Мужественному другу Е. А. ШОЛОХОВОЙ посвящаю
I
Рота старшего лейтенанта Доброполова закреплялась на новом рубеже, у тихой извилистой речки. Речка была неширокая, с зеленой тинистой водой, полной шумливых лягушек. И название у нее смешное — Несса, и значится она на самых крупных картах чуть приметным, голубоватым волоском.
И все-таки это был важный рубеж, и бойцы, овладев им, торопливо устраиваясь в окопах, полчаса назад оставленных немцами, оживленно перекликались, а некоторые тут же обнимались, радуясь успеху и тому, что видят друг друга живыми и невредимыми.
Тяжело дыша и прихрамывая, Федор Доброполов прошел в укрытие, подготовленное бойцами на правом фланге роты, протиснулся в узкий проходе амбразурой для наблюдения, изнеможенно опустился на патронный ящик. На его белых, как ковыль, вихрах, на гимнастерке, на рубиновой эмали двух орденов Красного Знамени лежал пепельно-серый слой пыли. Вместе с наступающими цепями Доброполов пробежал в гору без передышки не менее четырех километров и теперь никак не мог отдышаться. Грудь его болела, вокруг мучительно и злобно искаженного рта тянулись резкие складки. Десять дней он жил со стиснутыми зубами. Он не помнил, когда спал в последний раз, когда раздевался. Первым долгом он снял сапоги и блаженно прищурился, разминая затекшие ноги. Потом напился холодной, прозрачной воды, принесенной откуда-то автоматчиком Евсеем Пуговкиным. Он пил ее жадно, но не спеша размеренными смакующими глотками.
Мускулы его все еще были напряжены, и колени дрожали после недавней атаки. Так чувствует себя человек после жаркой схватки, когда противник повержен, но ярость все еще кипит в горле, и руки готовы наносить новые удары…
Сегодня Доброполов, к тому же, был весьма опечален, и тяжелая щемящая злость мешала сердцу биться ровно. Рота потеряла двух лучших пулеметчиков, геройской смертью пал командир второго взвода.
Прошло не менее часа, пока Доброполов немного успокоился. По мере того, как он осваивался на новом месте, и привычный взгляд его подмечал признаки передышки, можно было присмотреться к местности более спокойно. Доброполов стал внимательно смотреть через амбразуру в бинокль…
Вид с нового рубежа открывался чудесный. Голубая, мягко очерченная даль успокаивала. Впереди расстилались синие зубчатые леса. От них веяло былинной русской ширью. Леса поднимались вверх, по отлогим склонам высот, а внизу, у глинистого края их, текла Несса, теряясь в густых зарослях камыша и боярышника.
Речка уже не казалась Доброполову такой ничтожной. Она уходила своими извилинами в туманную даль, а загадочные леса придавали ей неясную, величавую глубину.
Был конец июля.
Все время, сливаясь с орудийным громом, над полями грохотали грозы, шумели теплые проливные дожди. Живое тело земли томилась в пышной шубе зелени, туманилось пахучими испарениями, пестрело цветами. Не было ни одного клочка земли в окружности, на которой бы не бушевала жизнь. Наперекор смерти, которую всюду сеяла война, каждая былинка вызывающе тянулась к солнцу.
Двести метров отделяли Нессу от окопов. Это место простреливалось с того берега впрямь и вкось, но и здесь жизнь играла всеми своими красками. У самой речки лежали строго расчерченные карты огородов — темнозеленые ряды картофеля, голубовато-белые — капусты, словно в розово-алом дыму пылали грядки мака. А ближе к окопам расстилалось степное буйное разнотравье — желтела сурепка, свежими кровяными брызгами горел на солнце горошек.
Одинокий бревенчатый домик стоял у самого берега Нессы. Крыша домика была сорвана снарядом. Лишь между двух уцелевших стропил висели разметанные пучки соломы, да торчала обнаженная кирпичная труба. Судя по всему — в домике совсем недавно жили люди. С огорода во двор сбегала утоптанная тропинка. Ленивый ветерок колыхал на плетне какую-то пеструю тряпку.
Вокруг домика по всему берегу чернели большие и малые воронки. Плетень в нескольких местах был повален и смял, а небольшой развороченный стог сена все еще курился белым дымком…
«Трудно представить, чтобы в этом пекле могли оставаться люди, — подумал Доброполов. — Если их не угнали с собой немцы, то вся семья прячется где-либо в лесу».
Взгляд его привлекала каждая мелочь, носившая следы мирного существования человека. Особенно удивили Доброполова росшие под самым окном домика мальвы. Они горели яркими вызывающими цветами. Пламенные и жгучие, как само солнце, они словно кричали о жизни.
С щемящим любопытством Доброполов разглядывал усадьбу. В нем пробуждалась душа, жадная ко всему, в чем бился неиссякаемый источник жизни. До войны он работал агрономом на Кубани. Горела в нем постоянная и упорная страсть к земле. Вид незасеянных одичалых полей, начисто вырубленных садов вызывал в нем почти физическую боль. На земле он привык видеть только вечное круговращение жизни. Он прослеживал ее от самых истоков, до незримых превращений, наблюдал в прорастающих зернах, в бурном их созревании, в мнимых замираниях до той минуты, когда свет солнца вновь пробуждал на время уснувшую силу.
До войны он был верным сообщником земли, способствовал наибольшему ее цветению и плодородию, выращивал чудесные сорта пшеницы, тыквы, которые не под силу бывало поднять одному человеку, арбузы и дыни величиной с ведро… Его экспонаты ежегодно посылались в Москву, на Всесоюзную выставку.
Теперь все это казалось Доброполову очень далеким. Но он ничего не забыл и мечтал после войны вернуться в родной колхоз и взяться за любимую работу. Ведь ему было только 25 лет, и впереди лежала еще целая жизнь. Кочуя по новым местам, он вел в потрепанной тетрадке какие-то записи, собирал и хранил в походной сумке засушенные образцы злаков, трав и цветов, характерных для той или иной местности. На войне любовь его к земле стала еще глубже, горячее. Она питала его мужество, его лютую злость к кичливому врагу за попытку заставить эту землю платить теми же дарами, какими он, Доброполов, приучил ее платить на своей родине. Всякое мужество, оберегавшее родную землю от этих попыток ненавистного врага, вызывало в Доброполове уважение. Какую-то долю уважения он испытывал и к неизвестным хозяевам усадьбы, хотя еще не знал, кто они, эти хозяева.
Но вот Доброполов широко раскрыл глаза. То, что увидел он, было так неожиданно, что он невольно опустил бинокль, потер ладонями опухшие веки.
Крадущейся походкой из-за угла домика вышла женщина, самая обыкновенная женщина в белой кофточке и синей широкой юбке. Она перебежала через двор, нырнула в огород и склонилась над грядкой, может быть, для того, чтобы вырвать луку или моркови.
Первым желанием Доброполова было закричать сердито и грубо:
— Куда высунулась, чортова баба — убьют!
Но он не успел. Вокруг домика вспыхнуло несколько рыжих косматых дымков. Дымки стали выпрыгивать из земли так густо и часто, что звуки разрывов слились в сплошной треск, точно лопались орехи в жарко натопленной печи. Ветерок разрывов коснулся щек Доброполова. Одновременно рассыпали свою частую дробь с той стороны Нессы немецкие пулеметы.
— Пропала, дуреха! — с досадой и сожалением выругался Доброполов. — А они-то, душегубы, столько мин по одной женщине…
Он снова приставил бинокль к глазам, но за густой пылью не мог разглядеть ничего. Усталости он уже не чувствовал. Его внимание теперь целиком было приковано к домику, расположенному между двух огней. В голове уже, возникло какое-то решение, как вдруг позади послышался шорох осыпающейся земли. Командир первого взвода, лейтенант Валентин Бойко, налегая плечом на бруствер, осведомился:
— Куда это они так садят? — В его голосе прозвучало спокойствие привыкшего ко всему человека.
— Предстаньте себе, лейтенант, мы и не подозревали, что в этой усадьбе могут жить люди, — взволнованно сообщил Доброполов. — И вдруг — женщина… Выбежала на огород, ну и… как видите, немцы, как всегда, оказались противниками всего живого, что появится перед их глазами…
— Неужели сгубили бабочку? — с тревогой спросил Бойко. Это был веселый, сероглазый парень, любящий шутку, в прошлом ярый спортсмен, а теперь лихой командир и мастер на всякие рискованные и опасные операции. В глазах его уже загорались озорные огоньки. Взглянув в бинокль, он вздохнул:
— Погибла… Эх, не уберегли, молодаечку. Подшибли сволочи… Вам ли говорить, Данилыч, что означает женщина на передовой? Убыток невероятный. Вы хоть скажите — старая она или молодая?
