой?
Внезапно он притянул руку, которую все еще держал, и закрыл ею себе глаза.
— О! я безумец, — пробормотал он, — я безумец, нужно простить меня, забыть, что я сказал.
Очень короткое время они оставались безмолвными, затем Сюзи поднялась.
— Карета, должно быть, готова.
Тремор поднялся также. Он положил свою руку на голову Сюзанны и отвел немного, чтобы лучше читать в глазах своей невесты, завитой хохолок волос.
— Вы мне прощаете? — молил он.
— Да, — ответила она очень тихо, не избегая глаз, искавших ее взгляда.
— Благодарю, Занночка, — сказал Мишель, целуя нежно в лоб молодую девушку.
Немного покраснев, она взяла свою шляпу и пошла ее надевать перед зеркалом.
— Сюзи, — прибавил очень ласково Тремор, следивший за ней глазами. Я был сейчас очень злым; если вам очень хочется совершить эту прогулку в Франшар, я охотно буду вас сопровождать.
Она живо повернулась с сияющими глазами.
— О! Мишель, я буду в восторге.
Молодой человек улыбнулся, затем, когда мисс Северн завязала свою вуалетку, он взял драповый колет, лежавший на стуле, и с нежной заботливостью окутал им ее красивый, гибкий, немного откинувшийся назад стан.
— Почти холодно сегодня утром, берегитесь, — посоветовал он.
И этот жест, и эти простые слова растрогали Сюзанну, хотя она не понимала почему. Вечером в тот же день, перед тем как заснуть, она долго думала, что не входило в ее привычки, и вдруг, так ясно, так нежданно, что она была этим поражена, в ее уме, столь неопытном в анализе, с точностью определился вопрос: „как можно узнать, любишь ли? каким образом можно в этом вполне убедиться?“
XI
Между тем как лошади уносили их через лес по направлению к „Козьему Холму“, где было назначено место общей встречи, Мишель и Сюзи чувствовали себя очень радостно, той молодой и свежей радостью, которая напоминала им аромат первых дней их товарищеской интимности, но с примесью нового, более нежного волнения.
Сюзи наслаждалась успокаивающей прелестью прекрасного утра, свежестью воздуха, торжеством солнца между уже покрасневшими листьями, а также, более смутно, этим заботливым, любовным покровительством в глубоком уединении леса. Мишель умилялся золотистыми лучами, блестевшими в каштановых волосах подле него, ветерком, трепавшим мелкие завитки под соломенной шляпкой. Он любовался белизной затылка, прикрытого завитками, гибкими движениями немного хрупкой талии, когда она наклонялась под ветками и потом выпрямлялась, такая красивая и нежная; он восхищался голосом, звеневшим чисто, как пение источников. Нежданно для него им овладевала мучительная и вместе упоительно смелая мысль, что, каковы бы ни были недоразумения в настоящем, эта молодая девушка будет в один прекрасный день его женой, что это грациозное обольстительное создание, которое всех очаровывало, было ему обещано, будет связано с ним самыми тесными узами, даже в том случае, если бы это маленькое суетное сердечко отказало ему в своей нежности.
К тому же, вот уже два дня, он отказался от всякого приносящего разочарование анализа, и в этот час он столь же мало стремился понимать себя, как и читать в замкнутой для него душе амазонки, ехавшей подле него, с золотистыми на солнце кудрями, маленькие ручки которой твердо правили, открытый взгляд которой, казалось, скрывал однако столько таинственного.
Те же поводы к разногласиям существовали еще между ними обоими или могли вновь возникнуть; бывшие обиды, устаревшие с третьего дня, конечно чувствовались еще, но оба забыли их, она больше, чем он, потому что ее цельная, непосредственная натура, движимая инстинктом, заставляла ее жить настоящим моментом; он же, может быть, сильнее чувствовал радость примирения, так как живее помнил прошлое.
…они разговаривали.
— …Вам немного скучно, Майк, так как вы никогда не любите прогулок целой толпой; но вам не слишком скучно?
— Мне совершенно не скучно!
— Но знаете ли, что вы можете быть очень любезны, когда хотите; отчего вы не хотите этого всегда?
Мишель ответил движением бровей, которое могло обозначать, или что он в действительности не считал себя любезным, или что он совсем не видел надобности быть им всегда. Сюзанна продолжала:
— Кажется, вы имеете неприятную привычку казаться более угрюмым, чем это у вас в характере; кажется, что ваш суровый, немного ворчливый и немного старческий вид скрывает личность, которую я еще не знаю и которая очень молода, очень порывиста, способна быть счастлива и весела от безделицы… Это мне рассказывал один из ваших друзей.
Лицо Тремора осветилось.
— Это Даран, — сказал он; — я как раз получил от него несколько дней тому назад письмо и ожидаю его на будущей неделе… Когда же вы его видели, не считая того знаменитого вечера, когда он вас усыпил своей ученостью?
— Во время нашей помолвки, перед его и вашим отъездом.
— Вы правы, я забыл.
— Он вас очень любит. Правда, что он ничего не решает, не посоветовавшись с вами?
Мишель улыбнулся.
— Я почти в этом уверен. Так, например, в своем последнем письме, он меня просит найти инженера для его отца и посоветовать ему самому в выборе автомобиля… Вот доказательства доверия!.. Ничего не поделаешь, привычка. Мы любим разговаривать с Дараном обо всем, что нас интересует, все равно, значительном или маловажном. Я знаю всю его жизнь, он знает всю мою. Да, мне кажется, он очень меня любит… и я его люблю, как брата.
— Тем лучше, Мишель, — объявила Сюзи, — Даран мне нравится, я его также полюблю.
Мишель казался удивленным.
— Я боялся, чтобы Даран не показался вам … как бы сказать? немного полинявшим. Тем лучше, вы вызываете его восхищение. Вероятно не стараясь об этом, вы его очаровали.
Она засмеялась тихим и нежным смехом, затем со своей детской манерой пробормотала:
— Скольких людей я так очаровала! это смешно!
Мишель не находил, чтобы это было смешно, но он удержался высказать свою мысль; он слишком боялся угадать в этой улыбке сирены любовь к борьбе, желание триумфа! Он слишком хорошо сознавал смутную досаду, которую испытывала временами молодая девушка, находя „мало поддающимся обольщению“, — как она выражалась, — своего друга! Затем внезапно перед ним предстали призраки Деплана, Поля Рео, всех молодых людей, которые подобно Дарану, но менее наивно, чем он, подчинились очарованию и которые во время прогулки в Франшар будут по обыкновению глупо увиваться вокруг нее. И он удовольствовался тем, что сказал с большей серьезностью, чем это следовало:
— Вы знаете, что я предпочел бы, чтобы меньшее количество людей было вами очаровано.
Но Сюзи не имела ни малейшего желания сердиться в это утро, ни даже подразнить кого-либо.
— О, Мишель! — воскликнула она с упреком, слышавшимся в ее ласковом голосе, — мне кажется, вы должны были бы избавить меня от этих злых слов. Я была так спокойна и даже так серьезна в продолжение всего времени после бала у Сенвелей.
— В продолжение двух дней!
— Вчера в особенности, знаете, у г-жи Рьеж, я сидела подле Раймонда Де… господина Деплана; знаете ли, о чем я с ним говорила во время обеда? Об американский конституции! Он не мог придти в себя, мой дорогой! Вы довольны, я думаю?
Он смотрел на нее, улыбаясь по прежнему, признавая, что в общем она права; так как он заметил, что она была против обыкновения более осторожна, напоминая ребенка, наблюдающего за собой, и что несколько раз быстрым взглядом она искала его одобрения, неисправимо кокетливая в этой новой роли.
— Очень доволен, — ответил он.
И он добавил, этот раз шутя:
— Отчего бы вам еще не поговорить об американской конституции во время предстоящей прогулки? Это может быть было бы средством утомить вашу обыкновенную свиту.
Сюзи посмотрела на него и сказала откровенно:
— Но у вас у самого есть превосходное средство утомить мою обыкновенную свиту?
— Скажите его скорее.
— Это… самому сыграть роль жениха немножко лучше, чем обыкновенно, например, оставаться подле меня, бросаться за цветами, на которые я смотрю, иметь вид…
Мисс Северн смеялась, но в голосе ее была едва заметная дрожь.
— Наконец, — заключила она, — вы знаете прекрасно, какой вид имеют женихи, не так ли? и что у вас его совсем нет… это не упрек!
— Он был бы немного несправедлив, я думаю. Вы мне заявили, что женихи, согласно обыкновенному шаблону, вам очень скучны и что вы желали бы доброго товарища.
Она вновь засмеялась:
— Это совершенно верно… но один раз, для разнообразия!
У Мишеля сердце немного сжалось. Упрек или нет, но в замечании Сюзанны была доля правды; однако, он молчал, постоянно одержимый страхом стать игрушкой кокетки. С некоторого времени, с бала в особенности, мисс Северн старалась ему нравиться, он это видел, чувствовал; временами это заставляло его испытывать радость, доходившую до тоски, а иной раз одна тоска его душила, и он задавал себе вопросы, не был ли он сам ничем другим, как раздраженным гордецом. Понял ли бы он, увлекся ли бы он очаровательной прелестью Сюзанны вне волнующей атмосферы поклонения, лести, которая уже с месяц окружала молодую девушку, похорошевшую от того восхищения, каким ее облекало столько взглядов? Не страдало ли его мужское тщеславие больше, чем его сердце, когда его невеста смеялась, веселилась там, где его не было, когда она стремилась быть красивой и изящной для всех, не стараясь нравиться лишь ему одному? Он стыдился этого чувства, которое он считал недостойным своего характера, он отказывался этому верить, он мучился сложностью своего настроения, делавшего его непостоянным и несчастным.
Так как Тремор молчал, мисс Северн спросила:
— Один раз хотите поухаживать за мной в продолжение целого дня, для того, наконец, чтобы другие не могли за мной ухаживать?
Забавная шаловливость тона не позволяла предположить не только полное отречение от дружеского договора на башне Сен-Сильвера, но даже и простую насмешку в этом вопросе, но именно благодаря этому, самый вопрос казался довольно двусмысленным и как бы немного коварным.
— Очень хочу, — ответил Мишель, улыбаясь также, может быть менее чистосердечно. — Я боюсь только как бы сравнения, который вы станете проводить, не оказались для меня неблагоприятными.
Сюзанна легко повернулась к Тремору и, смотря на него взглядом сквозь опущенные ресницы, бывшим одним из ее средств очарования:
— Если бы вы так думали, — пробормотала она, — вы этого бы не сказали.
И так как она протянула Мишелю через лошадь и поверх вожжей свою руку, державшую хлыстик, он взял ее и прижался к ней губами. Возражение молодой девушки и это движение Мишеля расходились так очевидно с обыкновенным тоном их отношений, являлись так неожиданно немедленным применением на практике нового, только что заключенного между ними соглашения, что Сюзанна расхохоталась.
— Поздравляю вас, Майк, вы совершенно попали в тон!
Майк сумел „выдержать тон“ и в реплике, но этот раз ему не хватало убеждения, и разговор скоро стих.
— Без двадцати минут два! — воскликнула мисс Северн, бросив взгляд на часы, приколотые к ее корсажу. — Мы ужасно запоздали.
И ударив концом хлыста по бедрам Пепы, она пустилась рысью.
Холм, носящий идиллическое название „Козьего холма“, подымается среди вырубленного леса, судя по остаткам древесных стволов, срезанных почти у самого корня. Это груда глины, перемешанной с камнем, запущенная, где цепляется дрок и вереск, и верхушку которой покрывают несколько малорослых елей. Если козы посещают этот холм, они должны здесь находить скудное питание. Но в это осеннее утро присутствие гуляющих особенно оживляло „Козий холм“, по большей части скучный и пустынный.
Группа всадников, красиво сидевших верхом, посреди которой резко выделялись на зеленом фоне тонкие и как бы более подвижные силуэты нескольких амазонок и красное платье г-жи де Лорж, окружала ландо Шеснэ, в котором г-жа Рео, больная уже несколько дней, сидела рядом с г-жой Сенваль. В 15-ти метрах от кареты и от своих лошадей, щипавших траву под присмотром крестьянина, господа Сенваль и Деплан курили, расположившись на больших камнях, между тем как молодые Понмори занимались исследованием „Козьего холма“. И по всей этой пустоши перебегал непрерывный шум голосов, веселых и как бы возбужденных разговоров с изредка долетавшим взрывом женского смеха, которому как бы нетерпеливо отбивала ногой такт застоявшаяся лошадь или который прерывало появление нового лица.
Устав от неподвижности, Симона Шазе, маленькая и миловидная, мужественная в своей амазонке и мужской шляпе, пустила рысью вокруг прогалины свою лошадь, затем, замедлив ее аллюр, стала подробно разглядывать восхищенными глазами вереск, устлавший землю, тонкий, как хорошенькие колокольчики, готовые хоронить своим звоном кончавшееся лето.
Ловким маневром Поль догнал молодую девушку.
— Хотите, чтобы я их вам нарвал? — спросил он, бессознательно исполняя один из советов, даваемых почти в этот же самый момент Сюзанной Мишелю.
— Нет, я с большим удовольствием нарву их сама.
— Тогда, хотите, чтобы я вам помог сойти с лошади?
— Вы думаете, что у меня есть еще на это время? — возразила она, соблазненная этим предложением.
— Тремор и мисс Северн еще не приехали, у вас еще много времени, — утверждал Поль, счастливый угодить своему кумиру.
М-ль Шазе быстро освободилась от стремени, но раньше чем она могла догадаться о его намерении, молодой человек, уступая непреодолимому побуждению, взял ее в свои руки и поставил на землю.
Она испустила слабый крик и побледнела.
— Вы меня испугали, Поль, — сказала она с упреком, отступая на несколько шагов от него.
— О! прошу прощения, — молил он, — неужели вы рассердились?… я вам причинил боль?
— Вы мне не причинили боли, но я не люблю резких манер.
Она говорила тихо; правильные черты ее красивого лица, напоминавшего картинку из художественного альбома, омрачились. Поль опустил голову.
— Простите меня, — сказал он еще раз, — я поступил дурно. Я вас оскорбил, вам досадил, я, который пожертвовал бы чем угодно, чтобы вас оберечь от неприятности.
И так как она молчала, он продолжал, встревоженный этим молчанием:
— Будьте добры, Симона; ваше сердце полно сострадания к тем, кто страдает, к больным, к бедным… ну, представьте себе, что я также бедный, нуждающейся в вашей жалости. Увы! я не представляю ничего интересного, я не ударяю себя в грудь, не призываю небо в свидетели, у меня не впавшие глаза, не бледные щеки, я не потерял ни аппетита, ни сна, и однако… я несчастен, уверяю вас.
Симона слушала терпеливо, немного удивленная; при последних словах она содрогнулась.
— Вы несчастны — вы? Что вас делает несчастным?
Поль ответил:
— Я не могу вам этого сказать, Жак мне это запретил.
— Это, значит, что-нибудь дурное? — спросила Симона, широко раскрыв свои наивные глаза.
— Что-нибудь дурное! О! не думайте этого!
Он остановился, колеблясь, со сдавленным голосом, затем решительно:
— Это только то, что я вас люблю, Симона, а Жак находит меня недостойным вас.
— Вы меня любите?!
Это был только шепот, почти вздох.
Потрясенное милое дитя закрыло свое лицо обеими руками, но внезапно она его открыла, и Поль увидел, как она улыбалась с глазами, полными слез.
— Вы меня любите? — повторила она, — но ведь это совсем не дурно, Поль.
— Ах! как вы восхитительны! — воскликнул молодой человек.
У него явилось сильнейшее желание стать на колени, чтобы целовать руки, орошенные такими драгоценными слезами, но он вспомнил совсем кстати, что он и Симона Шазе не были одни.
— Значит вы очень хотите, чтобы я был вашим мужем? говорите скорее, говорите?
— Да, я этого очень хочу, — ответила тихо Симона, — но нужно спросить Терезу.
Поль с трудом удержал крик радости.
— Ах! моя прелестная Симонетта! если бы вы знали, как я вас люблю, как мы будем счастливы!
Он забыл категорические приказания Жака; он неудержимо предавался счастью быть любимым этим маленьким, непорочным ангелом. И Симона, сконфуженная, шептала так тихо, что Поль едва слышал:
— Ах! я счастлива, я очень счастлива.
Никто, впрочем, не думал перебивать этот любовный дуэт. Чтобы отправиться в путь, ждали только мисс Северн и Мишеля Тремора, замедливших приездом. Когда, повернув к „Козьему Холму“, они показались в конце просеки, разразился в честь их гром восклицаний и рукоплесканий.
— Вы видите, Мишель, мы самые последние, — воскликнула Сюзанна, смущенная этим шумным приемом.
Раньше чем Мишель мог понять ее намерение, она сильно ударила концом хлыста свою лошадь и пустила ее галопом, через рытвины, ямы, кучи хворосту, стволы деревьев, опасно скрытых высокою травой. Вдруг животное, раздражаемое слепнями, с ожесточением вцепившимися ему в грудь, сделало прыжок в сторону и стало на дыбы. Это произошло с быстротою молнии.
Бока Пепы сгибались. Уже молодой девушке казалось, что она чувствует, как громадная тяжесть упавшего животного раздавливает ей грудь. Инстинктивно она бросила стремя и луку и, закрыв глаза, быстрым движением прыгнула в сторону.
У нее было сознание толчка, она ощутила боль в голове, затем потеряла сознание.
Когда она пришла в себя, то увидела себя в ландо г-жи Сенваль. Лошади бежали рысью. Она встретила тревожный взгляд, жадно выжидавший ее взгляда, и увидела Мишеля, очень бледного, наклонившегося над нею, поддерживая ее рукою. Тогда она почувствовала невыразимо приятное спокойствие.
— Это пустяки, Майк… — пролепетала она.
Затем, ее качавшаяся от толчков экипажа голова, ища поддержки, прижалась к груди Мишеля, и усталая, она закрыла глаза.
* * *
Колетта приблизилась к дивану, на котором сидел Мишель, и очень нежно наклонившись, положила руку на плечо своего брата.
— Ты можешь успокоиться, мой бедный братец, — сказала она, — доктор повторил буквально то же Роберту, что он сказал нам. Это чудо, но у нее нет ничего опасного. Маленькая рана на лбу незначительна, и два или три дня отдыха справятся с потрясением нервов. Бедная малютка! Какой ужасный страх она испытала! А мы то!.. — прибавила г-жа Фовель, облегченно вздохнув.
Увидя Сюзанну, бледную, шатающуюся и как бы безучастную ко всему, что происходило вокруг нее, с пораненным лбом, когда рана, плохо умытая, казалась большей и более страшной, затем Мишеля, совершенно бледного, с трудом произносившего короткие, отрывистые слова, Колетта испытала одно из самых ужасных волнений в своей жизни.
Визит доктора ее подбодрил, но, казалось, что Мишель не разделял спокойную уверенность своей сестры; в то время, как она говорила, он слушал ее с усилием, с опущенной головой, совершенно подавленный.
— Роберт уверен, что доктор ничего не скрывает? — спросил он однако упавшим голосом.
— Совершенно уверен.
Он начал опять тем же голосом и как бы в забытьи:
— Мне кажется, очень густая, высокая трава немного ослабила толчок… Я видел, она ранила лоб о сухую ветку…
Г-жа Фовель продолжала говорить тихо, повторяя слова и фразы, который могли ободрить Мишеля, окончательно успокоить его томящуюся душу. С тех пор как Сюзи приняла ванну, она чувствовала себя более спокойной и бодрой. У нее болела немного голова, но у нее не было лихорадки и вообще никакого недомогания, могущего служить дурным предзнаменованием. Она только что заснула. Мишель поднялся.
— Я ухожу, — сказал он.
— Но ты здесь обедаешь? — воскликнула удивленная м-м Фовель.
— Нет, я предпочитаю вернуться домой.
— Послушай, это будет безумие, — настаивала Колетта; — останься, ты вечером получишь новые сведения, может быть сможешь увидать Сюзи.
— О! я вернусь после обеда.
— Но, мой бедный друг, ты устал, ты измучен!
Тремор сделал жесть чрезмерной усталости:
— Умоляю тебя, Колетта, — пробормотал он, — мне необходимо вернуться.
Он не мог никогда отдать себе отчета, как он очутился в своем рабочем кабинете в башне Сен-Сильвера. С точностью автомата следовал он по знакомой дороге, не чувствуя, что идет, не видя, не слыша ничего. Одна и та же мысль, завладевшая его мозгом, как отвратительные щупальца спрута, впивающиеся в тело измученного пловца, терзала его, лишала сознания окружающего, уничтожая в нем всякую мыслительную силу.
„Если бы она убилась или даже тяжко была ранена, если бы, когда я ее поднял на руки, наполовину обезумевший, я не почувствовал бы более биения ее сердца, или, если бы я ее увидел расшибленной, ужасно изувеченной“…
Один момент, несколько секунд! Она была такая розовая, свежая, полная здоровья, она говорила, смеялась радостная, и вся эта свежесть, эта молодость остались бы одним воспоминанием. Эта жестокая вещь могла бы совершиться! Дорогие, большие глаза, только что такие светлые, закрылись бы навсегда угасшие, ясный голосок, вибрирующее эхо которого отзывалось еще в ушах Мишеля, смолк бы навсегда… Да, в одно короткое мгновение все было бы кончено! Кончена радость видеть и слышать это восхитительное создание, в котором так много, неисчерпаемый источник жизни.
Вдруг страстная надежда сделать ее своей, унести ее далеко, отвоевать ее у других и у нее самой, стать наконец силой любви властелином ее сердца, любимым — это стало бы пустой мечтой, исчезнувшей химерой… Под впечатлением этой открывшейся ему на миг пустоты, на краю бездны, от которой он не в силах был оторваться, Мишель прекрасно чувствовал, что вот уже с месяц эта надежда была его жизнью, всей его жизнью, единственным смыслом его существования. И что бы он ни делал, о чем бы ни думал, он видел Сюзанну мертвой, переживая, как в воспоминании, ужасные события, которые могли произойти, и тогда два слова постоянно к нему возвращались, подобно машинальному припеву, и он повторял их бессознательно, мысленно или устами: „моя дорогая, моя дорогая“…
Он сел, опершись локтями на стол, сжимая обеими руками виски. Нечто в роде рыданий без слез потрясало его широкие, ослабшия плечи. И однако, мало-помалу, вопреки овладевшему им кошмару, беспокойству, не покидавшему его, несмотря на успокоительные слова доктора, необыкновенная радость заполнила его сердце, поглощала все его существо… потому что теперь он более не сомневался, он знал прекрасно, что он ее любил, маленькую невесту „1-го апреля“, данную ему случаем, любил ее страстно.
Часть третья
I
Возвращаясь в Кастельфлор к восьми часам, Мишель был более спокоен. Он застал в гостиной г-на Сенваля и Лангилля, пришедших за новыми сведениями, затем Роберт повторил ему то, что уже сказала Колетта об уверениях доктора. Почти тотчас же вошла г-жа Фовель и увела своего брата к Сюзанне.
Молодая девушка была очень бледна живой, нежной белизной, которой в виде контраста слишком резкая и голубоватая белизна простынь и подушки придавали оттенок слоновой кости; но мало-помалу известная напряженность в лице ослабевала, и нервное возбуждение, испугавшее Колетту и старую Антуанетту, улеглось. Когда Мишель и его сестра подошли к постели, Сюзанна тихо улыбнулась, выдвигая немного руку.
Полотняная повязка, окружавшая лоб, из под которой вырывалось несколько непослушных прядей, короткая и вся завитая коса, покоившаяся подле ее лица, придавали ему еще более молодое выражение. Тремор поклялся не выказать своего волнения, но он боялся своего прорывающегося голоса; не говоря ни слова он спрятал в своей руке ручку, протянутую ему мисс Северн.
— Мишель, — сказала молодая девушка, — доктор был очень любезен, он сказал мне, что я, как дети, сумела упасть, не причинив себе вреда, что я удивительная наездница, что я выказала хладнокровие, достойное похвалы, но что в общем не обошлось тут без покровительства доброго гения.
Затем жалобным голосом, в котором, может быть, было немного бессознательного кокетства больной, желающей, чтобы ее жалели, она прибавила:
— Я очень испугалась, дорогой Мишель!
Тремор конвульсивно пожал ручку, которую он не выпускал.
— Я также, — прошептал он.
— Бедный братец, — сказала с ударением Колетта, — он был почти так же бледен, как ты.
Глаза Сюзанны остановились более внимательно на ее женихе.
— Значит, вы бы горевали, если бы я умерла?
Он имел силу улыбнуться.
— Какой коварный вопрос! Вы бы, значит, не горевали, если бы я умер?
— Да, я бы очень горевала.
— Но скажите мне, — спросил он, став на колени подле постели, — вы не страдаете? что вы чувствуете?
Она легко покачала головой.
— Я не страдаю. Я очень устала, затем у меня немного болит голова, вот и все. Доктор правь, Мишель, это чудо; только старик доктор неверующий. Я же благодарю Бога, защитившего меня. О! Я Ему так благодарна! У меня не было ни малейшего желания умереть. Вы Его тоже возблагодарите? Неправда ли?
— Да, Занночка.
Она улыбалась еще, такая хорошенькая, такая чистая, что слезы выступили на глазах Мишеля. Он наклонился и поцеловал завитую косу.
— Спите хорошо, — пробормотал он.
— И вы также, — ответила она тихо.
