Когда качает, лучше всего пройти на палубу к корме. Там есть удивительно располагающие к размышлениям уголки. Стоя на деревянной решетке, прикрывающей румпель, можно следить за бегом судна, находящим самое яркое свое отражение в непрерывном вращении лага. Тонкая черта лаглиня остается далеко под кормой, прочерчивая едва заметный след на волне. Если качка сильная, то бывают моменты, когда лаглинь почти весь, до самого фальшборта, уходит в воду и наружи остается только короткий хвостик, вырастающий из медного корпуса счетчика. А иногда весь лаглинь всплывает наружу и бороздит вспененную винтом воду на все сорок саженей длины линя.
Здесь на корме хорошо даже в сильную качку. Можно спрятаться от ветра под защитой грота, надувшегося бурой стеной, жесткого как котельное железо. Гротшкот делается тогда твердым как палка. Держась за него, можно спокойно стоять и не бояться скачков, проделываемых ботом. Белая, кипящая пузырьками, плюющаяся пеной поверхность волны почти касается палубы. Стеньга, описав размашистую дугу по серому куполу неба, проектируется на вздыбленную поверхность моря далеко ниже горизонта.
Моментами кажется, что бот уже не остановится в стремительном наклоне и неизбежно ляжет всем бортом на воду. Одну минуту он как бы размышляет. Потом стеньга начинает своей иглой чертить такую же размашистую дугу в обратную сторону, пока снова не упрется клотиком в воду с противоположного борта. В такие минуты судно представляется до смешного ненадежной скорлупой, скорлупой, которая по логике вещей должна перевернуться при следующем более сильном размахе. Ведь не может же быть, чтобы вон та огромная гора с темнобурлящей пеной на гребне не перевернула нас как пустой орех.
Необычайно уютным кажется свет в окнах штурманской рубочки, едва заметной в окружающем судно тяжелом свинцовом сумраке.
По короткому железному трапу, не имеющему перил, я пробираюсь на спардек. Приходится держаться руками за ступеньки трапа. Они скользки от брызг, и ноги неуверенно разъезжаются в стороны. Между мной и краем блестящего от воды спардека нет ничего, за что можно было бы уцепиться, чтобы не сползти по его крутому уклону в убегающую из-под борта темную массу водопада. Хочется встать на четвереньки и всеми четырьмя конечностями вцепиться в палубу.
Ветер особенно громко шумит в ушах.
Нацелившись и уловив момент, когда судно находится в почти горизонтальном положении, я сразмаху втыкаюсь в узкий проход между стенкой рубки и укрепленным на шлюпбалке фансботом.
Дверь рубки не сразу поддается моим усилиям. Ветер прижимает ее, как тугая пружина. Зато, когда створка с треском захлопывается за моей спиной, я сразу чувствую себя так, точно во время сильного обстрела нырнул в надежный блиндаж. Ветер бессильно свистит и воет за стеклами, забрасывая их мелкой водяной пылью. В рубке темно и холодно, но по сравнению с палубой она кажется уютной.
Тонкой переборкой рубка разделена на два отделения. Заднее служит карточной, здесь относительно тепло, так как все стекла подняты и горит маленькая десятилинейная лампочка. В случае холода можно забраться на кучу сваленных на палубе оленьих шкур, бывших когда-то совиками. Благодаря тесноте здесь можно совершенно спокойно стоять в самую сильную качку — валиться некуда. Далеко не так уютно в первом отделении, где, вцепившись в штурвал, стоит рулевой. В приспущенное стекло с воем врываются порывы мокрого шквала. Не находя выхода из тесной каморки, ветер беснуется в ней. Крутит концы шерстяного шарфа, замотанного вокруг шеи рулевого. Здесь нет даже нактоуза, придающего своей светящейся головой своеобразный уют всякой штурвальной. Путевой компас слабо мерцает картушкой над головой рулевого. За отсутствием места на палубе, для компаса использован подволок.
Я спешу укрыться в карточную. Мое движение к ее двери совпало с сильным размахом бота, и по инерции я всей тяжестью навалился на склоненную спину штурмана, делающего героические усилия, чтобы занести очередные записи в вахтенный журнал. Перо с силой воткнулось в бумагу, распустив по графе «погода» мелкий крап разбрызганных чернил. Совсем так, точно по ней прошлась сорванная ветром струя черного дождя.
