Памяти отважного шведа Финна Мальмгрен

Пацци разговорчив в той мере, в какой может быть разговорчив человек, стремящийся использовать каждое открытие рта либо для того, чтобы сунуть в него что-нибудь съедобное, либо для того, чтобы попросить есть. Однако, все же в промежутках между тем и другим, он выдавливает из себя несколько слов на англо-французско-итальянском жаргоне. К сожалению, Пацци занимает больше всего то, что мне меньше всего интересно — ребро, которое он сломал при крушении дирижабля.

Наконец, он вынимает из-под подушки карманный компас. Потемневший медный кружок лежит на его красной, распухшей, точно от водянки, ладони.

— Гренмальм для матери.

— Почему он передал вам компас и не написал нескольких прощальных слов?

Пацци сердито прячет под подушку компас и снова начинает жадно жевать бисквит. Под выцветшими усами блестят белоснежным рядом большие крепкие зубы. Такие зубы бывают, вероятно, у дикарей. Так и кажется, что они приспособлены к тому, чтобы рвать куски мяса и дробить кости.

Какой анахронизм! Такие зубы для крошечных бисквитов.

По борту скрежещут льды. Весь лазарет сотрясается бешеным биением гребного вала. Ледокол дрожит, как запаренная лошадь. От беспрестанных ударов винтов по льдинам создается впечатление, точно мы едем в огромной железной коробке по плохому булыжнику.

Открытый настежь иллюминатор пропускает недостаточно забортного воздуха, чтобы освежить пылающий лоб спящего Рамиано. Он тяжело открывает голубые глаза и прикасается к моей руке горячими сухими пальцами.

Рамиано хочет что-то сказать, Он притягивает меня к себе, так как слова вырываются у него жалобным, едва слышным, шопотом. Я вслушиваюсь в его лепет и разбираю какие-то даты. Но эти загадочные даты тонут во властным голосе Пацци, пулеметной дробью итальянской речи забивающего шопот Рамиано.

Так повторяется каждый раз, когда притягивает меня к себе Рамиано. И каждый раз Рамиано затихает. Только глядит полными боли глазами. Отражение ли это больного желания, гангрены ли, ползущей по его ноге или какого-то другого, более глубокого страдания, которое не может удалить нож хирурга.

Это мне надоело. Я веду атаку на Пацци.

— Скажите, капитан, а куда девал Гренмальм те письма, которые он взял для передачи на землю от своего друга профессора Хьебоунек?

— Гренмальм дал компас. Больше Гренмальм ничего не давал. Нет писем.

— А его записки, дневник? Неужели это не представляло интереса и вы ничего этого не взяли?

— Когда мы по собственной просьбе Гренмальма вырубили для него могилу во льду…

— Нет, я не о том, капитан… Если Гренмальм не передал писем, то почему он не дал хотя бы одного слова на клочке бумаги…

Пацци перебивает дерзко, сердито.

— Хорошо, я буду вам подробно рассказывать. Оставьте Рамиано, он болен и нервы у него, как у девушки. Он может наговорить много глупостей. Говорить буду я — Пацци.

Пацци забыл о том, что однажды он мне уже рассказывал всю историю от начала до конца. Теперь он начинает снова:

— Ну, хорошо, слушайте. Радио — прекрасная вещь, когда оно действует, но поверьте мне, что не может быть ничего отвратительнее радиоприемника, в наушниках которого царит гробовое молчание. Именно такое молчание царило в наушниках нашего радиста Бьянки в течение долгих дней после того, как нас выбросило из гондолы дирижабля на лед, как котят из корзинки. Мы не имели никакого представления, слышит ли нас земля? Во всяком случае, мы ее не слышали и потому решили, что наше радио не работает. Раз нет связи с землей, значит, и люди так, на далекой земле, не будут знать о случившемся с нами. Никто не выйдет к нам на помощь…

Между тем, наше положение вовсе не было блестящим. С большим трудом собрали мы остатки продовольствия, разбросанные по всей льдине после того, как они вывалились из килевого коридора дирижабля во время удара.

У нас были раненые. У генерала Патрициани — переломы ноги. То же самое у механика Ниниоччи, у меня сломано ребро. Швед Гренмальм жаловался на то, что у него сломана рука. Но я понимаю кое-что в хирургии: по-моему, у него перелома не было. Дайте сюда вашу руку. Видите вот здесь эту опухоль? Это — след перелома ребра. Вы видите, я сам был ранен, но все же сделал, что можно для того, чтобы подать медицинскую помощь товарищам.

Но не только физические страдания причиняли нам мучение. Отсутствие связи с землей — я думаю, было не менее ужасным. Дальше мы не могли оставаться в неизвестности. Мы должны были дать о себе знать земле. По нашим расчетам, подтвержденным потом астрономическими наблюдениями, мы должны были находиться не очень далеко от северо-западных берегов Норд-Остланда. Вот он, мой товарищ, капитан Рамиано, считал, что люди пешком могут добраться до земли и дать о нас знать на Шпицберген. Его мнение поддержал Гренмальм. Он полагал, что если не удастся дойти до западного Шпицбергена, то все же через две-три недели, которые потребуются на этот поход, пешеходная партия может встретить у берегов Норд-Остланда промысловые суда или нашу пловучую базу «Читта-ди-Лугано». Ведь, должны будут они там, на земле, отправиться нас искать к тому времени.

