Ванденгейм не заметил, как, отхлёбывая маленькими глотками, опустошил третий стаканчик крепкого коктейля. Он только обратил внимание на то, что стаканчик Рузвельта оставался нетронутым. Разговаривая, президент медленно, словно машинально, помешивал свой коктейль соломинкой.
Президент говорил о пустяках. Он отлично знал, что эти пустяки не только не интересны посетителю, но выводят его из себя. Не давая Ванденгейму заговорить, он настойчиво, не торопясь, рассказывал длинную историю о том, как с детства мечтал поохотиться на перепелов и как ему все не удавалось осуществить своё желание, пока, наконец, он не решился отбросить все дела и уехать на охоту. И именно тут появились первые симптомы тяжёлой болезни, навсегда лишившей его возможности помышлять об охоте.
— Это было бы неплохою темой для карикатуристов республиканской прессы: президент, пытающийся гоняться за перепелами в кресле на колёсах…
Рузвельт собирался перейти к следующему рассказу, но тут Ванденгейм понял, что единственная цель этих рассказов — оттянуть разговор. А ради этого разговора он проделал молниеносный перелёт к Улиссвиллю. Джону стало ясно, почему свидание было назначено в таком захолустье и почему было указано такое время свидания, что не опоздать к нему можно было только ценою ночного полёта. И теперь ещё эти рассказы о перепелах! Все стало ясно Ванденгейму: Рузвельт хотел избежать свидания и разговора с ним.
Стоило Джону сделать это открытие, как все его благие намерения — держаться так, как подобало в обществе президента, чтобы мирно уладить претензии, накопившиеся у Джона и его единомышленников к правительству и к демократической партии, — все улетучилось. Джон намеренно не пошёл на свидание с вице-президентом Уилки, не стал разговаривать ни с одним министром-республиканцем. Он хотел найти общий язык с президентом-демократом. Джону казалось, что здравый смысл дельца вынуждает его в предстоящих выборах дать в избирательный фонд Рузвельта вдесятеро больше, чем он мог бы бросить на избрание любого другого кандидата-республиканца. Джону казалось, что он понял, наконец, истинный смысл политики Франклина Рузвельта и разгадал этого человека, который хочет базироваться не только на поддержке Моргана, но ищет возможности опереться и на другую базу — на Рокфеллера и на него, Джона.
Так почему же Рузвельт не хочет поговорить с Ванденгеймом откровенно? Не может же он не понимать, что, явившись инициатором и творцом двуединой политики руководящих партий Америки, он тем самым более чем когда-либо поставил вопрос о своём переизбрании на третий срок в зависимость от республиканцев. Что за странную игру ведёт Рузвельт, отделываясь пустяками от разговора с таким республиканцем, как он, Джон Ванденгейм?
Джон решил итти напролом. Один за другим задавал он Рузвельту вопросы, игравшие такую большую роль не только для него, Джона, но и для всех, чьи интересы завязались в плотный узел вокруг современного положения в Европе.
Однако всякий раз, когда Джон пытался прямо поставить вопрос, Рузвельт ускользал от ответа. Невозможно было понять, согласен ли он с интерпретацией, которую даёт его словам Ванденгейм, или протестует против неё.
Стоило Джону немного отвлечься, поддавшись на предложение приготовить новый стаканчик коктейля, как нить разговора оказалась им упущенной. Ею снова овладел Рузвельт. И на этот раз уже не выпускал её, не давал Ванденгейму возможности вставить ни одного слова. Тому оставалось только пить свой коктейль. Джон делал это с мрачностью, обличавшей его недовольство. Но оно не оказывало на хозяина ни малейшего действия: речь снова шла о перепелах.
Рузвельт с таким видом поглядывал на проносившиеся за окнами вагона поля, словно именно оттуда, сквозь шум колёс, до него доносился свист перепелов, навевавший охотничьи воспоминания.
Ванденгейм опустошил стакан и, не ожидая приглашения, наполнил его чистым джином. Ему хотелось залить овладевавший им гнев. Но чем больше он пил, чем сильнее багровело его лицо и наливались кровью глаза, тем веселее звучал голос президента.
