Эгон смотрел, полный радостного удивления. Заново отстроенная школа не только не была хуже той, что стояла на этом месте прежде, но выглядела гораздо веселей и нарядней, хотя — Эгон это знал — со строительными материалами было туго. Дом был сооружён на площадке, расчищенной среди развалин квартала, сравнённого с землёй в один из первых же американских налётов.

Это было неизмеримо более ярко, чем все читанное и слышанное о политике СЕПГ, о программе нового правительства Демократической германской республики.

«Демократическая германская республика»… Это до сих пор кажется ещё несбывшейся мечтой. Ведь там, на западе, где стоят войска «великих демократий», никто ещё не говорит о том, что немцы могут самостоятельно управлять своим государством, там не говорят даже о немецком государстве как о чём-то, что может быть. Там побеждённые и победители. Там оккупация, разгул и насилие одних, голод и озлобление других. Там снова «пушки вместо масла». Американские пушки вместо масла для немцев и немецкое масло для завоевателей. Там опять гаулейтеры, именуемые верховными комиссарами. Там снова фюреры и лейтеры, называемые уполномоченными. Там наново старые круппы, пфердеменгесы, стиннесы. Снова заговорившие в полный голос гудерианы и гальдеры. Там бурлящие хриплыми криками спекулянтов биржи Кёльна, Гамбурга, Франкфурта; акции стальных и химических концернов, лезущие вверх благодаря заказам на военные материалы. Там снова танки, сходящие с конвейеров Борзига и Манесманна, снова истребители, вылетающие из ворот Мессершмитта…

Пушки вместо масла!.. Война вместо мира! Вместо жизни смерть…

Эгон тряхнул головой и на минуту приложил ладонь к глазам, чтобы отогнать эти навязчивые параллели.

Звоном торжественных колоколов отдавались у него в ушах удары мячей. Мячи отскакивали от высокой стены разрушенного дома, выходившей во двор школы. Мячи были большие, раскрашенные красным и синим. Ударяясь в стену, они издавали короткое гудение. Каждый мяч своё. А все вместе сливалось в своеобразную симфонию, множимую гулкими руинами квартала. Лучи солнца делали прыгающие сине-красные шары такими яркими, что у Эгона зарябило в глазах. Он рассмеялся. Праздничное мелькание красок, весёлый гул мячей, беззаботные возгласы девочек, игравших на школьном дворе, — все сплеталось в единую картину торжества жизни. Эта жизнь пробила себе путь сквозь страшное море закопчённых развалин, голод и нищету, слезы вдов и проклятия калек. Сквозь стыд преступления большого, разумного, трудолюбивого народа, позволившего сделать из себя тупое, бездумное орудие смерти и разрушения. И снова жизнь, весёлая немецкая речь, без оглядки в прошлое, со взорами, устремлёнными вперёд, только вперёд…

Однако как он очутился здесь?.. Что это — простая рассеянность или опасное отсутствие контроля над самим собой? Как могли ноги принести его сюда без участия воли? Тут учится теперь его Лили, но он шёл не к ней, а к Вирту. Он должен сказать Руппу, что решил отправиться к тому советскому офицеру, который был комендантом их района. Эгон обязан ему первым вниманием, которое было оказано Эгону как инженеру; он обязан этому усталому человеку с покрасневшими от бессонницы глазами тем, что не покончил с собой, что сохранил веру в себя, в свои силы и в своё право творить. Он непременно должен отыскать этого советского офицера и просить у него прощения: счётная машина так и не построена. А ведь на неё комендатура дала столько денег, на неё были отпущены самые дефицитные материалы. С Эгона не было взято ни пфеннига. Только обещание, что он достроит машину. И вот — обещание не выполнено. Он не может больше прикоснуться к этой машине. Её чертежи кажутся Эгону чужими, ненужными. Её недостроенный корпус и весь сложный механизм выглядят теперь, как плод баловства от безделья. Не счётную машину, а ракету, свою старую ракету, он должен строить! Нужно сделать то, чего нехватало Винеру, чтобы «фау-13» стало реальностью. Эгон не может не довести до конца это дело. За океаном лихорадочно работают над созданием новых бомб, предназначенных для разрушения этой вот новой школы, для убийства его Лили, для того, чтобы снова ввергнуть в ужас ещё не забытых страданий его народ, чтобы отбросить во тьму первобытности его Германию. Значит, он не имеет права заниматься пустяками вроде счётной машины. Пусть этим занимаются те, кто ищет покоя, кому нужно уйти от жизни, от реальной трудности борьбы. Прошли, навсегда миновали те времена, когда он был готов продать дьяволу душу за право на покой, когда был готов стать и действительно становился соучастником самых страшных преступлений гитлеризма, когда он закрывал глаза, чтобы не видеть жизни! Все это в прошлом, в ужасном прошлом, которому нет возврата, которое взорвано правдой, принесённой русскими. Теперь он смотрит жизни в лицо и полагает, что его обязанность отдать родному народу все свои силы, все знания для обороны от того, что готовят за океаном. Их бомба опасна? Да. Но чтобы сбросить её сюда, нужны самолёты. Чтобы вести самолёты, нужны люди. А что скажут американские лётчики, если будут знать, что за каждую бомбу, сброшенную на голову немцев, или русских, или поляков, или румын, или болгар, или чехов, или всякого человека, чья вина заключается только в том, что он не желает быть рабом шестидесяти семейств американских дзайбацу, — что за каждую бомбу их собственные американские города получат по снаряду, удара которого не может остановить ни страх, ни сомнение, ни ошибка пилота. «Фау-13», «фау-13»!.. Эгон увидел, что стоит перед дверью бюро Вирта.