Бойко, оставаясь верным себе, уже готов был смягчить горечь минуты острей окопной шуткой.
Доброполов нахмурился:
— К вашему сожалению, лейтенант, не успел разглядеть.
Бойко смущенно и почтительно опустил глаза. Доброполов продолжал наблюдать со всей серьезностью. Вдруг лицо его засияло.
— Жива! — радостно вскрикнул он. — Глядите, лейтенант… Ползет… На четвереньках ползет!.. Вон у плетня… Ах, голубушка, ты моя!.. — Доброполов засмеялся. — И представьте, Бойко, по движениям вижу — даже не ранена…
Бойко быстро поднял к глазам бинокль.
— И вправду жива… Ах, чорт!.. Попади в меня первая же немецкая пуля, — ей не больше тридцати годов, Данилыч… Ах, толстопятая!..
Доброполов снова укоризненно посмотрел на веселого комвзвода. Женщина быстро, как напуганная мышь, скользнула вдоль плетня, скрылась за углом домика…
Доброполов облегченно вздохнул, вытер рукавом запыленной гимнастерки вспотевший лоб:
— Фу, лейтенант… Никогда я так не волновался, честное слово. А ведь не такое приходилось видеть…
В это время наблюдатели с русской стороны, повидимому, засекли расположение немецких минометных батарей, и звонкая полковая пушка, сделав три нащупывающих выстрела, зачастила беглым огнем.
Вражеские минометы умолкли.
— Улизнула! Ловкая дамочка! — ликовал Бойко. — Вы только подумайте — одна под таким огнем. Этак не всякая рискнет… Что будем делать, товарищ старший лейтенант? Нельзя же оставить ее на произвол судьбы…
— Конечно, конечно, — все еще волнуясь, бормотал Доброполов. — Кок только стемнеет, пошлите Пуговкина и еще двоих автоматчиков, — пусть разведают, в чем дело. У домика организуйте пулеметную точку, секрет выставьте…
— Вот вам и приключение, — усмехнулся Бойко. — Везет нам, товарищ старший лейтенант, на новые знакомства…
Ночью автоматчик Евсей Пуговкин вернулся из усадьбы и в присутствии Бойко доложил Доброполову:
— Приполз я в этот самый двор. А подступы к нему хуже, чем к какому-нибудь дзоту. Видели, уклон? И ни одной лощинки. Голое место. Оно хоть и темень, а немцы засевают весь этот промежуток из пулеметов, — боятся, чтобы наши к речке не подошли. Но все-таки приполз я, товарищ старший лейтенант. Заглянул в избу — пусто. Где же, думаю, отчаянная эта хозяюшка? Ползаю по двору, а окликнуть боюсь. Учуют фрицы на той стороне речки — подымут шум. Долго это я брюхом своим по двору елозил. Вижу — стожок сенца и перед ним ляда от погреба. Я и полез в погреб, там и нашел. Хозяев-то. Сначала напугались, сердешные…
— Много их там? — нетерпеливо спросил Доброполов.
— Всего троечка, товарищ старший лейтенант, — молодайка, мать ее старуха и мальчонка годов шести. Молодайка, должен вам сказать, лебедь… Такая раскрасавица — гордая, высокая да белая… Только уж больно исхудалая да измученная. А старуха, та совсем лежит, не поднимается. Немец-то у них все загреб: и коровку, и курочек, и хлебец. Но я, товарищ старший лейтенант, отдал ей все сухари, что с собой захватил. (Доброполов одобрительно кивнул). Там хозяюшка — Аксень Ивановна, — уж я узнал, как и зовут ее, — расплакалась, а потом засмеялась от радости. «Спасибо, говорит, милые. Дождалась, наконец, вас, голубчиков. Только долго ли нам еще в погребушке сидеть? Скорее гоните, говорит, этим змеев подальше, а то и на огород не дают выскочить, картошки накопать». Муж-то ее, оказывается, лесничий, партизан, боролся с немцами в этих лесах, да там и сгиб… Разговорился я с ней, разлюбезно, и спрашиваю: «Не страшно, Аксень Ивановна, под двумя огнями жить?» «А ни чуточки, отвечает, — своих снарядов не страшно…». Я ей: «Придется вам, хозяюшка, со всем вашим семейством на время отсюда эвакуироваться, потому, что бой может случиться сурьезный, а мы за вашу жизнь ответ несем, своей жизни не щадим». А она: «Никуда я от своего гнездышка теперь не пойду, да и незачем. Ежели бы я не верила, что немцев прогоните я бы ушла, а я верю: не долго ему за Нессой сидеть. — Да и попривыкли мы ко всякому страху. Даже Митяшка мой — и тот бояться перестал». А Митяшка, сынок ее, действительно, сухарики грызет, да знай себе, посмеивается… Наголодались они — жалко смотреть… Гляжу я на все их погребное житье и думаю: как же быть с вами, гуси-лебеди? Ведь даже ночью трудно по уклону этому пробраться незамеченным. Да еще с дитем и больной старухой. Не иначе, думаю, как посадить их в танк и оттуда эвакуировать. Как и приказали вы, устроили мы с Ветровым пулеметную точку у самого берега, вроде под личную охрану взяли Аксень Ивановну. За пулемет Ветров сел, секрет выставил, а я вернулся, как приказано, доложить.
Доброполов, опустив высоколобую голову, внимательно слушал, усердно раскуривая трубку.
— Вот что, Пуговкин, — твердо проговорил он. — Ты сейчас же вернешься обратно, — туда. Понял?
— Есть, товарищ старший лейтенант, вернуться обратно, — вытянулся Пуговкин.
— Возьми у старшины хлеба, консервов, пшенца, сахарку, — этому Митяшке. Все это снесешь в усадьбу… От имени третьей роты. Понял? До рассвета чтобы был здесь.
— Слушаюсь, — с веселой готовностью ответил Пуговкин.
Когда с шелестом опустился за ним край плащ-палатки и от ночного ветерка пугливо замигал огонек в снарядной гильзе, Бойко сказал:
— Я так думаю, Данилыч, не надо их эвакуировать, разве что последует приказ свыше. Во-первых, очень опасная эта операция. Пуговкин рассуждает правильно: куда поволочешь больную старуху? Во-вторых, возможно, завтра мы опять рванем вперед. Есть ли смысл тащить женщин через огонь? — Бойко улыбнулся. — А в-третьих, бельишко у наших бойцов уже месяц не стирано…
— А в-четвертых… — усмехнулся Доброполов, — Аксиньюшка — лебедь, и ей не более тридцати годов. Дорогой Валентин, вы уже решили лично сделать разведку усадьбы. Вижу по вашим глазам. Но, к сожалению, на сегодня пока все ясно…
На лукавим лице Бойко отразилось разочарование.
— Товарищ старший лейтенант, я так и думал: сегодня же лично произвести рекогносцировку. Чувствую — мой точный глаз в усадьбе необходим…
— В точности твоего глаза я не сомневаюсь, — переходя на «ты», — улыбнулся одними губами Доброполов. — Но сегодня я тебе приказываю отдыхать.
— Есть отдыхать, товарищ старший лейтенант, — приложил Бойко руку к пилотке.
Доброполов пососал свою трубочку, устало щурясь на свет гильзы, задумчиво заговорил:
— Да, лейтенант, думали ли мы, занимая этот рубеж, что столкнемся с такой заботой? Здесь, как говорится, на самом острие войны, где траве — и той расти страшно?..
— Оно, Данилыч всегда так, — весело подхватил Бойко, — куда мы, туда и жизнь. За немцами — смерть, за нами — жизнь. Вот она спряталась в погреб, и снарядами ее оттуда не вышибешь. Заметили вы, какой Пуговкин стал веселый? Он уже разглядел, что и хозяюшка красивая. И ничего ему не надо, как только к ней с провиантом отправиться. Ничего ему не страшно, как будто эта семья ему родная. Да и вся рота уже говорит об этой Аксинье Ивановне. Весь батальон видел, как бегала она на огород лук рвать. Да что там! — весь полк уже следит за этой усадьбой… И уж будьте спокойны: горе тому немцу, который вздумает перебраться на этот берег… Знаете, я уже слышал — в нашей роте говорят — как это мы, дескать, на этом берегу расположились, когда баба и та уж закрепилась и готовится Нессу форсировать…
Бойко и Доброполов засмеялись… Когда командир взвода ушел, Доброполов накинул на плечи измятую шинель, прилег на грубо сколоченные нары, задумался…
После рассказа Пуговкина он рисовал себе обитателей усадьбы с большей определенностью. Автоматчик сделал облик неизвестной женщины родным и притягивающим, как далекий, пока еще неясный свет.