Затем, когда Тремор дошел до двери, она позвала его опять.
— А Пепа, Мишель, моя бедная Пепа?
— Она спокойно упала на все четыре ноги, ваша ужасная Пепа, — сказал он, поклявшись сам про себя не поручать более „ужасной Пепе“ свое самое дорогое сокровище.
На следующий день Сюзанна оставалась в постели очень разбитая; но на третий день доктор поздравил ее с переменой к лучшему, и так как она безропотно покорилась предписанию хранить еще полный покой в продолжение двух дней, ей было разрешено подняться.
Прибыв в Кастельфлор, Мишель нашел ее в будуаре, где она послушно лежала. На ней был один из капотов Колетты и, хрупкая, затерявшаяся в просторных складках розового сюра, с хорошенькой головкой, поднимавшейся из кружев, она получила особую прелесть хрупкости. ее глаза были еще окружены синевой. Волосы, как и накануне, были заплетены в косу, но непокорные продолжали завиваться; под их непослушными завитками на лбу угадывалась маленькая ранка, прикрытая пластырем.
В этот момент, когда Мишель входил, г-жа Фовель, стоя подле кушетки, поправляла под головой Сюзанны подушки из мягкого шелка и, видя молодую женщину такой нежно внимательной, с почти материнскими заботами, он почувствовал к ней порыв большой нежности.
— Посмотрите, сударь, — воскликнула весело Колетта, — хорошенькая маленькая девочка, играющая в больную, в платьях своей мамы.
— Это игра, действительно? — спросил сердечно Тремор.
— Почти, — пробормотала Сюзанна.
Она, казалось, хорошо себя чувствовала, завернутая в мягкий шелк, вся отдавшись покою, с головой, зарывшейся в пух подушки. Солнце проникало в открытое окно с порывами легкого ветерка; очень нежный запах цветов носился между изящными и драгоценными предметами, и Сюзанна наслаждалась, чувствуя себя искренно любимой Колеттой, г-м Фовелем, детьми, всеми друзьями, которых она не видела, но которые прибегали в Кастельфлор, чтобы справляться о ней, любимой в особенности этим серьезным и иногда таким суровым, сделавшимся внезапно очень кротким, почти нежным женихом.
— Она такая же розовая, как ее платье, — заметил молодой человек с улыбающимся взором, обращенным то к Сюзанне, то к Колетте.
Молодая девушка, довольная, засмеялась.
— Майк, — сказала она, — вы начинаете делать комплименты; приятно быть больной!
Она посмотрела на Мишеля, затем продолжала:
— Но скучно оставаться спокойной по приказанию, когда у тебя в жилах ртуть! Два дня, подумайте только!.. Майк, вы будете такой же любезный, как Колетта, вы останетесь подле меня весь сегодняшний день?
— Если вы хотите.
— И весь завтрашний день?
— Весь завтрашний день. Я отправлюсь в Париж с Робертом только через пять дней, когда вы совершенно поправитесь.
Он улыбался. Сюзанне хотелось добавить: „чтобы меня развлекать, вы будете за мной ухаживать… вы знаете, как на неудавшейся прогулке!“, но она удержала эту фразу; она чувствовала, что ответ Мишеля может ее разочаровать, а у нее не было сил подвергнуться риску. Затем, благодарная Мишелю, что он отложил свой отъезд, она сказала:
— Колетта, в сравнении с твоим братом милосердный Самарянин был совсем незначительной личностью.
— В самом деле, большая заслуга с его стороны провести день подле тебя. Этим меньше всего можно меня удивить, — возразила Колетта.
Сюзанна подняла глаза, чтобы видеть Мишеля, сидевшего немного сзади ее.
— Другие подумали бы, может быть, как ты, но Мишель!
Настоящая Сюзи была еще очень живуча. Это именно ее взгляд робко поднимался к Мишелю, ища опровержения, но Мишель, который поклялся себе совсем не потворствовать этому кокетству, предпочел молчать; но откинутая на спинку кушетки рука его невесты была совсем близко от его лица, и так как он не мог противиться искушению прижаться к ней губами, молодая девушка нашла ответ достаточным.
Приятно было это время плена в будуаре. Между тем как Колетта, склонившись над пяльцами, вышивала красивые узоры шелками, отливавшими на ее ловких пальцах, Тремор держал свое обещание; для него было невыразимой радостью жить с Сюзанной эти часы интимности, окружать свою невесту заботами, которые она принимала с улыбкой и легким блеском в глубоких глазах, и видеть, как она улыбалась, говорила, дышала.
Это наслаждение интимностью немного опьяняло. Однако, Мишель не произнес ни одного слова любви. Его постоянно преследовала та мысль, что Сюзи тогда торжествовала бы победу над единственным человеком, не признававшим над собою власти ее чар. А Мишелю хотелось, чтобы признание с его стороны сделало ее более счастливой, чем торжествующей. Затем он жаждал быть любимым и он боялся слова, которое вырвало бы у него лелеемую им мечту; он боялся, что, может быть, во всей этой опьяняющей его грации, в глубине прелести этих слов, доходивших до его сердца, не было любви, а только желание нравиться и немного дружбы и доверия.
Сюзанна же не рассуждала совсем. Она чувствовала себя счастливой и отдавалась с чем-то в роде лени наслаждению этим нежным и спокойным счастьем.
Однажды, сравнительно незадолго, за два дня до злополучной прогулки, когда она просила Мишеля принять более „вид жениха“, она задала себе вопрос: „как можно знать любишь ли?“, и вопрос не был еще решен. Эту досаду, которую подозревал и которой боялся Мишель, мисс Северн ее испытывала. Уже очень давно, может быть даже до от езда в Норвегию, равнодушие молодого человека ее оскорбляло, терзало, как почти мучительное унижение; очень скоро она сказала себе об этом странном женихе: „Почему он исключение? Почему я для него ни красива, ни пленительна, тогда как столько других, до которых мне нет никакого дела, находят меня и красивой и пленительной?“ Но всегда к этой досаде примешивалось какое-то наивное преклонение, какая-то инстинктивная покорность, какое-то не поддающееся анализу желание нравиться этому холодному человеку, едва удостаивавшему редким взглядом свою невесту, очаровать именно его, так как его похвала в глазах той, на которую он не обращал внимания, была бы самой драгоценной, самой приятной.
Целая сложная работа происходила в Сюзанне. Она видела вокруг себя любовь, и сердце ее было ею встревожено, и она испытывала смутное желание любить, в особенности быть любимой, как Тереза, как Симона, быть первой, быть единственной в его мужественной и нежной душе. Она ревновала Мишеля за очень невинное внимание к г-же де Лорж, ревновала до слез к некогда обожаемой женщине, к „разочарованию“ Мишеля, как она говорила, к грозной тени, восстававшей, может быть, между нею и ее женихом. Она огорчалась суровостью Тремора, предпочитая однако в глубине души видеть его скорее жестким, чем равнодушным; она страдала оттого, что Мишель, казалось, не замечал тех усилий, которые она употребляла, чтобы завоевать его; она плакала, когда на другой день после бала, на котором она веселилась, Мишель злобно упрекнул ее за несколько часов удовольствия, когда он ее порицал не во имя любви, которая бы ее тронула, но в силу какой-то мужской гордости, показавшейся ей возмутительной…
Мишель тогда был растроган, он молил, он стал на колени перед своей невестой… О! конечно, у Сюзанны был момент незабвенного триумфа, когда она увидела Мишеля на коленях!.. и с этого момента она стала чувствовать себя более чем до этого времени удовлетворенной, когда Мишель бывал с ней; она с большей живостью желала его присутствия; она испытывала сильнее впечатление, удивившее вначале ее самое, что те часы, когда Мишеля нет с нею, лишены всякого содержания, как будто на эти моменты замирает в ней жизнь, ее ум сосредоточивался на том моменте, когда он должен был придти или когда можно было ожидать его прихода. Но чувство, завладевшее Сюзанной и принимавшее столь различные формы, было ли оно любовью? Было ли это чем-нибудь, на много отличавшимся от того трудно определимого интереса, который вносит флирт в ежедневное существование?
Да, это было другое, совершенно другое. Затем, эта прогулка в Франшар, приключение около Козьего холма. Открыв глаза, как ни была Сюзанна слаба и разбита, она заметила бледность Мишеля, встретила его взволнованный взгляд и почувствовала себя тогда такой спокойной, счастливой в руках, ее поддерживавших.
А с тех пор?..
Помнил ли Мишель о данном в лесу обещании, или его сердце взволновалось при виде опасности, которой подвергалось слабое и молодое существо? Сюзи не делала никакого определенного заключения, но несомненно: со дня приключения у Козьего холма Мишель имел вид „настоящего жениха“. Правда, он ничего не говорил Сюзанне, чего бы не мог сказать ей брат; однако, он более занимался и смотрел на нее больше, чем бы это делал брат или „товарищ“, и в его взглядах, в его словах, в его молчании было что-то, что изумляло молодую девушку и что делало ее необычайно счастливой, и ей являлась еще смутная идея: „неужели он меня любит?“, сопровождаемая другой: „если я так безумно счастлива от надежды быть им любимой, уж не люблю ли я его?“
На эти новые вопросы своего сердца, так же как и на первый, мисс Северн не смела отвечать. Еще потрясенная, она быстро уставала думать, углубляться в мысли, приходившие ей на ум. Да и к чему собственно? Она была счастлива достаточно! Если Мишель ее не любил, она ему была благодарна за то, что он притворялся любящим ее, так как это была бесконечно приятная и немного гордая радость видеть это серьезное лицо, светлевшее, когда она улыбалась, этого отшельника, увлеченного старыми книгами, просиживающего у изголовья выздоравливающей, этого сердитого брюзгу, говорящего мягким голосом и покоряющегося капризам маленькой шалуньи в розовом платье, этого спесивца, приходящего в умиление оттого, что бледный цвет ее лица становился оживленнее.
Таково было немного смутное состояние духа Сюзанны.
…И Мишель, испытуя взглядом под завитками, скрывавшими маленькую ранку, гладкое чистое чело, боязливо желал знать, что таилось под этой непроницаемой белизной. Она так мало походила на других молодых девушек, эта маленькая сумасбродка в розовом платье!
Мишель предложил мисс Северн почитать ей вслух, и эта мысль ее восхитила, но при слове роман она сделала гримасу.
— Разве вы любите романы? — спросила она.
— Да, иногда, как отдых, когда они хорошо написаны и когда они не совершенно лишены идей.
— Я, когда мне нужны идеи, как вы говорите, я их ищу не в романах, а когда мне нужна болтовня, я ее в достаточной мере нахожу в свете, чтобы не искать ее в другом месте. Остаются описания чувств…
— Ну?
— Ну, когда я думаю, что они вымышленные, они меня не интересуют, а если бы я могла предположить, что они правдивы, что автор рассказывает свою интимную жизнь или по крайней мере о своем сердце, я бы стала его еще более порицать за подобные рассказы ради угождения мне.
— Почему? — спросила развеселенная Колетта.
— Потому что я думаю, когда имеешь подобные воспоминания, гораздо лучше делаешь, сохраняя их про себя глубоко скрытыми. Вот.
Г-жа Фовель искренно смеялась.
— Тогда что же читать? — спросил тихо Мишель. — Скажите мне, какую вы сами читали книгу, я буду продолжать с той страницы, на которой вы остановились.
— Рассказы из „Времени Меровингов“ Огюстена Тьерри, — ответила спокойно мисс Северн.
— Это тебя не усыпляет? — воскликнула с удивлением Колетта.
— Усыпляет меня? Но это великолепно! Это целый воскресший мир, с которым все переживаешь. Живешь среди этих исчезнувших созданий, познаешь, видишь, понимаешь их с идеями их времени. Это более романтично, чем все выдуманные романы, что касается приключений, и однако, это настоящая жизнь. Вот какие книги я люблю.
Нельзя было заставить ее изменить свое мнение. Колетта решила, что Занночка была рождена, чтобы выйти замуж за историка, и Мишель прочел книгу, вызывавшую такое восхищение. Но временами г-жа Фовель просила пощады; тогда молодой человек откладывал книгу и начинали разговаривать втроем; затем Низетта, вся розовая и влажная от беготни в саду, пришла посидеть на коленях Сюзанны, добиваясь от нее ласк, а от Мишеля сказки, „такой длинной, которая продолжалась бы до того дня, который наступит за после-завтра“. Мишель скромно сознался, что он не знает такой длинной истории, но предложил рассказать более короткую, и предложение было принято. Его рассказ был чем-то в роде детской и очень забавной пародии на один эпизод из „Времени Меровингов“, приспособленный для понимания Низетты.
Малютка, со скрещенными вокруг шеи мисс Северн руками, с головой, слегка опрокинутой на грудь кузины, смеялась взрывами, и иногда Сюзанна и Колетта, пораженные каким-нибудь удачным местом пародии, заражались этим детским смехом.
Конечно, это время заключения было приятно, так приятно, что Сюзи, счастливая, чувствуя себя еще немного усталой, немного слабой — о! очень немного — не стремилась выходить, хотя доктор ей это разрешал.
На четвертый день Мишель получил разрешение читать стихи и в продолжение более часа он переходил с „Nouvelles poésies“ Мюссе к „Vie intérieure“ или к „Jeunes Filles“ Сюлли Прюд’ома, от Jntimités Коппе к „Bonne Chanson“ Верлэна и к „Préludes“ Анри де Ренье, выбирая в этих сборниках очень изящные стихи, не пламенные, однако, полные трогательного, сильного и сдержанного трепета, те стихи, которые можно читать в лучший момент любви, который ведь не тот, когда говорят: „я тебя люблю“.
Мишель читал хорошо; благодаря застенчивости, он сохранял большую простоту интонации, но прекрасные глубокие ноты его голоса заменяли мастерство более искусной дикции.
Сначала Сюзанна слушала с каким-то улыбающимся скептицизмом, затем с неожиданным для нее удовольствием, наконец очарование покорило ее всю. Теперь она отдавалась все более новым впечатлениям, удивленная тем, что она раньше так мало искала знакомства с этим миром чудных созвучий, глубоких идей и правдивых чувств или, может быть, она не умела до этого дня в нем разобраться за отсутствием направляющей руки.
Около 4 часов пришли звать Колетту, которая сошла вниз, чтобы принять г-на Понмори и его сыновей; тогда Мишель сказал:
— Хотите я вам прочту вещь, которую люблю до страдания, каждый стих которой, как будто владеет фиброй моего существа? Я вам не стану читать всей вещи; в сущности я немного боюсь проникающего ее настроения; в часы печали я часто открываю книгу на этой странице; тогда меня страшат собственные переживания. Я не рожден с душою пессимиста, я остерегался в самые тягостные моменты моей жизни пленительных и болезненных идей, составляющих сладость, дилетантизм скорби. Но эти стихи имеют для меня могущественное очарование; я не могу выразить, что они заставляют меня испытывать восхитительного и ужасного…
— Читайте… — тихо сказала молодая девушка.
Тогда, открыв „Les Destinés“[34], он прочел нисколько строф из „Maison du Berger“. Те, где поэт оплакивает то, что проходит, чего „никогда не увидишь два раза“, строфы, где его мысль, отрываясь от печального созерцания вещей, переносится на любимую женщину, в пленительных и убаюкивающих стихах.
Но ты, не хочешь ли ты, беспечная путешественница,
Грезить на моем плече, склонившись к нему твоим челом?
Приди с мирного порога катящегося дома
Созерцать тех, которые прошли и которые пройдут.
Картины человеческой жизни, дары чистого гения,
Оживут для тебя, когда перед нашей дверью
Будут расстилаться обширные безмолвные пространства.
С полузакрытыми веками, с головой, склоненной на спинку кресла, в котором она сидела, Сюзанна благоговейно удерживала в памяти этот великий горестный вздох благородной гордой души, но, притягиваемые непреодолимой силой, глаза Мишеля покинули страницу и внезапно остановились на ней. Безотчетно он чувствовал, что в эту минуту — первую может быть — он и она понимали друг друга… Молчание длилось едва несколько секунд. Он не смел говорить, угнетаемый сомнениями, боясь ошибиться, смущаемый нелепыми мыслями…
Не слыша более его голоса, молодая девушка приподняла отяжелевшие веки, встретила взгляд, ласка которого ее обволакивала, и тихо опустила свой.
— Нет, — сказала она, как бы отвечая на свою мысль, — у вас душа не пессимиста. Это не настоящие пессимисты, те, которые возмущаются против жизни: они ожидают чего-нибудь от нее, верят в счастье. Вы в него верите…
— А вы? — спросил он совсем тихо.
— Я, я в него верю, — прошептала она, — я в него верю всем своим сердцем…
Но в дверь легко постучали.
— Подруге можно? — спросил нежный голос.
— Это вы, м-ль, входите же, пожалуйста! — воскликнул Тремор, принимая с похвальным усилием тон человека, обрадованного сюрпризом.
В полуоткрытую дверь Симона просовывала свою темную головку, затем появилась вся.
— Вы приехали одна, м-ль? — спросил Мишель через минуту.
— Тереза дома, еще к сожалению больная. Я здесь с Жаком. Я его оставила в оранжерее с г-м и г-жой Фовель и с Понмори.
— Я пойду к ним, — сказал молодой человек.
И он вышел, столкнувшись в дверях с Антуанеттой, несшей чай.
II
Пришедшая в себя от смущения, вызванного внезапным появлением Симоны, Сюзанна была поражена немного сероватой бледностью, покрывавшей лицо молодой девушки и искажавшей его обыкновенное выражение.
— Уж не были ли вы больны, Симона? — спросила она. — Можно было бы сказать…
Но Симона живо перебила фразу.
— Совсем нет! — воскликнула она.
Затем, пользуясь первым предлогом, чтобы говорить о чем-нибудь другом и изменить течение мыслей Сюзанны, она указала на письма, принесенные только что Антуанеттой и которые лежали еще на подносе.
— Сюзи, пожалуйста, — сказала она.
— У меня будет еще время, — возразила мисс Северн, — я получаю письма только из магазинов… Вчера я получила известие от Бетюнов, приезжающих сегодня вечером. Я предпочитаю лучше поговорить.
— Какая вы милая, — сказала Симона Шазе с немного принужденной веселостью. — Тогда позвольте вас поздравить, у вас великолепный вид! Тереза будет очень довольна! Ах! как вы нас напугали, злая Сюзи!
Эта тема была обширно развита, в то время как Сюзанна угощала чаем и пирожными. Затем Симона наклонилась и подняла маленький томик, соскользнувший на ковер.
— Что вы читали? Ах! Мюссе!
— Потрудитесь-ка не трогать этого, м-ль Симона, — воскликнула, смеясь, Сюзанна. — Мюссе не для маленьких девочек! Он хорош для взрослых барышень… как я! И еще если их жених им его разрешает.
— Но есть вещи из Мюссе, которые я знаю, Сюзанна. „La Nuit de Mai, Lucie”, „Ninon“…
— Скажите пожалуйста! я думала, что к вашему чтению относятся строже.
— Тереза — да, немного… но это не Тереза читала мне Мюссе, — поправилась молодая девушка, краснея.
— Ну-ка, ну, кто же? — сказала развеселившаяся Сюзанна.
Но тотчас же глаза м-ль Шазе стали влажны, и неожиданно, положив голову на плечо Сюзанны, бедное дитя залилось слезами.
— Ах! Сюзи, Сюзи, у меня большое горе!
„Решительно, я обречена на роли наперсниц “, — подумала Сюзи.
Она поцеловала Симону, затем принялась ее мило бранить, вытирая бедные, распухшие глаза.
— Послушайте, Симона, моя маленькая Симона… что вас так приводит в отчаяние? Разве вы не имеете ко мне доверия?
— О! конечно, да.
— Тогда говорите, говорите откровенно, вместо того, чтобы плакать. Тайну так тяжело нести одной!
Симона грустно улыбнулась.
— Я вам скажу… Это довольно трудно… но я… ах! это даже очень трудно!
— Хотите, я вам помогу? Дело идет об одном молодом человеке…
— Ах! Сюзи, как вы хорошо угадываете! — воскликнула молодая девушка.
— Этот молодой человек, это тот, который с вами танцевал на балу в Шеснэ, это тот, который вам читал „Luit de Mai“ и „Ninon“ это Поль Рео, чтобы его не называть.
— Да.
— Это не причина прятать ваши глаза, Симона, он вас очень любит, этот бедный Поль, и вы… вы его тоже немного любите, не так ли? Вот начало истории. Теперь я вас слушаю.
Молодая девушка удержала слезы, совсем готовые политься вновь.
— О, Сюзанна, она печальна, история! В тот день, когда вы упали, Поль мне сказал, что… что он…
— Что он вас любит?
— Да, это так. И я была так счастлива, так счастлива, я… но… О! Сюзанна, Жак не хочет, чтобы я была женой Поля. Они поссорились между собой, Поль ушел… и… о! Боже мой! Я так боюсь, чтобы он не застрелился!..
Как ни могло это показаться жестоко, мисс Северн не могла удержаться от смеха.
— Нет, моя дорогая, нет; во-первых, у него так мало мозгу, у этого бедного Поля, что огонь не причинит ему вреда, затем, не убиваются, когда молоды, энергичны и когда любимы такой милой маленькой особой, как вы. Станем рассуждать вместо того, чтобы плакать. Что говорит Тереза? Так же ли она свирепа, как ее Жак?
— Тереза была очень добра. Она старалась меня утешить, она немного успокоила своего мужа и сказала мне, что Жак конечно согласится на наш брак, если Поль будет мужествен, терпелив и станет работать, чтобы составить себе положение… но это не скоро приобретается, положение!
— О! Симона! опять слезы. Самое важное, значит, чтобы Поль стал благоразумен. Что он, этот милый Поль, склонен к уступкам?
— О! да.
— Тогда у меня есть идея, выслушайте меня хорошенько, милочка, — сказала Сюзанна, при внезапно озарившей ее мысли. — Я поговорю с Мишелем о…
— С г-м Тремором?
— Почему же нет? Разве вы считаете его злым или болтливым? Я случайно узнала, что друг Мишеля, г-н Даран, отец которого имеет винокуренные заводы в Луисвилле, ищет инженера… Ах! тогда придется уезжать в Америку. Решится ли Поль на это?
— Я в этом уверена, Сюзанна… И я поеду с ним! — воскликнула молодая девушка с бесподобной решимостью. — Но если г-н Даран или г-н Тремор не захочет? — сказала она, встревоженная.
— Г-н Даран захочет то, что попросит у него г-н Тремор, я в этом убеждена. Что касается г-на Тремора… Боже мой, я постараюсь быть очень красноречивой… Может быть г-н Тремор пожелает того, что я у него попрошу, — возразила Сюзанна с маленькой радостной гордостью. — Он очень любит вашего Поля… И я надеюсь, что Поль пожелает оказаться примерным инженером.
— Ах! Сюзи, как я вас люблю! — воскликнула Симона, бросаясь на шею мисс Северн. — Знаете, у меня нет больше горя, у меня вера в вас и в будущее!.. И мы будем счастливы, даже в Америке, очень счастливы… Он так меня любит, Поль! А я, как я люблю его!.. Ах! Сюзи, вы увидите, какая из нас будет милая пара!
Сюзи улыбалась, довольная; неожиданно она чувствовала себя снисходительной и мягкой к этой прекрасной радости любви, сияние которой она видела некогда на лице Терезы и над которой она тогда охотно бы посмеялась, хотя с некоторой горечью…
Когда Симона ее покинула, когда она очутилась одна, она закрыла глаза в каком-то восхищении.
И однако, минуты казались ей длинными. Она прислушивалась, думая услышать шаги, его шаги, которые она знала теперь. Она спрашивала себя, какие слова были у Мишеля на устах и в глазах в минуту, когда вошла Симона?
Если он вдруг войдет, сядет на то же место, где он ей читал строфы к Еве, и скажет то, что он только что, может быть, думал! „Я вас люблю, Сюзи; я забыл ту прекрасную графиню Вронскую, для меня существует только одна женщина на свете — и это вы… моя дорогая маленькая невеста, мое дорогое дитя, я вас люблю!“ О! если бы он сказал эти слова или другие подобные, которые Сюзанна не могла предвидеть, если бы он сказал что-нибудь такое, чего не знала Сюзанна, что было бы очень необычно и очень приятно в его устах.
И у нее явилось сильное желание услышать эти решающие слова, но также и такой страх, что она слышала уже себя, произносящей очень быстро при виде Мишеля первые пришедшие ей ум банальности, чтобы отсрочить момент, призываемой ею всей душой.
В волнении ожидания она заметила вдруг письма, переданные ей Антуанеттой, и рассеянно распечатала конверт, попавшийся ей под руку. ее взгляд упал на тонкую веленевую бумагу цвета крем, затем быстро перебежал на подпись, и щеки ее побледнели.
— Графиня Вронская! — сказала она почти громким голосом.
Одно мгновение она колебалась, но только одно мгновение. Пусть та, которая никогда не грешила, бросит в нее первым камнем!
Письмо начиналось следующими словами:
„Мой друг…“
Сюзанна хотела знать, она прочла:
„Барбизон, пятница.
„Мой друг!
„Не правда ли я могу вас так называть? Бывают часы, когда приятно рассчитывать на истинную дружбу! Я в Барбизоне, пробуду два дня. Мне бы хотелось вас видеть. Видеть вас, чтобы попросить Вашего совета, поговорить с вами по делу, представьте себе! Я, ненавидящая дела; но что поделаешь! Я стремлюсь в эту минуту обратить в деньги то немногое, чем я владею, и я чувствую себя очень одинокой, очень покинутой, не имея других советов, кроме советов моей бедной матери.
