Одиночество
Сашка всю ночь бродил по вокзалу, заходил в буфет, напрасно стрелял глазами по женщинам, искал и постоянно уходил один с больным, ноющим сердцем. Утром он отхлестал Сережку и нарвал ему уши за то, что тот выл по сестре Кате.
— Мне, небось, не меньше твоего жалко, а посмотри, молчу. Душа вся за вас, оболтусов, изболела, — успокаивая, говорил Сашка. — Как был бабой, так бабой и останешься, — из тебя путного ничего не выйдет. Уйду вот один, ну а тогда, гадина, как собака, так и подохнешь.
Когда рассветало, Сашка бегал в приемный покой, но ничего не добивался.
— Мало ли вас тут, голытьба, за день перебывает! Небось, не лошадиные головы у нас, чтобы все упомнить.
Так и возвращался он один, понуря голову. В девять утра они все втроем ходили в город и долго бесцельно толкались по улицам. Напрасно со слезами на глазах распинались Сережка с Антипкой перед бездушной толпой, — никто ничего не подавал. Проходившие молча кивали головой, иные сердито обрывали:
— Отстань, говорю, — нету.
Сашка безнадежно разводил руками. Проходившие ребята иронически смеялись над ним.
— Нет, брат, нынче на собранных копеечках не проживешь, — учись дергать.
— Может, я не хуже тебя умею, почем знаешь?
— Кабы мог, так не кривил бы рожу перед этакой сволочью, а то скосоротился, глядеть противно, тьфу!
— Дай привыкнуть. Так–то нельзя, — засыплешься.
— Руби неверную.
— Понятно, не вслепую. За этим в оба, — вмешался Антипка. — В поездухе, когда ехали, так этак мыли, что и не приснится другому.
— Мелко ты плаваешь, поверх да наружи.
Сашка избегал ссор и, ткнув кулаком в бок Антипку, разошлись. На дворе было морозно и сыро, ноги зябли, кожа грубела, трескалась от мороза и болела.
— Надо местечко облюбовать, чтоб на ночь спокойно устроиться. На вокзале больше нельзя, — беспокоился Сашка.
— В садике бы хорошо было.
— В кухмистерскую бы еще тебе, — перебил Антипка Сережку.
И молча они пошли к бульвару.
— Ну, вот оставайтесь здесь, а я на станцию сбегаю, може, и Катюшку с Наташей встречу, ежели придут.
— А мы так здесь сидеть будем, или посмекаем немного? — спросили его ребята.
— Как хотите, только не уходите далеко: заблудитесь, где искать буду? — наказал Сашка и ушел.
На вокзале он обегал все углы, несколько раз заглянул за решетку багажной, которая по–прежнему была туго набита вновь приехавшей детворой, и задумчиво выходил к подъезду.
— Подожду еще немного, может придут, шептал он про себя и снова возвращался к багажной.
На улицах уже начинало темнеть, а уходить не хотелось. Каждый взмах двери начинал волновать его, каждый шорох заставлял оглядываться. Не хватало сил покинуть уголок, в котором еще так недавно Наташа ласково убаюкивала его, как ребенка, а он повиновался ей. Над ухом его, чудилось, жалобным сгоном ночной метели шипел ее голос: «Усни, глаза у тебя красные»… В груди сердито, бурно вскипала кровь. «Кто взял? Убью», срывалось с посиневших губ, пенившихся слюной. А там, на бульваре, Антипка с Сережкой ждут, напрасно устремляют взор, месят ногами грязь, дрогнут на холоде. Сегодня сыро, бусит мелкий дождик, земля намокла, настыла, под открытым небом не уснешь. Сашка, как одурелый, вскакивал с барьера, выбегал на подъезд и снова, молча вперив в землю глаза и хлопая разбухшими сапогами, возвращался к барьеру. Вот и знакомый милиционер прошел, тот самый, который увел Катюшу с Наташей. Сашка хотел спросить у него, где они, но тот сердито на него рявкнул:
— Ты чего здесь трешься, мазурик!
— Наших жду, — тихо сказал Сашка.
Милиционер не понял его и сердито вытолкал в дверь.
— Курва красноголовый, — сердито выругался Сашка.