Конечно, Вирт для Эгона не то, что был Лемке, но Вирт — ученик и преемник Франца. Именно ему, а не кому-нибудь другому, Эгон должен открыть свои планы. Именно Рупп, а не кто-либо другой, скажет Эгону, что так и должно быть: миролюбивой демократической республике Германии нужен инженер Эгон Шверер.

Эгон толкнул дверь и вошёл в бюро.

Когда Эгон рассказал Руппу свои планы, тот в волнении поднялся из-за стола и принялся ходить по комнате. Эгон начал уже беспокойно ёрзать на стуле — так долго тянулось молчание Руппа. Наконец тот сказал:

— К сожалению, вы уже ничего не можете сказать тому советскому офицеру: комендатуры ликвидированы. Все административные функции переданы органам нашего республиканского правительства.

— Я очень сожалею, — сказал Эгон. — Я так виноват перед ним: моя счётная машина…

— Об этом можете не беспокоиться. Подозреваю, что она не так уж нужна русским, чтобы они огорчились из-за вашей неаккуратности.

— Вы полагаете? А ведь они дали мне материал и значительный аванс.

— Скажите им за это спасибо — и все. Гораздо важнее то, что я не могу решить ваших сомнений, но из этого не следует, что они неразрешимы. Их решат старшие товарищи. Быть может, даже они уже решены. Если бы дело шло о моем личном мнении, то я, пожалуй, сказал бы: вы правы и не правы. Вам, конечно, нужно приложить свои силы в той области, где вы можете дать наибольший результат.

— Я так и думал! — с облегчением воскликнул Эгон, но осёкся, остановленный предостерегающим жестом Руппа.

— Это лишь половина вопроса, — сказал Рупп. — Вторая заключается в том, что, по-моему, работать следует не над снарядами для разрушения и умерщвления. Пусть это будет машина, которая даст нашей молодой республике место, принадлежащее ей по справедливости в первых рядах бойцов за будущее, за прекрасное будущее человечества, за открытие новых, необозримых горизонтов интернациональной науки. Мы, немцы, внесли так много в науку истребления, что искупить эту вину можем только самыми большими усилиями в области науки восстановления и прогресса. Познание того, что творится за пределами нашей планеты, вовсе не такая уж далёкая перспектива, чтобы нам, немцам, об этом не задуматься. Я не слишком много понимаю в таких делах, но мне сдаётся, что и в проблеме сообщений в пределах нашей собственной земли ракета сыграет свою роль. Притом в совсем недалёком будущем. Видите, инженеру вашего размаха есть о чём позаботиться. Если вас не интересует такая мелочь, как ракетное путешествие из Берлина в Пекин — сделайте одолжение, проектируйте, пожалуйста, аппарат для посылки на Луну. Это нас тоже занимает, и в этом мы тоже найдём средства помочь вам.

Эгон рассмеялся:

— Вы фантазёр, Рупп! Я пришёл для серьёзного разговора о сегодняшнем дне.

— А разве мы работаем сегодня не для того завтра, о котором я говорю?

— Это завтра нужно защищать сегодня, — возразил Эгон. — Я вовсе не намерен делать из своей машины орудие смерти, нет, нет! Если её придётся применить для кругосветных путешествий или для полёта на Луну, тем больше будет моё удовлетворение. Но иметь в запасе такие же ракеты с атомным снарядом вместо пассажирской кабины необходимо, чтобы держать в узде банду одичавших кретинов вроде Фрумэна и его друга Ванденгейма. Недавно я прочёл у Сталина: «Коммунисты вовсе не идеализируют метод насилия. Но они, коммунисты, не хотят оказаться застигнутыми врасплох, они не могут рассчитывать на то, что старый мир сам уйдёт со сцены, они видят, что старый порядок защищается силой, и поэтому коммунисты говорят рабочему классу: готовьтесь ответить силой на силу, сделайте все, чтобы вас не раздавил гибнущий старый строй…» Я не думаю, чтобы у американцев оказались слишком крепкие нервы, если дело дойдёт до бомбардировки их собственных городов. Они чересчур привыкли к мысли, что будут воевать на чужой земле, а то и чужими руками. Такие снаряды, как мои, быстро приведут их в чувство. В конце концов вы же не станете отрицать того, что сто сорок миллионов простых американцев такие же люди, как мы с вами?