Я тоже присоединился к мнению Рамиано. Лучше двигаться к земле в самых тяжелых условиях, чем сидеть запертыми на ледяном пятачке. Генерал согласился с нами, однако, желание большинства здоровых людей итти с нами на землю чуть не испортило все дело. Генерал сказал, что он не может выбирать. Каждый должен сам решать, идет он или остается. С нами хотели итти радист Бьянки и капитан Ривьери. Но из всех нас только Гренмальм знал условия передвижения в полярных льдах. Волей неволей мы должны были его привлечь к этому делу. Хотя, скажу вам откровенно, это мне мало улыбалось. Гренмальм был болен. Если у него и не было перелома руки, то, во всяком случае, он чувствовал себя очень слабым и передвигался с большим трудом. Тем не менее, он и сам говорил, что без него мы едва ли справимся с походом. Но Гренмальм поставил условием своего участия в пешеходной партии, чтобы радист Бьянки остался на льдине с Патрициани, Ниниоччи и Хьебоунеком, который не хотел итти. Гренмальм говорил, что если пойдет Бьянки, он сам должен будет остаться на льдине, так как Бьянки является единственной надеждой на связь льдины с внешним миром, а если он уйдет, то вывести людей со льда сможет только он — Гренмальм.

В конце, концов генерал предложил уходить всем здоровым, оставив его и Ниниоччи с запасом продовольствия на льду. Мы все категорически отвергли это предложение, и было решено, что пойдут трое: Гренмальм, капитан Рамиано и я, капитан Пацци. Это было плохо. Рамиано был здоров, я тоже был здоров. Очень здоров. А Гренмальм уже тогда в самом начале похода с трудом держался на ногах под тяжестью вещевого мешка. Как может больной итти с двумя здоровыми людьми? Больной не может быть начальником здоровых. Но генерал назначил именно его.

Мы пошли. Нас снабдили продовольствием на полтора месяца. По 300 граммов пеммикана и шоколада — в сутки. Пеммикан — очень питателен, шоколад — тоже. Но мы — большие здоровые люди; нам нужно было много итти. Каждое движение в Арктике требует двойной траты энергии, а мы имели только по 300 граммов на человека в день. Мало, очень мало. Большой здоровый человек не может наполнить этим желудок. Вдобавок у нас не было с собой сухого спирта. Мы не могли разогревать себе похлебку из пеммикана и должны были есть его прямо с ледяной водой. Очень невкусно.

Плохо шел Гренмальм, очень плохо. Очень тихо подвигались мы к земле. Да и вообще трудно даже сказать, подвигались ли мы к ней, так как шли мы все время по дрейфующим льдам, не имея никакого представления, кто движется скорее: мы или льды, сносившие нас в сторону.

Я говорю вам, что Гренмальм шел очень плохо. Нам трудно было с ним итти. То и дело он падал на лед и нужно было дождаться, пока он наберется сил, чтобы подняться на ноги. А тут еще Рамиано заболел слепотой. Вы не знаете, что такое слепота для одиноких путешественников, находящихся на пловучих льдах. Теперь один я был здоров. Гренмальм едва держался на ногах. Рамиано был здоров и силен, но не мог двигаться из-за своей слепоты. С каждым шагом он рисковал провалиться под лед. Волей-неволей нам пришлось остановиться и сделать большой привал, чтобы дать отдохнуть глазам Рамиано. Мы оставались на месте три дня. За эти три дня и Гренмальм немного оправился. Когда прошли глаза Рамиано, и он снова стал с трудом различать впереди лежащий путь, мы двинулись дальше. Гренмальм больше не жаловался на руку. Но теперь после недели пути стала давать себя знать наша малоприспособленная для такого похода обувь. Так как Гренмальму приходилось труднее всего, он чаще других оступался и попадал в талую воду на льду; чаще других натыкался на острые осколки льда — его обувь разрушалась быстрее нашего. Скоро ему пришлось обвязать ноги обрывками парусины, чтобы предохранить их от поранения.

Две недели пробивались мы через бесконечные льды, преграждавшие нам путь. Льдины точно сговорились не пропускать нас к земле: они громоздились друг на друга, образуя высокие торосы; расступались у наших ног в широкие полыньи. Гренмальм слабел у меня на глазах. Он не мог уже итти без отдыха дольше часа. А что такое час в подобном походе? Нам нужно было итти как можно скорее, потому что здесь не только каждое движение, каждый шаг, но даже самый отдых требует расхода драгоценных калорий. А у нас их было так мало. В конце концов Гренмальм должен был отдыхать перед каждым сколько-нибудь значительным препятствием. Он сгибался под тяжестью небольшой сумки с жалкими остатками своего провианта так, точно на спине у него была огромная ноша. На каждом шагу мне и Рамиано приходилось помогать Гренмальму. Ну, скажите сами, можно ли было так итти? Нет, так не могло продолжаться. Для нас было ясно, что если мы будем двигаться подобным образом, мы никогда не увидим земли. Мы никогда не передадим людям известие от наших товарищей, оставшихся на льдине.