„Приезжайте, прошу вас, подарите мне один момент вашей жизни. О! я знаю, что прошлое, бедное прошлое, пробудившееся на одно мгновение накануне вашего от езда на том берегу Трувилля, куда привел меня случай, теперь вполне умерло между нами; но кое-что однако нас еще соединяет, по странному противоречию; это то, что ни я, ни вы, мы не счастливы, мы не можем ими быть… Вы, вы собираетесь от безнадежности жениться на вполне вам безразличной молодой девушке, на ничтожном ребенке, который вас плохо поймет и которого вы никогда не полюбите; я… я разбила свою жизнь и несу тяжесть своей вины. Она тяжела!
„До скорого свидания, мой дорогой Мишель, до скорого свидания, не правда ли?
Графиня Вронская“.
P.S. — Не зная вашего личного адреса ни в Париже, ни в Ривайере, я посылаю мое письмо в Кастельфлор “.
Сюзанна дважды прерывала свое чтение, задыхаясь, с выступившим на лбу холодным потом. Когда она кончила, она положила письмо подле себя; страстный гнев заставлял дрожать ее руки. Ах! эта женщина! Сюзанна всегда ее боялась. Всегда! Итак Мишель виделся опять с графиней Вронской. Он с ней виделся, будучи уже женихом. Он ее еще любил, раз одно присутствие этого создания „будило прошлое“,раз он заботливо промолчал об этой встрече перед Колеттой, раз любимая им некогда женщина осмеливалась обращаться к нему, как к другу, единственному другу!..
В лихорадочном мозгу молодой девушки мысли обгоняли друг друга, сталкивались, переходя временами в слова, фразы, „О! злой, жестокий! Он сказал, что он меня не любит, что никогда меня не полюбит, что я не сумею его понять!.. И это еще раньше, чем он меня знал! Боже мой! как злы мужчины… и глупы! Может быть эта Фаустина не красивее и не умнее меня. А у нее хватает дерзости писать таким образом: „Мой друг, мой дорогой Мишель!“ — как будто он принадлежит ей, как будто она имеет право говорить „мой“! Как же я была безумна, думая, что Мишель меня любит. Я этому верила… Да, я почти этому верила. Я даже сама начинала его любить, коварного, собиралась дать ему заметить, что я его, может быть, люблю; но я его не люблю. Ах, нет! конечно, я его не люблю. Я его ненавижу. Если он думает, что я настолько унижусь, чтобы ревновать его к графине, он ошибается… Но все равно, о! все равно!..“
В своем гневе бедное дитя не стремилось критически разобрать письмо, оторвавшее ее от ее еще неустойчивого счастья, отделить истину от возможных преувеличений, но в особенности установить точную долю вины Мишеля. Она знала, что Мишель вновь видел графиню Вронскую, таинственного влияния которой — как опасности во тьме, — она инстинктивно опасалась, что он говорил этой женщине о своей бедной маленькой невесте, что он говорил о ней с презрением; о!., это было ужаснее всего! Сюзанна не могла примириться с этим пренебрежением, высказанным, доверенным посторонней личности. Насколько графиня Вронская должна была чувствовать себя уверенной в памяти Мишеля, чтобы призывать к себе и в таком тоне того, которому она некогда изменила, которого она покинула, презренная!.. Никогда бы она не рискнула на унижение получить отказ. Мишель отправится в Барбизон, еще раз увидит чародейку и тогда… Тогда он забудет когда-то перенесенную боль и забудет бедную маленькую Занну.
Тяжелое рыдание приподняло грудь мисс Северн, но вскоре безумный гнев осушил ее слезы, так как она услышала шаги, только что ожидавшиеся ею с радостью. Она не хотела, чтобы палач видел слезы своей жертвы.
Палач совершенно не думал о графине Вронской, о которой он к тому же ничего не знал и которой он не подавал ни малейшего признака жизни со времени встречи в Трувилле; он уверенно, как счастливый человек, открывал дверь. Он вошел с глазами, светившимися мягким сиянием.
— Наконец, вот и я! — сказал он. — Г-н Понмори увез Жака и м-ль Шазе в своем автомобиле, я…
Но пораженный искаженным лицом Сюзанны, он схватил ее руки:
— Моя Сюзи, что с вами? — спросил он.
Она резко высвободилась.
— Послушайте, Мишель, — сказала она, — письмо для вас. Антуанетта мне его дала, и я нечаянно его открыла. Возьмите вашу собственность.
Узнав почерк Фаустины, Мишель понял наполовину. Его первым движением было поклясться Сюзанне, что он обожает ее, единственно ее, невесту, и что никакой связи не существовало более между этой женщиной и им, — но редко уступают первому побуждению… в особенности, если оно хорошее.
Был ли он прав, высказав свою обиду? но Мишель был оскорблен тоном Сюзанны.
— Потрудитесь мне объяснить, — сказал он, — как случилось, что вы распечатали письмо, адресованное мне?
— Я вам сказала, что мне передали это письмо и я его по ошибке распечатала и… прочла его, потому что… потому что первые слова возбудили во мне желание прочесть остальное. Вот!.. Но будьте спокойны, я не повторю подобного опыта.
— Вы прекрасно сделаете.
Если бы Сюзи заплакала или только немного обнаружила свое горе, Мишель упал бы к ее ногам, но вся трепещущая, в ожесточении своей оскорбленной гордости, мисс Северн сочла бы обидным для себя выказать такую слабость.
Молча прочел он письмо от начала до конца. Может быть для вида он продолжал пробегать его глазами. Сюзанна, раздраженная, произнесла опять со сжатыми зубами, хриплым голосом:
— Вы не поедете в Барбизон, вы не поедете, я вам это запрещаю.
Тремор поднял глаза и посмотрел пристально на молодую девушку.
— Вы мне запрещаете? — повторил он.
Затем он остановился, глаза Сюзанны блестели, ему казалось, что он видит в них слезу.
— Послушайте, — сказал он, стараясь взять ее руки, — не горячитесь так; это безумие. Я слишком поспешно рассердился, я был резок, я… дайте мне вам объяснить…
Она оттолкнула его с нервным смехом.
— Объяснить мне, почему ничтожное дитя, как я, понимает дурно такого великого человека, как вы, не так ли? Я вас благодарю. Достаточно, что вы объяснили это той ужасной женщине!
Внезапно охлажденный, Тремор отступил. Ах! так эта фраза, значит, обидела Сюзанну и она чувствовала себя униженной!
— Итак, — ответил он, — вы допускаете, что я мог сказать, я, что вы ничтожны и что вы меня плохо понимаете? Окажите мне честь поверить мне, что, если бы я вас даже считал такой, я не настолько бестактен, чтобы делать подобные признания графине Вронской.
Совершенно искренно Мишель совсем не помнил, чтобы он высказал подобную оценку; он мог говорить о своем прошлом страдании, о горечи настоящего, но он конечно не забылся до того, чтобы унизить молодую девушку, которая должна была носить его имя. Его воспоминания о странной и краткой встрече на дамбе Трувилля к тому же не были особенно точны. Что он хорошо знал, это то, что в тот час, когда графиня Вронская вызывала в его воображении призрак Фаустины Морель, он совсем не вспоминал маленькую отсутствующую невесту.
Почему Сюзанна не упрекала его за прошлое равнодушие, почему не произнесла она в гневе ни одного слова, которое было бы хотя намеком на ее любовь?
— Вы ей не сказали также, что женитесь, потому что жизнь ваша разбита? Мне то вы ведь это сказали! Я не так ничтожна, как это вам кажется, мой дорогой. И я умею читать.
Мисс Северн поднялась во весь рост в своем длинном платье; с каждым ее словом усложнялось недоразумение, возрастало ее раздражение, звучавшее между тем фальшиво; Мишеля ее слова поражали в самое сердце, уничтожая в нем приятное впечатление, очарование надежды, остававшиеся у него от предыдущих часов. Одно слово сблизило бы эти два существа, любившие друг друга, однако это драгоценное слово не выступало на уста ни одного, ни другого. Их сердце страдало, но лишь словами раздраженной гордости выражалась жалоба раненого сердца, а как легко в таких случаях вырастают недоразумения! Они ошибались, несчастные, и оба были неправы и оба — правы; в этом то и заключалась тайна их неразумной ссоры. Однако Сюзанна была так бледна, что Мишель испугался. Его невеста может быть его не любила, пусть так! но он то ее любил! Была ли боль, заставившая так побледнеть молодую девушку, страданием тщеславия или горем, он чувствовал ее рану и хотел ее перевязать.
— Я вас прошу, — сказал он еще раз, — успокойтесь; я клянусь вам, что я не сказал графине Вронской ничего такого, чем бы могло сегодня оскорбляться ваше достоинство. Я вам клянусь, что…
Она сделала несколько шагов, немного задыхаясь, но однако с высоко поднятой головой.
— К чему так много слов, — перебила она с крайней заносчивостью. — Не думаете ли вы, что я хочу вас удержать? Поезжайте в Барбизон, мой милый, и вкусите там возможное счастье… Пробудите прошлое!.. Может быть, этот раз не появится никакой граф Вронский… Нужно остерегаться быть слишком злопамятным или слишком гордым… Ступайте, ступайте… Это самое лучшее, что вы можете сделать.
Эта язвительная насмешка вывела Тремора из себя.
— Ах! это лучшее, что я могу сделать? — воскликнул он. — Ну — хорошо, я поеду, вы правы, поеду тем более, что не могу понять этой вашей смешной гордости, которая может рассматривать, как оскорбление себе, мой визит к двум женщинам, очень одиноким и очень несчастным. Что касается прошлого, будьте покойны, ничто не в состоянии его пробудить, оно совершенно умерло… и мое сердце также! Я последую вашему совету, Сюзанна, и завтра же поеду в Барбизон.
— Если вы туда поедете, Мишель, — возразила тот-час же, противореча себе, Сюзанна, у которой логика уступила место аффекту, — я вам клянусь, что все будет между нами кончено.
Мишель пожал плечами:
— Это совершенно ребяческая выходка, то, что вы сейчас сказали, вы это так же прекрасно знаете, как и я.
— Ребяческая выходка? я не думаю; я выйду замуж за кого-нибудь другого.
— За кого? скажите, пожалуйста, — спросил молодой человек с немного деланной иронией.
Она выпрямилась яростная:
— Почему вы уверены, что я никого не люблю, что я не страдала, не боролась?
Он напрасно старался сдержаться:
— О! Почему? Я предполагаю, что ничто не обязывало вас принять мое предложение.
Она посмотрела на него презрительно, затем сказала оскорбительным тоном:
— Вы забываете, что я искала богатства, мой милый!
Тремор едва не вскрикнул от обиды, но он прикусил губы.
— Не страдайте, не боритесь больше, Сюзанна, — ответил он с большим спокойствием, — только подумайте… Не знаю, знаком ли мне счастливый смертный, на которого вы намекаете, но я уверен, что смогу ему сломать голову раньше дня вашей свадьбы…
— Ах! вот что уж мне совсем безразлично! — возразила Сюзанна с восхитительной искренностью.
Эта маленькая нелепость, брошенная среди ссоры, показалась Мишелю безусловно прекрасной. В глубине души, может быть, он тотчас же понял настоящую цену угроз молодой девушки, может быть почувствовал, что было ребяческого в самой ее ярости, но на одну минуту мысль, что его невеста его не любила, могла любить другого, расстроила его совершенно, заставила видеть все в мрачном свете, лишила самообладания, и он бредил, говорил вздор, как и Сюзанна.
— Вы заставили меня забыть, — сказал он, овладев собой, — что вы избалованный ребенок; я не имею намерения продолжать спор, который считаю праздным. Но послушайте меня… Дайте мне говорить, прошу вас, — добавил он властно. — Я вам сказал однажды, что не люблю графиню Вронскую, я вам это повторяю еще, я вам повторяю также то, что я вам только что сказал минуту тому назад, что между ней и мной ничего не было сказано, за что бы ваша гордость имела право меня упрекнуть. Я встретил графиню Вронскую в Трувилле нечаянно, накануне моего от езда в Берген, и с тех пор я ее более не видал. Тем не менее я завтра отправлюсь в Барбизон прежде всего потому, что, мне кажется, я этим исполню только долг вежливости, и затем для того, чтобы вам доказать отныне, что я, вполне склонный всегда исполнять ваши желания, никогда не соглашусь исполнять приказания кого бы то ни было, даже вас.
Сюзанна сжимала кулаки, вонзая свои ногти в ладони, но не находя в своем бешенстве слов, чтобы ответить.
— Я немного суров, — прибавил Тремор, — но я вас предупредил, что у меня очень скверный характер. Себя не переделаешь.
Затем после минутного молчания закончил более мягко:
— Я возвращаюсь в башню Сен-Сильвер, это будет лучше для вас и для меня… Мы будем завтра оба более спокойны.
У него была смутная надежда на какое-нибудь слово, которое бы его удержало, без ясного представления, какое это могло быть слово; но ответ Сюзанны был очень ясен.
— Вы правы, мой дорогой, уходите; это будет несравненно лучше, прощайте!
Мисс Северн протягивала машинально руку, и у Мишеля явилось робкое желание привлечь внезапно молодую девушку в свои объятия и сказать ей, что она самая безумная из ревнивиц, что ей нечего бояться графини Вронской и никакой другой женщины, и что по одному слову Сюзанны смиренный, кающийся жених откажется видеть графиню Вронскую. Но он сумел остаться мужественным и, слегка пожав протянутую ему таким образом руку, вышел.
Несколько мгновений спустя вошла Колетта; Сюзанна быстро взялась за книгу.
— Что такое случилось, Занночка? — спросила нежно г-жа Фовель. — Мишель пришел со мной прощаться с отговорками, явно выдуманными.
— Мы немного поссорились из-за глупости, как всегда, — ответила Сюзанна.
Она стыдилась показывать свое горе и затем она боялась болтливости Колетты, часто говорившей невпопад. Мишель не должен был знать, что происходило в ней и что слезы жгли ей веки, а она сдерживала их.
— Ссора влюбленных? Что-нибудь в роде легкого облачка, надеюсь?
— Именно так.
И мисс Северн заговорила о Понмори.
III
Мишель гораздо меньше жалел, чем он показывал вид, двух „одиноких и несчастных“ женщин, просивших у него поддержки. Он уже давно потерял всякую иллюзию насчет характера г-жи Морель и думал теперь, что он слишком хорошо узнал Фаустину, чтобы обманываться насчет бескорыстия ее угрызений совести и искренности ее отчаяния. В Париже, затем в Трувилле, он уже начинал понимать, что вдова Станислава Вронского была очень склонна завязать вновь порванную некогда связь. Два раза потерпев неудачу, прекрасная графиня рисковала последней ставкой. Она звала друга и сильно надеялась удержать мужа. Вот что прочел Мишель, почти против воли, между жалобно-беспомощными призывами послания из Барбизона, причем ни малейшее тщеславие не примешивалось к его догадкам. Прекрасная сирена, ослеплявшая русский Двор, смотрела не иначе, как на посредственный выход из тяжелого положения, на любовь своего бывшего поклонника. Конечно, привлекательность борьбы, удовольствие отнять у мисс Северн, может быть любимого ею, жениха могли подзадорить и воспламенить Фаустину; она осталась довольно хорошей комедианткой, чтобы проникнуться ролью, которую она собиралась играть, переживая ее заранее; но пусть только явится новый граф Вронский, и прощай начатая идиллия!
Равнодушие милосердно, и Мишель прощал графине Вронской настоящие расчеты так же, как и прошлое пренебрежение; но в злополучном письме одна фраза, в которой шла речь о Сюзанне, его оскорбила, хотя он не хотел сознаться в этой обиде молодой девушке.
Восемь лет тому назад Тремор пришел к заключению, благодаря очень горестным событиям, что у Фаустины не было сердца; он теперь заметил, что у нее также не хватало такта, что было более важно для светской женщины. И он поклялся, что он ей даст это почувствовать со всей возможной деликатностью.
Однако не надежда дать вежливый урок графине Вронской направляла Мишеля в Барбизон. Скорее раздраженное желание доказать Сюзанне, что у него сильная воля и он не намеревается подчинить ее кому-бы то ни было. Затем он чувствовал себя несчастным и поэтому испытывал ту смутную и суетную потребность причинять страдания другим, которую так часто рождает горе.
Одного мгновения было довольно, чтобы рассеять очарование и вернуть молодого человека к его сомнениям.
Был ли он любим? Он этого не знал теперь, и затем он чувствовал, что, если он и любим, его жизнь тем не менее будет беспокойна и тревожна. Никогда не сможет он избавиться от воспоминания, которое Сюзи вызвала накануне совсем ребяческим словом, выражавшим однако действительный факт: соглашаясь выйти замуж за своего кузена, мисс Северн думала только о его средствах.
Бедному или менее богатому и вынужденному вести борьбу за существование, было бы отказано. Теперь, в тот час, когда его горячая мольба была бы может быть понята, в час, когда уже его признания в любви ожидали, его желали, — так как в гневе Сюзанны, кроме раздраженной гордости, трепетало и немного любви, — в этот, казалось, решительный час уныние овладело Мишелем.
Как он при всем том обожал ее, этого капризного ребенка. С какой радостью, в надежде высказать ей наконец свои сомнения и свою любовь, шел он к ней, когда нашел ее бледную с письмом Фаустины в руках!.. И тотчас же, так быстро! — она сделала свой гибкий жест — непреклонным, свой мелодичный, молодой девичий голос — жестким! ее неудовольствие было законно, но почему она выказала только гнев? почему она не плакала? Горе, значит, более сильное, чем оскорбленная гордость, не сжало ее сердца, когда она могла думать, что не любима? Почему она была зла, почему она стала искать и тотчас же нашла самые жестокие слова?
Что касается этой угрозы разрыва, брошенной как бы случайно, это было просто необдуманное слово; Мишель страдал и от этой угрозы, но он обуздал свое страдание. Теперь нужно было, чтобы Сюзанна знала хорошо, что ей не было даровано право говорить: „я вам запрещаю“, раз она не желала говорить: „я вас прошу“… Может быть, Мишель также хотел ее наказать за то, что она сомневалась в нем… который так сомневался в ней?
Итак, он решил ехать в Барбизон, и на следующий день после ссоры направился к вокзалу, чувствуя смертельную тоску и гораздо более сильное желание запереться со своими книгами в башне Сен-Сильвер, чем слушать сетования г-жи Вронской.
Это имя будило в нем — и он это обнаруживал в себе с некоторым удивлением — лишь очень отдаленное эхо.
Воспоминание, которое он стыдился бы изгнать, оставалось в глубине его души, воспоминание о прекрасной молодой девушке, получившей его первую клятву, давшей ему первую радость и его первое мужское страдание, но прекрасный образ не походил на вдову графа Вронского, и новая любовь, менее экзальтированная, но может быть более сильная, преодолела волнение, вызванное вредным любопытством и горечью обманутой страсти, которое толкнуло Мишеля войти в ложу, где, как он знал, он увидит Фаустину и которое вновь захватило его в Трувилле, в тот майский вечер, когда, казалось, будто волны приносили вопли страдальцев, умирающих под пыткой.
С полным равнодушием, без ненависти, как и без любви, молодой человек собирался встретиться лицом к лицу с той, которую он когда-то любил и так потом ненавидел.
Его гнев проходил. Фаустина говорила, что она несчастна. Кто знает? Может быть в конце-концов это и было так! Мягко, с тонкой деликатностью, он даст ей понять, что она избрала ложный путь. Он любил свою невесту; его счастье, его безграничное счастье было в любви Сюзанны. Но он постарается быть в своих советах, если их действительно просят, верным другом, о котором говорило письмо.
В то время как Тремор думал обо всем этом, он услышал, как его позвали, и он издал восклицание удивления и радости, заметив Дарана, который был в Париже со вчерашнего дня, но которого он ожидал в Ривайер только завтра. Они шли один момент друг подле друга, разговаривая через пятое в десятое, как всегда бывает, когда есть многое, что сказать; затем Даран, следовавший теперь в том же направлении, что и Мишель, спросил его о цели прогулки.
— Я еду с поездом в 11 часов, — ответил молодой человек с какой-то покорностью, — еду в Барбизон.
— В Барбизон, совсем один? По делам?
— Да, по делам.
— Это очень спешно?
— И да и нет… — сказал Мишель равнодушно.
— Скажи-ка, разве нет возможности написать? Мы провели бы прекрасно целый день вместе у меня! Ты увидишь, я привез из своего путешествия целую кучу вещей и затем у меня также масса новостей, которые нужно тебе рассказать. Это тебя не соблазняет?
Это его напротив очень соблазняло. Он не чувствовал себя в настроении признаний: даже перед Дараном, своим верным другом, он хотел умолчать сегодня о сомнениях, которые его грызли, но ему казалось, что атмосфера простой и естественной близости, прежние разговоры, дали бы ему забыться от его мучений. Он, однако, колебался, Сюзанна ни в каком случае не должна была предположить капитуляцию перед ее требованиями.
— Ты боишься рассердить твою невесту? — спросил Даран, обладавший большой находчивостью.
— Моя невеста меня сегодня не ждет.
— Превосходно! Послушай, откровенно говоря, Тремор, нет ли возможности отложить твое дело?
— Да, — заявил наконец Тремор, хотя еще нерешительным тоном.
— Тогда я тебя похищаю, — решил Даран, — ты напишешь письмо у меня, я велю его отнести на вокзал, и до вечера мы не расстаемся. Это решено.
Мисс Северн мало спала эту ночь.
Вечером она объявила, что чувствует себя совершенно здоровой и что она решила начать свою прежнюю жизнь здоровой молодой девушки, что, впрочем, ей уже давно разрешено доктором.
Она решила с самого утра заглушить свое горе и неприятные размышления, которые не преминут ее беспокоить весь день. Она сопровождала Колетту в Прекруа, куда только что приехали Бетюны, она болтала, смеялась, и шумная радость Клода и двух девчурок нашли в ней самый живой отклик. Однако, вопреки самым похвальным усилиям, ее воображение блуждало в другом месте, далеко от Прекруа, под большими деревьями Барбизона, в длинных и свежих аллеях леса, где опиралась на руку хорошо ей знакомого кавалера, светлая и изящная дама, которую, как ей казалось, она тоже знала.
Невольно она представляла себе графиню Вронскую очень красивой, сильно отличающейся, от некоей маленькой американки — увы! столь неинтересной. Она представляла ее высокой и стройной, немного надменной; волосы в виде бандо бархатистого черного цвета окаймляют незабываемое лицо с правильными чертами цвета лилии. Как Мишелю не сравнивать классический профиль Фаустины, ее тяжелые волосы, ее походку легендарной королевы с неправильным личиком, с банальными завитками, с живым и тонким силуэтом бедной Сюзи?
Ах! если из этого свидания, любезно принятого, возродится прежняя любовь!..
Сюзанна чувствовала себя временами так мало способной ему, именно ему, нравиться! Она прекрасно знала, что она может нравиться, она знала, что она красива; она знала, по крайней мере, что многие ее находили такой; но эта прелесть, эти чары, о которых свидетельствует всеобщее восхищение, вначале почти удивившее ее, в чем они? Оне казались ей случайными, неуловимыми, переменчивыми; как их направлять, сделать из них сознательную силу? И она чувствовала себя безоружной перед Мишелем, всякая борьба казалась ей бесполезной.
В этот день Сюзанна находила себя некрасивой, тощей, плохо одетой. Графине Вронской, еще окруженной ореолом прежних мечтаний, достаточно было появиться, чтобы победить.
И однако? Однако Мишель выбрал свободно свою невесту. Графиня Вронская была вдова, и Мишель это знал в ту минуту, когда он письменно, в одно и то же время корректно и мягко, немного холодно и дружески, просил руки Сюзанны Северн.
Это значило, что он уже не любил графиню Вронскую! Ничего, ведь ничего на свете не обязывало тогда Мишеля жениться на маленькой кузине, которую он едва знал и которой был почти неизвестен.
Сюзанна старалась таким образом разумными рассуждениями успокоить себя, слушая рассеянно болтовню Май. Она себе говорила еще, что Мишель не был равнодушным женихом прежних дней; она вновь переживала драгоценные часы, проведенные в маленькой гостиной Колетты, она вызывала в памяти взгляд, более нежный, растрогавший ее, ласковое слово, заставившее забиться ее сердце; она заключила из этих воспоминаний, что так, как Мишель, ведут себя, когда хоть немного любят. Затем, переходя к ревнивому страху, она горько над собой смеялась за то, что принимает свои желания за действительность. Мишель мог почувствовать, один момент, влечение к миловидной молодой девушке, которой восхищались его друзья. Мишель мог быть растроган той опасностью, какой подвергалось подле него слабое и молодое создание; но как далеко было от этой неопределенной привязанности или этой банальной жалости до настоящей любви, той любви, которая будучи некогда обманута, была достаточно могущественна, чтобы омрачить навсегда существование этого сильного человека!
В течение долгой помолвки, если нечто похожее на любовь и появилось в душе Мишеля к молодой девушке, на которой он собирался жениться, под влиянием ревности или сострадания — один взгляд Фаустины обратит в ничто нарождающееся чувство… Мишель не сумел воспротивиться просьбе графини Вронской. Она сказала: „я пробуду два дня в Барбизоне“, и в первый же день он поспешил к ней… ну да, он не поступил предательски по отношению к Сюзанне, не скрыл от нее своего твердого намерения ехать в Барбизон!