«Одна с ребенком и больной старухой, вцепилась за свой клочек земли… Одна против немецких снарядов и мин в своей норке, для которой достаточно одной фугаски… Да полно — одна ли? А Пуговкин, а Бойко? Вся рота, да и сам он»…
И Доброполов представил сияющие глаза Пуговкина, с радостью выслушивающего приказание доставить в усадьбу подарок от роты. Вот он ползет сейчас со своей ношей под роем пуль и ничто не в силах остановить его…
Влажный, густой ветер, задувая под плащ-палатку, колебал огонек снарядной гильзы. Медовый аромат сурепки вливался в блиндаж. Музыкальный звон сверчков наполнял настороженное безмолвие ночи. Иногда ветер приносил густой могильный запах разлагающихся невдалеке немецких трупов — запах смерти…
Напоминание о смерти вызывало в Доброполове болезненное, тошнотворное чувство.
Но как он мог думать о смерти, когда рядом неистребимой была жизнь! Когда сияла она отовсюду солнечным светом, дышала в каждом комочке земли, в каждом стебле травы, в каждом взгляде, полном веры и надежды.
Доброполов почувствовал, как горячая волна подступает к горлу, и сердце начинает биться так, как всегда билось перед боем — твердо, призывно, как удары боевого барабана…
Он порывисто встал, закурил, прислушался к пулеметной дроби, доносившейся из-за речки. В памяти мелькали картины недавнего боя, геройская смерть любимца роты — командира второго взвода. Возможно, и эта ночь станет кануном еще более жестокого сражения. Возможно, и его ждет… Но Доброполов не хотел думать о том, что его ждет. Он закрыл глаза, как бы не желая худшего, что может случиться.
Полуразрушенный домик с сорванной крышей возник в его сознании, ярко вспыхнули жгучекрасные мальвы…
II
На рассвете, когда жаркая пулеметная трескотня разгоралась у Нессы, у входа в блиндаж послышался веселый гудящий бас Пуговкина:
— Разрешите войти, товарищ старший лейтенант?
— Входи, — разрешил Доброполов, быстро вставая с нар. — Что нового, Евсей? Доставил продукты?
Пахнущий землей блиндаж был низок. Согнувшись вдвое и блестя открытыми, смелыми глазами, Пуговки доложил:
— Ваше приказание выполнено. От Аксень Ивановны привет и благодарствие всей роте. Митяшку чаем напоили. Приказал из погреба не вылезать ни в коем разе. Ветров ночью Аксень Ивановне картошки накопал и воды притащил.
— Так… — поеживаясь от утреннего холодка, удовлетворенно протянул Доброполов. — Еще что нового? Как противник? Что за стрельба была?
— А это фрицы к речке за водой подошли, так Ветров пугнул их. Воды мы им не дозволяем брать ни в коем разе…
— Правильно… И здорово немцы обстреливают усадьбу?
— Не так, чтобы здорово, товарищ старший лейтенант, а все-таки из пулеметов шпарят с того берега… Но наши им тоже лихо подсыпают…
— Ну иди, Евсей, отдыхай.
Пуговкин ушел. Доброполов нетерпеливо взялся за бинокль, приник к амбразуре.
Лучи восходившего солнца уже скользил поверх бело-розового тумана, застилавшего Нессу. Весь двор и домик были видны отлично, и даже мальвы встречали восход солнца неистово-алым своим цветением.
Убедившись, что на усадьбе все благополучно, Доброполов пошел по окопам.
Почти вся рота говорила о ночной экспедиции Пуговкина. Его рассказ обсуждался на все лады, а имя женщины, оставшейся жить под огнем, так и порхало по окопу. Наблюдатели, как казалось Доброполову, зорче обычного следили за вражеской стороной. То и дело слышались голоса:
— Как там у Аксиньи Ивановны?
На что следовал ответ:
— На участке Аксиньи Ивановны никакого движения нет.
Или:
— У Аксиньи Ивановны все спокойно.
На лицах у всех отражалось то веселое возбуждение, которое можно было выразить словами:
«А у нас есть что-то интересное, а мы что-то знаем».
Бойцы встречали Доброполова взглядами, в которых, угадывались те же чувства, какие испытывал он сам.
Во втором выводе перед Доброполовым неожиданно вытянулся ефрейтор Сыромятных, угрюмый, неразговорчивый уралец. Его маленькие, сверлящие глаза сердито и недоверчиво высматривали из-под изжелта-серых насупленных бровей. Сыромятных славился, как мастер рукопашного боя. В бою он был зол, как бешеный барс. Эта тяжелая, сосредоточенная, всегда тлеющая в его точно замшелых глазах ярость отпугивала от него даже некоторых робеющих в атаках бойцов. В схватках с немцами он действовал почти всегда молча Лицо его мертвецки серело, мускулы наливались нечеловеческой силой. Он как бы вырастал на целую голову, делал невероятные прыжки наносил одному ему известные, страшные удары.
Доброполов однажды наблюдал, как Сыромятных, валяя с ног прикладом винтовки мечущихся по окопам немцев, глухо, сдавленно выкрикивал:
— Р-расеею захотели! Рассею, туды вашу… Вот вам Рассея!
И, может быть, благодаря этому необычайному буйству в бою судьба хранила Сыромятных За все время войны он только дважды был легко ранен и дальше медсанбата лечиться не ходил.
Теперь он смущенно обратился к Доброполову:
— Товарищ старший лейтенант, разрешите мне пойти…
— Куда? — спросил Доброполов.
— К Аксинье Ивановне…
Доброполов сдержал улыбку, ответил строго:
— Не понимаю… В секрет, что ли?
— Так точно, в секрет…
— Так и говори… Что это тебе так захотелось?
Усталое, коричнево-бурое от загара лицо Сыромятных озарилось несвойственной ему улыбкой, косматые брови зашевелились:
— Маятно, товарищ старший лейтенант, сидеть, несвычно. Немца хочу стрелять — гуляет он без меня, зверь-то…
— Хорошо. Я скажу командиру взвода…
Сыромятных опять обрадованно заулыбался, обнажив под колючими ржавыми усами прокуренные махоркой желтые, крепкие зубы, молодцевато козырнул.
Доброполов вернулся в укрытие. Сообразуясь с данными разведки и наблюдателей, он хотел еще раз внимательней приглядеться к местности на случай переправы через Нессу.
День на передовой прошел спокойно. Лишь изредка вспыхивала орудийно-минометная дуэль, да злобной скороговоркой переговаривались пулеметы и автоматы с обеих сторон. Два раза немцы жестоко обстреляли усадьбу, и каждый раз русские дивизионные пушки обрушивали на затянутую мглой опушку дальнего леса, откуда велся обстрел, стальной град снарядов. Очевидно, за усадьбой, за узкой полоской земли у Нессы, откуда готовился новый прыжок вперед, следили не только в окопах Доброполова, но и на артиллерийских наблюдательных постах, и с командного пункта полка. Заросший боярышником берег на участке батальона вместе с огородами Аксиньи Ивановны по всем признакам приобретал в глазах командования какое-то особенное значение.
После полудня еще один вражеский снаряд ворвался в домик, снес остатки стропил, разворотил угол. Осталась неповрежденной только одна стена, у которой все так же вызывающе и ярко цвели красные, как раскаленные угли, мальвы. Тяжелая пыль разрыва медленно оседала над грядками мака. По окопам перекатывался сердитый ропот.
Кто-то из бойцов яростно крикнул:
— Нащупают соседку, гадюки!
Евсей Пуговкин нервничал больше всех, сокрушенно вздыхал:
— Эх, наката два-три на погребок наложить бы, тогда не так боязно. Как-то они сейчас, гуси-лебеди?
Нервозность всей роты заразила и Доброполова. Обстрел усадьбы прекратился, но тишина не успокаивала. Бездействие тяготило. День казался бесконечным.
В горячем небе медленно шли пухлые с белыми вершинам облака. Окутанные фиолетовым сумраком, они накапливались над далеким лесом, опуская до самой земли темную и плотную, как стена, пелену дождя. Сверкали молнии, гремел пром. Из-за Нессы тянуло запахом мокрой листвы, спелой малины, грибов. Проплыла легкая тучка и над окопами просыпала сияющий на солнце дождь. Дважды весело ударил гром. Бойцы оживились, загремели котелками, собирая стекавшую с деревянных укрытий воду.