К концу второй недели случилось то, чего следовало все время ожидать. Большой торос перегородил нам путь у самого края широкой трещины. Мы с Рамиано без труда перебрались через этот торос и только преодоление трещины потребовало от нас некоторых усилий. Не то было с Гренмальмом. Он бессильно опустился перед препятствием, даже не решаясь сделать попытку его перейти. Так оставался он неподвижным на льду больше часа. Наконец, мы не могли больше ждать, и стали его уговаривать двигаться за нами. Гренмальм с трудом поднялся и стал взбираться на скользкую поверхность тороса. Он уже не шел, а полз на четвереньках. Несколько раз он срывался с ледяного холма и скользил вниз, оставляя на снегу кровавые следы своих израненных рук и ног. Кажется, в третий раз ему удалось добраться до вершины тороса. Здесь он снова остановился отдохнуть. Наконец, он стал спускаться в нашу сторону, где торос граничил с широкой трещиной. Несмотря на то, что мы очень опасались падения Гренмальма в эту трещину, мы не могли ему ничем помочь — мы сами были слишком слабы. Мы могли быть только бессильными зрителями. И случилось то, чего я боялся: у Гренмальма не хватило сил, чтобы преодолеть трудный спуск с тороса. Он сорвался с его крутого края и покатился в воду. Мы ничего не могли поделать. У нас не было средств предотвратить неизбежное. Гренмальм падал в воду. Я закрыл глаза, чтобы не видеть, как он будет тонуть. Но оказывается он последним отчаянным усилием оттолкнулся от тороса и выбросил корпус на льдину. Когда я открыл глаза, то увидел Гренмальма лежащим на краю полыньи с ногами, опущенными в воду. У него не было даже сил держаться за льдину. Его тянул за руки Рамиано, чтобы не дать соскользнуть со льда. Я пришел на помощь Рамиано и мы вытащили Гренмальма на лед. Мы сняли с него брюки и белье и отжали из них воду, но сушить их было не на чем. У нас не было огня. Когда Гренмальм одевал белье, оно шуршало и ломалось, точно сделанное из коры. Не могло быть и речи о том, чтобы сейчас же двигаться дальше, хотя сам Гренмальм и твердил все время о том, что необходимо во что бы то ни стало итти, чтобы не отморозить себе ноги. Но силы его были истощены. Он не только не мог итти, но даже подняться со льда. Что нам оставалось? Мы не могли бросить его в таком положении. Пришлось сделать десятый за этот день вынужденный привал. Пожевав пеммикана, мы заснули. Спустя несколько часов Гренмальм разбудил нас и сказал, что он достаточно отдохнул и нужно двигаться дальше. При этом он говорил таким тоном, точно провинился перед нами в чем-то большом. Мы отлично понимали, что он ни в чем не виноват. Я только знал, что больной не должен итти в поход со здоровыми и, тем более, больной не может быть начальником здоровых… да, не может.

Мы собрались в дальнейший путь. Гренмальм тоже поднялся. Наблюдая за его лицом, я видел, как он стиснул зубы и почти закрыл глаза. Но он не издал ни звука. Он уже сделал несколько шагов и я думал, что все обошлось благополучно, но вдруг со стоном он опустился на лед. Все было понятно. Первой раз я увидел тень отчаяния в глазах Гренмальма, неподвижно уставленных куда-то в сторону. Вся его фигура как-то сразу осунулась. Казалось, он совершенно забыл о нас. Но, заметив мой наблюдающий взгляд, он сразу выпрямился и без всякой тени отчаяния на каменном лице совершенно спокойно сказал:

«Ну, друзья мои, песенка спета. У вас в таких случаях говорят: Finita la commedia. Ноги отморожены бесповоротно».

Оба мы с Рамиано должны были этого ждать и все-таки это было для нас неожиданно. Что будет дальше? Мысли вихрем летели у меня в голове, но я не находил решения.

