Прожив в стойбище Майна-Воопки два дня, секретарь райкома выехал в соседние пастбищные угодья оленеводов илирнэйского колхоза. Ему надо было изучить возможности строительства в тундре и в илирнэйском колхозе.
Недолгие сумерки утра, тут же перешедшего в вечер, погасли. Наступила ночь. Полная луна ярко освещала пустынные снежные просторы; холодная и надменная, она словно упивалась своей безграничной властью, будто зная, что она, а не солнце нынче владеет здешним небом. На речные долины от гор падали густо-синие треугольные тени. Глухой гул лопающегося льда и земли напоминал отдаленную артиллерийскую канонаду. Время от времени то ближе, то дальше завывали голодные волки.
Помахивая машинально на собак кнутом, Ковалев вслушивался в своеобразные звуки тундровой полярной ночи и чувствовал, как он невольно сгибается под свинцовой тяжестью своих дум о жене, о дочери, у которой так рано не стало матери. Тоска, казалось, одолевала его вместе с лютой полярной стужей.
Скрипели и скрипели полозья нарты, мерцали перед глазами тусклыми искрами бескрайные снега, клубился над заиндевелыми собаками пар. Скованный оцепенением, Ковалев был весь погружен в себя. Сознание его обволакивало туманной пеленой дремы.
И вот, не то как воспоминание, не то как повторяющийся сон, он видит, как где-то вдали мчится упряжка оленей и на нарте сидит она… его дорогая подруга. Ковалев силится понять, где и когда он уже это видел, но дрема побеждает его. Нарта маячит и маячит где-то вдали, смутно вырисовывается лицо Галины. Ковалев напрягает зрение, пытаясь рассмотреть дорогие черты, но лицо жены расплывается, тает в тумане. Ковалев протягивает руки, зовет, а нарта уходит все дальше и дальше. Вот она мелькнула один раз, другой в ночном сумраке, пронизанном холодным светом луны, и скрылась. Звенит тонкий колокольчик нарты, ушедшей в долину ледяного безмолвия.
Вдруг нарта остановилась: это передовая собака запуталась задней ногой в своей упряжи. Сергей Яковлевич вздрогнул; выходя из оцепенения, с большим трудом заставил себя подняться. И только тут он почувствовал насколько замерз.
Распутав собаку, Ковалев стряхнул рукавицей с ее мордочки иней, похлопал по спинам других собак и тронул с места нарту. Ободренные собаки быстро побежали. А рядом с ними бежал Ковалев, стремясь согреться.
— Ну, ну, вперед, вперед, друзья мои! — кричал он собакам. Передовик повизгивал, успевая и оскалить клыки на ленивых собак в упряжке и преданными глазами глянуть на каюра.
Хорошо разогревшись, Ковалев на ходу вскочил на нарту, потряс кнутом. «А что, если бы я так вот мчался на собаках к дому, а там… ждала бы меня Галя, ждала бы маленькая Леночка!..»
— Леночка! — вдруг вслух произнес Сергей Яковлевич, пытаясь представить себе дочь такой, какой она должна была быть сейчас. — Леночка! — уже тише повторил он. И от мысли, что у него есть дочь, к сердцу Сергея Яковлевича подступило что-то необыкновенно теплое и нежное. Он глубоко, всей грудью вдохнул морозный воздух и невольно сделал руками такой жест, как будто уже обнимал ее, свою маленькую Леночку.
«К весне с бабушкой она прилетит на самолете. Ничего… ничего, дружище, — успокаивал он себя, чувствуя, что мучительная спазма сжимает ему горло. — Скоро у тебя все пойдет по-другому. Леночка! Какая она? Ведь скоро ей уже в школу. Сначала дичиться, наверное, будет… Не помнит, не знает своего папу. А потом… потом обязательно мы будем большими друзьями».
Закрыв глаза, Сергей Яковлевич попытался представить себе, как он будет по вечерам читать своей Леночке детские книжки, рассказывать ей сказки, как будет сидеть с ней за букварем, за ее первой школьной тетрадкой.
«И так вот она пойдет и пойдет по своему пути на моих глазах. Какое это, наверное, счастье так вот чутко всматриваться в своего ребенка, угадывать в нем все новое и новое, делать неожиданные открытия; и как это, наверное, удивительно интересно — чувствовать, знать, быть уверенным, что ты осторожно, совсем для него незаметно влияешь на него, направляешь, ведешь за собой».
Бегут и бегут собаки. Скрипят полозья нарты. Ковалев лишь изредка прикрикнет на упряжку, взмахнет кнутом и снова погружается в свои думы.
А там, где путь Ковалева должен был проходить через узкое ущелье, высоко, на седых скалах, с винчестером в руках стоял шаман Тэкыль. Ему удалось узнать, что Ковалев должен был проехать по этому пути к илирнэйским оленьим людям. И вот шаман решил пересечь его путь, встать в скалах и ждать.
«Давно надо было мне пересечь твою тропу, как ты мою пересек», — мысленно обращался он к Ковалеву.