Рузвельта заставило умолкнуть лишь появление Макинтайра.
Врач вошёл без стука, как свой человек. Не обращая внимания на Ванденгейма, он почтительно, но одновременно очень внушительно заявил:
— Ванна, сэр!
Рузвельт развёл руки, как бы взывая к сочувствию Ванденгейма.
— Видите, Джон!.. Однако недопустимо, чтобы мы расстались, не поговорив откровенно. Я хочу знать, что вы думаете, и вы должны знать, что я думаю… — Рузвельт потянулся к телефону, и Ванденгейм решил, что ему придётся подождать в каком-нибудь купе, пока закончится ванна президента. Но то, что он услышал, заставило его сердито сдвинуть брови и сжать подлокотники в усилии сдержать готовое вырваться наружу бешенство. Президент предложил Гопкинсу зайти за Ванденгеймом и продолжить с ним разговор… вместо самого Рузвельта.
— Все, что вам скажет Гарри, сказал бы вам я, и всё, что хотел бы сказать вам я, скажет Гарри, — бросив трубку, обратился Рузвельт к Ванденгейму и радушно протянул Джону руку.
Джон мрачно шагал по коридору вагона следом за понуро волочащим ноги Гопкинсом.
«Что же, — думал Джон, — и этот будет кормить меня сказками о перепелах? К чорту! Гопкинс не президент. Ему-то я уж выложу всё, что думаю о подобном способе вести дела».
Он вошёл в купе Гопкинса, готовый вступить в сражение с этой гримасничающей от боли тенью президента. Джон не питал никаких иллюзий насчёт приёма, который может ему оказать Гопкинс — откровенный и непримиримый враг всех противников Рузвельта. Однако то, что произошло в первые же минуты этой встречи, резко изменило все течение разговора. Гопкинс сразу же сказал Ванденгейму, что осведомлён о цели его приезда и готов помочь в любом деле, которое пойдёт на пользу Америке и её президенту. При этих словах он наполнил до краёв два больших бокала и с видом завзятого кутилы чокнулся с Джоном.
Хотя Джон был уверен, что Гопкинс не может знать ни намерений, ни мыслей, с которыми Джон пришёл сюда, он с готовностью поднял свой бокал. Что же, может быть, это и хорошо, что, прежде чем поставить точки над "и" с самим президентом, он потолкует с его вторым "я".
Джон решил начать с вопросов, от которых с такой ловкостью ускользал Рузвельт.
— Известно ли президенту, что не только американские вложения в Германии почти удвоились за последнее десятилетие? Немецкие промышленники охотно идут на переплетение их интересов с нашими и за пределами Германии.
Гопкинс ответил на наивность наивностью:
— О каких отраслях хозяйства вы говорите?
— Нефть, химия, недра…
Гопкинс согласно кивнул головой:
— Кое-что мы об этом слышали. Нам кажется, что в наших интересах всячески поощрять деловые связи Штатов с Европой. Только… — он на мгновение умолк, испытующе посмотрев в глаза собеседнику, — мы не знаем, что вы будете делать с этими связями и со своими вложениями, если Гитлер зайдёт дальше, чем мы предполагаем, — возьмёт да и бросится на нас?
Ванденгейм пренебрежительно махнул рукой:
— Он никогда не пойдёт на это первым.
— Но на это могут пойти его союзники — японцы. Тогда Гитлер будет автоматически втянут в войну с нами.
— Этого не будет! — энергично воскликнул Джон. — Мы сумеем удержать его от подобной глупости, а японцев удерживайте вы.
Наступила пауза. Гопкинс молчал. Нельзя было понять, одобряет он подобную мысль или осуждает.
«Чорт возьми, кажется и этот намерен играть со мною в прятки?» — подумал Ванденгейм и безапелляционно заявил:
— Все, что я знаю о намерениях нацистов, а я знаю о них вполне достаточно, позволяет мне утверждать: Гитлер бросится на Россию. Это цель всех его приготовлений. А раз так, мы можем спать спокойно.
