I

Что такое учитель рисования в бедном захолустном городке и, притом, в уездном училище? Даже среди скромных педагогов еще в весьма недалеком прошлом это было забитое, загнанное существо, дрожавшее за завтрашний день и боявшееся всякого, даже чужого начальства. Директор училищ губернии являлся для него божеством, а местный городничий и штатный смотритель училища — лицами высшего порядка, одно пожатие руки которых надолго счастливило скромного рисовального учителя. Да и как могло быть иначе? Нищенское содержание, скудное образование и перспектива умереть с голоду при потере места в случае малейшего каприза начальства… Но зато никто не умел так приспособляться к жизни и людям, как бедный учитель рисования, и никто из педагогов не служил так долго в заведении, как он. Насколько мне помнится мое собственное далекое прошлое учебной службы, учителя рисования были всегда старенькие, молчаливые, но добрые и обязательные люди, на сморщенных, худеньких лицах которых вечно был один вопрос: «Не помешал ли я вам, не сердитесь ли вы на меня?» Весьма возможно, что и в забитом педагоге жила широкая душа художника: они проще и лучше других относились к детям.

В 60-х годах прошлого века в городе Павловске Воронежской губернии был именно такой учитель рисования в уездном училище, Василий Иванович Попов. Служил он что-то очень долго, чуть не все 60 лет в одном и том же Павловске, отвергая случайно выпадавшие на его долю лучшие места и почти никогда не выезжая из города. Любили его дети, любили горожане, да и начальство относилось к нему хорошо. И неудивительно: «старенький дедушка» был тихого нрава, добр, уступчив, а на уроки ходить было для него чистое удовольствие. Но в глазах у дедушки часто заметно было тоскливое выражение; часто видели в церкви, как он молился с усердием, не замечая слез, струившихся по его лицу, со вздохом повторяя: «прости мне, окаянному рабу Твоему!» Чистая жизнь Василия Ивановича была для всех горожан как на ладони: все его знали чуть не со дня своего рождения, и горячая молитва праведного старичка умиляла их, особенно женщин, до слез. «И-и, батюшка, — говорили они, — Бог тебе простит! Какие и грехи-то у тебя! Бог тебе простит! Ты о нас, грешных, помолись!» И Василий Иванович кланялся на все стороны, извиняясь, что, может быть, кого потревожил, и снова молился, и снова тяжко вздыхал. Сам павловский протопоп, вместе с тем и сослуживец Василия Ивановича по уездному училищу, во время богослужения чаще кадил в сторону Василия Ивановича и говорил иногда о нем прихожанам: «истинно христианского жития сей человек и к дому Божию усердный!» Когда хоронили Василия Ивановича, на похоронах был весь город, и протопоп сам сказал проповедь, начав ее словами: «Память праведного с похвалами».

Но незадолго до смерти Василия Ивановича его навестил давний друг его, Михаил Федорович Курицын, и старик, зная, что дни его сочтены, поведал ему за тайну скорбь свою, удручавшую всю его жизнь. «На духу еще никогда не говорил, а тебе скажу: все будет легче!» — сказал он приятелю.

И Василий Иванович действительно рассказал Курицыну что-то странное, небывалое, даже загадочное… Во время рассказа голос старика ослабевал иногда до шепота, в глазах выражался ужас, и он начинал дрожать, творя крестное знамение: видно было, что он всем своим существом переживал прошедшее, ярко встававшее перед его глазами. Сущность его рассказа заключалась в следующем.

II

В самом начале XIX века Василий Иванович Попов был еще юношей и учился в академии художеств в Петербурге. Его привез туда помещик того села, где отец его был дьячком, заметив у него способности к живописи. Тяжело давалось Василию Ивановичу академическое ученье, но еще тяжелее приходилось ему жить в столице. Несколько рублей, оставленные ему помещиком, обеспечили ему существование в течение двух-трех месяцев, но затем началось голодное, беспросветное прозябание. Жил он в углу у старухи-молочницы на Васильевском острове и лишь изредка находил себе работу, то рисуя какую-либо «парсуну» лавочника или купца, то малюя вывески. Скромный, боязливый, Василий Иванович почти не знал ни Петербурга, ни его обитателей, и даже в свою академию ходил с некоторым страхом, почтительно сторонясь будочников с алебардами. То были суровые времена, и легко было погибнуть ни за грош… Петербург солоно пришелся юноше, и он мечтал лишь о наступлении того блаженного времени, когда он получит место учителя рисования и навсегда покинет угрюмую северную столицу. Но этого счастливого будущего приходилось ему ждать еще более года, как вдруг его тихая жизнь нарушена была, как он выразился, «дьявольским наваждением».

В одну из темных зимних ночей Василий Иванович был разбужен несколькими «партикулярными людьми», которые, не давая ему опомниться, приказали ему одеться, взять с собой краски и палитру и, на глазах остолбеневшей хозяйки, увели его с собой на улицу. Здесь стояли сани, запряженные тройкой лошадей. На голову Василия Ивановича накинули тафтяной черный платок, набросили ему на плечи огромную медвежью шубу и затем посадили его в сани. Бедный юноша потерялся от страха, но когда сани двинулись, то вскрикнул:

— Люди добрые, куда же меня везете?