Однако мисс Северн спрашивала себя еще, привел ли Мишель в исполнение свое намерение. Ничто не доказывало, что он уехал в Барбизон и, если он туда отправился, ничто не доказывало, чтобы он говорил с графиней Вронской о чем-либо другом, кроме дел. Он сказал:
— Я тем более поеду, что не понимаю смешного чувства, которое заставляет вас смотреть, как на обиду, на мой визит к двум бедным женщинам…
Да, двум; г-жа Морель конечно жила с своей дочерью…
Встреча в Трувилле была совершенно случайная, и во время той встречи ничего не было сказано, чем могла бы оскорбиться невеста; Мишель объявил это тоном, который самое простое утверждение делал как бы клятвой. Сюзи никогда бы не пришла мысль сомневаться в словах Мишеля.
Увы! Он мог отвечать за прошедшее, он мог уверять, что намерения его благородны, но когда он вновь увидит чародейку… Сюзи чувствовала себя слабой, ничтожной рядом с этой женщиной, и она страдала, и ее терзало желание отомстить за свое страдание и бессилие, — Мишелю еще более, чем Фаустине.
Вернувшись и оставшись одна, в то время как Колетта меняла платье, она попробовала читать роман, о котором ей говорила Май, но ее глаза напрасно пробегали страницы. Смысл слов оставался для нее темен; она менее, чем когда-либо, интересовалась этими вымышленными лицами, слова любви которых ее раздражали, как ирония, горести которых казались ей пошлыми. Затем ей принесли с почты письмо; письмо этот раз было действительно для нее. Оно носило название деревни, соседней с Ривайером, и было отчаянным посланием бедного Поля.
„Дорогая мисс Сюзи!
„Жак и Тереза считают меня в Париже, Симона также; но я не имел мужества удалиться, я более не живу, я теряю голову! Вы это знаете: мое счастье зависело от согласия Жака, он же опекун своей невестки. В этом согласии мне было отказано, и у меня вся надежда только на вас.
„Две личности действительно имеют достаточно влияния на моего брата, чтобы заставить его изменить принятое решение, Тереза и Мишель; Тереза уже на нашей стороне, я успел убедиться; но Мишель, вмешательство которого было бы, может быть, решающим, сам слишком благоразумен, чтобы не быть немного строгим к таким ветреникам, как я. Он будет защищать мое дело только в том случае, если вы его выиграете перед его судом, дорогая мисс Сюзи. О! вам вовсе не будет тяжело выиграть его, мое дело, у вашего жениха! Вы! Вы можете смягчить скалу! И затем Мишель вас боготворит, и вполне основательно. Пусть только ваш голосок и ваши хорошенькие глазки вмешаются в это дело, и все пойдет прекрасно. Не правда ли, они вмешаются?
„Завтра, в понедельник, я буду находиться от четырех до шести часов в охотничьем павильоне у перекрестка Круа-Пьерр. Если бы, вы и Мишель направили вашу прогулку в эту сторону, это было бы большим счастьем для несчастливца, который вас уверяет здесь, дорогая добрая фея, в самой благоговейной и самой безграничной преданности.
Ваш друг Поль“.
— Бедный Поль! — прошептала Сюзанна.
Это восклицание обозначало также: „бедная Сюзанна“! Нужно было с вашей просьбой обратиться к графине Вронской, Поль. Красноречие хорошеньких глазок, которым вы поручаете ваше дело, сильно рискует остаться незамеченным. Что касается прогулки в Круа-Пьерр… какая ирония.
Мишель совсем не думает прогуливаться со своей невестой…
Бедный, бедный Поль!
Эта мысль не надолго заняла молодую девушку. Роман Поля Рео и Симоны Шазе казался ей в этот час почти таким же банальным, почти так же мало достойным остановить ее внимание, как и желтый томик, принесенный из Прекруа. Только один роман существовал на свете, начавшийся в известный день марта очень поэтично, под синеватым лучом готического окна, в двух шагах от таинственной могилы одного крестоносца.
Мисс Северн остерегалась довериться или пожаловаться своей кузине, которая, вся отдавшись радости свидания с Май Бетюн, не думала более задавать ей вопросы. Перед обедом г-н Фовель, только что вошедший с Мишелем, заметил совсем громко, что Сюзанна бледна, и молодая девушка почувствовала в эту минуту, что взгляд ее жениха остановился на ней. Она весело ответила, что чувствует себя чудесно и что прогулка окончательно вернула ей прежнюю бодрость.
Мишель, казалось, забыл вчерашний спор. Он протянул руку Сюзи, как обыкновенно, даже обращаясь к ней с несколькими словами. Что обозначала эта манера? То, что он ездил в Барбизон, или то, что он отказался видеть Фаустину?
Сюзанна охотно бы последила за своим женихом, чтобы прочитать в глубине его темных зрачков тайное отражение его мыслей. Но она не осмеливалась пристально смотреть на Мишеля, как не смела, да и не хотела к тому же, его расспрашивать.
Сидя подле Колетты, она вновь взялась за свою книгу, и все время напрасно пробуя поймать в разговоре Роберта и молодого человека хоть одно слово, которое могло бы дать ей какое-нибудь указание, она притворялась совершенно равнодушной. Однако это напряженное состояние целого дня ее ужасно ослабило; теперь спокойствие Мишеля ее выводило из себя. Несколько раз он расспрашивал Колетту о визите к Бетюнам, но он не сделал никакого намека о своем собственном времяпрепровождении в продолжение этого долгого, этого бесконечного дня.
По правде сказать, Мишелю, несмотря на его великодушное в данный момент настроение, тяжело было бы признаться в том, что его гордость рассматривала, как известное отступление перед противником.
Письмо, написанное у Дарана графине Вронской, — образцовое произведение почтительной вежливости и почти дружеское, где встречались как бы непредумышленно вещи на самом деле вполне взвешенные, — доставило бы Сюзи наслаждение триумфа, а Мишель не думал, чтобы Сюзи этого заслуживала. Он решил оставить молодую девушку в полной неизвестности, не говорить ни о письме, ни о графине Вронской, ни о Даране; он остался тверд в своем решении, но по понятной человеческой непоследовательности досадовал на свою невесту, что она держалась в этот вечер так же естественно с ним, как и он с нею.
Действительно, во вчерашнем гневе… был только гнев. Мишель готов был заплакать от досады… и он удваивал любезность и непроницаемость.
Сюзи было более невмоготу, у нее являлось желание закричать:
— Видели ли вы эту женщину? я хочу это знать, скажите мне это, скажите скорее! Какова бы ни была правда, я ее предпочитаю этому мучительному неведению!
И она продолжала на него смотреть, между тем как он разговаривал, играя машинально конвертом письма Поля Рео. Но напрасно. Он говорил о Понмори, о Столичном Учетном банке, о бирже… Наверно он видел Фаустину. У него был счастливый вид, по крайней мере так полагала Сюзи. Что произошло между ними? Во всяком случае, что ему было до того, что он причинил ей столько беспокойства! Ах! злой человек!
Когда раздражение Сюзанны дошло до глухого бешенства, сдерживаемого, но готового ежеминутно разразиться, в ее уме мелькнула идея, нелепая идея, разыграть комедию, и легкая улыбка полуоткрыла ее сжатые губы.
Быстрым движением она схватила конверт, который Мишель держал довольно слабо, и вырвала его у него из рук. Удивленный, он взглянул на молодую девушку; тогда она опустила глаза немного смущенная и сказала очень быстро:
— Прошу извинения, это беспрерывное движение вашей руки меня раздражало.
Но Мишель все еще смотрел на нее, мало убежденный, стараясь также рассмотреть конверт, скрываемый ею.
— Вы получили это письмо сегодня вечером? — не мог он удержаться, чтобы не спросить.
— Конечно, разве вы этого не заметили?
— Нет.
— От кого? — спросила рассеянно Колетта.
— От этой портнихи из Мерана, которая, знаешь, шила мое голубое платье.
Куда девалась прежняя неподкупная искренность? Письмо от швеи, действительно, пришло в одно время с письмом Поля.
— А! — сказала Колетта.
Сюзи торопливо разорвала конверт, взятый ею, спрятала клочки бумаги в карман и склонилась над книгой.
Мишель продолжал спорь с г-м Фовелем, но цель мисс Северн была, должно быть, достигнута: все еще продолжая говорить об акциях, о биржевых вестях, об Учетном Банке, Мишель смотрел на нее от времени до времени, украдкой, за вечер довольно много раз.
Мишель, пораженный быстротой, с какой был схвачен и разорван конверт, несомненно смутно встревожился; может быть даже, он вспоминал, что ему говорила накануне Сюзи? Тем лучше! Он будет думать об этом конверте, будет страдать, оскорбленный в своем великолепном мужском тщеславии и воображая невесть что. И уже Сюзи в мягкосердечии своем намеревалась, при случае, растравить маленькую, нанесенную ею, как она надеялась, рану.
— Я бы хотела быть уверенной, что он плохо спит! — говорила она себе несколько раз в течение ночи, сама очень плохо проводя ночь.
Затем, подумавши, она говорила: „я убеждена, если он не спит, он думает об этой женщине“.
На следующий день, когда она снова увидела Мишеля, завтракавшего в Кастельфлоре, она почувствовала себя жестокой. ее план был готов.
Она пойдет одна в павильон Круа-Пьер. Она воспользуется свиданием с Полем для того, чтобы разыграть тайну и встревожить Мишеля.
Нужно было только, чтобы письмо, полученное от Поля, не попалось на глаза Мишелю: содержание письма могло лишь успокоить его. Мисс Северн прибегла к следующему приему. Вначале она терпеливо ждала вопроса Мишеля, часто ее опрашивавшего, какие были ее планы на после-полудня, затем, так как вопрос не являлся, она немедля перешла в наступление.
— К которому часу ты заказала карету, Колетта?
— К двум часам; это тебя устраивает?
— Прекрасно.
Этот раз г-н Фовель спросил ее, впрочем довольно рассеянно:
— Куда вы едете, Сюзи?
— К Маргарите Сенваль.
— Совершенно одна?
— Да; Колетта не выходит.
Мишель или не слыхал намека или не придал ему значения. Наступило молчание.
— Мишель, — спросила Сюзанна, — когда возвращаешься от Мишо, не слишком ли удлинит путь, если идти мимо Круа-Пьер?
Молодой человек казался удивленным.
— Нет, почему?
— Какое нужно взять направление? аллею направо от дверей Мишо?
— Да… но…
— Зачем ты это спрашиваешь? — сказала, улыбаясь, Колетта.
— Так, чтобы знать.
Разговор отклонился в сторону. Роберт и Мишель должны были отправиться с одним из утренних поездов; они рассчитывали остаться в Париже два или три дня, и Колетта, которую занимал лишь момент возвращения всех в Кастельфлор, завалила своего мужа поручениями швейцару и всей прислуге, оставшейся на лето в ее особняке на улице Тильзит.
— Колетта, — сказала еще вдруг Сюзи, как бы упорно преследуемая одной и той же мыслью, — мне хочется отправиться к Мишо после моего визита к Маргарите.
— Ты не очень устанешь?
— Нет же, раз ты мне даешь карету.
— Делай, как хочешь, милочка.
Тогда, неожиданно, молодая девушка бросилась на шею г-жи Фовель.
— Благодарю, моя Колинетточка, благодарю!
— Вот сумасшедшая! — воскликнула Колетта, сердечно возвращая поцелуй.
Сюзи кинула быстрый взгляд в сторону Мишеля, затем пробормотала:
— Прости, я, знаешь, нервна со времени моего приключения…
И она пошла сесть в другой конец комнаты к фортепиано, слегка задев клавиатуру.
Почти тотчас же Мишель поднялся и пошел облокотиться на инструмент, как раз против нее.
— Хотите, чтобы я проводил вас в Шеснэ? — спросил он.
Она моментально перестала играть.
— Это не имеет смысла! я еду навестить Маргариту.
— Ну, тогда к Мишо. Я зайду за вами в Шеснэ, в час, который вы мне назначите.
— Нет, благодарю вас.
— Почему?
— Потому что мне это будет скучно. Я желаю оставаться одна.
Мишель внимательно посмотрел на свою невесту.
— Что у меня, нос кривой? — спросила она раздраженная.
— О, нет, но вы странная. Вчера вы казались удивительно… веселой. Я почти считал вас миролюбиво настроенной, и вот теперь…
— Теперь я весела и нисколько на вас не сержусь. Вы прекрасно знаете, что наши ссоры всегда так кончаются, сами собой. Это доля очень влюбленных женихов и невест мириться. Мы, мы забываем.
— Если вы забыли, — настаивал молодой человек, — зачем же отказываете вы мне в позволении сопровождать вас?
— Я вам уже сказала: потому что я желаю оставаться одна.
Она остановилась, затем в тоне подозрительно шутливом:
— А если у меня свидание с… кем-нибудь, у меня тоже?
Лицо Тремора потемнело.
— Бывают шутки далеко не забавные.
— Неужели? — возразила Занна вызывающе.
Затем она удалилась. Она была довольна: Мишель побледнел слегка. Несколько минут позднее он подошел к ней.
— Вы оставите карету у Мишо, не так ли?
— Не знаю.
— Вы будете слишком утомлены, чтобы возвращаться пешком, но если вы хотите во что бы то ни стало злоупотреблять вашими силами, велите маленькому Мишо проводить вас по крайней мере через лес. Дни уже на много стали короче: будьте осторожны.
— Посмотрим.
Эти лаконические ответы тоже имели характер вызова.
— Сюзи, — воскликнул Тремор, — вы замышляете какое-нибудь сумасбродство.
— Может быть, — ответила она с большим спокойствием.
У молодого человека вырвалось движение раздражения.
— Сюзи, я вам… — начал он.
Но он сдержался.
— Нет, — сказал он сквозь зубы, — вы не будете иметь удовольствия вызвать мой гнев, чего вы добиваетесь уже с полчаса. Я, право, не понимаю, зачем я теряю время, слушая ваш вздор.
И он взял газету.
IV
Когда Сюзи проходила через переднюю, совершенно готовая, со свеженьким личиком под белой шляпой, с тонкой талией в голубом фуляровом, украшенном гипюром платье, она встретила выходившего Мишеля.
— У вас смешной вид, мой дорогой, — крикнула она ему через плечо, — куда вы отправляетесь, в Барбизон?
— К Дарану, — ответил сухо Тремор.
— Даран? он приехал?
— Вчера, да.
Они спустились с под езда. Сюзи легко вскочила в ожидавшую карету, уселась, расправила свое платье на подушках и еще раз взглянула на молодого человека.
— Отчего у вас такой смешной вид?
— Какой вид, скажите, пожалуйста? — спросил, выведенный из себя, Мишель.
— Разве я знаю… Озабоченный вид или… послушайте, вероятно, я имела подобный вид в то время, когда мне бабушка рассказывала про „Красную Шапочку“ и когда я немного трусила… Понимаете? трусила волка?
Мишель пожал плечами, и так как присутствие слуг мешало ему дать другой ответ, он сделал знак кучеру; лошади тотчас же ринулись вперед.
Сюзанна торжествовала, если возможно обозначить этим глаголом яростное исступление, охватившее ее при мысли, что Мишель целый день будет разбираться в подозрениях и мучиться сомнениями, подобно тем, которые грызли ее самое с третьего дня; что может быть он пробродит послеполуденное время в лесу, от дома Мишо до охотничьего павильона Круа-Пьер, что он, гордец, в свою очередь испытает ревность!
Мисс Северн преувеличивала слегка беспокойства, причиненные жениху ее маленькими маневрами и вероломными намеками. Мишель в этот час не был именно ревнив, но он был встревожен и более еще печален, чем накануне.
Манеры, слова Сюзанны показались ему странными, отмеченными какой-то неестественностью, что совершенно не было в привычках молодой девушки. Даже та неловкая поспешность, с какой Сюзи действовала накануне, казалась ему подозрительной. Мисс Северн была слишком умна, чтобы овладеть таким способом письмом, которое она хотела бы скрыть, допуская даже, что она имела бы неосторожность забыть означенное письмо на столе. Затем Мишелю являлись прекрасные глаза, такие нежные и чистые… Как могло оскорбительное подозрение касаться таких глаз? Мишель не мог этого подумать; если бы он даже подумал, голос из глубины его души восстал бы с протестом. Итак, он приходил к убеждению, что единственной виной Сюзанны было измышление, какое-нибудь задуманное ребяческое мщение. И может быть, в этом и было все задуманное мщение, в этих вопросах о павильоне Круа-Пьер, этих наивных, очевидно с намерением, высказанных намеках насчет свидания.
Грустная улыбка появилась на губах молодого человека.
Как она ухищрялась, чтобы причинить ему горе!
Он сердился на Сюзи за эти жестокие ребячеств, он страдал из-за того, что на нее сердился, и вполне естественно он забывал, что он был также виновен и что сегодняшнее откровенное и честное объяснение заставило бы их обоих избежать этого унизительного лукавства. Он упрекал себя только за то, что чувствовал себя более трусливым, чем когда-либо перед этим кокетливым ребенком, что еще не нашел мужества признаться ей в своей любви, хотя бы затем пришлось страдать еще больше.
Солнце светло улыбалось на красных листьях; вереск покрывал откосы, громадные папоротники наполовину скрывали кусты; в сырых рвах цвели ирисы и незабудки. Но последнее усилие быть прекрасной этой, уже постаревшей от приближения осени, природы не привлекало взгляда молодого человека, медленно направляющегося к домику Альберта Дарана.
Меланхолически настроенный, он думал все еще и неотвязно об одной маленькой злой особе — такой злой и, однако, такой любимой! Когда он уже достигал цели своей одинокой прогулки, у него созрело решение. Делая последнюю уступку своему мучительному малодушию, он дал себе слово по возвращении из Парижа — дня через два или три — переговорить с Сюзи, иметь с ней, слишком долго откладываемое, решительное объяснение.
После целого часа разговоров, затем изысканий подлинности старинного требника, которая казалась сомнительной, Мишель покинул своего друга и почти машинально пошел по направлению к Круа-Пьер. Когда он переходил большую дорогу, ему наперерез проехала карета Кастельфлора, возвращавшаяся пустой, и он остановил кучера. Мисс Северн вышла у Мишо и рассчитывала вернуться пешком.
Чем более раздумывал Мишель, тем более поведение Сюзанны казалось ему странным, и тем менее он понимал его таинственную побудительную причину. Затем он заметил Поля Рео, шедшего вдоль дороги с озабоченным видом, наклонив голову. Тогда ему показалось, что его сердце перестало биться и менее чем в секунду, одну из тех секунд мозгового усилия, в продолжение которой можно вновь пережить события целых годов, он вспомнил услужливость Поля по отношению к Сюзанне в Канне и в Ривайере, он вспомнил длинные разговоры мисс Северн с братом Жака, их танцы на балу в Шеснэ, восторженное восхищение ею, выражаемое часто, и к тому же совершенно открыто, Полем. Но вскоре, чудом воли он взял над собою власть и с каким-то решительным спокойствием пошел навстречу молодому человеку, который, очень вероятно, его не видел.
— Это ты, — сказал он, почти улыбаясь, — я думал, что ты в Париже?
Внезапно оторванный от своих мыслей, Поль вздрогнул.
— В Париже? — возразил он, — но мисс Северн ничего тебе не говорила?
— Мисс Северн? — повторил Мишель; улыбка исчезла с его губ.
У Поля была минута отчаяния, затем, порывисто и как бы приняв решение, он взял Мишеля под руку.
— Ах! слушай, старина, я сам тебе все расскажу, — воскликнул он дружески доверчиво; — но выслушай меня со снисхождением, потому что, как я ни кажусь легкомысленным, я очень несчастлив.
Они прибыли к Круа-Пьер немного раньше четырех часов. Сам того не подозревая, Поль действовал, как искусный дипломат. Его признания попадали в сердце вполне открытое, чтобы их принять. Лучше, чем бы это могла сделать мисс Северн сама, он выиграл у Тремора дело своего счастья. Но он удивлялся, что ему приходилось со всем знакомить своего доброжелательного духовника. Мишель объяснил:
— Твое письмо должно было придти вчера вечером, мы не могли поговорить и пяти минуть наедине, Сюзи и я.
Поль удовольствовался этой причиной, у него голова была другим занята.
— Послушай, дружок! — заявил Мишель, обходившийся немного покровительственно с младшим братом своего друга Жака, — я сегодня же вечером пойду переговорить с Рео, это решено, так как я вижу, что ты искренен, и верю твоей любви и твоим добрым намерениям; только нам нужно бы сговориться. Склонен ли ты к тому, чтобы серьезно работать, принести жертву? Представь себе, что час тому назад Даран мне говорил о тебе.
Действительно, Даран, даже совершенно не зная последней истории молодого человека, возымел ту же мысль, как и мисс Северн. Он знал Поля за хорошего малого, более слабого, чем ленивого, очень умного, очень правдивого, и он надеялся, что заманчивое предложение верного и очень хорошо оплачиваемого положения, хотя бы это было и в Америке, заставит молодого инженера стряхнуть свою беспечность и употребить с пользою свой диплом.
Мишель высказался более скептически, когда Альберт изложил ему свой проект. Теперь он его представлял этому парижанину Полю с некоторым беспокойством, но с первых же слов этот последний пришел в такой же восторг, как и Симона. При последних словах он едва не кинулся на шею Тремору.
— Значить, тебе это подходит?
— Подходит ли это мне? Но Америка — это страна моих мечтаний! это Обетованная земля, Эден, Эмпиреи, Елисейския поля, Валгала! Америка и Симона! Мой дорогой, да тут просто есть от чего умереть от радости! Ты увидишь, ты увидишь, я сделаюсь вторым Эдиссоном! Или скорее, нет, это Эдиссон станет вторым Полем Рео! Мои совершенства превзойдут ваши самые оптимистические надежды, сам Жак будет воспевать мне похвалы, а покамест он мне отдаст Симону. Ах! мой дорогой Тремор, мой спаситель, как я хорошо сделал, что тебя встретил!
Мишель улыбался не особенно весело.
— Даран обедает у меня, — сказал он, — приходи также; вечером я схожу замолвить словечко Жаку и оставлю вас поговорить, Альберта и тебя.
С несколько грустной снисходительностью он слушал планы будущего, блестяще развиваемые Полем, и также благодарные похвалы, которыми он прославлял очарование, ум, доброту Сюзанны, своей первой доверенной.
— Возможно, что она явится сейчас в Круа-Пьер, — сказал Мишель, в действительности имевший некоторое основание так думать, но старавшийся выразить это предположение спокойным и естественным тоном; — я убежден, что она огорчена, что не имела возможности поговорить со мной о тебе и м-ль Шазе. Я ее подожду здесь.
Поль улыбнулся.
— Превосходная мысль! — одобрил он. — Подожди мисс Северн. Это будет для нее приятным сюрпризом — моя скромность побуждает меня так думать — увидеть, кому я уступил место. А ты, ты вполне заслужил это драгоценное свидание! Но, знаешь ли, когда я буду женихом, я приму американскую систему.
Поль удалился сияющий. Мишель провожал его снисходительным взглядом, который очень быстро стал печальным. Его неудовольствие увеличилось. Он сердился на Сюзанну за эту месть ее оскорбленной гордости, за то, что она разыграла эту злую комедию, и также за то, что решилась, по-видимому, идти одной на свидание, которое в этих условиях Поль никогда бы не осмелился ей назначить. Затем, в особенности, он не мог простить молодой девушке те минуты пытки, которые ему доставило воспоминание об однажды безрассудно, жестоко брошенных ею словах:
— Я люблю другого!
Мисс Северн к тому же осудила его мнимую вину, не дав ему оправдаться, не спросив у него ни малейшего объяснения; она находила удовольствие в мелочном мщении, не узнав от Мишеля, дал ли он, отправляясь в Барбизон, если не право, то хотя бы повод к тому, чтобы ему мстили.
Сюзанна смутно ожидала, что, несмотря на ее запрещение, Мишель придет за ней к ее протеже Мишо. Покидая их, она чувствовала себя несколько обманутой в своих ожиданиях.
Может быть, все таки, Мишель следовал за ней, не желая быть однако замеченным. Легко можно было скрыться в густом, высоком лесу, окаймлявшем с обеих сторон дорогу, и эта мысль не была неприятна мисс Северн; но даже, если бы не предстояла встреча с Полем Рео, она бы никогда не согласилась заставить маленького Мишо провожать себя, т. е. не последовала бы совету Мишеля.
Было еще совсем светло, и лес не имел в себе ничего мрачного в этот прекрасный день конца сентября. Блестящие ягоды цвета красного коралла или черного янтаря придавали кустарникам блеск драгоценностей; из-под листьев высовывались головки орехов в своих шапочках, в немного тусклой траве было изобилие цветов, а в бледном небе парили целые стаи ласточек.
Сюзи шла не торопясь и составляла оригинальный букет из срываемых ею мимоходом листьев, коричневых, красных и желтых, посеребренных, позолоченных, цвета меди, шелковистых или с металлическим блеском, с отливом или одноцветно окрашенных.
Наконец она добралась до охотничьего павильона, коническая крыша которого возвышалась на несколько метров над перекрестком Круа-Пьер. Но круглая зала с коричневыми стенами, украшенная медальонами с изображением святого Губерта и охотничьими девизами, была пуста. Легкий свежий ветерок волновал виноградные ветки, окружавшие гирляндами окна, и стеклянные глаза огромной головы оленя, ветвистые рога которой красовались на стене над главным входом, казались погруженными в неясные мечты, навеянные этим шелестом листьев.