— Слепой дождичек… Урожайный, — услышал Доброполов чей-то веселый голос.
Долго после дождя блестели на омытой траве прозрачные капли, пока их не высушило солнце. Над степью выгнулась радуга, и такая налегла на окопы тишина, что было слышно жужжание пчелы на цветке, шорох жука, вползающего на бруствер. Тишина казалась подозрительной — ни одного, даже винтовочного выстрела не стало слышно.
Доброполов то проходил по окопам, то снова возвращался в свое укрытие, наблюдал за вражеской стороной. И когда леса придвигались к нему, приближенные биноклем, поголубевшие на солнце и загадочные, как в сказке, на память приходили знакомые с детства мирные музыкальные строфы:
«Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей,
Избушка там на курьих ножках
Стоит без окон, без дверей…»
В душе его звенели какие-то неясные мелодии — то тихие и грустные, то бурные и мятежные.
Никогда эти лесные дали не казались ему такими заманчивыми. И эта ничем не примечательная Несса, и странная, неизвестно зачем заброшенная сюда усадьба с таинственной хозяйкой, полонившей внимание всей роты.
«Там чудеса, там леший бродит», — тихонько напевал Доброполов и с наслаждением вдыхал сгустившийся над окопами запах освеженной дождем степи.
Отложив бинокль, он бережно смахнул с насыпи бронзово-зеленого жука. Улыбаясь, к укрытию подходил Бойко. Вид он имел бравый и щеголеватый: легкие, начищенные сапоги слепили блеском, пилотка сидела на голове с каким-то особенным, присущим одному Бойко шиком. Он успел побриться, помыться, почиститься даже здесь под самым носом у неприятеля.
— Товарищ старшей лейтенант, Пуговкин-то опять махнул в усадьбу, — весело сообщил Бойко. Заметался вдруг, заволновался. Пришлось послать. Разрешил ему сменить Ветрова.
— Что они, чорт возьми, помешались на этой усадьбе? — рассердился Доброполов. — Утром Сыромятных, теперь опять Пуговкин! Чего доброго, скоро вся рота переберется туда без приказа.
Бойко притворно вздохнул:
— Что поделаешь, Данилыч… Запахло семейным теплом… А солдату на войне так мало нужно. Промелькнет на дороге женский платок, и вспомнится тому мать, тому жена, сестра или невеста… А главное, Данилыч, война повысила значение жизни и всего прочего, хотя и принято говорить: на войне жизнь — копейка…
— Чепуха! — сердито отмахнулся Доброполов. Для нас жизнь дороже всего. Та жизнь, Валентин, за которую мы деремся с такой злостью. Именно на войне мы еще глубже осознали высокую цену этой жизни, как никогда, научились беречь ее… Вот вам пример… — и Доброполов кивнул в сторону усадьбы.
— Точно, Данилыч, — с радостью подхватил Бойко. — Я, к примеру, о себе скажу. До войны я тоже взирал на жизнь с высоты птичьего полета. Все мне было доступно, все удавалось, и я брал от жизни все, что хотелось, не задумываясь. Окончил я индустриальный, проходил стажировку на крупном заводе, а оставался спортсменом. А спортсмены — народ легкий, для них все кажется дешевым. Я, может быть, жениться до войны не успел поэтому, хотя и девушки возле меня были приличные. Я больше спортом увлекался. Голкипер я, не хвастая скажу, классный. По футболу был чемпионом города. Перед войной должен был на столичный матч ехать, но, как видите, попал на другое поле. Стал я забивать голы в фашистские ворота. И вот, на первом же месяце войны, случился со мной душевный переворот. Отступали мы из-под Харькова. Сами знаете, что это было за время. Огонь, пепел, слезы, черные лица, детские наполненные ужасом глаза! А дороги, что это были за дороги! Когда мы их забудем, Данилыч! По ним на восток текло народное горе и самые железные люди плакали на этих дорогах… Да что люди? Камни, казалось, плакали… И вот, помнится, остановились мы в каком-то хуторке. Такой маленький, заброшенный в степи хуторок. Чистенькие хатки, вишневые садки, гуси, масса скота, на токах — горы хлеба, и народ такой добрый, сытый, покойный. Колхозники еще не знали точно обстановки. Многие пришли с работы и сели ужинать, как вдруг… В общем, немецкие танки были уже в восьми километрах, когда мы наспех стали занимать оборону. Но тут новый приказ — отходить. И вот я никогда не забуду этого вечера. Плач, детские крики, бабы причитают, скотина ревет, а мы уходим… Вы понимаете? Уходим. Бросаем землю, гостеприимных людей, теплый хлеб, вишневые сады… Забежал я в одну хату, вижу — накрыт стол, будто собрались вечерять, а за столом — никого. Все — молодайка, старуха, дивчина лет восемнадцати, детишки — столпились у двери, плачут, как по покойнику. Вижу — дивчина, — обыкновенная, здоровая колхозная девушка, широкоскулая, некрасивая, нос пампушкой, — смотрит на меня черными, страшными глазами, а в глазах слезы так и кипят… Сердце мое так и повернулось. Сколько ни было у меня до войны дивчат — ни одна не казалась мне такой родной, как эта колхозная дивчина. Как только в бой, так вот и стоит передо мной со своими жалобными глазами и руки сами вырастают, чтобы фрицам глотки рвать… Помню, молодайка и старуха окружили меня, плачут, как будто я их родной сын и покидаю их навсегда. А дивчина схватила за ремни и голосит: «Ом, мамочка, ой, товарищ командир, что же с нами теперь будет? Ой, что будет? Отнял я ее руки от своих ремней, крикнул, что мы еще вернемся и — айда из хаты. Что я еще мог сказать? Судите сами, что я должен был переживать в ту минуту и как смотреть на жизнь? Тогда-то и и познал настоящую цену всего на земле, Данилыч. Самая незаметная мелочь стала для меня дороже в тысячу раз…»
Бойко помолчал, затянулся папиросным дымом.
— После, Данилыч, я немало видел таких полубезумных от горя глаз, — тихо продолжал он. — Я видел их и в бою, и в походе, даже во сне они мне мерещились… От их взгляда душа моя горела, как порох, и кидался я в бой, как оглашенный. И представьте, так мне хотелось при нашем наступлении пройти через тот хуторок, поглядеть на ту дивчину, на тех людей. Что с ними сталось? Живы ли они, или угнали их немцы на каторгу? Но из-под Сталинграда на запад мы двинулись другими дорогами, и хуторок тот остался далеко в стороне. Но я видел много других подобных сел и хуторов, — и всюду нас встречали женщины, но глаза у них были уже другие, непохожие на те. В этих глазах было столько радости, столько любви к нам, что хотелось плечом горы сдвигать. Вы сами видели, с каким нетерпением наши косари рвутся к новым населенным, пунктам, чтобы войти в них первыми к испытать горделивое счастье освободителей… И мы с вами чувствуем, насколько дороже стал для нас каждый клочок нашей земли, каждая такая речушка вроде этой Нессы. Когда-то мы с вами проезжали мимо многолюдных сел и городов, не задумываясь над их значением, даже не замечая их, а теперь и маленькая усадьба с населением в три человека способна вызвать в нас такие широкие мысли. И Аксинья Ивановна сейчас для нашей роты не меньше значит, чем, допустим, завод «Красный Октябрь» дли сталинградцев в свое время, потому что за усадьбой Аксиньи Ивановны, за этой, извините, Нессой, продолжение той самой жизни, которую многие потеряли за время этой страшной войны…
Бойко умолк. Доброполов посмотрел на него светлым взглядом, положил на его плечо руку, сказал:
— Лейтенант, если бы можно было оставить роту, я бы сам пошел взглянуть на Аксинью Ивановну, — так много говорим мы о ней.
Бойко засмеялся.
— О, Аксинья Ивановна стоит этого.
Доброполов долго молчал, посасывая изогнутую трубочку, потом, отведя в сторону задымленный, неясный взгляд, как-будто между прочим, проговорил:
— Кстати, распорядись прибавить два наката на ее погреб, это желание всей роты.
III
Батальону, в который входила рота Доброполова, было приказано занять исходный рубеж для переправы через Нессу. Роте предстояло зарыться в землю в самой усадьбе Аксиньи Ивановны и уже оттуда за час до рассвета начать переправу. Под прикрытием темноты, в глубокой тишине, стараясь не звенеть шанцевым инструментом, саперы заканчивали необходимые приготовления: рыли ходы сообщений и минометные гнезда, подтягивали в кусты бревна и доски; по ним бойцы должны были переправиться на ту сторону реки.