— Сталин не из тех, кто позволит Гитлеру легко сорвать плод, — возразил Гопкинс.
— Тем лучше, — радостно воскликнул Ванденгейм. — Значит, военная конъюнктура — на десять лет…
Гопкинс нервно повёл плечами, почти тем же движением, как это делал президент, и проговорил тоном проповедника:
— Не стройте из себя вандала, Джон. Мне не хочется верить, что американец способен желать войны… Война не то средство, которым мы хотели бы решать наши споры. Война — это кровь, это гибель миллионов людей.
— Это не наши, а их споры; не наша, а их кровь — там, в Европе, — махнул рукой Ванденгейм. — Какое нам с вами дело?! Пусть они истребляют друг друга. Нам от этого хуже не будет…
— А если водоворот втянет и нас?
— От нас зависит, дать себя втянуть в войну или нет.
— Вы говорите о возможности войны так, словно дело идёт о том, будет ли лето достаточно тёплым, чтобы поехать на купанья, — негромко, но внушительно произнёс Гопкинс. — Хорошо, что наша беседа происходит без записи и свидетелей, а то нам жарко пришлось бы на ближайшей пресс-конференции.
Мысль о том, что их разговор действительно не стенографируется и, по существу говоря, можно говорить о чём угодно, подбодрила Ванденгейма. Уж не для того ли Гопкинс и напомнил об этом, чтобы вызвать его на откровенность?
Джон заговорил о том, что ему казалось самым важным:
— Что бы вы сказали, если бы я с полной серьёзностью предложил проект слияния наших партий? К чему эта игра, отнимающая столько времени и средств у всех нас? А я, мне кажется, нашёл бы средства осуществить такой проект.
Гопкинс посмотрел на него так, словно перед ним сидел сумасшедший.
— Вы… серьёзно? — И в ответ на утвердительный кивок Ванденгейма: — Воображаете, что мы можем позволить себе такую роскошь? — На лице Гопкинса отразилось смешение гнева и крайнего отчаяния. Ванденгейм в испуге даже отстранился от Гопкинса, но тот без стеснения потянул его к себе за рукав пиджака.
— К чорту дурацкие фантазии, Джон! Осуществить такое слияние значило бы ввести в действие против нас все скрытые силы протеста. Те силы, которые сейчас идут по одному из этих русел, — он поочерёдно ткнул пальцем в грудь Ванденгейма и себя. — Мир между нами значил бы открытую войну против всех нас… Запомните хорошенько то, что я вам сейчас скажу: боритесь с нами, боритесь так яростно, как только можете! Но упаси вас бог свалить хозяина. Он или революция — таков выбор для нас всех. Поняли?
Ванденгейм не принадлежал к числу людей, легко теряющихся, но сейчас он сидел с таким видом, словно из-под него вытаскивают стул.
— Валите на нас, что угодно, — продолжал между тем Гопкинс. — Слава богу, что вы обладаете средствами для этого. Что будет со всеми нами, если вместо вас этим делом займутся те, кто кричал сегодня с платформы: «Отлайте нам то, что произвели наши руки!» Представьте себе, что мы отдали бы им то, что создано ими. Что останется тогда вам?
Лицо Ванденгейма налилось кровью. Забыв, что он разговаривает не с Долласом, а с советником президента, он зарычал:
— К чертям эти глупости, Гарри! Посадить мне на шею десятки, сотни тысяч паразитов?! Я делаю доллары не для того, чтобы затыкать ими глотки рабочих. Я не хочу, чтобы из-за вашей филантропии сотни тысяч, миллионы бездельников разевали рты на мой хлеб. Да, у меня миллионы. Да, у меня миллиарды! Да, я богат. Но какой чорт вам сказал, что я не смогу стать ещё богаче, если не буду кормить нахлебников, которые сегодня в Улиссвилле требовали вашей проклятой справедливости.