Сюзи удивилась отсутствию Поля, так как было около пяти часов. Терпеливо села она в ожидании его. Она испытывала некоторую неловкость при мысли, что придется сознаться молодому человеку в том, что она не говорила с Мишелем, но она рассчитывала очень скоро перейти к вопросу о прекрасном проекте, который так улыбался Симоне.
ее молчание будет понятно тогда, как желание узнать намерения Поля насчет Америки, раньше чем что-либо предпринять у Мишеля или у г-на Дарана.
Однако, самые ловкие комбинации были напрасны. Поль не приходил. Впрочем, мисс Северн менее всего думала о Поле и Симоне во время этого скучного ожидания в Круа-Пьер. Едва прошло десять минуть с тех пор, как она расположилась в павильоне, как уже ее стала преследовать мысль об этой встрече в Барбизоне. Находясь во власти воспоминания о Фаустине, Мишель не озабочен ни возвращением невесты, ни таинственными намеками. То, что его вывело бы раньше из себя, нисколько не нарушило его флегмы в этот день… Затем, более нежные воспоминания наполнили маленькую коричневую комнату. Под тусклым взглядом оленя выплывали дорогие образы, затем вновь появлялись подозрения; в свою очередь прогоняя утешительные видения.
Поль все не являлся. Прошел час. Уже диск солнца не должен был быть виден на горизонте, бледно-розовый и дрожащий свет слегка окрашивал небо, скользя по верхушкам деревьев; сумерки сгущались. Охваченная каким-то страхом Сюзи выбежала из павильона: она не хотела более ждать; было безрассудно задержаться так поздно в глубине леса; через минуту будет совсем темно под деревьями, а она была совершенно одна.
Это было неосторожно. Вполне искренно Сюзанна проклинала Мишеля за то, что Поль не пришел, хотя и не подозревала, насколько она в этот раз была права.
Она колебалась, затем решительно взяла налево по тропинке, спускавшейся довольно круто и терявшейся в массе опавшей листвы. Эта тропинка, хорошо ей известная, пересекала лес по диагонали и вела прямо к более широкой дороге, идущей через лес и через поля до Кастельфлора.
Совершенно невольно Сюзанна вспомнила о своей первой встрече с Мишелем; она вспомнила свой страх, затем путь в Прекруа в темноте, посреди глубокой тишины.
С тех пор прошли целая весна и целое лето; листья, в то время такие нежные, такие светлые, выросли, потемнели; теперь они оделись в свою осеннюю одежду и уже опадали, хрустя под ногами, и она, невестой Мишеля, новой невестой неутешного рыцаря, проходила по устланной листвой тропинке. Однако, она была одинока! Имя, написанное в часовне, совсем не заставило забыть сладость другого, того, которое осталось навсегда запечатленным на могильной плите и в глубине сердца умершего воина. Если Мишель испытал некоторую ревность, в самом деле, он живо поборол это движение своей гордости! И Сюзи испытывала стыд за свою маленькую, грустно бесполезную интригу.
Временами однако она еще задавала себе вопрос, не следует ли за ней Мишель. Раньше, чем дойти до Круа-Пьер, ей слышался какой-то необычный шум меж деревьев; теперь хрустение сухих листьев от времени до времени давало представление о шагах.
Мало-помалу это впечатление, сначала смутное, о шагах, таинственно применявшихся к ее шагам, завладело мисс Северн и захватило ее всю. Существо, шедшее там, был Мишель; это не мог быть никто, кроме Мишеля. Она упрямо повторяла это себе, но знать Мишеля присутствующим и невидимым, думать, что он, может быть, появится неожиданно из тени, это сознание пугало ее, наводило безумный страх на молодую девушку.
А если это был не Мишель? Если это был… кто-нибудь другой? Члены Сюзанны леденели, кровь бурлила у нее в ушах, растерянное желание бежать охватило ее. Затем, посреди неширокой тенистой дороги, с которой скрещивалась тропинка, по которой она шла, она заметила вдруг в нескольких метрах от себя высокий силуэт мужчины и почти тотчас же узнала Мишеля.
Тогда сильное чувство облегчения, радость, восхитительное сознание безопасности сменили так резко ее ужас, что первым ее движением было броситься в объятия своего жениха, спрятаться в них, заставить себя успокоить, утешить, как испуганное дитя; но поза Мишеля совсем не поощряла к этому порыву, и мисс Северн остановилась перед ним, придавая себе смелый вид, но с трудом удерживая слезы, поднявшиеся к горлу и ресницам.
— Я очень рада, что вас встретила, Мишель, я не знала, что так быстро темнеет…
Ироническая улыбка появилась на губах Тремора.
— Не правда ли, вы имели подобный вид в то время, когда вы читали „Красную Шапочку“? — сказал он безжалостно.
При этих словах Сюзанна была готова залиться слезами, но она сдержалась.
— Вы возвращаетесь от Мишо? — прибавил Мишель.
— А вы? — спросила она с вызовом.
— Я? я был у Дарана; мне казалось, я вам это говорил.
— Мне кажется, я вам тоже говорила, что я должна была идти к Мишо.
— Вы у них оставались долго.
Она промолчала, не чувствуя себя способной на возражение, спрашивая себя, сопровождал ли ее Мишель в лесу, или он действительно возвращался от Дарана в тот момент, когда она его заметила на дороге, где она скрещивалась с тропинкой, по которой она сама спускалась. По правде сказать, это последнее предположение казалось вероятнее, так как ничто не указывало, чтобы молодой человек появился на перекрестке обеих дорог иначе, как по одной из них. Но Сюзанне очень хотелось бы верить, что он шел дорогой браконьеров, чтобы позаботиться о безрассудной посетительнице Мишо. Однако, у него был такой холодный, такой равнодушный вид, что даже верность самого предположения не доказала бы ничего, кроме исключительной заботы о благопристойности.
Мишель даже не упорствовал в своем допросе.
— Я думаю, вы возвращаетесь в Кастельфлор? — спросил он только.
— Да, конечно.
Они пошли по узкой тропинке совсем близко друг подле друга и однако такие далекие. При неясном свете умирающего дня, деревья, уже во власти тайн мрака, принимали свои причудливые ночные формы. Одно, хрупкое, воздушное, казалось тоскующей душой, готовой улететь, но прикованной к земле; другое, громадное и угловатое, протягивало свои огромные руки, чтобы схватить какую-нибудь невидимую добычу. Там шли березы одна за другой, как белые привидения; куст гримасничал отвратительным ртом гнома; чудовищная шевелюра топорщилась над землей. Охваченная тем почти болезненным страхом, который ей внушала ночь в тихой деревне, Сюзанна застенчиво просунула свою руку под руку своего товарища.
— Мне немного страшно, — сказала она.
— Когда испытываешь страхи маленькой девочки, — возразил молодой человек с большей логикой, чем любезностью, — гораздо лучше было бы не отваживаться идти одной и в такой час в лес.
Мишель следовал за Сюзанной с самого ее ухода из дома Мишо и не показался ей до тех пор, пока не угадал, что ею начал овладевать страх. Он сохранял против своей невесты то же неудовольствие, что и в минуту, когда он расстался с Полем, и к тому же маневры, к которым ему пришлось прибегнуть, чтобы не потерять из виду молодую девушку и в то же время не доставить ей удовольствие достижением той цели, в которую она метила, привели его в дурное настроение духа. Но Сюзи, охлажденная этим равнодушием, не чувствовала себя решительно в настроении спорить; долго она шла, не сказав ни слова, опираясь с какой-то покорностью на эту руку, которая ее не отталкивала и казалась такой безразличной к прикосновению ее руки. Одну минуту, однако, так как темнота все сгущалась, по ней пробежала дрожь, и она забыла свою гордую решимость.
— Мишель, что это там шевелится? Вдруг мы кого-нибудь встретим?
Этот раз Тремор незаметно притянул к себе руку, искавшую его защиты, и засмеялся с меньшей иронией:
— Кого же например?
— Но я не знаю… браконьера?
— В самом деле, возможно! Затем, в лесах встречаются разбойники, прекрасные, украшенные султанами разбойники, увлекающие прохожих в пещеры. Читали вы Али-Баба?
— Да, — ответила она, стараясь улыбнуться.
— Вам нечего бояться, когда вы со мною, — возразил почти кротко молодой человек.
И она замолчала; она чувствовала, что он говорил правду.
Когда они подходили к большой дороге, мисс Северн вспомнила, что Мишель уезжал на два дня в Париж. Если она еще промедлит минуту сказать ему про Поля и про Симону, она рискует не найти более удобного случая, чтобы исполнить миссию, взятую ею на себя.
— Мишель, — начала она храбро, — мне нужно вам кое-что сказать.
Он испытующе смотрел на нее; тогда она рассказала роман Поля, затем сказала про полученное письмо, упуская, естественно, случай упомянуть о свидании, назначенном в Круа-Пьер.
Мишель слушал с непоколебимым хладнокровием прекрасно известную ему историю; когда Сюзи дошла до задуманного ею проекта, он ее перебил и сообщил, что Дарану явилась та же мысль.
— Какое счастье! — воскликнула молодая девушка с такой милой радостью, что Тремор почувствовал свою досаду смягченной. — Значит, Мишель, вы охотно согласитесь поддержать этих бедных влюбленных, убедить Жака? Уверяю вас, что Поль искренен и Симона…
— Я сделаю все от меня зависящее, Сюзанна, — сказал он серьезно. Я думаю, как и вы, что Поль искренен. Он мог быть легкомысленным, ленивым, но тем не менее он добрый малый, очень благородный, очень честный. Он небогат, Симона также, но они любят друг друга. Все остальное устраивается при некотором старании. Было бы большой жестокостью разъединить два существа, имеющих счастье любить и понимать друг друга!
Сильно сдерживаемое волнение угадывалось в голосе молодого человека. Сюзанна спрашивала себя, не думает ли он о Фаустине?
— Я не считала вас таким сентиментальным, — заявила она.
— Я повидаю Жака сегодня вечером, — сказал Мишель, не обращая внимания на замечание.
В передней Кастельфлора он остановился.
— До свидания, — сказал он.
Сюзанна вздрогнула.
— Вы не подыметесь?
— Нет, у меня ровно столько времени, чтобы вернуться в башню Сен-Сильвер. Даран обедает у меня.
Она оставалась неподвижная, в каком-то унынии.
— Но вы уезжаете завтра с Робертом? — возразила она слабо.
— Все уже условлено. Мы встретимся на вокзале в 7 часов.
Мисс Северн соображала, что бы еще сказать; она не могла допустить, чтобы Мишель расстался с ней таким образом.
— Вы мне напишете? — спросила она; мне бы хотелось знать о результате вашего свидания с г-м Рео.
— Очень охотно; я вам напишу словечко до моего от езда. До свидания.
Он пожал ей руку и сделал движение, чтобы удалиться.
— Мишель, — пробормотала она, — не прощайтесь со мной так холодно…
Инстинктивно она подставила свой лоб, освобожденный из-под белой соломенной шляпы; ее голова почти касалась груди молодого человека. Тогда он быстро прижал к себе эту доверчивую головку и, наклонившись, поцеловал закрывавшиеся веки; затем, не говоря ни слова, он вышел.
Это было так быстро, даже так внезапно, что, почувствовав себя счастливой, успокоенной, опьяненной надеждой, Сюзи спрашивала себя, что следует ей думать, и было ли это нежная ласка любви или только снисхожденья, и она стыдилась себя самой, стыдилась того, что почти выпросила поцелуй, который не думали ей давать.
V
В темноте своей отдельной комнаты, в успокоительной свежести постели, где отдыхали ее натянутые нервы, мисс Северн плакала, и ее слезы были безмолвным признанием любви, которую она долго отрицала или с которой боролась. Принужденная объяснить себе это тайное признание, она не смогла бы, впрочем, его изложить иначе, как следующими довольно странными словами:
„Мишель злой, у него нет сердца, я не знаю более невыносимого характера, как у него, жизнь с ним становится нестерпимой, но я его люблю всеми моими силами, я люблю его глупо, этой смешной любовью героинь романов; он в моих глазах самый лучший, самый благородный, самый чудный человек на свете, и для меня жизнь невозможна без него“.
Это было полное торжество „романтики“, унаследованной от бабушки. Самые невероятные проекты волновали ум маленькой американки. Она намеревалась попеременно, если Мишель ее не любил, возвратиться в Филадельфию и преподавать там французский язык или остаться во Франции и постричься в монахини и, уже в ребяческой мечте, так как она и там искала красоты, она видела себя очень худенькой, в длинных складках форменного платья, скользящей подобно тени в безмолвных коридорах старого монастыря, в котором будет очень много тонкой резьбы и громадный сад, полный роз.
Но надежда изгоняла таинственное видение. Сюзи закрывала глаза и чувствовала на своих веках поцелуй Мишеля. Этот поцелуй был так нежен, так сердечен. Затем все менялось: „Что, если графиня Вронская в Париже? Если Мишель поехал с ней повидаться?..“ И наконец она опять немного успокаивалась, повторяя себе, что если бы Мишель любил графиню Вронскую, зная, что она вдова, он не просил бы руки молодой девушки, с которой ничто его не связывало. Кто знает, может быть, по возвращении он станет лучше, более снисходителен; может быть, счастье было совсем близко?.. Кто знает?
И радостная дрожь пробегала по ее жилам; Сюзанна отдавалась этой надежде, опьянялась ею, как восхитительным ароматом.
На следующий день, когда она проснулась, ей принесли обещанное Мишелем письмо. Она едва осмеливалась разорвать конверт; долго рассматривала она косой, почти наклоненный влево почерк, прекрасно ей знакомый, который она глупо любила, находя его в то же время некрасивым.
Что содержало ожидаемое письмо? или скорее, какими словами, каким тоном Мишель сообщал в нем Сюзанне о Поле и Симоне? Как начиналось оно? Как оно оканчивалось?.. Это было первое письмо Мишеля, полученное мисс Северн со времени его возвращения из Норвегии. Наконец, она его вскрыла, прочла и с глубоким вздохом вложила маленькую карточку в конверт.
„Моя дорогая Сюзи!
„Вчера я видел Дарана, Поля и Жака. Все идет хорошо. Роман наших влюбленных кончится, надеюсь, подобно многим романам…
Ваш второпях Мишель“.
Как это было коротко и банально! Сюзанна даже не задавала себе вопроса, говорил ли Поль Мишелю о свидании в Круа-Пьер; она думала только о тщетности своих собственных грез.
— Я довольна за этих бедняжек, — заключила она однако.
В этот день Колетта, находившая Занну бледненькой, увезла ее прокатиться в карете; но на следующий день, так как дети умоляли Сюзанну не оставлять их, молодая девушка воспользовалась этим предлогом, чтобы не сопровождать свою кузину в Шеснэ и в Прекруа.
Она сыграла с Жоржем, Низеттой и Клодом Бетюн, завтракавшим в Кастельфлоре, партию в крокет, затем, немного утомленная, она ушла посидеть на своем любимом месте на берегу реки, где вскоре нагнал ее лицеист.
Они принялись дружно беседовать, как когда-то в Канне, и мисс Северн развлекалась болтовней своего юного друга.
Клод не был остроумен в литературном смысле этого слова, но ему являлись несколько своеобразные мысли в неотразимо смешной ассоциации. От времени до времени чистый взрыв смеха раздавался под смоковницами медного осеннего цвета, и Клоду казалось, что он видит вновь Сюзи — доброго малого, откровенные манеры которой его покорили.
— Если бы вы знали, Сюзи, — воскликнул он, — как мне это трудно представить себе, что вы невеста, что через несколько недель вы будете называться г-жой Тремор!
Мисс Северн вздрогнула, возвращенная к действительности — не к настоящей, переходной действительности, окрашенной мучительными предчувствиями и мрачными мыслями, преследовавшими ее точно кошмарные видения, но к более счастливой. Клод однако говорил верно: через несколько недель она будет женой Мишеля! Ничто не было потеряно; каким ужасным предположениям предавалась она! Через несколько недель она будет называться г-жой Тремор, г-жой Мишель Тремор, Сюзанной Тремор… Эти слова звучали так приятно!
— Почему вам это кажется удивительным, Клод? — спросила она, улыбаясь.
— Ну, во-первых, потому, что я никогда не думал, что Мишель женится, а затем я еще менее представлял себе, что он женится на вас.
— Но почему?
— Я не знаю. Потому что он совершенно не занимался — о! совершенно — молодыми девушками, потому что он вел жизнь Вечного Жида, потому что он ужасно серьезен и даже немного скучен…
— Это невежливо!
— Как невежливо?
— Невежливо по отношению ко мне, которую вы не считаете достойной выйти замуж за человека серьезного, во-первых, и во-вторых, невежливо по отношению к Мишелю…
— Вам никогда не было с ним скучно? — спрашивал Клод с интересом.
— Но нет же.
— Никогда, никогда?
— Никогда.
— Это удивительно. Но не вздумайте, пожалуйста, представить себе, что я его не люблю, — возразил живо юноша; — я его, напротив, обожаю, вы знаете. Это самый шикарный тип, какой я только знаю, в отношении сердца, ума. Только вот, мне казалось, что для вас, для меня…
— Пожалуйста, не мерьте меня на ваш аршин!
— Что для вас и для меня он недостаточно… сумасбродный!
— Чем дальше, тем лучше, — возразила Сюзанна, смеясь от всего сердца; — ну, так знайте же, что никогда человек, бьющий на эффект, в роде Раймонда Деплана, или даже ветреник, как Поль Рео, не могли бы мне понравиться. Я шальная, это возможно, но именно поэтому только благоразумный мог мне понравиться; невежественная, я хотела иметь очень ученого мужа; бестолковой маленькой особе, способной говорить пустяки с таким глупцом, как вы, нужен был муж, который бы ее много бранил и был бы ее властелином.
Клод положительно изумлялся ей.
— Ах! у вас чутье! — согласился он. — Что касается учености, это есть! И он будет властелином, будьте покойны.
Он посмотрел еще раз на молодую девушку, затем разразился хохотом:
— Что вы его любите, вы, вот что удивительно!
Сюзанна покраснела, как мак, и изрядно ударила Клода по руке, но это напоминание о большей осторожности нисколько не смутило будущего баккалавра.
— А он, как он должен вас боготворить! Но это, конечно, совсем неудивительно, напротив!
— Клод, — возразила Сюзанна, не в силах удержаться от смеха, — вы ужасно нескромны. Сделайте мне удовольствие молчать.
— Я надеюсь, — продолжал Клод, — что он жертвует вам своими негодными бумагами, что он говорит с вами тихо, говорит вам нежности, смотрит на вас все время и преподносит вам сцены ревности в высоких дозах, что… Боже мой, как бы мне хотелось видеть вас вместе!
— Клод, — воскликнула молодая девушка, принимая почти рассерженный вид, — если вы будете упорствовать в вашем любопытстве, я уйду.
— Принимать за любопытство мою отеческую заботливость! — воскликнул Клод, подымая руки к небу с такой комичной гримасой, что Сюзи опять расхохоталась.
— Итак, это произошло внезапно, с неожиданностью и быстротою молнии?
— Вы мне надоели.
— Прежде всего, знаете, я предполагал, что это был брак по рассудку, по крайней мере с вашей стороны, но только что… Ах! мне незачем даже было слышать вас, говорящей о Мишеле, мне было достаточно произнести его имя, и вы стали совсем красная… тогда!
Сюзанна заупрямилась.
— Это ложь, я совсем не покраснела, услышав его имя, вы прекрасно знаете, что я его настолько часто слышу, что оно не может меня застать врасплох — если даже допустить, что это имя бросало бы меня в краску, в случае, если бы оно меня застигло врасплох.
— Ба! ба! ба! вы покраснели до корней волос… даже ваши уши были красны!
— Клод, оставьте меня в покое.
Но страсть дразнить уносила, опьяняла Клода.
— Вы неблагодарная, — заявил он, — вы знаете, чем вы мне обязаны?
— Вам?
— Да, мне.
Вполне понятно, что Сюзи не подозревала о вопросе, не раз задаваемом себе Клодом в течение каникул и который со времени его приезда в Прекруа буквально преследовал этого ветреника. Получила ли действительно мисс Северн письмо 1-го апреля? Взглянула ли на это письмо действительно серьезно, или по странной случайности оно совпало с другим письмом — Мишеля, одним словом, действительно ли Клод устроил брак своего друга Сюзи с владельцем Сен-Сильвера?
История казалась ему в одно и то же время такой восхитительной и такой нелепой, что он пожертвовал бы каким угодно спортивным развлечением, чтобы узнать, насколько эта удивительная история, кажущаяся такой неправдоподобной, верна в действительности… Но, если она была верна, Сюзи не могла этого не знать?..
Клод ломал себе голову над этим, и часто вопрос, который он не смел высказать, появлялся у него на устах. Теперь, в пылу схватки, он почти не рассуждал, и его страхи улетучились, подобно падавшим листьям, тихо шумевшим, заметаемым при каждом порыве ветра.
Он с серьезным видом вытащил из кармана бумагу и, глядя в нее, принялся читать, будто по писанному, начало письма, написанного им к 1-му апреля Сюзанне, стоившее ему в свое время большого труда, чем многие греческие и латинские тексты, и которое врезалось ему в память. Сюзанна тотчас же насторожилась.
— Где вы взяли это письмо? — воскликнула она, вырывая бумагу из рук Клода.
Затем она взглянула и увидела только краткий проспект фотографических аппаратов.
— Что это значит, Клод? — спросила она.
Клод занесся, теперь его никто бы не удержал.
— Это значит, м-ль Сюзи, что не Мишель сделал предложение, а я! А!
Она смотрела на него вопросительно, не находя слов, делала попытку засмеяться.
— Г-жа Фовель желала, чтобы ее брат на вас женился, и я это знал и знал также, так как слышал это сотни раз, что Мишель не хотел жениться… И вот 30 марта, когда мы выходили из Французской Комедии, папа и я, — остальные были уже в Прекруа, — мы встречаем Мишеля, выходящего из Оперы. Я ему рассказываю, что подготовляю „1-е апреля“ профессору, и вдруг меня осеняет мысль: „постой, а ведь можно устроить еще великолепное „1 апреля“. Я как раз получил ваше письмо, то, в котором вы мне описывали свое приключение в „Зеленой Гробнице“, вы соображаете? Тогда, на следующий день, я беру перо и пишу письмо… Стиль — „Сен-Сильвер“, единственное, что могу сказать. И я старательно вписываю на подкладке конверта „1-ое апреля“. Однако как бы там ни было, как только мое письмо было в ящике, у меня появились угрызения совести, скорее беспокойство. Если Сюзи не увидит слов, написанных в конверте, и если… и если… если я наконец совершил оплошность! Вы представляете себе ту баню, какую я бы получил от папы! В продолжение трех ночей я не закрывал глаз. Затем, в один прекрасный день я узнаю о помолвке г-на Тремора и мисс Северн и что все довольны, и то и се! Я не мог придти в себя от изумления, вы хорошо понимаете. Я задавал себе вопрос, пришло ли мое письмо в одно время с другим, настоящим, затмившим мою прозу, да еще в лучшем виде! Только я не хотел доверить мои опасения никому, ах! нет, даже Мишелю… Но, послушайте, так как вас обручило мое письмо, неужели Мишель вам ничего не сказал?..
Человеческая воля, в особенности женская, может развить большую силу в известные решительные часы; однако, может быть, преувеличенное спокойствие не обмануло бы более проницательного наблюдателя, чем Клод.
— Я знала историю письма, Клод, — ответила молодая девушка чуть измененным голосом, — но я не знала, что вы автор этой любезной шутки… Я вас поздравляю, это письмо превосходно!
В этот момент Клод вдруг подумал, что он может быть совершил второй „промах“. Но эта мысль остановила его только на миг.
— Послушайте, Сюзи, — сказал он, — вы не сердитесь? Знаете ли, что я себе много раз говорил? Мишель со своим характером боготворил бы мисс Северн в продолжение месяцев и даже лет, не смея ей в этом признаться, между тем, благодаря моему письму… Ах! оно недолго заставило его колебаться, мое письмо!
Сюзи молчала. Клод испугался.
— Вы никому об этом не расскажете, скажите? — умолял он. Если бы мои родители узнали даже теперь…
— Я не буду говорить, Клод, — сказала Сюзанна, еще не пришедшая окончательно в себя, — но подумали ли вы хорошенько, ведь это было что-то в роде подлога, то, что вы сделали… и подумайте, как… как все это могло кончиться серьезно!
Теперь она объяснялась с видимым усилием. Клод схватил ее обе руки.
— Сюзанна, я вас огорчил, — сказал он с искренней печалью; — я идиот, что рассказал вам это.
Она покачала головой.
— Нет, нет, это гораздо лучше.
Затем, спохватившись:
— Раз я это знала. Раз я не знала только имени злого шутника, — добавила она, заставляя себя улыбнуться.
— Значит, вы на меня не сердитесь?
— Нет же, совсем нет. Только я считала нужным вас побранить, чтобы вы вновь не повторили то же самое.
— Но, почему, если Мишель зна…
Сюзанна подняла палец в знак дружеской угрозы.
— Ах! Клод, — сказала она, — довольно этих „почему“; не преувеличивайте ваших отеческих прав! Вы не устроили мою помолвку, вы ее только ускорили несколькими днями.
Мисс Северн поднялась и пошла к замку; ах! ужасный маленький Клод, бессознательный изверг!