Через минуту, по-мальчишески весело, Гренмальм мотнул головой и поднялся снова. Из закушенной губы текла кровь. Подавляя стоны, вырывавшиеся у него при каждом шаге, Гренмальм пошел впереди нас, как настоящий начальник. Но сами понимаете, что он мог сделать, когда каждый шаг стоил ему больше, чем стоил нам переход? Наши переходы делались все короче. Отдыхая между переходами, Гренмальм все дольше оставался на льду. У нас на глазах он превращался в живой труп, обтянутый блестящей темной кожей. Едва передвигаясь с Гренмальмом, мы напрасно теряли силы. Ах, как нужны силы в этих льдах людям, идущим за жизнью. Вместе с временем, которое мы проводили около больного Гренмальма на привалах, все бледнее делался признак надежды на то, что мы дойдем до земли. Да, сударь, двигаясь так, мы напрасно тратили силы. Я чувствовал, что наше питание слишком недостаточно, необходимо было увеличить порцию. Гренмальм сначала согласился, уверяя нас, что до земли уже не так далеко. Мы полагали, что прошли половину пути. Но через день Гренмальм категорически запретил нам употреблять в пищу более 300 граммов в сутки, сказав, что, вероятно, придется на днях уменьшить и эту порцию. Это было абсурдом. Если мы урежем порцию, мы совсем не сможем двигаться и никогда не доберемся до тех плотных паковых льдов вблизи берегов Норд-Остланда, которые обещает нам Гренмальм. На нашем пути вставали все новые и новые льды. Из-под толстого снежного покрова глядели голубые бока разломанных льдин толщиною больше метра. Нагромождаясь друг на друга, они вставали перед нами все такими же непреодолимыми барьерами, как и прежде. Ровных полей, по которым мы могли бы передвигаться несколько более быстро, не было видно. Гренмальм ошибался или умышленно лгал, желая нас обнадежить. Быть может, он и в себе хотел удержать угасающую надежду.

А надежда в нем гасла. Должна была гаснуть. Какую надежду на спасение может иметь человек, ноги которого совершенно распухли и потемнели? Пальцы правой ноги сделались совершенно черными. Гренмальм уже почти не шел, он все время полз на четвереньках, как собака. Иногда, поднимаясь на ноги, он пытался сделать несколько шагов, но это нас только задерживало, так как он немедленно падал на лед и не мог подняться, несмотря на видимое напряжение железной воли. Я даже не представляю себе, как хватало у него сил ползти за нами. Если Гренмальм еще двигался, это были его последние движения. Теперь уже не он вел нас, а мы вели его. Мы двигались медленно, непозволительно медленно. Время терялось безвозвратно. Так не могло продолжаться.

Однажды после ночлега Гренмальм не поднялся. Он ничего не говорил и только виноватыми глазами глядел на Рамиано. Мы тоже молчали и ждали, что будет дальше. Оставаться с больным — значит, отказаться от надежды когда-нибудь достичь земли, увидеть людей, жить.

А кто дал нам право отказаться от жизни? На льдине остались больные товарищи, ждущие от нас помощи. Мы должны передать людям известие об их положении. Можем ли мы двигаться дальше, неся с собой Гренмальма? Об этом не могло быть речи. Я чувствовал, что слабею с каждым днем, не говоря уже о Рамиано, который поддавался быстрее меня. Когда мы уходили, Рамиано был самым крепким, он был самым здоровым. А теперь от него осталась лишь тень. И что самое скверное — Рамиано терял не только физические силы — он начинал нервничать. Его разговоры с Гренмальмом принимали все более нервный характер, и я каждую минуту ждал, что Рамиано, как старший офицер, сделает мне какое-нибудь нелепое предложение, продиктованное малодушием и слабыми нервами. И так мы сидели около Гренмальма и ждали, что будет дальше. Но он молчал. Я сделал попытку его ободрить:

«Вставайте, коллега. Нам надо итти, каждая минута дорога».

Но Гренмальм посмотрел на меня, как побитый пес, и грустно покачал головой. Глядя на Рамиано, он сказал:

«Мой друг, вы видите сами, что дальше итти я не могу. Я вас только задерживаю. Бесполезно терять время со мною. Меня надо бросить. В этих льдах больной — это тот же труп. Смешно было бы пытаться тащить меня с собою, как смешно тащить труп. Я умру — это неизбежно, а умирающий не должен мешать возвратиться к жизни имеющим надежду. Я могу протянуть еще несколько дней. Оставаясь около меня, вы напрасно потеряете эти драгоценные дни. Вы должны уйти, чтобы не мешать мне умереть. Поверьте мне, что одному умирать гораздо легче. И я предпочитаю спокойно заснуть здесь на льду один, чтобы завтра уже не проснуться. Уйдите и мы не будем портить друг другу нервы. Умирающему нервы нужны так же, как они нужны и живому. Мужчина должен умирать с крепкими нервами и особенно мужчина, идущий в полярные льды. Вы — южане, родившиеся под лазоревым небом Италии, развращены солнцем и голубыми волнами Средиземного моря и вы не могли знать, что такое поход в Арктику. Если бы вы родились у нас, в Скандинавских горах, вы бы знали, почему человек, идущий в полярную экспедицию, возвращает обручальное кольцо своей жене. И так же, как я, вы легко приняли бы то, чего должны были бы ждать с самого начала похода. Для меня смерть не неожиданна, я к ней готов и теперь мне ничего не нужно. Вы должны взять себе мое платье и остатки продовольствия. Это облегчит вам дорогу к земле, а я без них вернее умру».