Еще больнее стало сердцу, что–то комком перевернулось в груди и катилось к горлу… Шел он не торопясь тротуарами, натыкался на прохожих как слепой, в глазах было темно. Временами он останавливался и подолгу безнадежно глядел вдаль узкой улицы, где еще слабо виднелся флаг, выделяясь над макушкой вокзала. В переулке не было фонарей, да и на больших улицах немного их горело. Скоро бульвар… «Вот и большой, желтый дом виднеется, а он на краю бульвара, потому — Наркомпрос,» думал Сашка. И бежал, за ребят боялся, да и самому жутко делалось: первая ночь в чужом городе. Ребята, издали завидя его, бросились навстречу.
— Ну, как, не нашел Катюшку с Наташей?
— Где найдешь! Небось, совсем сгинули. Я и в приемный покой ходил, — тама тоже не знают. Ну, а куда теперь? Здесь нельзя. Смотри, как не повезло. Тут и дождик хлыщет, как нарочно.
— Мы нашли, где; тама ребят много ночует. Вот в эфтом закоулке горелый дом есть. Только незаметно проходить наказывали, — доложил Антипка.
— Во! Это здорово! Значит, живем, — воскликнул Сашка. — Только бы похряпать немножко.
— Мы тут без тебя подшибли немного. Хочешь, на, — предложил парень, вынимая из–под полы кусок чурека.
— Давай. Сами тоже, небось, не ели.
— Наелись.
— Ну, пошли. Веди, куда сказал. Я не знаю, усталость что–то взяла, — торопил Сашка.
— Тама поздно, сказывали, собираются: боязно, штоб, значит, чужое место не занять, — предупредил Сережка, еще ошеломленный потерей сестренки.
— Во! Этого они не хочут? Небось, не на постоялке, штоб распоряжаться. Хто первый пришел, тому и место.
Антипка больше не возражал, направляясь в переулок.
Подойдя к развалинам, они немного постояли у забитых ворот и потонули в широких стенах большого дома.
— Надо бы днем сюда заглянуть, чтоб место засветло выбрать, а теперь куда пойдем? — злился Сашка.
Сережка, боясь пинка, бойко шмыгнул в угол, налетел на острую балку лбом, закатился истерическим воплем.
— Перестань, гадина! Убью, кирпичем всю башку расквашу, — не понимая в чем дело, останавливал его Сашка.
Но никакой гнев не в силах был остановить вопль Сережки, и только спустя минуту голос его оборвался и захрипел, а кирпичи чаще затарахтели под его телом.
— Провалился, должно, захлебывается: — подавленным голосом сказал Антипка.
— Днем–то лень было посмотреть, сука мерзкий! Иди вот теперь к нему, разглядывай!
Антипка встал на четвереньки и молча пополз к Сережке, шепотом выпытывая у него.
— Што с тобой, а? Ушибся, небось? Парень молчал, судорожно вздрагивая всем телом.
— Давай спички, пес курносый, — крикнул Сашка. — Сам я посмотрю, что случилось, а то, погляжу я, тебя пока ждать, десять раз сдохнуть можно.
Приняв спички, он осторожно пошел, вытянув руки, и шагах в шести его рука коснулась обвалившейся с потолка балки:
— Ага! Вот он, должно, об эфту железину треснулся, — воскликнул Сашка и смелее подошел к Сереже.
Когда пугливо вспыхнул огонек зажженной спички, на груде кирпичей ярко выделилось черным пятном лежавшее тело, грязные руки, крепко сжавшие лоб и, казалось, окаменевшие.
— Надо на улицу иво вынести, тама подберут, а тут до утра здохнет. Кажись, храпит, — немного помолчав, сказал Сашка.
— Может, за ночь отлежится, пройдет, — ежась от страха, заикнулся Антипка.
— Молчи, скот! Сам виноват, гадина, вот теперь и вожжайся. Бери ево за руки, чиво свернулся?
Антипка молча взял его за мокрые окровавленные руки, которые он с трудом оторвал от головы, и они его из–под ворот вытолкали на панель.
— Бежим, кажись, идет кто–то! — И снова потонули они в развалинах, за грудами кирпичей, сложенных у забора.
— Здесь хорошо, — в случае и искать будут, через забор шмыганем.
— Молчи, поганец!
Сашка, прислушиваясь, остановил Антипку. Спустя четверть часа Сережку отвезли на извозчике.