Автоматическая сенокосилка, работавшая на лужке, изменила течение мыслей юноши. Он заговорил о других вещах, затем перед подъездом он остановился.
— Мне нужно возвращаться в Прекруа, — заявил он. — Эмилий и Ренэ Понмори явятся с двумя другими типами… Не пойдете ли вы со мной?
— Нет, благодарю, я устала.
— Вы меня прощаете?
Сюзанна пожала плечами с усмешкой.
— Какой вы глупый! я даже об этом не думаю.
Но когда она осталась одна в стенах своей комнаты, она опустилась на диван, с головой в подушки, уничтоженная, разбитая… и она оставалась так долго, неподвижная, без слез, почти без мысли.
Она не могла дойти до точного представления о том, что произошло полгода тому назад. Она не понимала, благодаря какому стечению обстоятельств нелепая шутка Клода помолвила ее с Мишелем Тремором; но одно представлялось ей ясным, — то, что выбор Мишеля не был свободен, что Мишель из излишней деликатности считал себя как бы обязанным в отношении ее, так как она согласилась — какой стыд! — выйти замуж за человека, не думавшего ей делать предложения, первая написала этому человеку, себя навязала… Теперь она поняла проволочки Мишеля, его неуверенный, странный вид во время их разговора в Прекруа. Но тогда… а графиня Вронская?
Крушение было полное; все прекрасные резоны, к которым прибегала Сюзанна, чтобы убедить себя, что она избранница, теряли свою ценность. Конечно, маленькая кузина бессознательно помешала желанному Фаустиной, а также и Мишелем, сближению; наверное, в иные часы, в особенности с тех пор как Мишель вновь увидал прекрасную графиню, он ненавидел свою невесту, не им избранную, проклинал Клода и желал разрыва.
При этой мысли у Сюзанны был момент настоящего безумия. Она хотела бежать, она не хотела, чтобы Колетта сегодня вечером, Мишель — завтра застали ее еще в Кастельфлоре.
Окно было открыто; машинально она стала вглядываться в пустоту. Мысль о самоубийстве совершенно не являлась ей в ее горе, но она неожиданно сказала себе, мало последовательная: „Если бы я упала вниз, я была бы довольна: мне кажется, моя смерть его огорчила бы… а если бы я поранилась, он бы за мной стал ухаживать, он стал бы со мной нежен… не покидал бы меня“…
Она быстро наполнила массой разных вещей чемодан, который чудом закрылся, затем позвонила горничную Колетты и, взяв в руки, как предлог, письмо, найденное при входе в ее комнате, она заявила, что, вызванная немедленно в Париж, она отправится туда со следующим поездом, не дожидаясь возвращения г-жи Фовель.
— Вы скажите барыне, — прибавила она, — что я прошу ее меня извинить и что я ей напишу. Я беру с собой только самое необходимое.
Прислуга Кастельфлора слишком привыкла к независимым манерам мисс Северн, чтобы удивиться от езду молодой девушки в Париж без провожатого, что к тому же она делала уже несколько раз до возвращения Мишеля, когда была занята заказами своего приданого.
— Барышня не получила никаких дурных известий? — спросила только горничная.
Сюзанна запротестовала:
— Не совсем так, но личность, вызывающая меня, очень старый друг, и я не могу отложить свой отъезд.
Так как каждый день экипаж отправлялся к пятичасовому поезду за провизией, прибывавшей из Парижа, Сюзанна им воспользовалась.
Лихорадочная энергия поддерживала ее.
Теперь, чувствуя потребность надеяться, она повторяла себе, что, может быть, не все еще потеряно. Нет, она не верила, чтобы Мишель когда-либо ее ненавидел или проклинал, это было бы слишком ужасно! Ведь иногда казалось, что она любима, между тем факты, если не объяснение, которое возможно было им дать, остались те же. Вначале Мишель не любил свою невесту, но позднее он, может быть, к ней привязался… Как он однако зол, груб, жесток и в особенности равнодушен с того дня, когда явилось письмо из Барбизона, с той поры, как он повидался с графиней Вронской!
Сюзанна не плакала; даже оставшись одна, она не стала бы плакать. Глаза ее оставались сухи и блестящи, рыдания останавливались в горле, как слишком тяжелые, и душили ее. У нее сильно болела голова.
Случай мог бы сделать так, что Мишель, приехав в пять часов, встретился бы с ней на вокзале; тогда бедная маленькая Занна бросилась бы ему в объятия, сказала бы ему, не рассуждая, без гордости, без стыда:
— Утешьте меня, унесите меня, скажите, что это неправда, что я все это видела во сне, что вы меня любите, что мне нечего бояться подле вас… что мы никогда больше не расстанемся!
Но Мишель не приехал с поездом в пять часов, и Сюзанна, следуя первому побуждению, отправилась под каким-то предлогом просить гостеприимства у м-ль Жемье, управлявшей на улице Сен-Пер скромным пансионом для молодых девиц.
Раньше чем поступить к г-же Бетюн, Сюзанна провела несколько дней у своей бывшей воспитательницы; она там останавливалась, когда приезжала одна в Париж; здесь, по сотне причин, будут ее искать, и к тому же не сказала ли она горничной, что уезжает по зову старого друга. Поймут!
Первое время она решила не писать. Мишель вернется, вероятно, на следующий день в Ривайер. Если, обеспокоенный этим поспешным отъездом и не будучи в состоянии выносить неизвестности, он прибежит к м-ль Жемье, Сюзанна может счесть себя любимой, и она все расскажет своему жениху; если, напротив, он спокойно будет ждать обещанного Колетте письма, о! тогда все будет кончено! И Сюзанна напишет… что? она еще не знала. Она знала только, что это письмо — напишет ли она в нем настоящие причины или выдумает мотивы, — будет окончательным разрывом, более или менее желанным Мишелю. Мысль, что на ней могут жениться по долгу или по принуждению, приводила в ужас внучку тети Регины.
Теперь, когда она любила, она хотела быть любимой.
О! если бы Мишель пришел, если бы, как в прошлый раз, он побранил бы Занну, упрекая ее в ребяческом, безумном, неприличном бегстве, если бы он заставил плакать свою невесту, как на следующий день после бала в Шеснэ, затем, — после того, как он показал себя очень злым, вспыльчивым, ревнивым, — стал бы на колени, как в тот день…
Какая это была бы радость, Боже мой, какая радость!
Сюзанна была очень бледна, у нее болела голова.
После обеда, извиняясь сильной усталостью, чтобы избежать вопросов и нежных ласк м-ль Жемье, она удалилась к себе очень рано… Когда она машинально разделась, затем улеглась в своей маленькой, такой неуютной, такой печальной, несмотря на ее занавеси с цветочками, комнатке пансионерки, она смогла наконец плакать, рассуждать также… В этот час она начала понимать, еще пока неясно, что ее отъезд был безрассудным поступком, что было бы разумнее подождать хотя бы возвращения Колетты и даже возвращения Мишеля, и что откровенное объяснение было бы более достойно и в особенности более выяснило бы, чем это неразумное бегство.
Но ошибка была совершена, и Сюзанна хотела идти до конца того пути, который был взят ею, как бы он ни был безрассуден. И она зарыла голову в подушки, боясь, чтобы в соседней комнате не услышали ее рыданий.
— О! Мишель, — плача, бормотала она очень тихо, в неодолимом желании говорить с ним, высказать ему свою муку, ему, который, может быть, даже в мыслях был далек от нее… — Мой Мишель, мой жених, мой муж, у меня горе…
VI
Колетта заставила горничную повторить себе два раза краткие объяснения Сюзанны.
— Мисс Северн напишет мне по прибытии на место?
— Да, сударыня.
— Но вы уверены, что она вам не сказала, почему ее вызвали в Париж или по крайней мере, имя особы, вызвавшей ее?
— Мисс Северн сказала мне только: „очень старый друг“.
— Это м-ль Жемье! Это похоже на Сюзанну! — заключила Колетта.
Затем, оставшись одна с Низеттой, она небрежно села в уголок маленькой гостиной, где она имела обыкновение садиться в часы, свободные от светской суеты… И там она вздохнула, с потухшим взглядом, печально сложив губы.
Уже давно, гораздо раньше Мишеля, с более равнодушной покорностью она примирилась со странностями Сюзанны. Даже в эту минуту она не была обеспокоена, она едва была удивлена, но она признавалась себе, что ей была неприятна, немного раздражала ее, эта новая выходка ее кузины. Кастельфлор без Роберта, без Мишеля, без Сюзанны терял свою прелесть. Колетта сердилась на м-ль Жемье, отнявшую у нее ее Занночку… И во имя какой прихоти, один Бог ведает! Она сердилась на Сюзанну, уехавшую, не спросив ни у кого совета, по зову, достаточно странному, помешанной старухи! Она сердилась на самое себя, чувствуя себя такой вялой, такой праздной, такой бестолковой в своем одиночестве.
Г-жа Фовель снова вздохнула, и этот раз вздох ее походил на зевок. Низетта ворчала, она хотела играть со „взрослой“. Присутствующая „взрослая“ ответила довольно резко. Короткий ответ и, еще более, сухой тон ответа казались такими необычными в этих всегда улыбающихся устах, что девчурка не настаивала. Приняв вид оскорбленного достоинства, она подошла посмотреть в окно.
Колетта оставалась на диване, нетерпеливо постукивая своими светлыми туфельками о серый с разбросанными по нему розовыми маками ковер, и уже у нее явилось раскаяние, что она „грубо“ поступила с Низеттой. Однако, маленькая Низетта не была злопамятна. Вскоре она перестала дуться, сильно заинтересованная тем, что она видела в окно.
Со стремительным движением она захлопала ручками и повернулась к матери:
— Вот Тонти! Тонти идет!
Г-жа Фовель пожала плечами.
— Да нет же, глупенькая, это не Тонти… Он в Париже, Тонти.
— Это Тонти! — утверждала Низетта, принимая обиженный вид, он поднимается по аллее с господином, которого я знаю.
Заинтригованная этот раз Колетта поднялась. Это действительно был Мишель. Несколько мгновений спустя он входил в гостиную в сопровождении Альберта Дарана.
— Разве Роберт не вернулся с тобой? — спросила г-жа Фовель с некоторым беспокойством, идя навстречу брату.
— Роберт вернется только дня через два-три. У него оказалось более дел, чем он предполагал, — ответил Тремор.
Успокоенная и уже восхищенная этим развлечением, появившимся в самый разгар кризиса убийственной скуки, она протянула руку Дарану, усадила его и тотчас же закидала массой вопросов, на которые не успевала получать ответы. Мишель сел и читал также очень молчаливо.
Горничная увела Низетту не без слез и сопротивления, но, вопреки своему обыкновению, молодой человек не обратил никакого внимания на шумное недовольство своей маленькой племянницы. Один момент он оставил разговаривать свою сестру и Дарана, затем живо, с волнением, которое выдавало легкое дрожание губ, он спросил:
— Сюзанна знает, что я здесь?
— Сюзанна? — сказала Колетта, возвращаясь к своей неприятной заботе; — ах! поговорим — ка о Сюзанне! Она в Париже, мой дорогой!
— Как в Париже? — повторил почти гневно Мишель.
— Да, в Париже! Она совсем сумасшедшая, — подтвердила Колетта.
И смеясь, она передавала и пространно объясняла слова Сюзанны. Мишель слушал со складкой посредине лба и с физиономией человека, ничего не понимающего.
— Она уехала в то время, как ты была в Прекруа, не дождавшись тебя, не написав ни слова?
— Я предполагаю, что она не имела времени написать мне, спеша на поезд, но, право, мне кажется, м-ль Жемье могла потерпеть до завтра.
Сначала Мишель ничего не ответил; затем, резко схватив сестру за руку он вдруг воскликнул изменившимся голосом:
— Колетта, вы ничего не знали? Ни она, ни ты, не правда ли? Она, в особенности, она ничего не знала?..
Полнейшее недоумение отразилось на лице г-жи Фовель.
— Но что случилось? — спросила она, задыхаясь.
Мишель вздохнул с большим трудом, сжимая рукою горевший лоб.
— Моя дорогая крошка, несчастье не ждет. Столичный Учетный банк лопнул, а так как все мое состояние или почти все…
С криком бросилась Колетта в объятия своего брата:
— О! мой дорогой, бедный братец!
Мишель обнимал ее, не говоря ни слова, облегченный тем, что нашел по крайней мере ее верной, любящей и такой взволнованной, такой потрясенной его горем.
Он поцеловал ее несколько раз с большой нежностью, затем, прижавшись щекой ко лбу Колетты, он прошептал:
— Ты не подозреваешь, что она это знает, скажи? Никто не мог ей это сказать?.. Не из-за этого она уехала?
Колетта привскочила.
— Сюзанна? но, мой бедный Мишель, ты бредишь. Как могла она узнать то, чего я не знала сама?
— Бетюны?..
— Бетюны, наверно нет. Прежде всего, Бетюн в отсутствии, а Май никогда ничего не знает. Затем Сюзи не видела никого из них ни вчера, ни сегодня.
— А газеты? Ты прекрасно понимаешь, что это катастрофа и для многих, кроме меня. Вчерашние вечерние газеты были полны этим.
— Ба! знала ли даже Сюзанна, что твои деньги лежали в Столичном Учетном банке… а что касается газет, мы их не читали… Она также, уверяю тебя… Я с ней рассталась только сегодня, чтобы отправиться в Прекруа и… смотри, — сказала Колетта, которой бросилась в глаза на маленьком столике между книгами и романами груда газет еще в бандеролях, — вот газеты!
— И затем, — возразил Мишель, — если бы она даже узнала что-нибудь, она бы не уехала… Она бы дождалась меня… ты тоже так думаешь, неправда ли?
— Конечно, она дождалась бы тебя… Если только она не уехала, чтобы встретиться с тобой.
Молодой человек покачал головой, и взгляд его выражал недоверие к судьбе.
— О, нет! — сказал он.
Колетта раздумывала.
— Ты права; если бы у нее было малейшее подозрение о том, что случилось, она считала бы нужным повидать меня, поговорить со мной; нет, она ничего не знала.
Тремор спрятал лицо в волоса своей сестры.
— О! моя дорогая, моя дорогая, — стонал он, — уверь меня, скажи мне еще раз, что ты уверена, что она меня подождала бы, что ты в этом убеждена.
— Но да, мой бедненький Мишель, да, я в этом убеждена; Сюзанна не уехала бы; из боязни разминуться с тобою, она подождала бы тебя здесь и она сказала бы мне все. Она тебя любит, я это знаю и…
— Она тебе это сказала?
Колетта казалась смущенной.
— Нет, но я это прекрасно видела.
Мишель горько рассмеялся.
— Ах! ты это видела… ты это видела, ну, так ты очень счастлива.
Он высвободился из объятий г-жи Фовель и сел на место, на котором сидел минуту тому назад.
Колетта казалась обескураженной.
— Никто ничего не предвидел? — спросила она, однако.
— Никто, — ответил Тремор. — Ты помнишь в тот вечер, муж твой говорил со мной о Банке; он слыхал, что циркулировали довольно дурные слухи… Но все было так неясно и так маловероятно, что я им не придавал большого значения. К тому же г-н Алленж, которого я видел по прибытии в Париж, не знал ничего точно и предполагал проделки прессы. Затем, третьего дня, на бульваре распространилась внезапная весть о самоубийстве Моро-Фромона, директора Столичного банка. И на следующий день несчастье стало известно. Бедняки, думавшие так же как и я, что разумно пристроили свое состояние, оказываются разоренными в несколько дней, может быть до последнего су.
— Но что же случилось?
Мишель казался измученным и Даран ответил за него.
— Моро-Фромон, в соучастии с двумя администраторами, втянул вне устава, банк в колоссальное дело перекупа и скомпрометировал его. Никто ничего не подозревал. Но был отдан приказ о преследовании синдиката, стоявшего во главе дела. Тогда Моро-Фромон увидал, что все потеряно и покончил самоубийством, несчастный… что однако, увы! делу не поможет.
Колетта спросила, ошеломленная этими, только наполовину ей понятными, объяснениями:
— Разве разорение полное, разве все деньги Мишеля потеряны?
— Нужно подождать ликвидации, сударыня, — возразил Даран, — но я не думаю, чтобы она дала удовлетворительные результаты.
Тремор пожал плечами.
— Я еще в числе счастливцев, — заявил он, — так как мне еще остается, благодаря моей недвижимости на улице Бельфейль, чем существовать, и я могу приняться за работу… Ах, Боже! если бы дело шло только обо мне!
Он перебил себя, возвращаясь все к той же мучительной мысли:
— Я хотел сам сообщить ей о том, что произошло, для того, чтобы ее успокоить насчет будущего, сказать ей, что я буду работать, что… и нужно же было, чтобы она таким образом уехала.
Он говорил с плохо сдерживаемым гневом.
— Послушай, мой дорогой братец, — сказала Колетта с некоторым упреком в нежном голосе, — нужно быть справедливым. Сюзанна не могла угадать, что ты раньше вернешься. Неужели ты думаешь, что…
— Я не знаю, я не знаю, — сказал он, как бы боясь того, что скажет Колетта. — Тот факт, что я не нахожу ее здесь, когда я печален, несчастен, меня удручает. Ах! я отдал бы десять, двадцать лет моей жизни, чтобы быть уверенным, что она ничего не знала.
— Но, мое дитя, — продолжала матерински Колетта, — ты можешь легко удостовериться. М-ль Жемье живет на улице Сен-Пер № 35. Поезжай завтра повидать Сюзанну.
— Ах, нет, — возразил жестко Мишель. — Ни за что на свете. Она сказала, что по приезде напишет тебе, не так ли? Посмотрим, напишет ли она тебе. Я хочу, чтобы она чувствовала себя свободной, совершенно свободной и что… Принимая в соображение, что она будет находиться перед необходимостью принять решение, пусть она не испытает никакого постороннего влияния, даже моего, даже влияния моей нежности, моего горя. Если она не напишет, ну… я подумаю.
— Но, — осторожно намекнула г-жа Фовель, — если бы я ей написала одно слово, маленькую банальную записку…
Суровым, нервным движением он схватил обе руки своей сестры.
— Слушай, Колетта, — сказал он тем прерывающимся голосом, который являлся у него моментами в этот день с тех пор, как он вошел в маленькую гостиную, — ты мне пообещаешь, что не будешь стараться увидеться с Сюзанной, что ты ей не напишешь, что не поручишь Роберту пойти ее повидать… что ты ничего не сделаешь, пока она не подаст вести о себе, сама… Для меня это очень важно, видишь ли, очень важно… Если бы ты меня ослушалась, я… я бы тебе этого никогда не простил, у меня есть серьезные причины, чтобы говорить так.
— Я обещаю тебе, мой дорогой брат, — ответила грустно г-жа Фовель, — ты лучше моего знаешь, однако…
Он пристально на нее посмотрел.
— Так ты обещаешь? — настаивал он.
— Да.
— Может быть, к тому же, она сама напишет, — продолжал Тремор, сразу облегченный, вспомнив, что все самые мрачные события существовали только в его воображении. — Как только ты получишь письмо, ты мне телеграфируешь, не так ли? Так как тогда, понятно, я пойду ее повидать…
Он перебил себя и продолжал мягко:
— Но, моя бедная, милая Колетта, я думаю только о себе. Ведь у вас тоже было что-то в Столичном банке… около двадцати тысяч франков.
Колетта сделала равнодушный жест. Всякое точное представление о деньгах было чуждо г-же Фовель. Она никогда не задумывалась, что могла стоить роскошь, бывшая ей так же необходимой, как воздух для дыхания, и которой ее окружали дядя, а затем муж. Она сказала, однако:
— Что, Роберту очень досадно?
— Конечно ему досадно, всегда досадно терять значительную сумму, но он думал только обо мне, милый Роберт, находя свои потери незначительными в сравнении с моими. Он был для меня самым лучшим, самым сердечным братом, Колетта, я этого никогда не забуду. Он и Даран были настоящей поддержкой. А я в ней очень нуждался; первую минуту, видишь ли, подобные удары немного тяжело переносить.
Он встал, и за ним последовал тотчас же и Альберт.
— Ты уезжаешь? — воскликнула живо Колетта.
Он сделал утвердительный жест.
— В Париж?
— В Париж, завтра утром, да… Мое присутствие там необходимо, но мне хотелось повидать вас, Сюзанну и тебя. Теперь я возвращаюсь в башню Сен-Сильвер, где мне нужно поискать бумаги…
— Ты будешь обедать совсем один? — настаивала молодая женщина.
— Даран обедает со мной и завтра со мной возвращается в Париж.
— А Роберт вернется только через три дня?
— Вероятно, через три дня. Да… До свидания, моя дорогая сестра.
Он обнял ее и поцеловал.
— Думай о твоем бедном братце, — сказал он.
Затем, прижимая ее нервно к себе, он добавил:
— Ты мне тотчас же телеграфируешь: улица Божон — не правда ли? тотчас же…
Колетта заплакала.
— О! прошу тебя, Мишель, — умоляла она, — прошу тебя, обедайте в Кастельфлоре, пожалуйста, г-н Даран и ты… Я чувствую себя так грустно, одиноко… Вы уедете после, тотчас же, если хотите.
Мишель уступил, и г-жа Фовель конечно не могла почувствовать, какую жертву приносить он, оставаясь дольше в Кастельфлоре, где все предметы делали для него более мучительным и, так сказать, более осязательным отсутствие Сюзанны, — как и его разочарование и мучительные опасения.
Когда он узнал о банковой катастрофе, в которой погибла большая часть его состояния, его первая мысль была о мисс Северн, и он почти тотчас же уехал. Ужасная тоска грызла его. Ему хотелось, чтобы молодая девушка услышала от него о бедствии, затем у него была потребность видеть ее, довериться ей, и он смутно надеялся получить от нее немного утешения, немного мужества. Было бы так утешительно и так приятно встретить ее тогда, услышать ее голос, произносящий утешающее, нежное слово, одно из тех слов, которые имеются у женщин для того, кого они любят, в минуту несчастья, почувствовать на своем лбу нежное прикосновение ее губ или руки; чувствовать ее совсем своей, чувствовать себя принадлежащим ей, проникнуться хотя один момент уверенностью, что будешь силен для борьбы, потому что не будешь одинок…
Он слишком многого ждал, многого требовал, может быть — Мишель так предполагал. В то время, как поезд катился к Ривайеру, его бедная страждущая голова утомлялась, перебирая одни и те же факты, скорее гипотезы, уже два дня одолевавшие его.
Сюзанна была молода, она любила роскошь, широкую и легкую жизнь, даваемую богатством; ей не миновать резкого упадка духа, может быть, полного уныния. Придется ее успокаивать сначала, раньше чем искать в ней источник энергии. Тремор давал себе слово быть убедительным, быть в особенности нежным, дать в первый раз говорить своему сердцу. Он успокаивал себя надеждой, что может быть, вопреки некогда изложенным Сюзанною теориям, он сумеет убедить молодую девушку, заставит ее взглянуть без особенной боязни на перспективу более скромной жизни. Он вспоминал моменты нежности, он видел лоб, глаза, которые в полутьме передней Кастельфлора, в час разлуки, так чистосердечно протянулись к его губам, ему казалось, он слышит застенчивый голос, шепчущий:
— Не прощайтесь со мной враждебно…
Минуту спустя он оторвался от этой мечты. Он представлял себе, как его доводы остаются напрасными и его нежность бессильной перед горем Сюзанны, и тогда он принужден будет сказать: „Я уже не тот богатый человек, с которым вы обручились; так как вы меня не любите, вы свободны“. Он много думал и как бы с наслаждением терзал себе ум и сердце, но как ни были многочисленны, разнообразны, необычайны и часто смешны предположения, которые он делал, ничто не предвещало ему то действительное ожидавшее его разочарование. Нет, он не мог этого себе представить, что он может не застать Сюзанну в Кастельфлоре, что мучительная неизвестность, сомнения и страх могут быть продолжены, жестоко увеличены.
Она уехала внезапно, таинственно, уехала, не сказав ничего. Бывали такие моменты, когда Мишелю казалось, что у него лихорадочный бред, другие, когда ему казалось, что он созерцает лишь превратности судьбы другого, незнакомого ему человека. Тогда нужно было, чтобы он себе повторял:
— Это ты, именно ты, страдаешь. Плачь же, кричи, ведь это ты несчастен. Вчера тебя считали между привилегированными этого мира. Женщина, которую ты любишь, была твоей невестой, ты мог ей предложить разумную и утонченную и в то же время спокойную и легкую жизнь, соответствующую ее натуре так же, как и твоей.
Ты мечтал быть настолько же любимым, как ты любишь, ты считал себя уже совсем близко от этого сердца, так долго ускользавшего от тебя. И вот сегодня все рушится вокруг тебя. Из твоего прежнего богатства тебе остаются кое-какие крохи, — „чем жить“, как говорят, — а от твоего счастья, твоей надежды у тебя не остается больше ничего. Эта невеста, это прелестное обожаемое тобой дитя, она уехала, тебя покидает.
Растравляемое, таким образом, это страдание сводило его с ума. Затем, он упрекал себя в оскорбительных сомнениях. Сюзанна не знала ничего. Она уехала, потому что… потому что… он не знал, не понимал, и мысли мешались, путались в его голове. Он страдал от наплыва дум.