Ничего неожиданного не случилось, но я не мог не смотреть с изумлением на Гренмальма, добровольно обрекавшего себя смерти. Я думал, что придется бороться с его желанием жить, придется его уговаривать, оставив ему продовольствие и платье, и теперь, когда я услыхал приговор Гренмальма, произнесенный над самим собой, я ждал, что слезы брызнут у него из глаз. Но глаза его были сухи. Плакал не он: плакал Рамиано. Ах, мой друг Рамиано, такой большой крепкий человек, а нервы, как у девушки, Нет, не с такими нервами ходить по полярным льдам…

И теперь Рамиано сделал глупость, продиктованную слабыми нервами. Он стал уговаривать Гренмальма оставить себе продовольствие и платье. Самые простые вещи были непонятны Рамиано. Ведь Гренмальм говорил ясно — все было понятно, как дважды два. Один умирает, двое желают жить. Один должен умереть для того, чтобы жили двое, от которых зависит и жизнь шестерых оставшихся на льдине. Логика должна быть сильнее нервов. Я согласился с Гренмальмом, что предлагаемый им выход является единственно правильным.

Предстояло самое трудное — взять у Гренмальма платье и пищу и оставить его одного. Но у меня крепкие нервы и я обязан был жить. Я сказал Гренмальму:

«Вы — наш начальник и мы обязаны вам подчиниться. Мы возьмем ваш провиант и ваше теплое платье. С ними дойдем мы к земле. У вас, вероятно, есть там близкие, что должны мы им передать?»

Гренмальм вынул из-за пазухи маленькую кожаную сумочку, где хранил документы и письма, полученные от людей, оставшихся на льдине. Он порылся в сумочке и вытащил оттуда пачку бумаг. Но, просмотрев эти бумаги, он снова вложил их в сумку и опять одел ее себе на шею. Подумав, он отстегнул от пояса вот этот походный компас:

«Это — подарок матери. Я получил его, когда был еще мальчиком и любил бродить по горам родной Швеции. Ему много лет, столько же, сколько моей любви к путешествиям. Моя старушка всегда боялась за меня и говорила, что этот медный старый компас будет служить для меня талисманом, с которым я пройду через все испытания. Верните его моей старушке с приветом от ее маленького Финна и скажите, что талисман помог мне пройти через все испытания, как должен пройти мужчина. Скажите, что Финн, воспитанный ею, умер так, как должен умереть ее сын и как умирают все шведы».

Гренмальм протянул Рамиано компас. Но компас взял я. Как институтка, Рамиано мог только плакать. Холодно, как делец, заключающий сделку, пожал мне руку Гренмальм. Это было сухое пожатие. Рамиано он обнял за шею и утешал, как ребенка. Он просил его взять свое теплое платье. Но Рамиано мог только реветь. Для Рамиано не было доводов разума. Он слушался только нервов и отрицательно мотал головой. Я взял себе снятое Гренмальмом теплое платье. В мешке Гренмальма оставался еще полный месячный паек. Оказывается, он был осторожнее нас и не съедал своей порции. Теперь он сказал:

«Я знал, что нам не хватит провианта и не съедал своей порции, чтобы растянуть запас. Я рассчитывал, что этим мне удастся создать небольшой резерв для всех нас, троих, потому что я видел, что вы не воздержаны в пище и съедаете лишнее. Однако, судьба решила иначе, вы можете взять себе этот резерв вместе со всем остальным, что есть у меня в провиантском мешке… И уходите, друзья. Уходите, как можно скорее. Вам дорог каждый час, каждая минута. А мне теперь торопиться уже некуда».

Рамиано ревел, сидя около Гренмальма. Он сказал мне что-то совсем нехорошее, когда я стал его торопить. Я боялся, что он вообще останется здесь около Гренмальма, если так будет продолжаться. Я пригрозил, что уйду один, забрав все продовольствие. Наконец, мы собрались. Нервный припадок отнял у Рамиано много сил и он стал плохо двигаться. Но когда мы собрались уходить, Гренмальм остановил нас усталым движением руки:

«Друзья, — сказал он, я прошу у вас еще одной услуги. Я отдал вам все до последнего оружия — топора. Но теперь я прошу вас сделать для меня то, на что имеет право каждый человек. Это слабость, конечно, но слишком глубоки в нас корни земли. Мне хочется умереть в могиле, чтобы не валяться здесь на поверхности этого льда. Моим топориком я прошу вас вырубить длинную яму во льду. Она будет моей могилой. Я лягу в нее сейчас. При первом же шторме мой труп зальет водой и я буду замурован в ледяной могиле. Ни один медведь меня тогда не достанет и, может быть, попутными ветрами осколок этой льдины с моим телом угонит в более теплые воды, где меня найдет какой-нибудь корабль… Право, друзья, эта работа не потребует от вас много времени и сил… Прошу вас о последней услуге…»

Гренмальм отвернулся и мне показалось, что на последних словах голос его дрогнул. Это было много даже для моих нервов, которые я не считаю нервами институтки. Чтобы разогнать мрачное настроение, я попробовал пошутить и сказал Гренмальму:

«Вы будете лежать, как глазированный фрукт».