Но штурман даже не рассердился, ему явно надоело целиться пером в строчки ускользающего вместе со столом вахтенного журнала. Молодое безусое лицо озаряется улыбкой сочувствия при взгляде на мои усилия устроиться на косом диванчике так, чтобы не съезжать с него на палубу на каждом клевке судна.
Я скуп на табак как Плюшкин, потому что знаю, что до конца плавания мне негде будет возобновить его запаса. Но сочувствие молодого штурмана переполняет меня такой нежностью, что я протягиваю ему жестянку. Мы набили трубки и плотно зажатые в углах рубки, предались размышлениям.
Перед глазами размеренно качается на гвозде длинная подзорная труба. Когда бот валится с борта на борт, труба катается вдоль переборки из стороны в сторону. Когда бот начинает нырять носом, труба отделяется от стены и повисает в пространстве, глядя на меня своим, блестящим в отсвете лампы, окуляром. Так она стоит несколько мгновений, точно притянутая каким то огромным магнитом, и медленно, также медленно как отодвигалась в пространство, начинает снова придвигаться к стене.
Я созерцаю качание, пока не чувствую какой-то неловкости в пищеводе. Нужно сейчас же перевести глаза. В поле зрения попадает штурвал. От его широкого деревянного кольца короткими частыми лучами расходятся резные ручки. Перехватывая эти ручки, рулевой то и дело ворочает штурвал. Движения рулевого точны и быстры. Каждый раз кряжистые пальцы перехватывают ровно столько, сколько нужно для того, чтобы заставить путевую черту встать против заданного румба. Но я обратил внимание на то, что в каком-то месте штурвала пальцы делают несоразмерно большой скачек. Присмотревшись, я увидел, что в этом месте не хватает деревянной ручки и из деревянного кольца штурвала торчит острый гвоздеобразный железный штырь. Штырь быстро входит в поле зрения и выходит из него загораживаемый широкой спиной штурвального. По какой-то случайности штурман его тоже заметил.
— Сипенко, почему на штурвале ручки не хватает?
— Раскололась, руки нозила. Боцман свярнул, шоб не нозила.
Пошарив вокруг себя, штурман нашел моток грязных тряпок и, выбрав наиболее толстую, пошел в штурвальную. По дороге он наткнулся на вставшую торчком к стене подзорную трубу. В дверях его бросило на косяк. Отстраняясь рукой, он тяжело и длинно выругался. Добравшись до штурвала, штурман стал ловить быстро пробегающий мимо него, то вниз, то вверх остряк. Остряк не давался. Пройдясь по ладони штурмана, остряк оставил на ней широкую красную царапину. Штурман обозлился.
— Сипенко, придержи, — и стал быстро оборачивать остряк тряпкой. Тряпку он плотно прикрутил шкертиком. Когда штурман вылез из-за штурвала, бот как раз переходил через зону равновесия и штурман всей тяжестью навалился на торчащие в его сторону деревянные рукоятки. Когда он сел снова рядом со мной на диванчик, я увидел, что мех его куртки на животе широко разорван. Разглядывая дыру, штурман покачал головой, но тут же видимо забыл про нее, так как трубка его погасла и он принялся с хрипом раскуривать ее снова.
— Слушайте, Модест Арсеньич, чего вам загорелось накручивать тряпку на штурвал. Глядите, это стоит вам шубы.
Штурман не ответил, пока не раскурил трубку. И только когда голубой клубок весело вылетел из ее обгорелого чубука, он оживленно заговорил.
— А видите ли, такой штырь самое мерзкое дело, какое можно себе представить. У нас вон был случай, я еще тогда матросом плавал, до техникума дело было… Тоже штормяга трепал нас. Пожалуй почище этого. Трепало нас долго. Мы из Норвегии на пароходе шли с грузом селедки. Пароход тяжелый был в управлении, стервец. Бывало одному штурвальному в мало-мало свежую погоду никак стоять немыслимо. Не удержать руля. У нас паровая машина румпельная была, да что-то в ней не поладилось, что ли, а только на руках все шли. Я при рулевом стоял. Как начнет валиться с курса, так только наваливайся, тут не только что руками, а и ногами-то на ручки наступишь, и животом навалишься, абы удержать курс. А уже отпустить штурвал на прямое положение просто невозможно было: как начнет вертеть, ни за что не поймать. Приходилось ручку за ручкой медленно отдавать… Так вот в этот самый штормягу случилось как-то так, что вахтенного штурмана наверху не оказалось, а в сей час маяк какой-то проблескивать стал. А курса нам штурман нового не задал. Места незнакомые, рулевой сам курса не знает, ну и послал меня вниз штурмана отыскивать. Я еще, как сейчас помню, рулевого спросил:
— А сдержишь, Иваныч, один-то?