Когда он достиг с сопровождавшим его другом решетки маленького парка, только что пробило 9 часов на колокольне Ривайера. Даран, прочитав мольбу в глазах, печально-утомленных и как бы недоумевающих перед тем, что увидели, будучи так долго обращены вниз, к земле, переступил лишний раз через порог башни Сен-Сильвера, и оба вошли в рабочий кабинет, где белая владелица замка с одетым на голову жестким убором улыбалась узорам обоев, где прялка ожидала женскую руку, чтобы завертеться и запеть, а мебель, в которой черви протачивали свой темный путь, извивалась в мучительных гримасах.
От Кастельфлора до башни Сен-Сильвера Мишель едва произнес несколько слов; теперь он сел, изнуренный, очень бледный, совсем молчаливый. Сначала Альберт избегал тревожить мысли, собиравшаяся за этим челом, на котором он угадывал в тени тревожные складки, но он начинал пугаться этого упорного молчания.
— Мой бедный, дорогой друг, — сказал он внезапно, — ты себе выдумываешь еще более горестей, чем у тебя есть, ты грызешь, мучаешь себя раньше даже, чем узнал что-нибудь верное.
Но Мишель, казалось, не слышал:
— Наконец, послушай, — добавил Даран, взяв его за обе руки с дружеской фамильярностью, — будь откровенен со мной: что ты предполагаешь, чего ты в точности боишься? Скажи мне все.
— Мне кажется, что…
Тремор остановился, затем продолжал вполголоса:
— Я жалок, я сержусь на себя, но я не могу отогнать эту мерзкую мысль, что она, узнав о моем разорении, не имела мужества разделить со мной тяжелое или посредственное существование, решила вернуть себе свободу, но боясь моего горя, упреков Колетты в момент, когда ей придется нам сознаться во всем, она уехала с намерением нам написать во избежание мучительного объяснения. Моя бедная маленькая Сюзанна! Ты прекрасно видишь, что я недостоин ее, раз я могу этому верить настолько, что становлюсь таким несчастным, как теперь.
— Я совершенно не понимаю, по какому праву ты измышляешь подобный подозрения, — сказал Даран, приблизившись немного. — Мисс Северн, ты сам с этим соглашаешься, могла быть только неполно осведомлена о помещении твоих денег, во-первых, а во-вторых, все то, что нам сказала г-жа Фовель, доказывает с несомненностью, что бедное дитя, подобно твоей сестре, ничего не знало о крахе Столичного банка, и наконец…
— Но ты находишь эту историю с м-ль Жемье правдоподобной? Послушай, ты находишь естественным, допустимым, чтобы Сюзанна, вызванная м-ль Жемье, полетела бы тотчас же, не дожидаясь Колетты, не написав ни слова?
— Я не нахожу это естественным… но это не причина сомневаться в ее правдивости, и не необъяснимо; затем, допуская, что мисс Северн уехала не в ответ на письмо м-ль Жемье, ничто не говорит, что она уехала, чтобы избежать свиданья с тобой.
— Зачем же она тогда уехала, зачем? что ты предполагаешь? говори…
— Я не предполагаю… я сознаюсь, что не более тебя понимаю, почему мисс Северн сочла за лучшее уехать; только я не раз замечал, что вещи, которые воображаешь себе очень запутанными, даже непонятными, в конце концов оказываются, будучи распутаны, самыми простыми на свете. Я заметил также, что бывают очень странные недоразумения и в особенности между людьми, любящими друг друга.
— Сюзанна меня не любить.
— Как ты это знаешь? ты ее спрашивал об этом?
— Я знаю, что она меня не любит.
— А она, знает она, что ты ее любишь?
Мишель покачал головой, грустно улыбаясь:
— Я ей этого никогда не говорил, представь себе.
— Это ничего не доказывает.
— Ах! ты меня не знаешь, — воскликнул с горечью молодой человек; — что я сделал, чтобы добиться ее любви? Я быль неприятный, злой, жестокий, я нарушал, отравлял все ее удовольствия, я был холоден, суров…
— Да, но все это еще тоже мало доказывает, — продолжал философски Альберт. — Но как бы то ни было, поверь мне, нехорошо так торопиться, обвинять, не выслушав, молодую девушку, твою невесту, считать ее бесчестной…
— Я ее не считаю бесчестной, — поправил Мишель очень мрачно, — нет, я не считаю себя вправе ее упрекать за то, что она меня оставила. Когда мы обручились, она была необыкновенно откровенна. Она не была женщиной, способной выйти замуж за первого встречного, независимо от его душевных качеств, но она питала ужас к бедности, она хотела выйти замуж за человека состоятельного… и она мне это сказала без обиняков. Я более не богат.
— Ты не беден, у тебя остается твой дом на улице Бельфейль, около 30 тысяч франков акций Колонизационного общества и затем башня Сен-Сильвер и довольно круглая сумма в картинах и художественных предметах; ведь это, черт возьми! не принимая даже в расчет, что может принести ликвидация Парижского банка; все это составить по меньшей мере 12–15 тысяч франков доходу. Ты заработаешь, в средний год, половину того же твоей работой… так так… А если тебе были бы нужны деньги, даже большая сумма, ты хорошо знаешь, что…
Добряк Даран остановился, взволнованный, не решаясь продолжать; затем он порывисто, протянул руку Мишелю и более тихо:
— Ты хорошо знаешь, что ты ее найдешь, не так ли?
Мишель сжал эту верную руку.
— Да, мой друг, — сказал он, — я это знаю, я в этом никогда не сомневался.
Он помолчал и продолжал более спокойно:
— В первую минуту, узнав о крахе Столичного банка, я почувствовал смертельный удар, но теперь, смотри… ах! клянусь тебе, что я чувствую себя способным проявить мужество, даже быть счастливым, если бы… если бы она меня любила!
— Ты помнишь, — продолжал Даран, — однажды я сказал тебе смеясь, какого я тебе желаю счастья: на 50 тысяч меньше годового дохода и любви достойной тебя женщины… в придачу. Я не думал, увы! пророчествовать, но почему бы мне оказаться пророком только наполовину! Потом мы разговаривали, здесь же, очень долго о мисс Северн…
— О, я помню! Невеста, навязанная мне нелепым стечением обстоятельств, была мне безразлична, и я недалек был от мысли, что она мне тягостна… не знаю, как все изменилось. Мне кажется, сначала я ее полюбил, потому что она добра, так деликатно, так человечно добра, что мне стало стыдно за мой эгоизм, глухой к нищете… Затем, я ее полюбил за то, что она изящна, потому что ее свежая красота, ее юная, открытая грация меня покорили, очаровали… Я ее полюбил, потому что… я не знаю, я ее так полюбил, что любил ее кокетливую наружность, ее ребячества, раздражавшие меня, ее нелепый акцент, не поддающийся исправлению, ее неправильное произношение некоторых слов, в котором она упорствует, как бы делая это нарочно…
В эти тоскливые минуты Мишель не мог удержать своей тайны и даже находил облегчение и радость в том, чтобы говорить о Сюзанне. Раньше чем Даран смог ответить, он продолжал:
— Мне следовало ей сказать, что я ее любил … я этого не сделал… Сначала я с трудом самому себе сознавался в этой любви; только, когда мне показалось, что я ее потерял, я понял… затем, ту знаешь, я застенчив, и мне казалось, что я так мало похож на мужчину, который должен был ей нравиться! Я боялся; пока я ей ничего не говорил, я мог думать, заставить себя думать, что она меня любит или полюбит, я мог надеяться… Но если бы она напомнила мне мои прежние слова, если бы она посмеялась!.. Нет, у меня не было смелости сказать ей то, что я чувствовал. Одно жестокое слово замучило бы меня. Я молчал и я ревновал, я был злой и находил удовольствие в том, чтобы ей противоречить, ее раздражать, мучаясь при этом сам. Затем, когда я ее доводил до крайности, когда я видел, что она была более чем рассержена, что ее глаза наполнялись слезами, что, наконец, она страдала, оскорбленная, задетая в своей гордости, — в гордости женщины, тогда я страдал более, чем она, у меня являлось безумное желание схватить ее в мои объятия, всю ее заключить в них, осушить ее слезы и просить у нее прощения… но я не смел, я не хотел и, причиняя зло, я был несчастлив, несчастлив до желания умереть, и я…
Волнение прервало его слова; он замолчал и закрыл лицо руками.
— И ты думаешь, — воскликнул Даран, — что ты мог так любить, так страдать, и чтобы при этом бедное дитя, на которое ты с наслаждением клевещешь, ничего бы не видело, ничего не поняло, ты думаешь, что никогда ничего не было ни в твоих глазах ни в твоем голосе, да, даже в минуты гнева, что кричало о твоей любви, о твоем страдании! Полно! а что касается, предположения, будто мисс Северн действовала из расчета, что…
— Она меня не любила.
— Она тебя не любила, когда вы были помолвлены, черт возьми! ведь ты точно также ее не любил. К тому же это не самое убедительное из моих доказательств. Я очень мало знаю мисс Северн, я разговаривал с нею два или три раза… Ну, я хочу тебе сказать, что достаточно мне было видеть ее четверть часа, встретить ее прекрасные, чистые глаза, чтобы понять, что эта маленькая женщина верна, как золото… и чтобы быть убежденным сегодня, что, если бы она захотела порвать с тобой, она сочла бы нужным сказать тебе это прямо в лицо, откровенно, как она тебе сказала в лицо, что она выходит за тебя без любви… И если бы я был на твоем месте, знаешь ли, что бы я сделал? я вернулся бы завтра в Париж, не теряя ни минуты, пошел бы к м-ль Жемье и все сказал — бы моей невесте, — сначала про мою любовь, слушай, как ты только что говорил это мне… затем…
Мишель его перебил:
— Нет, — сказал он, — это для меня вопрос гордости. Если бы я слушался своего сердца, я не медлил бы, знаешь! ах, Боже! нет! Какие бы меня ни ожидали страдания, я предпочитаю их этой неизвестности; но ты слышал, что я сказал Колетте. Я хочу, чтобы Сюзанна чувствовала себя свободной; если она ничего не знала о Столичном банке, если эта непонятная история, переданная мне Колеттой, действительно правда, Сюзанна напишет без промедления, как она это обещала. Если, приехав в Париж, она все узнала, она тоже напишет… Может быть она напишет мне; тогда… тогда будь уверен, что я буду скоро подле нее. И к тому же, если она даже ничего не узнает, если даже катастрофа Столичного банка не произведет на нее никакого впечатления, кто знает? может быть, я найду у себя письмо в Париже, ведь она думает, что я еще там.
Мишель воодушевлялся, говоря с внезапно просветлевшим лицом:
— Она, конечно, написала мне… чтобы я пришел ее повидать, или Роберту. Как я об этом не подумал? Ты прав, я всегда себе все представляю в худшем виде. Было бы так просто, так естественно надеяться, и, однако, я не могу, мой дорогой друг, я не могу…
— Напиши ей, по крайней мере.
— Это она должна написать.
— А если она не напишет? — отрезал Даран почти грубо.
Мишель вздрогнул.
— Почему ты это говоришь?.. Почему не написать?
— Разве я знаю? По причине, которой не знаю ни я, ни ты и которая вызвала этот странный отъезд. Что ты сделаешь, если она не напишет?
— Я выжду два дня, самое большое три дня, затем я ей напишу; я ей скажу, что я разорен и что я возвращаю ей ее слово… вот что я сделаю. Но раньше я не предприму никакого шага, я это твердо решил и никто не поколеблет моего решения.
Мишель говорил теперь таким решительным тоном, что Даран не настаивал.
Пожав слегка плечами, он поднялся и протянул руку своему другу.
— Доброй ночи, старина, — сказал он, — тебе нужно теперь немного отдыха и спокойствия; до завтра, к поезду в 7 часов.
Как только Даран вернулся к себе, он взял записную книжку и записал в ней адрес. Это был тот, который в простоте своей уверенно указала ему г-жа Фовель: М-ль Жемье, улица Сен-Пер, 35.
VII
Сюзанна не писала. Как и Мишель, она ждала.
На третий день после своего от езда из Кастельфлора, находясь все время под властью той же самой мысли, повторяя себе, что все кончено, что ни Мишель, ни Колетта не беспокоятся о ней, упрекая себя в то же время, что она действовала слишком поспешно, смеясь над собой за грустный результат испытания, тщетность которого она чувствовала, она приходила в отчаяние от равнодушия своего жениха, раньше даже чем она могла быть уверена, что Мишель знает об ее выходке.
После завтрака она удалилась в гостиную м-ль Жемье, пустую в этот час дня, и пробовала шить, чтобы занять свой возбужденный ум и свои руки, когда ей доложили об Альберте Даране. Тогда, вне себя от ужаса, она сорвалась с своего места; в одну секунду всевозможные несчастья, болезни, более или менее правдоподобные события, которые могли сделать из Мишеля, оставленного ею несколько дней тому назад здоровым, раненого, умирающего или еще худшее, промелькнули у нее в голове, и она стремительно бросилась навстречу входившему гостю, в силах только выговорить одно слово: „Мишель…“
— Мишель здоров, — живо ответил Даран, — как он, так и все, кого вы любите.
— Мишель вас прислал? — спросила еще молодая девушка.
— Нет, милая барышня, я позволил себе придти сам по собственному побуждению, простите же мне мою смелость.
Совершенно бледная, судорожно прижимая к тяжело дышавшей груди руку, мисс Северн указала Дарану на стул.
— Я должна просить у вас извинения, сударь, — сказала она, — так как я вас принимаю в таком странном состоянии… но я чувствую себя такой одинокой, такой покинутой в продолжение двух дней…
Еще не прошло двух дней, но время показалось ей очень длинным!
— В продолжение двух дней я ни от кого не имею известий, никто обо мне не вспомнил…
Это общее выражение „никто“ могло быть переведено именем „Мишель“.
— Но, милая барышня, — возразил очень почтительно Даран, — не заявили ли вы, когда вы уезжали… немного внезапно, что вы напишете? Так, по крайней мере, г-жа Фовель сказала Мишелю, которого я сопровождал в Кастельфлор.
— В Кастельфлор?
— В Кастельфлор, третьего дня вечером, милая барышня. Впрочем, может быть, вы писали?
— Нет, — заявила мисс Северн коротко, — я не писала.
И ей явилась мысль: почему счастливый случай, почему Провидение не допустило ее встретить Мишеля раньше, чем она могла привести в исполнение свой несчастный план? Но поезда, уносившие ее и его в противоположном направлении, повстречались на какой-нибудь промежуточной станции в тот грустный день… И ни он, ни она не знали ничего об этом.
Даран не отвечал. Молодая девушка колебалась только минуту.
— Я не написала, — продолжала она, — потому что не хотела писать. О! я знаю, я часто хвасталась, что я уравновешенная, благоразумная… но самые благоразумные имеют также свои часы безрассудства… Я представляла себе, Бог знает что… я…
Она остановилась; ее губы дрожали, казалось, что она расплачется. Даран только вопросительно смотрел на нее. Он не чувствовал себя вправе, несмотря на свои добрые намерения преданного друга, расспрашивать более подробно. Но после долгих часов томления, когда так напряженно приходилось сдерживать себя, жажда откровенности, искренних слов мучила Сюзанну.
— М-ль Жемье мне не писала, м-ль Жемье меня не звала, — продолжала она с лихорадочною живостью. Я уехала, я готова вам в этом сознаться, потому что Клод Бетюн мне рассказал, — о! чтобы меня поддразнить, шутя, не зная, какое он мне причиняет горе — эту нелепую историю нашей помолвки, эту историю, которой я не знала, которую от меня скрыли… да, вот почему я уехала, и, затем, также из-за этой ужасной женщины…
— Какой ужасной женщины? — спросил сбитый с толку Даран.
— Из-за этой графини, вы хорошо знаете, я уверена… этой ужасной графини Вронской!
— Графиня Вронская? — повторил Даран, все менее и менее понимавший в чем дело. Но — уже целые годы Мишель ее не видал.
— Годы! Ах! однако, вы прекрасно осведомлены, я вас поздравляю! — воскликнула пылко мисс Северн. Он ее встретил в Трувилле этой весной и затем он провел целое воскресенье с ней в Барбизоне. Она написала Мишелю, она… О! Боже мой, как бы я хотела ее убить!
— Послушайте, барышня, — возразил Даран, призывая на помощь все свое красноречие и всю свою рассудительность, — мне кажется, что в своем возбуждении вы немного смешиваете события; не попробовать ли нам расположить их более правильно? Я дольше вашего жил и имел часто возможность убедиться, что большая часть ссор происходит от того, что упустили случай откровенно и спокойно объясниться. Да, я вас уверяю, 90 раз из 100 замечаешь, после того, как измучаешь себя, что достаточно было безделицы; одного слова, чтобы понять друг друга; именно этого слово и избегают говорить.
Мисс Северн покачала головой с видом сомнения и уныния.
— Не сердитесь на меня, — продолжал Даран, — я самый старый и, осмелюсь почти утверждать, самый преданный из друзей Мишеля; благодаря этому званию, я чувствую себя вашим почтительным другом. Вот почему я считаю себя вправе говорить с вами с такой откровенностью.
— Я на вас никоим образом не сержусь, — пробормотала молодая девушка.
— Благодарю. Теперь я тотчас же вам докажу, насколько часто то, что имеет вид полной вероятности, бывает обманчивым? Вы мне заявляете, что графиня Вронская была в Барбизоне и что ваш жених провел с ней весь день в воскресенье. Я не знал, сознаюсь в этом, что графиня Вронская писала Мишелю, но что я достоверно знаю, это то, что Мишель не ездил в воскресенье в Барбизон. Он писал в Барбизон, как мне казалось, по какому-то делу, чтобы сообщать, что задержан в Ривайере, и у меня тем более веские основания это утверждать, что мой слуга ходил относить письмо на вокзал, а Тремор провел все воскресенье, весь день, барышня, с 10 часов до 6, (он обедал, кажется, в Кастельфлоре) у меня, со мной… По крайней мере, в этом я вам даю мое слово честного человека.
— Ах! милый господин Даран.
Она сложила руки, лицо ее сияло.
— Вы видите, барышня, — заключил, улыбаясь, изобретатель эликсира Мюскогюльж, — было бы несколько поспешно убивать графиню Вронскую.
Но уже потухал прекрасный блеск, только что освещавший голубые глаза Сюзанны.
— А история Клода! — сказала она. — Вы должны ее знать, так как Мишель не имеет от вас тайн.
Даран согласился.
— Из-за этого я и уехала. О! Подумать только, что эта нелепая выходка была причиной нашей помолвки, подумать, что из-за шутки, глупости, Мишель счел себя вынужденным на мне жениться. Подумать, в особенности, что это я ему навязалась, что я написала ему о своем согласии быть его женой, тогда как он совсем не хотел на мне жениться. Думать, что он… что он меня не любил, что, может быть, я ему не нравилась. Кто знает? О! это ужасно, невыносимо… Третьего дня, знаете, когда я все узнала, я хотела умереть.
— Большое счастье, что ваше безрассудное желание не было услышано какой-нибудь злой колдуньей, барышня, — заметил Даран, который упивался открывавшейся истиной и повторял себе внутренне, что ничто так не полезно для раскрытия правды, как расспросы. — Немного странные обстоятельства, сопровождавшие — скажем даже вызвавшие — помолвку Мишеля, мне действительно известны. Он вам их расскажет подробно. Я солгу, если скажу, что ваш жених был очарован первоапрельской выходкой Клода. Нет, прежде всего, и по справедливости, поведение этого неблагоразумного молодого человека его вывело из себя. Он даже безусловно решил дать вам знать, насколько возможно учтивее и через посредство г-жи Бетюн, что он и не думает о женитьбе.
— Но тогда?
— …С этим по крайней мере намерением он отправился в Прекруа; что произошло тогда между вами и им, милая барышня? Я этого не знаю. Но в то время, когда Мишель вас еще не любил, он был очень утомлен своей бродячей жизнью, очень утомлен одиночеством. Допуская даже, что обстоятельства могли подтолкнуть немного застенчивую волю, верьте, что Мишель совершенно по собственному желанию подтвердил предложение этого маленького бездельника Клода… И к тому же, барышня, какое вам дело до прошлого, раз Мишель, испытывавший в тот момент к маленькой кузине, которую раз или два видел мельком, только чувство дружеской симпатии, любит теперь искренно, пылко, от всего сердца, невесту, которую он знает, которой он восхищается, которой готов отдать свою жизнь?
— Он вам это сказал? — воскликнула Сюзанна, как третьего дня Тремор.
— Да, барышня, — подтвердил Даран, — он мне это сказал… Он мне это сказал третьего дня в башне Сен-Сильвер, предаваясь так же, как и вы, самым неправдоподобным и самым несправедливым предположениям… Он мне это говорил, наслаждаясь муками своего сердца, горя желанием бежать к вам и насильно лишая себя этой радости, он это излил в потоке безумных слов… и если бы он мне этого не сказал, я узнал бы это, глядя на его лицо, когда Колетта объявила ему о вашем от езде. Он вас обожает, и одно только меня удивляет, что вы не догадались об этом.
Сюзанна сильно покраснела; счастливый блеск появился у нее в глазах, не освещая однако еще всего ее лица.
— О! — пробормотала она, — бывают дни, когда как будто догадываешься, а затем другие…
И даже в этот час она не смела совсем поверить.
— Если он меня любит, — продолжала она, пробуй принять строгий вид, — как мог он прожить два дня, не зная ничего обо мне. Зачем не пришел он, несмотря ни на что, почему, не имея от меня письма, не написал он по крайней мере мне, почему, почему?
— Почему, милая барышня? — сказал Даран более серьезно. — Может быть не мне следовало бы вам это сказать, однако нужно, чтобы вы это знали; потому, что Столичный Учетный банк обанкротился, потому, что Мишель окажется скоро разоренным, разоренным настолько, что он принужден просить в провинции какое-нибудь ничтожное место архивариуса или библиотекаря и что в этих условиях он хочет вернуть вам ваше слово!.. вот почему!
VIII
Было около пяти часов. Три раза с самого утра, несмотря на концы, которые приходилось ему делать, и на свидания, назначенные им, Мишелю удавалось вернуться к себе, все еще в надежде найти письмо от Сюзанны или депешу от Колетты. Сегодня, чувствуя отвращение ко лжи, он объявил своему зятю о пребывании мисс Северн у м-ль Жемье. Тотчас же Роберт выразил намерение отправиться в пансион на улицу Сен-Пер в ближайшую свободную минуту; но он был слишком занят, а так как Мишель при передаче события воздержался упоминать о том значении, которое он ему придавал сам, и в особенности старался скрыть свои горестные подозрения от г-на Фовеля, этот последний не долго задумывался над рассказом Мишеля.
После того, как, мучимый безумными опасениями, Мишель открылся Дарану, он испытывал нечто в роде стыда от этой откровенности; он позавтракал вдвоем со своим другом и видел его раза три, не возвращаясь к интимному разговору, бывшему накануне. Верный друг уважал эту сдержанность. Он не тешил себя никакими иллюзиями насчет действительности тех усилий, которые он мог бы употребить, чтобы поколебать решение Мишеля, при том у него уже явилось собственное решение, признаваемое им самым разумным. Хотя Тремор умалчивал о своей тоске, не говорил о Сюзанне ни об ожидаемых им депеше или письме, Альберт прекрасно знал, что, несмотря на тревоги данного момента, на разные хлопоты, на свидания с г-ном Алленж, г-м Фовелем и другими лицами, несмотря на массу цифр, заполнявших его мозг, и всевозможных сплетен и сведений, выслушиваемых там и сям, на раздраженное волнение всех этих лиц, с которыми он имел дело, — Даран знал, что посреди самых серьезных размышлений или самых бесплодных прений, Мишель чувствовал в глубине своего сердца острую свежую рану и в его лихорадочном мозгу каждую минуту проносились, вместе с самыми противоречивыми мыслями, предположениями, быстро нарождавшимися и так же быстро потухавшими надеждами, искушавшие его, слова: „35, улица Сен-Пер“.
Он не ошибался, этот проницательный друг. Не раз со времени своего приезда в Париж Мишель готов был уже почти уступить, идти спросить у Сюзанны объяснение, которого он желал, боясь его в то же время. Однако, он устоял. Ни письма, ни депеши! Как тянулись часы!
Мишель рассчитал: письмо Сюзанны, написанное в Париже при выходе из вагона, должно было быть в Ривайере в полдень, — в 4 часа самое позднее… Правда, могло быть, что молодая девушка лишь на следующий день исполнила свое обещание, но даже в этом случае депеша Колетты уже давно должна прибыть… Сюзанна не написала… или… что она написала, Боже мой?
Тоска становилась невыносимой. На следующий день Мишель напишет или пойдет на улицу Сен-Пер. Достаточно уже и этих двух с половиною дней томительного беспокойства!
После дня хлопот и суеты, он вернулся, чувствуя себя очень одиноким и очень унылым, в квартиру, где столько вещей напоминали ему об его благосостоянии и о тонких наслаждениях прежних дней; он испытывал однако большую потребность в одиночестве и в отдыхе.
Слуга вышел; ничьи шаги, никакой шум не отвлекали Мишеля от его мыслей. Редко, через большие промежутки времени, проезжала по улице карета. Шум, сначала глухой, отдаленный, рос, расширялся, разражался громко под окнами, затем, ослабляясь, незаметно уменьшался, исчезал опять в тишине.
Тремор опустился на диван в курительной, где несколько месяцев тому назад он так долго разговаривал с Дараном и оставался так, неподвижно, с потухшей папироской, углубленный в какие-то размышления.
Ему казалось, что он принял довольно сильное наркотическое средство, достаточное, чтобы парализовать его члены, но слишком слабое, чтобы действовать таким же образом на его мысли.