Но Гренмальм не понял шутки и сделал нетерпеливый жест рукой. Мы с Рамиано тотчас принялись усердно работать. Топор был мал и работа подвигалась медленно. Рамиано почти совершенно не давал мне ему помогать. Этот чудак расходовал остатки сил на исполнение просьбы Гренмальма, продиктованной по существу, только сдавшими нервами. Мы работали целую ночь. Гренмальм лежал на льду в одном нижнем платье и иногда тихо стонал. Я предложил ему вернуть до нашего отхода теплое платье. Но он отказался. Засыпая после работы, я слышал, как стучит зубами Гренмальм. Но я решил ему не надоедать и оставил его в покое. Так спали мы два часа. Наконец, мы с Рамиано стали собираться в поход. Мутными глазами Гренмальм следил за нашими приготовлениями. Рамиано встал на колени около ямы Гренмальма. Обнял его еще раз и со слезами на глазах одел ему на шею свой золотой образок. Я не стал отягощать последние минуты Гренмальма и постарался влить немного бодрости в этого замечательного человека. Пожав ему руку, холодную, как лед, я сказал:

«Ну, коллега, спите спокойно. Не сомневаюсь в том, что скоро мы с вами встретимся. Все там будем…»

Мы пошли. Когда мы подходили к краю льдины, на которой находилась могила Гренмальма, мне пришлось крепко вцепиться в рукав Рамиано, чтобы не дать ему вернуться. Гренмальм заметил порыв Рамиано и рукой сделал знак: «Уходите».

Перейдя с трудом через широкую трещину, отделившую нас навсегда от той льдины, где находился Гренмальм, я в последний раз обернулся: Гренмальм лежал неподвижно. Над краем ямы выделялся только его профиль. Снова движением руки он показал: «Уходите».

Гренмальм был прав: нам надо было уходить. Очень скоро я убедился, что, согласившись оставить Гренмальма, мы поступили правильно. Разве можно было мечтать двигаться с больным, лишенным сил человеком, по тем невероятным нагромождениям торосов, которые перегораживали нам теперь путь? Торосы делались все выше и чаще. Полыньи и разводья делались шире. Мы шли с большим трудом. Гренмальм был бы для нас здесь непосильной обузой, и нет сомнения, что нам пришлось бы его все равно бросить, заставив напрасно промучиться еще несколько дней.

Вы не были в этих льдах, вам не пришлось с ними бороться. Вы только видите их с высоких надежных бортов ледокола, но, слушайте, скажите мне правду, как поступили бы вы? Если скажете мне, что вы понесли бы Гренмальма до последних сил или остались бы с ним, я вас уверю, что это вы скажете только здесь в теплой каюте, обшитой сталью. Вы не знаете, как поступили бы вы там, на льду, когда перед вами встал бы простой выбор: медленная смерть рядом с живым трупом или надежда пробиться к земле, увидеть людей, есть горячую пищу, жить.

Я скажу, как бы вы поступили. Так же, как поступили мы. И никто не в праве был бы вас осудить… Никто не может судить поступки людей, борющихся со льдом… Только тот, кто был сам в таком положении, в каком были мы, имеет право произнести приговор… Легко судить, сидя в теплой каюте и получая ежедневно горячий обед. Поверьте, что многие из строгих судей сделали бы, быть может, для спасения своей жизни гораздо больше, чем сделали мы. Ведь мы только дали спокойно умереть обессиленному Гренмальму.

Пацци умолк и широко-открытыми глазами уставился в иллюминатор. В ярком сиянии шуршали льды по бортам, подсказывая продолжение рассказа Пацци. Он отвернулся к стене и продолжал глухо, не глядя на меня:

— Покинув Гренмальма, мы прошли в первые сутки всего несколько сотен метров. Итти было тяжело. На привале я влез на высокий торос и в бинокль Гренмальма розыскал место нашей последней стоянки. На льду я различал темный силуэт тела Гренмальма. Точно почувствовав на себе мой взгляд, Гренмальм сделал попытку подняться. Мне было видно, как он скребет ногтями края своей могилы. Но встать он не смог, он приподнял только голову. Я не знаю, видел ли он нас, но я сделал приветственный знак рукой. Последним усилием Гренмальм поднялся на колени и, молитвенно сложив руки, смотрел в мою сторону. Он видел меня. Вероятно, он просил нас скорее уходить.

У подножья тороса стоял Рамиано и убеждал меня уступить ему место на вершине. Я этого не сделал. Нервный Рамиано мог понять жест Гренмальма как-нибудь иначе. Я не пустил Рамиано на торос.

Дальнейший путь наш был также тяжел. Он делался с каждым днем все труднее. Мы с Рамиано слабели, а сопротивление льдов делалось все более упорным. Происшествие с Гренмальмом слишком сильно отозвалось на Рамиано. В глазах у него появилось такое выражение, какого не должно быть у людей, идущих по полярному льду. Так шли мы еще две недели.

Рамиано, который при уходе из лагеря был сильнее нас всех, слабел у меня на глазах. Глаза его ввалились, руки дрожали. Это уже не был человек, способный итти во что бы то ни стало. Он стал требовать длинных привалов, и мне стоило большого труда поднимать его после ночлега. Но все-таки я заставлял его итти. Рамиано был моим другом, он страдал каждый раз, когда нужно было вставать, но разве я имел право поддаваться неосновательной сентиментальности, когда дело шло о жизни оставшихся сзади на льду? С питанием стало скверно. Мы доели свое и кончали запасы Гренмальма. Теперь я выдавал Рамиано ежедневно по маленькому кусочку пеммикана. Он страшно страдал от голода и иногда во сне, как маленький ребенок, плакал и просил есть. Итти было еще труднее из-за того, что у нас перестали работать желудки: от долгого употребления одного пеммикана, запиваемого холодной водой.