Шаману вдруг вспомнилось, как лет пятнадцать назад он приехал из тундры в Янрай, вошел в ярангу Пытто и впервые увидел его, этого русского. Уже тогда, еще совсем молодым парнем, он посмел меряться силой с ним, с грозным шаманом, одно имя которого на всех наводило трепет. Русский сидел на белых шкурах и держал на руках маленького мальчика — первенца Пытто.
Тэкыль пристально посмотрел в лицо Пытто, его жены Пэпэв, еле заметно кивнул головой в сторону Ковалева, показал глазами на мальчика. Встревоженная Пэпэв почти вырвала мальчика из рук Ковалева. Молодой учитель изумленно посмотрел на хозяев яранги, перевел взгляд на шамана и все понял. Помрачнев, он вышел из яранги. И тут Тэкыль дал себе волю.
— Сын ваш был на руках у русского! — громко сказал он, указывая пальцем на перепуганного плачущего мальчика. — Знайте, что этот день будет днем злого начала в яранге вашей!
Потом, схватив мальчика, Тэкыль обнюхал его лицо, приложил руку к его лбу и вдруг изрек в напряженной тишине:
— О, плохое дело! Совсем плохое! Нужно злую силу из тела вашего сына выгнать, надо злой огонь потушить в нем холодным ветром… раздевайте сына!
Пэпэв, тогда совсем еще молодая, тревожно посмотрела на мужа, нерешительно принялась раздевать мальчика.
Долго держал шаман раздетого ребенка на улице. Пытто, словно его кусали собаки, кружился возле шамана, скрипел зубами.
— Ну, хватит, ребенок совсем замерзнет! Простудится! — наконец не выдержал он.
— Что?! — выкрикнул шаман. — Или ты, человек, у которого совсем еще нет усов, вздумал меня поучать?
Через сутки мальчик метался в огне. Три дня колотил шаман в бубен над ним, а на четвертый день туго обвил его нерпичьими ремнями и подвесил головой вниз к потолку полога.
В это время в ярангу вошел учитель. Увидев висящего вниз головой ребенка, он бросился к нему, быстро отвязал, распутал на нем ремни. Пораженный шаман не мог вымолвить ни слова.
— Не тронь! — наконец закричал он. — Ты смерть вселил в него, ты же и не даешь мне выгнать ее из тела мальчика.
Глаза Ковалева расширились, лицо побледнело.
— Нельзя так ребенка мучать, слышите! — быстро проговорил он, глядя то на шамана, то на родителей мальчика. — У него вся кровь в голову уйдет, умрет мальчик!
— Уходи, русский, отсюда! — еще громче закричал Тэкыль, хватая свой бубен и потрясая им в воздухе. — Ты привез нам, чукчам, большое зло!
И тут Ковалев сделал такое, что на всю жизнь запомнилось шаману. Он схватил его, грозного Тэкыля, за шиворот и, как щенка, выкинул вон из яранги! «Какие сильные руки были у него! Какие страшные глаза были у него!» — вспоминал сейчас шаман.
Так уже тогда Тэкылю пришлось убедиться, что в русском учителе он встретил сильного врага. Правда, ему удалось много попортить крови учителю. Мальчик Пытто все же умер, и шаман многих янрайцев убедил тогда, что виноват в этом русский. Молодой Пытто, обезумевший от горя, даже брался за винчестер, чтобы расправиться с Ковалевым, но кто-то отговорил его.
Много с тех пор продуло ветров, много раз падал, таял и снова падал снег. Ковалев с каждым годом становился сильнее, а вот он, шаман Тэкыль… уже почти совсем потерял свою силу. Сколько злобы накопилось в его груди, а вот дальше своей яранги пустить эту злобу он так и не может. Никакие камлания, никакие заклятия ему не помогают.
Но нет! Он, шаман Тэкыль, превратившийся в птицу, ненавидящую людей, отомстит перед смертью! Сейчас он подымет винчестер, и тогда станет ясно, кто кого победил: он Ковалева или Ковалев его!
Мерцает и мерцает снежная долина тусклыми лунными искрами. Укорачиваются густо-синие треугольные тени по мере того, как подымается кверху луна. Тэкыль, нахохлившись от холода, как озябшая птица, терпеливо ждет. От напряжения слезятся его гнойные глаза, трясутся сжимающие винчестер руки.
— Я, ночная птица, сегодня достану до самого сердца врага моего своим острым клювом, — шепчет он синими губами.
И вдруг шаман вздрогнул: он увидел, наконец, черную цепочку собачьей упряжки. Присев, шаман прыгнул раз, другой, отрываясь обеими ногами от скалы, затем закружился на одном месте, вполголоса выкрикивая слова заклятья. Неожиданно успокоившись, он прижался к выступу скалы, медленно поднял винчестер.
Упряжка подходила все ближе и ближе. Вот уже четко вырисовывается фигура человека, сидящего на нарте.
— Да, это он! Я узнаю своего врага! — прошептал Тэкыль.
Руки у шамана тряслись. Мушка плясала, туманились слезящиеся глаза. Передохнув, чтобы унять стук сердца, шаман нажал гашетку. Ночную тишину рассек звук выстрела. Нарта двигалась дальше. Человек сидел на ней как ни в чем не бывало. Лишь быстрее побежали собаки. Задыхаясь, шаман лихорадочно отомкнул замок винчестера. Блеснув на лунном свете, вылетела пустая гильза. Щелкнув замком, Тэкыль снова приложился к винчестеру. Мушка заплясала еще сильнее.