В течение этой речи Гопкинс успел совершенно успокоиться. Его черты приобрели выражение расчётливой деловитости и официальной сдержанности. Теперь он смотрел на беснующегося собеседника с выражением снисхождения. Как только ему удалось вставить реплику, Гопкинс проговорил тоном доброго учителя, поучающего не в меру расходившегося ученика.
— Неужели вы не понимаете? Когда я говорю «Рузвельт или революция», я ни на иоту не изменяю тому, что говорил вам прежде. Американский народ дошёл до той грани, когда ему нельзя не дать хотя бы суррогата справедливости, о котором так любит болтать наш общий друг Синклер. Будьте умницей, Джон, приберите к рукам искусство, займитесь философией…
— Меня тошнит от философии!
Но Гопкинс только рассмеялся в ответ и, не меняя тона, продолжал поучать:
— Можете не любить её, но найдите средства ещё и ещё раз доказывать ста сорока миллионам простых американцев, что великая справедливость вовсе не в том, чтобы у вас не было золотых ванн, а в том, чтобы эти простые американцы имели эмалированные или хотя бы цинковые ванны.
Глаза Гопкинса делались все более злыми. Он поднял пустой бокал, постучал его краем по бутылке и, прищурившись, прислушался к тонкому долгому звуку, издаваемому хрусталём. Не глядя на собеседника, медленно процедил сквозь зубы:
— И их жёнам пока вовсе не нужны каблуки с бриллиантами. Дайте им цветные стёклышки. Иначе у вас отберут ваши бриллианты. Поняли?
— Я хочу, чтобы их было не сто сорок миллионов, а по крайней мере вдвое меньше. Ровно столько, сколько нужно для того, чтобы двигать мою машину… ни одним человеком больше.
— Это утопия, Джон. Глупейшая утопия, которая когда-либо владела человеческими умами.
— А война! При нынешних средствах истребления мы можем перемолоть миллионы, десятки миллионов ненужных нам людей.
Черты Гопкинса застыли. Он проговорил:
— Не то, Джон, не то! Это не к лицу тому, кто хочет говорить об овладении всем миром. Имейте в виду, что только в том случае, если массы будут верить хозяевам, верить вам и бояться вас, вам удастся поднять их на действия, необходимые для распространения вашей власти. Всякая масса, в том числе и американская, пойдёт за вами, если будет уверена, что действует во имя цивилизации, во имя той самой справедливости, которой она так яростно добивается для себя самой… — Гопкинс задумался, потом продолжал: — Никогда не забывайте, Джон, что массе нужны идеалы. — При этих словах Гопкинс положил руку на плечо собеседника. — Помните мои слова, Джои: если Советам удастся осуществить ещё хотя бы две своих пятилетки, — а это им, повидимому, удастся, — они будут продолжать такими же темпами улучшать положение масс в своей стране. Если нам, при нашей системе, не удастся продвинуть жизнь вперёд, то не найдётся таких говорунов ни в нашей партии, ни в вашей, которые сумели бы отговорить американцев испробовать у себя то, что так здорово получается у русских… В этом все дело.
— Вы считаете, что в нашем распоряжении всего десять лет…
— Вы понимаете все чересчур буквально. — Гопкинс посмотрел на часы и спросил, словно невзначай: — Вы здорово завязли в Германии?
Ванденгейм был уверен, что Гопкинс знает все не хуже его самого, но с деланой откровенностью выложил:
— От вас никаких секретов, Гарри: моя группа имеет там около четырех миллиардов прямых вложений и… и интересы ещё кое в каких делах… миллиардов на шесть.
— Значит… десять?
— Примерно…
— А Рокфеллер и другие?
— Раза в полтора-два больше…
— А немцы — у нас?
— Только интересы, никаких вложений.
— Умно играют… Не боитесь? — с усмешкой спросил Гопкинс.
Вместо ответа Ванденгейм поднял большой красный кулак и крепко сжал его. Он как бы говорил: «Вот они где».
Однако, поглядев в глаза собеседнику, он понял, что тот не принадлежит к числу людей, которые легко верят на слово. А Джону хотелось, чтобы Гопкинс верил. Не только тому, что Джон говорил сейчас здесь, а поверил бы накрепко, навсегда тому, что Джон хочет итти вместе с ними, если… ему отведут в этом походе надлежащее место. Он хотел быть тут, в этом штабе, откуда Америка будет править миром.