Серо-белые силуэты земли, которые мы отлично видели, благодаря большой рефракции, не делались ближе, как ни стремились мы к ним. Вскоре я получил полную уверенность в том, что это вовсе не Шпицберген, а какой-то другой остров. Вероятнее всего, это был остров Фойн или остров Шюблер.

Два дня мы шли без всякой пищи. Дальше это было немыслимо. Я мелко нарезал ремень от своего провиантского мешка и мы с Рамиано съели его в два дня. Однажды, поднимаясь с привала, мы услышали высоко в воздухе звук мотора самолета. Машина летела со стороны земли на Норд-Ост. Мы поняли, что это ищут экипаж нашего дирижабля. Впервые, через месяц после того, как мы покинули лагерь Патрициани, в меня закралось сомнение в правильности нашего поступка. Вероятно на льдине заработало радио и теперь им обеспечена помощь со стороны наших летчиков. А мы?.. Кто знает о нас? Кто и где будет нас искать? Мы даже не пытались сигнализировать этому самолету — настолько это было безнадежно. Он шел высоко и в стороне от нас.

Тем временем к нам подкралась наша собственная гибель. Льды, по которым мы шли, делались все более разреженными и легкими. Однажды нам пришлось сделать привал для сна на небольшой льдине размером всего 30 на 30 метров. Проснувшись, мы увидели, что заперты на этой льдине, как в мышеловке. Окружающие льды были отделены от нас широкими полыньями. Через них нечего было и мечтать перебраться. Мы установили, что нас дрейфует на вест. Теперь оставалось следить за тем моментом, когда нас пригонит к соседним льдинам, чтобы на них перебраться. Но дни шли за днями, а наша льдина или плыла одиноко, или сталкивалась только с такими же мелкими, еще более хрупкими льдинами.

Если прежде я в душе удивлялся мужеству Гренмальма, решившегося остаться добровольно на льду, то теперь я ему почти позавидовал. Он умирал: ему ничего другого не оставалось. Он ничего не терял, скорее только приобретал право на спокойную смерть. А мы? Мы еще не собирались умирать. Мы хотели жить и имели на это право. Я чувствовал в себе достаточно сил, чтобы идти навстречу жизни, я хотел идти к земле, но был заперт на этом ледяном пятачке.

Однажды наша льдина лопнула почти посередине. Это случилось в то время, когда Рамиано спал. Трещина прошла как раз в том месте, где он лежал. По счастливой случайности он не оказался целиком в воде. Он только безнадежно промочил ноги, Рамиано был слишком слаб, чтобы просушиться движением, да и негде было бегать, так как льдина наша стала не больше, чем 10 на 10 метров. Это и был тот самый остроконечный торос, на котором вы нас нашли.

Это происшествие решило судьбу Рамиано. В одно прекрасное утро стало ясно, что ноги его отморожены. Пальцы на ногах, особенно на правой, стали быстро синеть и страшно распухли. Я кое-что понимаю в хирургии, но что я мог сделать? Он уже не мог подниматься и целыми днями лежал на льду, иногда вставая на колени. Скоро его ноги потеряли чувствительность. Рамиано понял, что они погибли. Тогда с присутствием духа, которого я в нем не мог подозревать, он размотал обрывки одеял, заменявших ему обувь, и отдал мне их со словами:

«Ну, вот, Филиппо, и моя песенка тоже спета. Мне уже не нужны эти тряпки. Они гораздо нужнее вашим ногам. Вы должны сберечь свои ноги. Только вы один из нас троих можете теперь сообщить миру об оставшихся на льду товарищах. Будьте осторожны, берегите себя. В первую голову берегите ноги. Здесь, в этих проклятых льдах, человек погибает, потерявши ноги».

Я очень люблю Рамиано. Рамиано — мой друг, но на этот раз я его не узнавал. Впервые за вторую часть путешествия в нем заговорил здравый разум. Но Рамиано был не только моим другом, он был теперь моим начальником, я не мог его не послушаться. Я взял обрывки его одеял и тщательно завернул себе ноги.

В последующие дни над нами прошло еще четыре самолета. Один летел над нашей головой, но, вероятно, нас не заметил, так как не ответил на наши сигналы. Мы кричали, махали тряпками, чтобы обратить внимание летчиков на надпись, которую выложили на льду из всего, что нашлось у нас под рукой:

PLEASE FOOD HELP [13].

Рамиано уже не мог вставать. Он лежал у подножья тороса. Вид у него был отвратительный. Он страшно страдал, хотя и не подавал виду. Уже много дней мы наполняли себе желудки только холодной водой. Брр… Нельзя без дрожи вспомнить, как эта холодная вода проникает в пищевод. Кажется, все тело замерзает от ее прикосновения.