Тщательно целился шаман, с ужасом думая о том, что может промахнуться и на этот раз. И только он хотел нажать гашетку, как нарта скрылась за поворотом. С яростью обрушил о скалу Тэкыль свой винчестер. Звякнула сталь. Скользнув по заиндевелому камню, винчестер полетел вниз, ударяясь о скалы.
Потрясенный, с безумным взглядом, шаман долго стоял на одном месте.
— Даже пуля моя не взяла его! — наконец тихо прошептал он и вдруг почувствовал новый, еще более сильный приступ ярости.
— Камлать! Сейчас буду камлать! Я все равно нашлю на него порчу! — закричал он и ловко, несмотря на свою старческую беспомощность, покарабкался куда-то по скалам.
Добравшись до своей яранги, шаман Тэкыль рванул край рэтэма, прикрывавшего вход, и закричал, срывая голос:
— Зажигай костер и убирайся из яранги! Сейчас у меня будет самое большое в жизни камлание!
Жена Тэкыля испуганно шнырнула из полога, быстро разожгла костер и, выйдя из яранги, почти побежала к оленям, бродившим по склону сопки.
Гремя закопченными кастрюлями, Тэкыль нашел медный котелок, налил в него воды, подвесил над костром. Отколов топором кусок смерзшейся оленьей крови, он истолок его каменным молотком в лукошке, сшитом из моржовой шкуры, ссыпал в котелок.
Костер разгорался. Красные отблески его плясали на заиндевелых шкурах рэтэма яранги. Шаман безмолвно смотрел на костер, порой помешивая в котелке растаявшую кровь. Когда из котелка пошел пар, шаман порылся в пологе и вернулся к костру с небольшим кожаным мешочком. В нем хранились засушенные мухоморы, ядовитые травы, корни. Шаман бросил в котелок всего понемножку и, приговаривая заклятия, начал вдыхать из него пар. Постепенно шаман возбуждался. Движения его становились все резче, тело дергалось, вихлялось, голос его то взвизгивал, то понижался до шопота, в слезящихся глазах светилось безумие. Схватив лежавшую возле костра связку закопченных, тронутых временем деревянных рогулек, он быстро подвесил их на цепи, на которой висел котелок. Бросившись к пологу, шаман пошарил за его стенкой, извлек огромную вязанку деревянных идолов, таких же закопченных, как и рогульки. Разрезав ножом ремень, шаман рассыпал идолов у костра, быстро-быстро ощупал их руками. Схватив ложку, зачерпнул содержимое из котелка.
— Сейчас, сейчас я накормлю вас самым злым снадобьем, — бормотал он, поднося ложку к тем местам на идолах, где были намечены рты. — Я пущу вас во все стороны света, вы найдете его, вы дохнете ему в лицо, и тогда сердце его перестанет биться, глаза ослепнут… уши оглохнут.
Все лихорадочнее были движения шамана. Вот он, зачерпнув ложкой из котелка, начал есть сам, размазывая горячую кровь по лицу. Схватив бубен, он ударил в него пластинкой из китового уса и, вскинув его кверху, замер. Закатив глаза под лоб так, что в узких щелях век стали видны только одни белки, он завыл, злобно оскалив черные, гнилые зубы.
— Ооо-о-ого! — тянул он, то повышая, то понижая тон, и, соблюдая монотонный ритм, бил в туго натянутую кожу бубна.
— Га! Ата! Ата! Ата! Га якэй! Якэй! Якэй! — порой восклицал он, стремительно выбрасывая кверху руки.
Плясали языки пламени костра от взмахов бубна, мигали в шатре яранги причудливые тени.
Опьянение от разварившихся в кипящей крови мухомора и ядовитых трав на этот раз пришло к шаману очень скоро. Вихляя тазом, на котором болтались подвешенные к ремню совиные головы и крылья, он скакал вокруг костра, то взвизгивая, то заходясь в истеричном хохоте. Упав на спину, он быстро-быстро засеменил ногами. Тело его сводила судорога, изо рта текла пена.
Но вот шаман затих, затем встал, осмотрелся вокруг. Тэкыль не узнавал, где он, и не понимал, что с ним происходит. Прижав руки к сердцу, он болезненно скривился, застонал. Но тут же снова схватил бубен, снова забился в припадке кликушества.
Жена Тэкыля, безмолвная, как тень, ходила возле оленей. Порой она останавливалась, чутко прислушиваясь к тому, что происходило в яранге. И только тогда, когда там все стихло, она решилась подойти к входу. Открыв осторожно край рэтэма, она внимательно всмотрелась и вдруг отшатнулась. Ей показалось, что Тэкыль лежит у костра мертвым.
Преодолевая ужас, старуха вошла в ярангу, глянула на котелок над потухающим костром, на мешочек с мухомором и ядовитыми травами и тихо сказала:
— Ушел! Совсем ушел в долину предков. Умер.