Приготовления велись сразу в нескольких местах, но никто не знал, где же будет настоящая переправа.
Едва погасла вечерняя заря и зажглись первые звезды, справа поднялся величественный грохот пушек и минометов. Соседи начали свою работу по отвлечению внимания немцев, а тем временем, под суматошный треск и гром, рота Доброполова группами по нескольку человек стала выбираться из окопа. Прижимаясь к земле, извиваясь в пахучей траве, точно ужи, люди терпеливо и безмолвно ползли по отлогому склону.
Немцы, сбитые с толку и встревоженные, отвечали нервной стрельбой, засевая из пулеметов то один участок берега, то другой. Над Нессой поднимался седой туман. Эта естественная завеса облегчала незаметное сползание роты к берегу.
Через час, не потеряв ни одного человека, рота разместилась на исходной позиции в кудрявых кустах боярышника и камыша.
Доброполов со своим связным Володей Богатовым приполз с последним звеном. Переправа была назначена на два часа пополуночи. Вражеские пулеметы все еще прожигали темноту ночи бешеными очередями, но, так и не обнаружив хитрого передвижения, немцы успокоились, перестали стрелять.
Люди ползали по берегу на животах, разговаривали одним дыханием. Все было готово, все были на местах… Бойко поджидал Доброполова у крыльца домика. Офицеры обменялись крепким рукопожатием, и Бойко прошептал Доброполову на ухо:
— Все в порядке. Только сигнал и — вперед.
Доброполов нетерпеливо искал глазами в темноте стог сена, о котором рассказывал Пуговкин.
— Сюда, сюда, — угадал его мысль Бойко и потянул за руку.
Они спустились по деревянной лестнице в погреб. Снарядная гильза, которую Володя Богатов таскал с собой от самого Сталинграда, озарила темный каменный свод тесного подземелья. Первое, что увидел Доброполов, — это стоявший у входа ящик и в нем — кудрявого ягненка, который, уставясь на гостей черными, как агат, глазами, вдруг громко и жалобно заблеял.
Смешливый Володя, еще не утративший детского желания затеять какую-нибудь игру, не снимая с груди автомата, принялся почесывать ягненку каракулевую спинку, хихикая и приговаривая:
— Чертеня, чертеня, а где твои рожки? М-э-э… А где твои рожки?
Воздух в погребе был сырой и затхлый, хотя входное отверстие оставалось открытым и в него вливалась свежая ночная прохлада, а с высоты мерцали слегка затуманенные июльские звезды.
Среди кадушек, ящиков, ведер и прочего домашнего скарба Доброполов не сразу разглядел хозяйку. Скрестив на груди руки, она сидела на краю постели, приспособленной на бочках и досках у стены, занавешенной куском серого холста. За ее спиной лежала старуха — страшный, обтянутый коричневой кожей скелет. Если бы не ее неподвижные, ввалившиеся в темные впадины глаза, ее можно было бы принять за труп.
Рядом со старухой, свернувшись калачиком, подогнув худенькие ноги, спал Митяшка.
Доброполов и Бойко с любопытством разглядывали женщину — всю эту странную маленькую семью, которую сама смерть не могла оторвать от родной, потом политой земли…
Аксинья Ивановна доверчиво смотрела на гостей. Особенно поразили Доброполова ее глаза: глубокие и ласково проникающие в душу, они словно освещали бледное измученное лицо изнутри. Ее волосы нежного, золотисто-ржаного цвета, — были уложены на красивой голове двумя туго сплетенными жгутами.
Аксинья Ивановна и к самом деле была очень миловидна, но Пуговкин явно преувеличил ее достоинства, назвав ее раскрасавицей и лебедем, — об этом подумал Доброполов и улыбнулся. Аксинья Ивановна была худа, на вид ей было около тридцати, на лбу и вокруг глаз уже сгущались первые следы увядания — мелкие морщинки, — а тонкие, огрубелые в работе руки и опущенные плечи говорили о многих лишениях, перенесенных в немецком плену. И все же здесь она казалась красивой. Живучая красота ее, обескровленная невзгодами войны, казалась в сырой сумрачной яме, в ста метрах от вражеской линии, неожиданной, как яркий свет среди тьмы. И Доброполову вновь вспомнились мальвы, чудом уцелевшие под окном разбитого домика…
— Здравствуй, хозяюшка, — приветливо поздоровался он. — Вот как ты устроилась. Дай-ка водички попить…
Он вытер пот со лба, поправил портупею и полевую сумку. После часового ползания на животе с затаенным дыханием ему было особенно приятно разговаривать полным голосом.
Аксинья Ивановна живо соскользнула с постели, ковшиком зачерпнула в кадке воды, подала… Движения у нее был легкие и плавные.
Бойко лукаво взглянув на Доброполова, как бы спрашивая: «Ну, что — какова!»
Володя Богатов, сидя на краю ящика, продолжал щекотать ягненка, называя его мохнатым чертенком…
— Митяшка спит уже? — спросил Доброполов таким голосом, словно спрашивал о своем сыне.
Лицо Аксиньи Ивановны засияло от радостного изумления.
— Митяшка? А вы откуда же знаете Митяшку мово, товарищ командир?
— Как не знать, Аксинья Ивановна? Мы всех вас знаем. Картошку не бегала нынче копать? — подмигнул Доброполов и засмеялся.
— Ой матушки! — всплеснула руками женщина. — Да как же ее теперь копать, картошку-то? Неужели вы и это видели?
— Все видел. И как немцы на тебя не меньше полсотни мин истратили — тоже видел…
— Так это вы тот… тот товарищ командир, — смутилась Аксинья Ивановна и зарумянилась до самых ушей. — Спасибо вам… за подарок, — чуть слышно произнесла она.
Здесь вдруг произошло нечто неожиданное. С нар послышался какой-то хриплый шум, словно кто начал раздувать прорванные меха. Живой труп зашевелился, и Доброполов сумел разобрать только четыре слова.
— Спаси… от… Осподь… Красную Ар… армию, — прохрипела старуха и снова затихла.
Все переглянулись. Володя Богатов, оставив ягненка, уставился на нары вытаращенными глазами. Бойко принялся старательно вертеть папироску. Молчание нарушил Володя, — может быть, затем, чтобы притушить собственное волнение.
— Хозяюшка, а чем вы этого маленького дьяволенка кормите? — громко спросил он. — Ему безотказно молочка требуется, а мамаши его я здесь не вижу.
— Мы пойло ему готовим из теплой водички и мучицы. Для него и бережем, тратим по горсточке. Немцы-то овечку сожрали и еще двоих ягненочков, а этого мы сберегли, — ласково объяснила Аксинья Ивановна. — Садитесь, товарищи командиры, я бы вам чайку скипятила, у нас тут и печка-чугунка приспособлена, да бойцы запретили огонь разводить. Стреляет, змей проклятый. У самой погребушки две мины положил…
— Не попадет, Аксинья Ивановна, не бойсь, никогда не попадет, — весело сказал Бойко, игриво посматривая на женщину и подкручивая пушистые усики. — Мы вокруг вашего блиндажа заколдованную черту провели. От нее снаряды, как мячи, будут отскакивать.
Аксинья Ивановна засмеялась слабым грудным смехом. На ее порозовевших щеках обнаружились ямочки, отчего помолодевшее лицо ее стало еще более привлекательным. Она все больше нравилась Доброполову.
— Вы, Аксинья Ивановна, насчет чая не беспокойтесь, — остановил он ее. — Пожалуй, нынче нам чаек распивать будет некогда. Уж как-нибудь в другой раз. — Доброполов взглянул на часы. До начала переправы оставался ровно час. Это время казалось теперь ему очень ценным. Аксинья Ивановна все ласковее и внимательнее поглядывала на него, и от этого взгляда на сердце его просыпалось полузабытое чувство, иссякшее за время боев и тяжелых походов.
«Что это — никак повеяло семейным теплом?» — подумал он.
С затаенным вниманием он стал следить за движениями женщины, за мягкими линиями ее тела, вслушиваться в ее приятный голос, ловить ее ласковые взгляды. То счастливые и радостные, то мрачные и скорбные воспоминания закружились в его сознании — воспоминания о жизни, которую он оставил за порогом войны.