— А ты молчи! Потом узнаешь, — грубо сказал ему партикулярный, сидевший с ним рядом.

Самые ужасные предположения теснились в голове Василия Ивановича: то ему казалось, что его везут в крепость или ссылку по какой-либо ошибке, чему, как он слышал, бывали случаи; то приходило на мысль, что его хотят убить и где-либо бросить за городом. «Но за что, за что?» думал он с отчаянием. И вдруг его осенила утешительная мысль, что эти страшные люди принимают его за другого кого-либо.

— Я — ученик академии Попов, — закричал он, пробуя сдернуть платок, но тотчас же почувствовал удар кулака по плечу и услышал суровый голос соседа:

— Тебе сказано: молчи, кутья! Иначе тебе несдобровать. Молчи и делай, что велено тебе будет.

Вне себя от страха, Василий Иванович уже не подавал голоса, не помнил, долго ли они ехали, и очнулся тогда только, когда сани остановились и его спутник сказал ему:

— Ну, слезай теперь, бери меня вот за руку и иди.

Кругом раздавались голоса, слышен был какой-то шум, Василий Иванович готов был поклясться, что где-то вблизи его послышался лязг цепей, но ему не пришлось замечать окружающего: на спине своей он чувствовал пинки, вынуждавшие его быстрее итти по лестницам, путаясь в длинной медвежьей шубе, и пройти несколько комнат в тишине, нарушаемой только звуком шагов его и его спутников.

Но вот они, видно, достигли цели. С Василия Ивановича сняли шубу, сдернули с головы его платок, и он увидел себя в большой полутемной комнате. Лишь в одном углу ее за ширмами виднелось пламя восковой свечи. Пред Василием Ивановичем стоял человек, молодой еще на вид, насколько мог он разглядеть в темноте, в белом халатике, с докторскими инструментами в руках. С сильным иностранным акцентом он сказал трепетавшему юноше: «Подите сюды», и повел его за ширмы.

За ширмами, на большой железной кровати недвижимо лежал покрытый широким плащом человек, уже, по-видимому, покончивший свои счеты с жизнью. У Василия Ивановича подогнулись колени, когда он увидел, что лицо мертвеца избито и обезображено. Голова пошла у него кругом, и молодой доктор дал ему выпить несколько глотков воды.

— Вот что, младенец ты милый, — произнес, обращаясь к Василию Ивановичу привезший его партикулярный человек. — Сейчас же своими красками подправь лицо так, чтобы никаких повреждений приметить было не можно. Хорошо сделаешь — наградят, а плохо — пеняй на себя, — прибавил он, удаляясь с доктором за ширмы.

Велик был ужас Василия Ивановича! Для него было ясно, что перед ним лежал труп убитого человека. Казалось ему, что и руки у него не поднимутся, чтобы исполнить полученное приказание, но разве и с ним не могут поступить так же? Страх смерти пересилил в нем все прочие чувства, и он, перекрестившись, принялся за свою страшную работу… Когда Василий Иванович кончил ее, его вывели из-за ширмы, и к нему в той же полутемной комнате подошел военный, длинный и сухой, по описанию Василия Ивановича, как жердь.

— Ты кто такой? — спросил он ласково.

— Ученик академии, — прошептал Попов.

— Хочешь получить место и уехать из Петербурга?

— Учителя рисования я могу только чрез год…

— Ты получишь его теперь и сейчас же после того уезжай из Петербурга. Но помни, всю свою жизнь ты должен молчать о том, что случилось с тобою сегодня, а если пикнешь об этом кому-либо и где-либо, то мы тебя везде найдем и разговаривать с тобой долго не будем: кожу сдерем. Ну, иди с Богом!

Василий Иванович уже не помнил, как он добрался домой в сопровождении того же угрюмого партикулярного человека. Но велико было его удивление, когда на другой день он действительно получил уведомление о назначении его в Павловск учителем рисования; в тот же день ему доставлен был пакет неизвестно от кого со ста рублями. Вечером Василий Иванович, едва не сойдя с ума после всего происшедшего, полный самых разнообразных чувств, уже выехал из Петербурга…

— И вот, Михаил Федорович, — закончил он свой рассказ, — всю жизнь свою не мог я забыть этого дела. И совесть мучила и мучит меня, что я будто помог убийцам скрыть их преступление, будто я сам с ними в соучастии. И в старости я живо это почувствовал: молодому-то что! И заявлять никому не мог. По сию пору мне неведомо, что то были за люди и за упокой кого я должен молиться. Так и молюсь: «За упокой раба Божия, его же Ты Сам, Господи, веси!»

Курицыну оставалось только успокоить старика и сказать ему, что его грех невольный, и что Бог, конечно, давно простил его ему. Долгое время он, однако, сам не мог успокоиться, взволнованный рассказом Василия Ивановича, и выпытывал у него мельчайшие подробности дела, стараясь вместе с ним найти ключ к разгадке преступления. Но ключ этот так и не был найден.

— Друг ты мой, Михаил Федорович, — говорил старик, — пойми ты, ни этого проклятого Петербурга, и никого-то там я почти не знал. Кабы знал да ведал, что со мной там будет, я в дьячки бы лучше пошел!

Рассказывали, что после смерти Василия Ивановича приятель его, Курицын, сошел с ума, утверждая, что он наконец нашел какой-то «ключ»…