Рупп усмехнулся. Эти слова в устах Эгона звучали для него совсем по-новому: «мы, простые люди». Прекрасно! Как жаль, что этого не может слышать Лемке! Рупп ответил:

— Не стану спорить: простые американцы почти такие же люди, как мы с вами. Но не совсем, а только почти. Ста тридцати пяти миллионам из них ещё не довелось не только побывать под бомбами и пулями, но даже видеть развалины Европы. Картинки в журналах не то. В сытых людях, сидящих под крепкой кровлей, эти картинки только возбуждают любопытство. Да и те пять миллионов, что ходили в касках, избалованы войной. Им не пришлось платить кровью за каждый сантиметр отвоёванной земли. Один раз, когда германская армия как следует огрызнулась, янки бежали, подобрав подолы. Если бы гитлеровские генералы оказали на Западном фронте такое же сопротивление, какое они оказывали на востоке, если бы они так дрались во Франции в течение четырех лет, как дрались в России, — вот тогда янки могли бы сказать: мы знаем войну. А засыпать податливого, как квашня, противника снарядами и бомбами и догонять его на полной скорости «джипов» — это ещё не война. Этого они больше не увидят.

— Ещё не так давно меня тошнило от разговоров о войне, но клянусь вам: именно потому, что я страстно и как никогда сознательно хочу мира, я перестал бояться войны. Война ужасна, но поскольку от неё нельзя спрятаться, я готов зубами драться с виновниками этого ужаса. Мне довелось в последнее время немало поговорить с рабочим людом наших заводов, с теми новыми немцами, которые впервые почувствовали себя подлинными хозяевами своей страны, своей жизни и судьбы. И я говорю вам: так же, как я, они готовы на смертный бой со всяким, кто поднимет руку на мир, на наш труд, на наше право воспользоваться доставшейся нам свободой. Ни один из них не сказал мне: «Занимайтесь счётной машиной, не стоит возвращаться к вашей ракете, она нам не понадобится».

— А разве я сказал вам так? — спросил Рупп.

— Но путешествие на Луну не то, о чём я сейчас забочусь, — энергично сказал Эгон.

Помолчав, Рупп раздельно и задумчиво спросил:

— Хотите поговорить с нашими старшими товарищами?

— Если бы это было возможно… — в сомнении проговорил Эгон.

Вскоре после того как Эгон пришёл домой, его размышления были прерваны телефонным звонком. Рупп сообщил, что не дальше как сегодня вечером Эгон будет принят президентом.

Ещё долго после того, как Рупп закончил разговор, Эгон стоял с трубкой в руке. Он не мог опустить её на рычаг, словно боялся, что от этого прервётся та воображаемая линия, которая тянется от этой минуты куда-то далеко вперёд, к окончательному пониманию того, что казалось Эгону большой, но ещё не до конца оформившейся правдой…

— Что с тобой? — спросила Эльза и осторожно разжала его пальцы, сжимавшие эбонит трубки.

Он протянул руки и, охватив жену за плечи, привлёк к себе.

— Сегодня со мною будет говорить президент… Наш новый президент… Понимаешь?..

Нежным прикосновением своих губ Эльза закрыла его удивлённо полуоткрытые губы.

— У тебя такой вид, словно ты немного выпил, — сказала жена, взглянув на вошедшего Руппа. — Разве сегодня праздник?

А он схватил её за руки и, крепко притопывая, прошёл с нею целый круг по комнате.

— Да, да! Может быть, на твой взгляд, и не такой уж большой, но всё-таки праздник! — весело крикнул он. — Понимаешь ли, Густхен, я, кажется, завоевал душу человека, о котором учитель Франц сказал мне: «Слушай-ка, Рупп, я знаю, что у тебя нет оснований любить семейство Шверер, но в нём есть один, совсем не безнадёжный член. Это господин Эгон Шверер, мой бывший офицер. Когда-то он был человеком и снова может им стать. Да, да, мы должны сделать его опять человеком. Германии нужны люди, настоящие люди во всех слоях общества. Человек всюду остаётся человеком, и мы не имеем права терять его, если он не безнадёжен…» Франц Лемке не успел сделать из Эгона Шверера человека, но, кажется, я сделаю это за него. Понимаешь, Густа, это для меня очень важно: сделать хорошее дело в память моего учителя…

Густа немного надула пухлые губы:

— Ты говоришь это так, будто я знала дядю Франца хуже твоего.

— Потому я и говорю с тобою так, моя Густхен, что ты его знала не хуже, чем я, и должна меня понять… Теперь-то ты понимаешь, почему мне сегодня весело?

Тут он остановился так неожиданно, что юбка Густы плотно обвилась вокруг её ног. Рупп зажал ладонями румяное лицо жены и звонко поцеловал её в немного вздёрнутый нос, покрытый веснушками.

Увидев, что он взялся за шляпу, Густа воскликнула:

— Не уходи! Ты не знаешь, кто приехал…

— Ну же?..

— Тётя Клара!

— Она здесь?!

Рупп, отбросив шляпу, снова ухватил было жену, намереваясь пройти с нею новый круг, но Густа ловко увернулась.

— Тётя Клара обещала скоро опять прийти.

— О, тогда-то уж действительно нужно сбегать за бутылкой вина! — крикнул Рупп и, схватив шляпу, выбежал из комнаты.