В исправительном доме

Кончался последний месяц зимы. Весенний рев уже врывался в мрачные корпуса, опьяняющим запахом сирени парка звал к себе. Сашка неустанно сидел над книгами. В последнее время он едва высиживал рабочий день, сапожный молоток работал медленно.

— Ну и сво–олочной народец! Загнали в берлогу и сиди. А теперь скоро лето, в деревне начнется сенокос, туда дальше незаметно и жатва подойдет. — Тоска по деревне росла, мысли бежали, и звали на родные поля. Однообразная жизнь начинала надоедать.

— Чиво это ты захандрил, али удрать задумал? — спросил комсомолец.

— Раздумался по деревне, вот и потянуло, потому, знаешь, Арон, деревенскому в Москве не житье, мученье какое–то. Народ лягавый, ей–богу вот, терпенья нет. Посмотришь на кого, а он смеется над тобой. Ну, думаешь–попался бы ты мне наедине — уж я б тебе так смазал, что забыл бы ты как косоротиться.

— Дурной ты, Сашка! С улицы подобрали тебя, выучить думаем, а ты удирать. Здесь одевают тебя, как нужно, и сыт ты, а главное, человеком быть можешь. Поверь мне — жалеть после будешь, а не вернешь.

— И хорошо, все равно мужиком подохну. Взяла тоска, да так, что и жить неохота, — в пору повеситься.

— Верно говорю тебе, — дурной ты, потому, посуди: здоровый парень, а дурь из головы не выкинешь.

По ночам, когда затихал корпус, Сашка боролся с мыслями, и животная похоть, зов к уличному разврату окончательно убивали его. Помнится ему и Наташа, смотревшая кроткими глазами и стыдливо молчавшая, помнится ему ярким пятном запечатлевшаяся Ира и пробуждает порыв, соблазн ярко вспыхнет и закипит кровь–не выдержит, шмыгнет в уборную, а оттуда придет усталый, но спокойный. Ребята как будто не замечали, каждый из них грешил втихомолку. Онанизмом заниматься не считалось позором, улица приучила ко всему. Разве так, иногда в разговоре между собой подсмеивались друг над другом: Кулакова Дунька приходила. На этом и кончалось.

Тысячи разнообразных воспоминаний каждый таил в себе, и слышалось в ночной тиши, как ребята, припоминая порывы наслаждений, долго вздрагивали, погружаясь мыслями в глубину прошедшего разврата…

Рано утром в теплый осенний день Сашка сидел у окна и думал: — «Скоро на волю выпустят». Близость свободы теперь не радовала его; он уже научился ценить покой, но не умел им владеть. Жизненный кругозор становился шире, книжки, прочитанные им, научили не тому, чему нужно было. Сказочный героизм захватил его. Сегодня он был задумчив и по случаю последнего дня в колонии не выходил на работу. Назавтра он ушел в парк и долго думал о том, что ждет его на улице. Возле него оказалась маленькая девочка лет тринадцати, с любопытством допытывавшаяся, как и за что он попал сюда.

— Глупа ты еще, чтоб знать про это. Потерпи годика три, наш брат всему научит, не забудешь быть блатной.

Девочка не понимала, о чем он говорит, а он хотел напомнить ей о гнусной похоти, которая при виде девочки пробудилась в нем.

— Хочешь, Лиза, пойдем в беседку, я покажу тебе, какие цветочки вырастил, — большие они у меня. Завтра я на свободу иду. Што-б другим не доставались, тебе оставлю. Хочешь?

— Конечно, хочу.

И Сашка повел ее за собой. Про себя он думал? Сделаю, что нужно, и улизну. Один конец будет…

Вечером он бежал. На утро в колонии шли толки, смутный разговор носился по комнатам.

— Здорово, говорят, он… — шептались ребята. Экономка, говорят, с ума сходит, а сама, небось, того. Только злая она, — не умеючи, не прильнешь. С Александром Макарычем, говорят, крутит. Башмаки намедни ей бесплатно чинил…

А Сашка в это время, спрятавшись в ящик под вагон, катил в Севастополь.