— Небось, — говорит, — сдержу, — и всем корпусом на штурвал навалился. А на штурвале-то как раз, вот также, как здесь, одной ручки нехватка была и голый штырь торчал.
— Ты, Иваныч, гляди, руку-то об гвоздь не обдери.
А он же меня по-матери. «Иди, говорит, растуды, за штурманом, коли сказано». Ну, я и побежал. Покуда туда, сюда заглянул, штурмана искавши, время и прошло. Ходить-то по судну нуда одна, от стенки к стенке так и стукает; а я еще тогда молодой был: мне и непривычно-то, и скорее пройти хочется. А от спешки еще хуже выходит. На ногах не удержишься во-время, тебя и мотанет так, что хоть на четвереньках ползи. Ну, однако штурмана отыскал. Гребу обратно на спардек, и как на палубу-то вышел, вижу что-то неладное с судном. Змеей оно из стороны в сторону так и юлит. Ну, думаю, не удержал Иваныч руля-то…
А только, впрочем, вылез на спардек, слышу будто кричит кто-то. Прислушался, плохо слышно из-за ветра, а вроде из рубки крик идет. И не крик, а стон как бы.
Подошел кое-как к рубке. И впрямь стон оттуда слышен, а тут как на грех никак дверь отворить не могу. Ветром прижало, не оторвешь. Оттащил я ее, а она внутри как поддаст под зад, я прямо в рубку смаху и влетел; плашмя на палубу. Еще помню головой обо что-то очень шибко ударился. Только с палубы поднялся, да опять так и сел. Иваныч-то около штурвала на палубе скорчился.
Я сперва не сообразил и первым долгом за штурвал схватился, думал сам хоть придержу руль-то. Стал штурвал проворачивать, а только не поддается. Я сильнее налег. Тут еще как раз штурман в рубку войти пытается, с дверью воюет. На штурвал я всем телом навалился, а в этот момент Иваныч как застонет и как раз у меня руки со штурвала соскочили. Только сейчас я заметил, что ручки какие-то скользкие, как салом смазанные. Штурман в рубку вошел, колпак с лампы откинул. Мы тут все и увидели.
Иваныч на палубе, а у него из живота какая-то белая полоса тянется и вокруг него на палубе темное пятно растеклось… кровь.
Мы Иваныча со штурманом подхватили, хотели от штурвала оттащить, а только тяжело, точно привязан. Глядим, от живота-то его кишка на штурвал намоталась. И Иваныч уж снова как бы затих, и штурвал тронуть невозможно — кишка на нем намотана.
Судно, как помешанное, из стороны в сторону рыскает и на волну его поставить нужно, а то просто на ногах не устоять. Тревогой людей вызвали, кишку смотали…
Иваныч еще два часа прожил… Кое-как добились, как такое случилось. Оказалось, пока я бегал, он штурвал не удержал, тот и пошел накручивать. Иваныч штурвал сдержать хотел, телом навалился, а его остряком как раз по животу-то и полоснуло. Ну, уж тут, конечно, он ничего дальше не помнит. Но, впрочем, оно и само понятно. Иваныч свалился, надо думать, а по перу руля волной бьет и штурвал из стороны в сторону вертится. Значит, кишку-то ему зацепило и стало мотать, а с остряка она видно никак не соскочит. Ну и вымотало… Вот я с этих пор остряков как огня боюсь.
Штурман пыхнул остатками табаку и выколотил трубку.
— Утром боцману надо велеть ручку новую обязательно уделать. Сипенко, ты, слышь, как сменишься, непременно передай ручку-то уделать.
— Есть, передам.
В поле зрения то попадает, то снова из него исчезает ручка штурвала с намотанной на ней неуклюжей тряпкой. Тени мечутся по тесной рубке и подзорная труба то вонзается в пространство, то снова прилипает к переборке.
В поднятое окно бьется ветер, пропитанный солеными брызгами норд-оста.
Штурман встал и, навалившись на дверь, вышел на мостик. Через открытую дверь ворвался шквал, закрутился, заметался по рубке и выбросил сноп искр и пепла из трубки мне прямо в лицо.