Когда ушел, не заметив нас, последний самолет, Рамиано приказал мне снять с него брюки и расстелить их на льдине, чтобы сделать ее еще заметнее сверху. Теперь он остался не только без обуви, но и без верхних брюк. Я предложил ему свои вторые брюки, снятые с Гренмальма, но он отказался, приказав мне беречь себя.

Но и мои силы приходили к концу. Я тоже предпочитал уже находиться в горизонтальном положении. Теперь у меня не всегда хватало сил на то, чтобы заставить себя осмотреть в бинокль горизонт. Да и что было искать? Рамиано сделался слишком слаб даже для того, чтобы садиться пить воду. В таком состоянии застало нас 10-ое июля, когда под вечер мы услышали звук приближающегося самолета. Был сильный туман, и только по звуку мы могли определить, что машина идет на небольшой высоте и приближается к нам. Совершенно инстинктивно, без всякой надежды на то, что нас заметят, мы приготовились сигнализировать, как только увидим машину. Я встал на вершину тороса. Даже Рамиано сел, когда из пелены густого тумана показался большой самолет. Это была многомоторная машина и на крыльях ее… были красные звезды. В первый момент я не придал им никакого значения, но потом они заставили меня долго ломать голову.

Итак, самолет был над нами. Мы махали флагами и вдруг, когда мы думали, что, делая широкий круг, машина уходит от нас, нам махнули с нее рукой. Самолет вернулся к нам и сделал несколько кругов. Я уже чувствовал у себя во рту вкус шоколада, но… нам ничего не сбросили. Машина ушла в направлении к Семи Островам.

Мы решили, что, обнаружив нас, машина ушла в Кингсбей за провиантом. На это ей, по нашим расчетам, нужно было восемь часов. Я теперь уже не ложился, с нетерпением наблюдая за горизонтом. Но машины все не было. Прошли целые сутки и мы должны были признать, что последняя надежда утеряна. Вероятно, с самолетом что-то случилось. Нервный подъем истощил последние силы Рамиано. Он притянул к себе мою голову и шопотом на ухо сказал:

«Филиппо, я сегодня умру. Моя песенка спета и теперь уже до конца. Не говорите мне «нет». Вы не можете этого знать, а я это знаю. Ну, что же, Филиппо, я не увижу земли; но бог с ней, с землей, разве дело в земле. Я умру так же, как умер Гренмальм. Поверьте, Филиппо, что эта мысль даст мне возможность спокойно умереть. Умереть, как Гренмальм — большая честь, а вы, Филиппо, даже не сможете получить последнего удовольствия, сказав, что я буду лежать, «как глазированный фрукт» потому что, Филиппо, мне не нужно могилы.»

«Филиппо, Филиппо, мы не должны были брать у Гренмальма последнюю пищу и платье, мы не должны были его покидать. То, что постигло меня и все, что еще ждет впереди вас, — это только то, что мы заслужили. Но вы, Филиппо, должны бороться. Вы должны дойти до земли. Для этого вам нужно много сил. Филиппо, вы — офицер и должны уметь подчиняться… Как начальник, я приказываю вам завтра, как только я умру… нет, нет, не отрицайте, Филиппо, я знаю, что доживаю последние часы… так вот, завтра, как только я умру и обязательно, пока мой труп будет еще совсем теплым, вы выпьете мою кровь. Свежая кровь сразу поставит вас на ноги. Только не пейте слишком много, чтобы не заболеть. А после того вы используйте мой труп. Вы пробудете здесь около меня несколько дней, а затем, сделав запас, пойдете к земле. Мяса вам хватит надолго. Я твердо уверен, что вам, ради спасения которого двое из трех отдают свою жизнь, удастся дойти до земли или вас подберут корабли. Должны же их выслать за нами. Я умру, Филиппо, и не мешайте мне умирать».

Рамиано умолк. Я тоже не мог говорить…

Затем Пацци прервал свой рассказ и сжался на койке в комок. Помолчав, он едва слышно вымолвил:

— Ну, довольно, мне трудно говорить. Уйдите. Все, что было дальше, вы сами знаете: через сутки вы нас подобрали.

В углу кают-компании, вдали от большого стола, где сидят итальянцы, мы ведем тихую беседу с Хьебоунеком.

— …Знаю его хорошо. Гренмальм — джентельмен до мозга костей в лучшем смысле этого слова. Для меня остается загадкой, как мог он подвергнуть своих спутников хотя бы одному косому взгляду, не дав им письма о том, что он добровольно остался на льду. Пацци говорит, что Гренмальм очень страдал от сломанной руки, но почему же Пацци перед уходом от нашей группы уверял, что у Гренмальма нет перелома. И письма, где мои письма?

— Быть может, он был настолько болен, что не мог писать?

— У человека, обладающего железной волей, достаточной для того, чтобы понудить больного, почти умирающего человека, итти на верную гибель, должно хватить сил нацарапать два слова ножом, булавкой, огрызком жестянки на крышке компаса. Нет. Нет. Для меня остается загадкой, почему нет от Гренмальма ни слова…