Ему вспомнилась женщина, самая близкая из всех, каких он знал. Она прошла с ним лучшую пору его жизни, делила с ним счастье и горе, помогала в работе, радовалась его успехам. Она подарила ему сына, и это было самое драгоценное из того, что она могла ему дать. Но вот надвинулась военная гроза, и он потерял ее…
Сердце Доброполова сжалось от мучительной боли. Глаза Аксиньи Ивановны напомнили ему жену Ирину. Конечно, она был красивей этой, мало знакомой ему, чужой женщины, моложе, культурнее, но она так же заплетала свои волосы, так же укладывала их вокруг головы, и цвет их был еще нежнее, чем у Аксиньи Ивановны, и в глазах у нее было что-то общее с ласковыми глазами хозяйки этого погреба.
Сравнение пришло помимо воли. Оно затронуло вечно живую, болезненно-чуткую струну, и Доброполова охватило страстное волнение. Это была любовь ко всему поруганному, и ярость, бесстрашие и ненависть к тем, кто отнял у него любимую женщину, сына… И ему захотелось поскорее броситься в огонь вместе со своей ротой, схватит врага за горло. Он нетерпеливо посмотрел на часы…
Бойко разошелся во-всю, рассказывая какую-то смешную историю. Вдруг упругая и плотная, как морской вал волна воздуха ударила через открытый люк в погреб, погасила свет гильзы, наполнила подземелье пылью, смрадным запахом взрывчатого вещества. Все на минуту оглохли. Чихая и кашляя, Бойко кинулся наверх.
Митяшка тоненько крикнул:
— Ма-ама!
Жалобно, совсем по-детски, заблеял ягненок.
Доброполов осветил электрическим фонариком пол, отыскивая упавшую гильзу.
— Ничего, ничего, — успокаивал он. — Теперь тут три наката. Не страшно.
Еще три взрыва, но уже подальше, потрясли погреб.
— Мамка, я уже не боюсь! — раздался в углу детский голосок. — Ишь, пло-клятые как стлеляют!
Доброполов погасил фонарик, хотел зажечь спичку и вдруг наткнулся в темноте на Аксинью Ивановну. Женщина дрожала мелкой дрожью испуга, свойственной в минуты близкой опасности даже самым бесстрашным людям.
— Не бо-йся, Аксинья Ивановна, — тихо проговорил Доброполов и легонько обнял женщину за плечо. — Нынче мы заклепаем его поганую глотку.
— А я не боюсь, а я не боюсь! — снова откликнулся из угла детский веселый голосок.
— Ишь, герой. От горшка три вершка — засмеялся Володя Богатов.
Доброполов зажег фитиль гильзы, осмотрелся.
Старуха хрипела и стонала, и черные провалы ее глаз казались еще страшнее. Аксинья Ивановна сидела на нарах, прижимая к груди Митяшку. Бледное лицо ее было спокойно.
— Мама, они уже не будут стлелять. Я буду спать, — сказал Митяшка и, освободившись из рук матери, свернулся под боком у бабушки.
Подчиняясь необъяснимому порыву, Доброполов подошел к нарам, сначала легонько дернул мальчугана за пухлую пуговку носа, потом крепко поцеловал его.
Острые и настороженные, как у зверька, глаза, блеснули перед ним.
— Сразу видать — у самого есть детки, — сказала Аксинья Ивановне.
— Был сынок, хозяюшка…
— А где же он теперь? Помер, небось?
Доброполов тяжко вздохнул, не сразу ответил:
— Не своей смертью… Семью мою теперь не сыщешь, Аксинья Ивановна. Закопал их немец под курганом в Кубанской степи… Эвакуировался наш колхоз, ехал целым обозом — хлеб везли, скот гнали. Отъехали километров 70 — немец их танками и перехватил… Эсэсовцы покосили их из автоматов. Узнал я об этом только в этом году от председателя соседнего колхоза, — письмо от него получил. Где сынок мой и жена зарыты, — после войны буду искать. Степь Кубанская широкая, что море — человек в ней теряется, как иголка.
В погребе водворилось молчание. Аксиньи Ивановна скорбно смотрела на Доброполова, потом сказала тихо и просто:
— Товарищ командир, ежели что нужно вам и вашим бойцам, я сделаю. Окопы рыть, белье постирать… Что велите, то и сделаю…
— Спасибо, хозяюшка, большое спасибо, — поблагодарил Доброполов.
— У меня муж-партизан тоже пропал в этих лесах, — еще тише добавила она.
В это время снаружи послышалось натруженное дыхание ползущих людей, глухие стоны.
— Сюда, сюда… Осторожней, — запыхавшись, командовал кто-то шопотом. Откинув крышку входа и заслонит собой звездное небо, в погреб сначала просунулась тоненькая хрупкая фигурка в короткой серо-зеленой юбке. Это была медсестра санитарной роты Маша Загорулько. С необычайной ловкостью она поддерживала своими маленькими, сильными рукам чьи-то безвольно свисающие ноги в больших сапогах со стертыми подковками.
Связной Володя кинулся к ней и санитару на помощь, и в погреб бережно был опущен новый гость в изорванной до пояса окровавленной шинели. Доброполов узнал своего пулеметчика Никиту Ветрова, склонился над ним. На правом бедре его уже лежала пухлая марлевая повязка, пропитанная теплой яркой кровью. Давно небритое лицо покрылось слоем пыли, глаза смотрели сердито. Увидев Доброполова, он перестал стонать.
— Как же это ты, Ветров, поддался немцу? — желая подбодрить пулеметчика, сказал Доброполов.
— Попал… с…сука! — прохрипел Ветров. — Пулемет расшиб… жалко…
— Отойдите… Не мешайте, товарищи! — строго прикрикнула Маша.
Аксинья Ивановна глянула в лицо бойца.
— Воду он мне приносил из речки… — вздохнула она и отвернулась, закрыв рукавом глаза.
Ветров, услышав ее голос, с живостью повернул к ней лицо, искаженное судорогой боли, тихо и ласково вымолвил:
— Аксиньюшка…
И Доброполов заметил в суровых глазах этого пожилого человека то же самое, что было во взглядах Бойко, Пуговкина, Сыромятных, когда они заговаривали об Аксинье Ивановне.
— Вот тебе и работа, Аксинья Ивановна, — сказал Доброполов. — За раненым будешь ухаживать. А теперь, до свиданья. Будем живы — встретимся…
Он протянул Аксинье Ивановне руку. Она ответила слабым рукопожатием. Доброполов взглянул на часы. До начала переправы оставалось 15 минут. Он стал подниматься по лестнице и, когда уже был наверху, кто-то схватил его за рукав.
— Товарищ командир… — услышал он торопливый взволнованный шопот.
Доброполов обернулся. Из сумрака на него смотрели светящиеся глаза Аксиньи Ивановны. Она совала ему в руку какой-то маленький тряпичный узелок.
— Возьмите, товарищ командир… От меня и моей мамушки. Храни вас господь. За Митяшку, за всех нас, что живы…
И не успел Доброполов что-либо ответить, как теплые руки обвили его шею, короткий сильный поцелуй ожег щеку.
Послышался свист снаряда. Доброполов быстро столкнул женщину обратно в погреб…
IV
Пропахший болотной гнилью, плоский, недвижимый туман выстилался над Нессой. Доброполов окунулся в него, как в холодную воду, полз, осторожно передвигая ноги. За ним неслышно скользил связной Володя. Немцы, выпустившие недавно несколько тяжелых мин, не стреляли. Тишина ночи нарушалась только сонным бормотаньем лягушек. Берег казался безлюдным, но Доброполов слышал дыхание своих людей; ему казалось даже, что он чувствует запах их пота. За каждым кустиком, в каждом наскоро вырытом окопе притаились бойцы. Он натыкался на них в темноте, и они, желая показать, что узнали своего командира, произносили еле слышным топотом: «товарищ старший лейтенант…»
Над рекой, там и сям, безмолвно вспыхивали ракеты, горели ровным предостерегающим светом. Где-то далеко, за лесами, на вражеской стороне поднималось красное, как кровь, зарево. В нем растворялся блекнущий предрассветный свет звезд.
Доброполов дополз до наспех вырытого ротного командного пункта, который был в пятидесяти шагах от разрушенного домика, почти у самого берега. Возле укрытия он заметил приникшую к замаскированной кустарником насыпи долговязую фигуру Евсея Пуговкина. Можно было подумать, что спит, но нагнувшись к нему, Доброполов увидел строгий блеск глаз, нацеленный в сторону врага автомат.