Совсем близко придвинувшись к Гопкинсу и дыша ему в ухо, заговорил негромко, будто доверяя ему самое сокровенное:
— Не в немцах дело, Гарри. Они нам не страшны. Пусть бы завтра, сегодня ночью, через час они затеяли войну со всей Европой — мы ничего не теряем. Да что я говорю — с Европой, — пусть воюют со всем миром!..
Гопкинс проговорил, не отнимая от губ бокала с вином:
— Может быть, вы ничего не имеете против того, чтобы они воевали и с нами?
При этом бесцветные глаза Гопкинса следили за каждой чертой собеседника, за малейшим движением его лица.
Ванденгейм не стал объяснять Гопкинсу сложный механизм секретных договоров, делавших обе стороны — американскую и немецкую — равными участниками в прибылях промышленников обеих стран при любой военной ситуации. Ванденгейм был уверен, что Гопкинс отлично знает, в чём дело. Джон полагал, что не может быть такого положения, чтобы самые архисекретные сделки капиталистов оставались тайной для Белого дома. Его обитатели сами являются ведь не последними участниками предприятий, заинтересованных в этих сделках.
— Гораздо больше Германии меня беспокоит Россия, — сказал Джон. — Да, да, я говорю именно то, что хочу сказать: Россия!
— Надеюсь, там-то у вас нет вложений? — спросил Гопкинс.
— Если бы вы были дельцом, то не стали бы спрашивать, — сердито проговорил Ванденгейм. — Я сказал бы: есть, и дьявольски большие.
— Вкладывать деньги в Россию! — Гопкинс всплеснул руками.
Ванденгейм с досадою отмахнулся:
— Дела давно минувших дней… Тогда все были уверены, что большевики не продержатся и пяти лет… Бакинская нефть, разведки на Алтае…
Гопкинс рассмеялся:
— Значит, одна бумага! А я думал, серьёзно.
— Что может быть серьёзней такой бумаги, Гарри?
— Скупили-то все наверняка по центу за доллар.
— Иногда и дешевле, — не без хвастовства заявил Ванденгейм.
— Тогда беда ещё не так велика…
— А вы представляете себе, какие возможности мы теряем в России? Об этом стоит подумать, Гарри. Очень стоит…
Джон долго ещё говорил о выгодах, которые американский капитал мог бы извлечь из России, но нельзя было понять, слушает ли его Гопкинс. Держа недопитый бокал против лица, тот клевал носом. Он оживился только тогда, когда Ванденгейм заговорил о Китае, и окончательно пришёл в себя, когда дело дошло до Японии.
— Неужели вы не считаете сколько-нибудь целесообразным поощрить Японию к движению на северо-запад? — говорил Ванденгейм.
Гопкинс ответил неопределённо:
— Это дело Грю.
— Чем ближе джапы подберутся к границам Советов…
— Вы, видно, забыли о договоре взаимной помощи, фактически о союзном договоре между Советами и Монголией.
— Те же Советы…
— Тем хуже… Попытки Японии проникнуть в СССР этим путём, а заметим в скобках: это самая прямая дорога к Транссибирской магистрали, — подобная попытка вызвала бы яростную реакцию Москвы.
— Значит, драка? — восторженно крикнул Ванденгейм. — Разве это не то самое, к чему мы стремимся?
Гопкинс перебил:
— Вы говорите так, словно упрочение Японии вам чертовски наруку.
— Что угодно, только не упрочение Советов.
— А кто вам сказал, что из такого поединка победителями непременно вышли бы джапы?
— При нашей-то поддержке?!
На столе загудел сигнал телефона. Гопкинс потянулся за трубкой. Выслушав, не торопясь, опустил её на рычаг и обернулся к гостю:
— Президент вызывает меня. — И только насладившись видом обиженно вытянувшейся физиономии Ванденгейма, добавил: — И вас тоже.