Он услышал звон колокольчика у дверей, но так неясно в том почти гипнотическом состоянии, в котором он находился и которое его уединяло, делало невосприимчивым к окружающим предметам, что мысль пойти отворить не промелькнула у него в уме. Раздался второй звонок, более сильный; тогда молодой человек вспомнил, что он назначил Дарану час, в который он рассчитывал вернуться, и живо поднялся.
Сначала Мишель различил в рамке открытой двери только силуэт женщины, тоненькой, одетой во все темное, затем почти тотчас же, сразу, как будто сияние окружило пришедшую, он узнал Сюзанну, и что-то странное произошло с ним; между тем как волна радости хлынула к его сердцу, у него явилось неясное подозрение о капризе, об умышленной жестокости. В тот самый момент, когда, в безумном восторге он почти верил в тщетность своей тревоги, он живо вспомнил пережитое за последние дни; из этих сложных чувств родилась пламенная злоба, страстный гнев против этого хрупкого существа, явившегося к нему так неожиданно. Он не задавал себе вопроса, узнала ли Сюзанна о несчастии с Парижским банком или ему еще придется ей это сообщить. Он уже об этом не помнил, по крайней мере как о побудительной причине безрассудной выходки, совершенной третьего дня; он думал, он помнил только об одном: как жестоко он только что страдал, что в два дня, ему казалось, он пережил целую жизнь; и вот она опять была тут, так как ей пришел каприз вернуться, может быть, весело улыбаясь, ожидая, пожалуй, чтобы просили у нее прощения, которого следовало бы ей самой вымаливать, и скорее всего не подозревая о тех мучениях, которые были причинены ею бессознательно, забавы ради.
— Это я, — сказала мисс Северн голосом, которому она старалась придать спокойствие и даже развязность, между тем как сама задрожала, лишь только открылась дверь и она увидела его.
Не говоря ни слова, Мишель провел ее в курительную, затем запер за собою дверь и вернулся к молодой девушке.
— Не будете ли вы наконец так добры, — сказал он, — осведомить меня о том, что здесь происходит вот уже два дня? Вы не только оставляете Кастельфлор, как беглянка, но даже не считаете нужным написать хоть несколько слов Колетте или мне, вы…
Слезы брызнули из глаз Сюзанны. Она сделала инстинктивный жест, как бы умоляя пощадить ее от резких слов.
— Я ушла, потому что Клод рассказал мне… потому что я думала, что… ужасные вещи! И затем… пришел Даран, и он мне сказал, что вы разорены, что вы станете бедным, маленьким провинциальным архивариусом, что вы не хотите больше на мне жениться…
Мишель слушал со страшным напряжением в лице, с бледными губами, не смея говорить, не смея угадывать, что скажет Сюзанна; вся жизнь его существа сосредоточилась во взгляде, которым он испытывал взволнованное лицо молодой девушки.
На одно почти незаметное мгновение мисс Северн остановилась, затем, сложив руки и наполовину плача:
— О! Мишель, — молила она, — я буду работать, если нужно… Умоляю вас, женитесь на мне, несмотря ни на что, я…
Но уже с заглушенным криком, с криком почти мучительного упоения, Мишель ее схватил, заключил в свои объятия. И в продолжение долгого момента он удерживал ее таким образом подле себя, не находя слов, чтобы высказать, какую он испытывал торжествующую радость, теряя всякое представление о времени, о событиях, о вещах, окружавших его, — с затуманенными глазами, с шумом моря в ушах, не видя даже ее, возлюбленную, испытывая только ощущение ее нежного, доверчивого, совсем близкого присутствия, аромата ее волос, живую теплоту ее лба, терпкий вкус ее слез, безумное волнение ее бедного, маленького сердечка.
Когда он заговорил, это было как бы во сне, совсем тихо, с бессмысленным страхом оживить пережитые горести,
— Вы ведь хотели выйти замуж только за богатого?
— Я не знала…
— Вы меня немножко, значит, любите?
Маленький проблеск улыбки показался сквозь лившиеся обильно слезы.
— Немного, — прошептала она, — да, это так…
— Моя Занночка, мое любимое дитя, мое сокровище. Я вас боготворю.
Теперь он на нее смотрел, ею любовался; он удивлялся, находя ее в одно и то же время совершенно изменившейся и совсем тою же; он целовал ее волосы, целовал ее слезы, наслаждаясь более спокойно, более сознательно чем в первую минуту блаженством быть любимым ею настоящей любовью, любовью более сильной, чем события, и достаточно могущественной, чтобы над ними господствовать, чтобы их, может быть, изменить, чтобы превратить горести в радости и заботы во взволнованное счастье…
Затем Сюзанна села на то место, на котором он так много страдал из- за нее минуту перед тем.
Тогда мечта, так часто вызываемая маленькой невестой и которая еще третьего дня переживалась ею в ее отчаянии, осуществилась.
Так же, как на следующий день после бала в Шеснэ, она увидела у своих ног нелюдимого владельца башни Сен-Сильвера. Он крепко держал маленькие, дрожавшие ручки и, доверчивый, он наконец дал заговорить своему сердцу. Совсем тихо, не обдумывая, он говорил молодой девушке множество вещей: что он ее страстно любит, что он ее боготворит, что он счастлив, что он давно уже ее обожает, что он никогда не осмеливался ей это сказать из опасения, что он не любим ею так же сильно, как он любит, и что, однако, он страдает от своего молчания и что он ревновал ее к Деплану, к Полю Рео, ко всем… Он говорил, что он еще достаточно богат, чтобы устроить своей возлюбленной обеспеченную и спокойную жизнь, что он ее достаточно любит, чтобы эта жизнь была счастлива, он, однако, прибавил, что если бы ему даже пришлось сделаться „бедным, маленьким провинциальным архивариусом “ или чем-нибудь в этом роде, никогда у него, любимого ею, не хватило бы мужества отказаться от нее, даже если бы пришлось принять ее жертву, видеть ее участницей в общей борьбе. И каких только тут не было проектов насчет будущего, импровизированных, несвязных, немного безрассудных! Он говорил, как они устроят свою жизнь, что он будет много работать с радостью в сердце, что они будут скромно жить в Париже и что, может быть, им удастся сохранить башню Сен-Сильвер… И затем опять, что он любит, что он обожает свою Сюзи, свою маленькую Занночку и что он счастлив!
Она слушала восхищенная, редко вставляя слово. Она нашла заступника, столь желанное убежище. Ей казалось, что ей нечего более желать на свете. Было ли когда-нибудь время, когда она иначе представляла себе жизнь и счастье? Ей казалось, что все, что говорил Мишель, было прекрасно, справедливо, что все, что он ни пожелает, что он ни сделает, будет столь же прекрасно и благородно. Ей казалось, что этот час, — о котором она думала в одно и то же время с надеждой, что он может быть явится когда-нибудь, и почти с уверенностью, что он никогда не наступит, — был еще более сладостный, чем он представлялся в ее мечтах. Она вкушала его чудную радость с каким-то удивлением. Ведь это был, действительно, Мишель, находившийся здесь подле нее, говоривший, повторявший все эти нежные слова… Это не мог быть никто другой, кроме него, несомненно, это был он, и однако, как это было странно!.. И Сюзанна смутно чувствовала, что она испытала бы ту же самую радость, то же доверие, как если бы измышления доброго Дарана были истиной.
Через минуту, на вопрос Мишеля, молодая девушка рассказала о разговоре с Клодом и об ее горе, ее безумной решимости. Ей хотелось оправдаться в своем необдуманном бегстве; может быть, ей также хотелось услышать из уст Мишеля рассказ, кратко сообщенный Дараном.
Этот рассказ был еще новым наслаждением,
— Я вас очень поразила, Майк, в этот день, у Бетюнов. Я вам наговорила нелепостей; представляли вы себе когда-нибудь молодую девушку — невесту, подобную мне?
Он улыбался.
— Нет.
— Я вам не понравилась?
И не дожидаясь ответа:
— О, Мишель! я была невежественна! Я не умела еще ни скрывать, ни хитрить, я не имела никакого понятия о французских нравах… Теперь я научилась… Майк, если я вам не особенно не нравилась, если даже что-нибудь вам во мне нравилось, почему вы были так нелюбезны? О! дорогой, совершенно несносны! Как же могла я интересоваться человеком до такой степени неприятным, как вы?
— Я был так ревнив! а вы были такая кокетка и затем до такой степени „американка“, и затем… я вас так любил!
— О! разве эта причина!.. А теперь вот уже целых полчаса, что вы меня не браните! Однако, мне кажется, я сегодня учинила самую страшную из моих „американских“ выходок.
— Во Франции, мисс Северн, — продолжала молодая девушка с забавно серьезным видом, — хорошо воспитанная молодая девушка, не позволила бы себе никогда явиться таким образом, совершенно одна, к холостому человеку — даже если бы это был ее жених. Французские обычаи…
— Как вы хорошо сделали, забыв в эту минуту французские обычаи, моя дорогая, маленькая сумасбродка!
Сюзи смеялась тем влажным, точно опьяненным смехом, который появился у нее с ее новым счастьем.
— Но, — сказала она, — только на этот раз… Я их совсем не забыла, напротив!
Она вся покраснела, ее длинные ресницы опустились, и светлый взгляд струился сквозь них; она пробормотала:
— Я думала, что если я так приду, совсем одна, к „bachelor“[35], вы будете вынуждены стать моим мужем, вот!
— О! моя дорогая, — сказал он сначала вместо всякого ответа, растроганный этими сказанными с улыбкой словами.
Затем он добавил:
— Даран представил меня более доблестным, чем я на самом деле.
— Ах! — воскликнула мисс Северн с легким радостным криком; я обожаю этого восхитительного, этого чудного Дарана!
— А я то как! — подтвердил Мишель.
Она еще раз взглянула на него своим очаровывающим, лучистым взглядом.
— Мишель, — сказала она, — мне кажется, что „романтический элемент“, вы знаете, наследство моей бабушки, разросся в моей душе и что мало-помалу в самое последнее время, он совершенно овладел мною.
Но нужно было говорить и серьезно. Было решено, что Сюзанна вернется в Кастельфлор сегодня же вечером с г-м Фовелем, извещенным об этом запиской Мишеля. Вследствие условленного с г-м Алленж свидания, молодой человек мог вернуться только с одним из последних поездов.
На пороге двери мисс Северн остановилась и сказала:
— Хотите доставить мне очень большое удовольствие?.. Мне также хотелось бы назначить вам свидание.
Он пробормотал с чуть заметным упреком:
— Как Полю Рео?
— Нет, — заявила она, не смущаясь замечанием. — Поль Рео не пришел, а я хочу, чтобы вы пришли. Я назвала это свиданием… Нет, дело идет скорее о паломничестве, которое мы совершим вместе.
Тремор смотрел на нее вопросительно.
— Завтра, в половине одиннадцатого у „Зеленой Гробницы“, хотите?
В то время как молодая девушка сбегала с лестницы, живая, шаловливая, восторгаясь своей собственной смелостью, часто оглядываясь назад, Мишель стоял, перегнувшись через перила, следя за нею взглядом.
Он испытывал какое-то наивное удивление, что одна минута могла изменить все в его жизни, что можно было так легко перейти, без сумерек, из тягостной темноты в сверкающий, радостный свет.
IX
Когда бледное солнце серебрило росу на осенних листьях, Мишель Тремор оставил большую дорогу и перешел на тропинку, лениво спускающуюся к круглой площадке Жувелль и к „Зеленой Гробнице“.
Довольно холодный ветер повредил лесу. Уже, подобно полускрытым скелетам, угадывались под поредевшей листвой контуры ветвей, готовых ринуться тонкими химерическими силуэтами в белизну зимних небес.
Дикий шафран нежного цвета „мauve“, прочно сидящий на своем молочного цвета стебле, поднимался из травы среди упавших листьев, разлетавшихся от малейшего дуновения утихшего ветра.
Иногда в деревьях трепетали крылья, короткие, резкие крики выражали неведомую скорбь, а слабое, бледное солнце казалось только призраком солнца.
Мишель смотрел вокруг себя и вспоминал о том дне, когда он шел по той же дороге, задумчивый, немного грустный, находя этот мартовский день похожим на много других дней, между тем как там, в часовне, подле заснувшего рыцаря его ожидала его судьба.
После лета лес вновь принял почти тот же вид, который он имел тогда в марте. Но теперь листья, более редкие, цветы, скромные, удивленные тем, что они еще цветут, насекомые, птицы, трепетание жизни которых еще слышалось кругом, — все видимые предметы и все живые существа, присутствие которых лишь угадывалось, отходили к долгому или вечному сну, к ежегодной смерти, таинственное дыхание которой ощущалось уже в довольно холодном воздухе. Лишь в сердце Мишеля Тремора теперь трепетала радостная, весенняя сила.
Молодой человек сравнивал вчерашнего Мишеля Тремора с сегодняшним Мишелем Тремором. Вид предметов, которые проходили прошлой весной перед его глазами, даже не привлекая его внимания, теперь оживил в его мозгу тогдашние мысли, впечатления, о которых минуту перед тем, казалось, память его не хранила никого следа. Фаустина Морель, графиня Вронская! Как эти два имени занимали тогда его ум, вызывая за собой забытые радости и страдания, растравляя еще, быть может, плохо зажившую, в тот минувший день сожалений, сомнений, смутных надежд, рану.
И Мишель вновь видел улыбку Фаустины, улыбку, которая раньше утончала свежие губы молодой девушки, а потом рот женщины, искусно выкрашенный в красный цвет, маленькую ироническую улыбку, тайну которой он никогда не мог понять.
Бедное сердце, считавшееся мертвым, навсегда похолодевшим, пробудилось, согрелось, подобно земле. И вот оно вновь создавало чудную и хрупкую мечту о счастье. В этот час уединения, который его резко поставил перед лицом прошлого, Мишель понял вдруг более ясно, с удивительной отчетливостью, какая пропасть отделяла его теперь от того прошлого, вызванного его воображением, прошлого, которое явилось ему под видом женской улыбки, — отдаленного и с трудом им узнаваемого.
Сегодняшнее полное, глубокое, непобедимое равнодушие, которое удивлялось прежней любви, постепенно таяло, переходя во что-то в роде жалости, относившейся не к Фаустине только, но к самому Мишелю и ко всем бедным смертным, мужчинам или женщинам, проходящим так быстро и делающим в такой короткой жизни чудеса, испытывая столько превращений и так много страдая. Мысль о роковой неизбежности этих превращений и относительной суетности этих страданий вызвала в Мишеле чувство грусти, которое примешалось к его радости и слилось с ней, но не нарушало ее. И может быть, в конце концов, эта очень тонкая меланхолическая грусть, проистекавшая от знания жизни, себя самого, вещей и обстоятельств, могла считаться в числе нравственных элементов, делающих из его новой любви чувство настолько же отличное от его первой любви, насколько человек, каким он стал, отличался от человека, каким он был. Это была в сущности более серьезная любовь, хотя и упоенная горячей страстью, любовь более нежная, может быть, и более благодетельная.
Но это также была, это, главным образом, была „любовь“! И мало-помалу волнение заполняло сердце, ум Мишеля, заглушая в нем всякое воспоминание, парализуя всякое усилие анализа, по мере того как показывались наивные колоколенки и покров из плюща „Зеленой Гробницы“, по мере того как каждый шаг молодого человека приближал его к месту паломничества, куда привела его милая фантазия любящей Сюзанны. И что ему было до прошлого, до будущего, раз она была здесь, любящая, ставшая наконец „его Сюзанной“ раз она его ждала, сейчас появится!
Ему казалось, что он ее уже видит, с растрепанными волосами, с розовыми щеками, одетую в то платье, в котором она была накануне, которое он так хорошо запомнил, которое отныне останется связанным с воспоминанием того мгновения, когда, войдя в первый раз в квартиру на улицу Божон, она внесла туда счастье, — платье из мягкого сукна, очень темное, с светлыми рюшами вокруг воротника…
Он видел ее улыбку, радостную, растроганную, он слышал ее ласковый, еще немного детский в некоторых переходах, голос. Он видел ее такой, как накануне, смелой и такой застенчивой вместе с тем… Она была здесь, совсем близко; она была здесь.
Тремор вошел; в дверях он видел спящий силуэт рыцаря. Все было очень спокойно и безмолвно вокруг этого спящего каменного рыцаря. А Сюзанна?
Тонкая и легкая фигура бросилась из глубины часовни, и Тремор испытал сначала немного ребяческое разочарование, неожиданно увидав — как шесть месяцев назад, — маленькую велосипедистку в мальчишеском костюме, представшую перед ним, в один весенний вечер под голубым сиянием готического церковного окна.
Не ее ожидал он. О! нет, совсем не ее! Он это очень живо почувствовал, но постарался побороть первое впечатление, которое при том ему казалось немного смешным; и он улыбнулся… может быть эта улыбка была также ответом на другую улыбку, ту, которая показалась из тени, вместе с злополучным костюмом спорта.
— Ах! наконец-то вы!
Она протянула обе руки, и обезоруженный, Тремор взял их и поцеловал одну за другой.
Она еще улыбалась, с сияющими глазами, очень женственно-красивая, и Мишель смотрел на нее, забывая все, кроме нее!
— Пожалуйте, господин ученый, — сказала она, взяв в свою очередь руку молодого человека, — потрудитесь разобрать очень древнюю и несомненно представляющую исторический интерес надпись.
Она провела Мишеля вглубь часовни и среди многочисленных написанных на стене женских имен, дань легенде, она ему шаловливо указала на одно, которое было единственным в своем роде, по крайней мере по своей чужестранной форме, имя очень короткое: „Сюзи“. Эти четыре буквы были те, что начертала некогда маленькая велосипедистка при свете фонаря, между тем как Мишель, равнодушный к тому, что делала его молодая спутница, занятый воспоминаниями, стоял на пороге двери и грустно смотрел на падавший дождь.
— Мишель, — спросила мисс Северн, повторяя с легким волнением в своем смеющемся голосе слова легенды: — „Есть ли более нежное имя?“
Тремор покачал головой.
— Нет, моя дорогая Сюзи, для меня нет, — сказал он мягко, — я не знаю более нежного имени.
Сюзанна смотрела на него с беспокойным вниманием.
— Даже не имя Аллис?
— Даже.
Она продолжала с невольным ударением:
— Даже не имя… Фаустины?
— Даже не это. О! клянусь вам!
— Вы помните, — продолжала Сюзи более весело, — я нашла, что вы похожи на рыцаря, я это и теперь нахожу.
— Да, конечно, я помню.
— А вы помните, что говорить легенда, которую вы мне рассказывали? Одно только имя более нежное, чем имя Аллис, должно было вернуть покой бедному рыцарю. Может он мирно спать, Мишель?
Мишель улыбался совсем помолодевшей улыбкой.
— Легенда говорила еще другое, от чего крестьянские девушки боялись вписать свои имена в часовне. Она говорила, что очень влюбленный в ту, которая его спасет, рыцарь не позволит ей иметь другого супруга, кроме него… Вы правы, моя Занна, рыцарь и я, мы немного похожи друг на друга.
— Вы очень схожи друг с другом, что касается ревности… Сознайтесь!
Но она не дала Мишелю времени сознаться:
— Что вы ей писали в вашем письме, этой негодной графине! — воскликнула она, снова охваченная подозрением.
Тремор не мог удержаться от смеха при этом неожиданном вопросе.
— Я ей писал, что моя невеста только что была очень больна, что один момент я боялся ее потерять и что еще слишком обеспокоен, чтобы ее оставить даже хотя бы на один день.
— О! Майк, это было совсем неправда! но как вы мило поступили, написав это! Я ненавижу эту женщину!
— О! почему?
— Потому. Она вам более не писала?
— Нет.
— Вы ее более никогда не увидите?
— Очень возможно, что более никогда. Но я мог бы без опасений с нею встретиться, уверяю вас!
— Вы совсем, совсем ее больше не любите?
— Уже очень давно, Сюзи, я ее более не люблю.
— Это правда?
— Ну да, правда.
— Совершенно?
— Совершенно.
Мисс Северн соображала одну минуту, затем, положив мило руки на плечи Мишеля, она посмотрела на него немного снизу, глазами, сияющими радостью:
— Все равно, — заявила она, — мне бы хотелось, мне бы гораздо больше хотелось, чтобы вы ее более не видели.
Мишель завладел обеими маленькими ручками, удерживая их, и еще минуту он молча смотрел на хорошенькую кокетливую головку с опущенными ресницами.
— Сюзи, — пробормотал он наконец, решаясь заговорить, — зачем надели вы этот ужасный костюм, который мне не нравится?
Она повернула голову по направлению к двери:
— Со мной мой велосипед, — забавно пояснила она.
Но объяснение не показалось достаточным, так как Мишель продолжал тем же тоном нежного упрека;
— Когда я вижу вас так переодетой, я не узнаю более мою хорошенькую невесту; вы имеете вид противного маленького мальчишки.
— Нужно же было восстановить прошлое, — сказала она с тем же забавным выражением, — и затем…
Она остановилась и сказала более тихо, внезапно растроганная:
— Мишель, я далеко не совершенна, многого мне не хватает! У меня есть недостатки, много. Кто знает? Может быть нужно, чтобы я их вам именно сегодня напомнила? Этот гадкий маленький мальчишка, который часто вас шокировал, он не умер во мне… От времени до времени, увы! он появится. О! это верно! Даже когда мы будем женаты… Он вам еще будет досаждать, раздражать вас и… я хочу, чтобы вы его полюбили, хотя он вам и не нравится, так же, как вы любите Сюзи, которая вам нравится… О! дорогой, милый, я хочу, чтобы вы его любили!
Она говорила тихо, застенчиво, с нежной боязнью, с красивой покорностью влюбленной, выражая насколько могла лучше, и чувствуя всю недостаточность слов, то пламенное желание, ту потребность исключительной любви, любовной снисходительности, которые были у нее в сердце. И Мишель был глубоко тронут. Он также, совсем тихо, как будто эти слова не должны были даже быть услышаны таинственным миром растений и камней, как будто эта тайна должна была принадлежать одной только Сюзанне, сказал ей то, чего она так ждала:
— Да, я его полюблю, я его люблю… Я люблю вас одну, я люблю все, что в вас, все, что есть — вы…
И он прибавил, улыбаясь немного сконфуженно:
— Я также имею недостатки и гораздо более чем вы, может быть!.. Забыли вы, как часто я бывал несправедлив, зол… даже в отношении вас, которую я обожал? Будем же хорошенько любить друг друга, моя дорогая. Будем любить друг друга такими, как мы есть.
И никогда еще, как в этот час, он не чувствовал, насколько он любил Сюзанну, „такой, какой она была“, такой, какой сделали ее природа, среда, воспитание, такой, какой она оказалась мало-помалу под влиянием новых обстоятельств и новых чувств. Он любил в ней не идеал, но ее всю; он любил ее той исключительной и ясновидящей любовью, о которой со своей загадочной улыбкой на губах говорила графиня Вронская на морском берегу в Трувилле.
Мало-помалу бледное солнце оживилось. Оно сияло более золотистым светом на траве и листьях, окаймлявших дверь; оно пылало сквозь желтое с синим стекло старого окна часовни, оно обдавало горячей лаской лоб рыцаря. И казалось, что суровое каменное лицо сияло нежной радостью, как — будто действительно в это осеннее утро что-то таинственное принесло ему успокоение. У Мишеля было впечатление, как будто это прекрасное, улыбающееся солнце проникло ему в сердце. Ему внезапно представилось, что он ничего не жалел в прошлом, даже, может быть, и того богатства, потеря которого вначале так болезненно его огорчала.
Веселые лучи напоминали ему другое утро, когда, при окнах настежь открытых навстречу апрельскому свету, он старался распределить, следуя совету Дарана, документы, составлявшие материал будущей истории Хеттов. Он увидел вновь разбросанные листки, заметки, сложенные грудами черновики; он вспомнил свои искания, свою нерешительность, ленивые колебания того времени… Нет, он ничего не жалел из прошлого!
Теперь в нем просыпалась новая энергия: он будет работать, он попытается окончить задуманные произведения, даже, если бы ему удалось создать только бледное подобие того, о чем он мечтал. Он будет работать, но уже не дилетантом, не от безделья, он будет работать мужественно, систематически, во всю меру своих сил.
Прислонившись головой к плечу своего жениха, Сюзанна смотрела на него от времени до времени, однако, не говоря ни слова.
— Мишель, — пробормотала она наконец, бессознательно отвечая на мысль, работавшую за молчаливым челом ее друга. — Не правда ли, что Бог добр и что жизнь прекрасна? Мы будем очень счастливы.
— Да, очень счастливы! — подтвердил он.
Тогда он наклонился к этому улыбавшемуся ему лицу; и под кровом старой часовни, освященной мягким синим светом, где происходило их первое любовное свидание, они обменялись поцелуем своей настоящей помолвки.
И суровый рыцарь башни Сен-Сильвера думал так же, как и маленькая „невеста 1-го апреля“; он думал, что Бог добр, он думал также, что жизнь прекрасна, когда большой труд составляет ее задачу и когда сильная любовь является ее радостью.
Конец.
Гюи Шантеплёр (Дюсса Жанна 1875 —)
Невеста «1-го апреля», роман
Guy Shantepler — Jeanne Dussault
«Meriée 1er Avril»
Премировано Французской Академией.
Перевод с французского Е. Железновой.
С.-Петербург
Русское Книжное Товарищество „Деятель“
1913.