Доброполов опустился под навес укрытия. На правой щеке его теплилось ощущение поцелуя Аксиньи Ивановны, сердце билось легко и радостно. Не в силах больше сдерживать любопытства, он вынул из полевой сумки узелок, нажал кнопку фонарика. Он хотел уже развязать пестренький, расшитый голубыми узорами платок, но в этот миг послышались чьи-то шаги. «Скажут еще — перед боем пустяками занимается командир», — смущенно подумал он и, торопливо взглянув на ручные часы, которые показывали без пяти минут два, быстро сунул узелок обратно в сумку, вышел из укрытия. Перед ним стоял Валентин Бойко.
— Саперы уже на том берегу, — прошептал он. — Работают ловко.
— Помимо Ветрова никто не ранен? — спросил Доброполов.
— Никто, товарищ старший лейтенант.
— Вот и хорошо… Совсем хорошо, — сказал Доброполов, удивляясь мягкости своего голоса и глядел в ту сторону, откуда должна была взвиться зеленая ракета — сигнал к переправе.
— Вы идете первым, Бойко. Понимаете — первым… Забейте еще один гол в фашистские ворота, — шепнул он и пожал руку лейтенанта. — Желаю успеха!
Бойко исчез.
«Что же это такое там в узелке? Что такое они с бабкой могли мне подарить», — беспокойно думал он. — «Погляжу утром, как управлюсь с фрицами… Но как она похожа на мою Иринку… Эх, брат Доброполов, не ко времени развлекаешься… Размяк совсем, агроном», — упрекнул он себя.
Вдруг зеленое сияние вспыхнуло над ближайшей высотой — вправо от усадьбы, и в ту же секунду Доброполов увидел, как от насыпи неслышно отделилась фигура Евсея Пуговкина. По всему берегу словно пронесся легкий шорох ветра.
И все вокруг сразу преобразилось, стало необыкновенным, значительным — и начавшее светлеть небо, и белый предутренний туман, и запахи болотных трав, и каждый самый незначительный звук.
— Пойдем, Володя, и мы, — прошептал Доброполов связному.
— Возьмите свой автомат, — сказал Богатов… И они тронулись в опасный путь. За ними неотступно следовали связные всех трех взводов.
Туман над Нессой сгущался. Он подымался не выше полутора-двух метров над землей, и людям, встававшим во весь рост, едва накрывал голову. Такие низкие туманы часто залегают ночами в лесистых болотных местах и как бы созданы самой природой для скрытных передвижений.
Ширина Нессы на участке Доброполова едва достигала тридцати метров, за нею следовала полоса болот шириной в километр, а дальше круто поднималась покрытая редким орешником высота…
Немцы все еще, повидимому, не ждали переправы именно здесь, через топкое болото, отделявшее Нессу от высоты. Их внимание было направлено туда, где горбился взорванный ими мост, и большак, разрезавший лес надвое, вел к старинному маленькому городку со множеством церквей. Этот городок лежал за высотой, которую предстояло взять Доброполову.
При всем старании он не мог руководить переправой так, как ему хотелось. Нельзя было присутствовать сразу во всех местах, в тумане и темноте видеть движение всех сразу. Да в этом и не было необходимости. Как только колесики военной машины пришли в движение, люди, охваченные единым стремлением, рванулись вперед и Доброполову оставалось только направлять этот могучий поток.
Но это был не слепой поток. В нем сливались воедино множество усилии и воль, устремленных к одной цели. Люди были разные — одни ловчее, проворнее, смелее, опытнее в науке войны, другие — менее сильны и ловки, менее решительны и храбры, но те и другие неудержимо двигались вперед.
Теперь уже воля высшего командования перелилась в младших командиров — этих первых и важнейших мастеров боя, подлинных тружеников войны со скромными лычками на погонах. От них теперь зависело, точно ли в назначенный срок придет та или иная группа бойцов к своему месту и сумеет ли она стать силой, способной нанести удар.
Колесики механизма вертелись… И всем хотелось, чтобы они вертелись как можно быстрее, без заминок — в полной тишине и чтобы это движение как можно дольше не было замечено противником.
Как бы в ответ на это желание Доброполова и всех бойцов, снова кто-то невидимый и мудрый нажал на рычаг военной машины.
Тяжелый грохотом наполнилась ночь и в грохоте этом потонули нечаянные всплески реки, дыхание людей, шелест и треск раздвигаемого камыша и боярышника. Орудия и минометы били на участке взорванного моста, все еще приковывая внимание немцев к ложной переправе и отвлекая их от настоящей…
Редеющий с каждой минутой мрак короткой июльской ночи вспыхивал сухим, злым светом.
Бревенчатый плотик, на котором тесной кучкой сгрудились десять человек, в том числе шесть пулеметчиков из взвода Бойко, страшно медленно, как казалось Доброполову, пересекал Нессу в наиболее широкой ее части. Сжимая автомат, Доброполов сидел на корточках, напряженно всматриваясь в выступающий из тумана противоположный берег. Грузный «Максим» стоял на плоту в полной готовности со вложенной в медную пасть лентой. Бойцы теснились возле ротного командира со всех сторон, — на правое плечо давил неуклюжий угрюмый Сыромятных, слева прижимался, чтобы не свалиться в воду Евсей Пуговкин. Связной Володя плыл рядом, одной рукой придерживаясь за плот, а другой держа над головой автомат.
И всюду, куда ни бросал взгляды Доброполов, он видел плывущих в тумане и идущих вброд по самое горло в воде людей. Некоторые перебирались по связкам из тонких жердей, другие плыли, сидя верхом на досках. Несмотря на орудийный гром, можно было уловить обычное бормотанье воды, хриплое дыхание, вырывавшееся из десятков грудей. Вдруг орудия справа умолкли и тотчас же загремели слева, но реже и глуше. Это напомнило Доброполову известную веселую игру. Немцы оказались в роли человека с завязанными глазами, вынужденного ловить ускользающего противника по звуку. Высокий камыш противоположенного берега уже потрескивал под натиском переправившихся людей. На досчатых плотиках, корытообразных лодках и просто на плечах они перетаскивали плоские ящики с минами, коробки с патронами и автоматными дисками.
Затянутое легким туманом небо светлело, и позади, на востоке, уже окрашивалось мутным багрянцем. Ракеты, повисшие над речкой и болотом, с каждой минутой горели все бледнее и казались ненужными перед всесильным светом наступающего утра.
Плотик уткнулся в густой камыш. Доброполов слез осторожно, стараясь не замочить автомата. Холодная вязкая жижа охватила его до пояс, стянула словно железный обруч. Лекарственный запах какой-то неизвестной болотной травы щекотал ноздри.
Пулеметчики сняли с плотика станковый пулемет, понесли вперед, прямо через камыш. Вся рота уже была на этом берегу. Внезапно к глухому рокоту орудий, стрелявших где-то слева, присоединилась, точно новая басовая партия в огромном оркестре, артиллерия, призванная прикрывать штурмующую пехоту. Артиллерийская подготовка началась, и сразу все, что происходило до нее, померкло.
Доброполов уже не думал ни о чем, кроме одного — за время этой огневой бури успеть пройти болото, и как можно ближе подобраться к окопам немцев. Он хотел подать какой-то сигнал, что-то крикнуть, но в этом уже не было нужды. Бойко, Пуговкин, Сыромятных и вся рота кинулись напролом, через камыш. И он тоже бросился вперед. Ноги его проваливались в противную болотную слизь. Расщепленные будылья камыша хлестали по лицу, рвали шаровары, впивались в тело кинжальными остриями.
Подняв автомат, задыхаясь, обливаясь потом, Доброполов лез вперед, то опускаясь в воду до пояса, то выбираясь из нее на скользкие и зыбкие кочки и снова погружаясь в темные хлюпающие провалы. Вдруг он вспомнил:
«Табак! — Чорт возьми, кисет с табаком он-то забыл вынуть из кармана. Теперь намок он, и нечего будет покурить там, после всего этого…».
— Володя! — с досадой крикнул он прыгавшему рядом с ним с кочки на кочку связному. — Кисет-то у меня промок…
Володя что-то ответил, но Доброполов не расслышал. Казалось, сотни громадных молотов били по огромной наковальне. От звенящих ударов поеживалась и кряхтела земля, вздрагивал и потрескивал воздух. Быстро взмывающий и сразу обрывающийся мощный шум примешивался к общей канонаде, словно из огромных котлов разом выпускали большое количество пара. Это завели свою грозную песню «Катюши», расставленные где-то позади. Их залпы сопровождались желтыми зловещими сполохами. Сотни раскаленных добела стрел вылетали из-за холма и неслись на запад, образуя огненный полосатый свод…
Выстрелы и грохот разрывов, доносившихся со стороны вражеского переднего края, слились воедино. Сквозь низкий редеющий туман была видна поднявшаяся над высотой сине-багровая стена пыли, пламени и дыма…
— Свят, свят, свят… — услышал Доброполов рядом с собой чей-то хриплый голос. — Разрази его, аспида… Не дай ему подняться, ныне и присно и во веки веков… Матушка артиллерия… Наддай!.. Жарни еще!.. Так его!.. Так!.. — приговаривал Пуговкин. Длинноногий и сутулый, в короткой шинели, поседевшей от росы, он напоминал журавля, шагающего по болоту.