— Ну, теперь мы вдвоем остались, — тяжело вздохнул Сашка.
С этих пор развалины стали их постоянным убежищем. На рассвете каждого утра они молча подходили к острому концу балки и подолгу стояли над черным пятном по кирпичам разлившейся крови…
…К рождеству они уже были не одни. Ребята, спавшие здесь, скоро привыкли к ним и уже доверяли им любое дело. Сашка был в большой дружбе с предводителем их, Курузой, и целые дни теперь они были заняты делом. Мелкие грабежи были источником их существования. Первое время Сашка иногда поддавался тоске, порой убегал на вокзал и часами толкался у багажной решетки. В сердце его еще не угасала надежда встретить Наташу. Однако, безнадежность постепенно овладевала им, новая воровская жизнь начинала затушевывать прошедшее, преступность скоро через край захлестнула его, и все умерло. Новые девушки безотказной похотью опьянили его.
— Мы не кисейные барышни, свои, блатные, — говорили они. — Своих не продадим…
А теперь зима, собьются в угол и блудят руками. Детская кровь закипит соблазном, уговаривать не нужно, потому, — закон.
— Вы, ребята, завтра на Хитров сходите, — распределял обязанности Куруза. — А Сашка с остальными на Трубную, только, чур, бить раз в день, но на верную, а то за слепую, пожалуй, попадешь в МУР, засмеют ребята.
Ребята не ослушивались, потому–на язык Куруза был жесток, да и на руку тяжелый. «Даст одну в ухо, ну, и крест», — говорили ребята. Куруза был, действительно, здоровым парнем, ему недавно 18‑й год пошел, а он уже походил на 25-летнего мужчину. Отнекиваний он не понимал; всякое слово свое считал законом.
— По нам хоть в Москву–реку, лишь бы дело.
— Ну, а теперь уснем.
Куруза взял за руку Грушку и улегся с ней в углу. Ребята сообща окружили остальных. Сашка был на особом учете и пользовался привилегией, а потому ложился рядом с Курузой, Ребята, прижавшись к Курузе с Сашкой животами, отогревали их.
— Сегодня елки в домах устраивают, веселятся, танцевать будут, а мы что? Эх, жизнь наша! Околевать, как собакам, на улице, — сердито отмахнувшись рукой, — сказала Ира, подымаясь с земли.
— Видно, продрогла, что ныть вздумала. Ложись, эвон, к Сашке под бок; он бедовый у нас, согреет. А нет, расскажи, что знаешь, с сердца печаль свалится, да и тоска пройдет, — предлагал Куруза.
— Подожди, лягу.
— Ну, вот и ложись. Кто слушать будет? — Ребята зашевелились и начали галдеть:
— Все будем, все…
— Эх, кабы стакан вина, чтоб в голову ударило и закружило, как тогда в Казани. — Ира приподняла облысевший, выношенный воротник, крепко обняла Сашку и тихо, паузами начала изливать свое горе.
— Жили мы хорошо, даже свою дачу имели, целое лето в цветах и зелени утопали, а зима настанет с долгими холодными вечерами, за окном, бывало, плачет метель, бьется в стекла и дребезжит, по телу побегут холодные мурашки, станет жутко и на душе темно. Но пеньем и игрой рояля заглушишь холодный плач, и счастье мгновенно опьянит тебя… Помню, был такой же день, рождественский день, когда умер отец. О, этот день–самый тяжелый день в моей жизни! С этого дня угасла жизнь, начался семейный развал, мать скоро перестала дома бывать, а если и бывала, то не одна. Пьяные мужчины постоянно сопровождали ее, люди тупели от вина и не знали, что делали. Мне было шестнадцать лет. Старые, истрепанные чиновники целовали меня; я рвалась, плакала, но мать бросала меня в кабинет отца, и я там оставалась до утра с чужим мужчиной. Жизненный кошмар скоро опьянил меня, я уже пила вино, курила, нюхала кокаин и тонула в разврате. Бессонные ночи душили меня, я задыхалась.
С глаз ее скатилась крупная слеза на Сашкину руку, и тяжелая мысль оборвалась. Все как–то протяжно, молча сопели и никому не хотелось говорить.
— Ну, а потом как же? — нерешительно спросили девушки.
— А потом… Проститутка, отдававшаяся за папиросу… Молчите.