Дыханье смерти уже витало где-то близко. Пока смерть разгуливала над передним краем немцев и пожинала там свою обильную жатву, пока клокотал огонь русских орудий и неприятель не смел высунуться из окопов, Доброполов спешил как можно больше отхватить у него этого невылазного жидкого месива, кишащего всякой болотной тварью.
Но вот болото кончилось, и люди с облегчением выбрались на узкую твердую полоску ровной, как стол, сухой поймы. Каждый вынес на себе не менее пуда грязи, стекавшей с шинелей и сапог, как кисель, все были черны, как дьяволы. Но огорчаться этим никому не пришлось, да и не было времени. Лишь один Пуговкин отвел душу облегчающим матерком, с ожесточением сплюнул:
— Вот уж фрицы никогда бы сюда не полезли… Ни в жизнь…
Залегший рядом Сыромятных согласился:
— Что и говорить, немчура — сволочь аккуратная: воевать любит в белых рукавичках…
Стена разрывов все еще колыхалась впереди. Туман ходил над поймой волнами, смешиваясь с едким косматым дымом. Воздух над головами шипел и взвизгивал, а небо румянилось все ярче, как будто широкий занавес поднимался над землей…
Доброполов лежал в промоине с сырым кочковатым дном. Сердце его билось неровно — трудными мучительными толчками. Из горла вырывался отрывистый хрип. От ног до самой груди подбирался ознобный холодок. Брюки, разорванные на коленях, и даже гимнастерка были мокры, облеплены липким илом.
«Заметили ли немцы мою роту?.. А солнце еще не всходило… И буду ли я жить, когда оно взойдет?» — вспыхивали бессвязные мысли.
Орудия продолжали греметь. Доброполов осмотрел в бинокль пойму, выступающий из тумана холм, поросший редким орешником, зияющий многочисленными воронками, точно рваными ранами.
Там, на этом холме, были немцы. Чуть заметно выступала желтая глинистая полоска их окопов. А ниже, меж кустов, обязательно притаился какой-нибудь дзот. Русские снаряды пока приглушили его, если не расковыряли совсем; он молчит, но в нем сидит, зажав уши, чтобы не оглохнуть от разрывов, насмерть перепуганный немец… Он считает пока благоразумным не подходить к амбразуре, но как только смолкнет артподготовка, он судорожно схватится за рукоятку пулемета и будет строчить до беспамятства, пока удачно брошенная в дзот граната не размозжит его тупую башку…
Доброполов так ясно представил себе немецкого пулеметчика, что в горле его сразу же сгустился едкий обжигающе комок.
Он перевел взгляд на связного Володю. Ему нравился этот пухлощекий мальчик — скромный, тихий, дисциплинированный. В часы затишья Володя всегда занимался каким-нибудь детским делом; что-нибудь мастерил, выстругивал из дерева просто так, ради забавы. И свой автомат он любил по-детски, не как солдат, строго относящийся к своему оружию… Он часто собирал и разбирал его и всегда с наивно-изумленным видом… В селах к нему приставали какие-то бездомные собачонки, пузатые шарообразные щенки бежали к нему, признательно помахивая хвостиками. Котят и щенков Володя даже заносил в окопы, то они жили с ним недолго — до первого выстрела, потом убегали…
Доброполов представил себе, как пулеметная очередь немца прошивает Володю и невольно закрыл глаза… «Пошлю его за чем-нибудь в тыл, пусть не толкается тут», — решил Доброполов.
Володя, словно почувствовал на себе его взгляд, — оглянулся, улыбнулся по-детски застенчиво и смущенно.
Нет, Володя не был солдатом, хотя уже не раз ходил под огонь и даже хвастал, что однажды скосил из автомата троих немцев. Доброполов ему не верил. Володя не был Пуговкиным, опытным и ловким солдатом с повадками старого лесного охотника; ничего не было в нем и от угрюмого Сыромятных, о его тяжелой злобой к врагу, и от хозяйственно-расчетливого колхозного бригадира Ветрова, который страшно скупился на патроны и расходовал пулеметную ленту только при острой необходимости.
Глядя на Володю Богатова, Доброполов почему-то вспомнил вчерашний разговор с Бойко о ценности жизни, о тех, кто остался в усадьбе — о Митяшке и его матери, подарившей ему этот неожиданный поцелуй, — самый значительный поцелуй за всю жизнь. Этот поцелуй простой, малознакомой женщины оставил в душе Доброполова какую-то неясную радость, словно обнажил глубокий смысл всего происходящего в это утро… Все вокруг Доброполова приобрело остро разящую значительность и неповторимость. Он почувствовал, что жизнь и смерть сходятся в это утро как-бы вплотную, готовые к грозному, непримиримому поединку. Кустики травы с серебряным налетом росы, рассеивающиеся хлопья тумана, розовое небо, грибной запах земли — все это было не такое, как всегда, в прежних сражениях…
Каждый клочок земли, каждая травинка, казалось, кричали Доброполову:
— Смотри, человек: тому, что вокруг тебя, нет цены. Это жизнь! Все это принадлежит тебе. Ты — в нас и мы — в тебе. Держись за нас крепче. Убей смерть, убей — и живи!
Снаряды все еще проносились над головами, и вихри разрывов взвивались к небу. Лежал, согнувшись вдвое, точно готовый к прыжку, Евсей Пуговкин, за ним, боком припав к земле, — ефрейтор Сыромятных, далее — еще несколько бойцов из взвода Бойко. Сам Бойко горбился в свежей неглубокой воронке. Вот он повернул молодцеватое, чуть побледневшее лицо, махнул рукой. Доброполов в ответ показал левой рукой во вражескую сторону, а правой, сжатой в кулак, энергично взмахнул три раза, как-бы вбивая в землю невидимый кол…
По свистку Доброполова рота проползла еще шагов двадцать, придвинулась вплотную к разрывам. Ударил последний орудийный выстрел — и такая свалилась на землю мгновенная тишина, что Доброполов чуть не вскрикнул от неожиданности. Артиллерийская подготовка закончилась. Все бойцы и сам Доброполов продолжали лежать, не двигаясь. Внезапная тишина как-бы прижала всех к земле. Это был момент начала атаки — всего несколько мгновений, когда самые бесстрашные люди чувствуют мучительную нерешительность…
На какую-то долю секунды Доброполов ощутил во всем теле противную слабость, но тут-же преодолел ее и, стиснув зубы, вскочил, свистнул в свой свисток, широко взмахнул рукой. Первым поднялся Бойко, за ним — Пуговкин и Сыромятных. Потом, медленно, точно земля не отпускала их, стали вставать остальные бойцы и, зачем-то оглядываясь назад, сутулясь и пригибаясь, тяжело побежали вперед…
И снова Доброполов подумал, что жизнь и смерть сходятся в решительной схватке. Бежал Сыромятных, прыгая через рыхлые, черные воронки, опустив голубовато-поблескивающий штык, рядом с ним семенил коротконогий маленький пехотинец в мокрой шинели. Бежал Пуговкин, и Доброполов видел его угловатую спину, мелькающие каблуки облепленных грязью сапог.
Пологий скат высоты, поросший редким орешником, был залит розовым сиянием разгорающегося утра. Всходило солнце, и первые его лучи озарили весь пышно-зеленый холм. На землю хлынула такая величественная, все охватывающая волна света, что Доброполов невольно зажмурился. Ему захотелось остановиться, осмотреться, побольше вдохнуть воздуха…
Свистящая струя свинца смяла это желание. Она забила сначала откуда-то слева, потом справа, потом обе они скрестились низко над землей, как невидимые острые мечи. К пулеметам присоединился сухой стрекот автоматов, льющих смертельный ливень прямо в лоб атакующим.
Многослойный однообразный свист стлался над травой. Пули срезали, как бритвой, кусты полыни, двухцветные гроздья «Иван да Марьи», щелкали по ветвям орешника. Точно знойный ветерок ходил по полю…