Кандидатура Тимлю вызвала немало возражений. Трудно было многим янрайцам представить себе эту незаметную, робкую девушку руководительницей мастерской.

Айгинто молчаливо вслушивался в спор, разгоревшийся на собрании. Противоречивые чувства волновали его. Не зная, на чем остановить свой выбор, он молчал.

— Что это выдумали? — доносился до его слуха возмущенный голос Эчилина. — Разве можно такое дело непонимающей девчонке поручать? Мастерскую строим, такую мастерскую, как у илирнэйцев! Плохо, однако, у членов правления колхоза сердце болит за такое большое дело, если Тимлю заведующей ставить хотят! Она мне, можно сказать, родная дочь. Я мог бы тоже кричать, — чтобы ее заведующей поставили. Но я не могу…

— А почему не можешь? — вдруг послышался голос Тэюнэ. — Видно, потому, что не хочешь Тимлю из яранги своей выпускать; потому, что дома заставляешь ее на себя шить, убирать, варить, собак кормить.

— Зачем перебиваешь, когда мужчина говорит? — возмутился Эчилин. — Тебе ли здесь голос подавать. Женщина, которая, как собака от своей упряжки отбившаяся, от мужа убежала…

Тэюнэ как-то сразу смолкла, опустилась на скамейку. Среди старух пронесся шепоток, кто-то злорадно захихикал.

— Нельзя, никак нельзя Тимлю заведующей ставить, — Эчилин повысил голос, чувствуя поддержку.

Спор разгорался. Но у Тимлю были не только недоброжелатели, но и сильные покровители. После выступления Солнцевой, Гэмаля и Митенко собрание встало на сторону Тимлю.

С трепетным страхом вошла Тимлю в мастерскую. Женщины-швеи по-разному встретили ее в первый день. Одни недоверчиво, с насмешкой, другие ласково — и таких было большинство.

— Со мной Оля сегодня разговаривала, — по секрету сообщила Тимлю жена Пытто Пэпэв. — Серьезно очень разговаривала. Просила меня помогать тебе.

Не прошло и десяти минут, как к Тимлю подошла точно с таким же секретным разговором и жена Нотата.

Долго думала Тимлю, с чего же ей начать свою работу, чтобы ее считали хорошей заведующей мастерской, и решила на одном: надо самой очень хорошо шить, прочно и красиво шить. Потом и других можно, как говорит Оля, упрекнуть или даже поругать, если они не будут как следует стараться.

Тимлю была изумлена тем, что грозный отчим, объяснения с которым она больше всего боялась, первое время словно и не замечал происшедшей перемены в ее жизни. Он не спрашивал, как идут у нее дела, не возмущался, как прежде, тем, что она уходила из дому и приходила, когда ей вздумается. Все это Тимлю воспринимала, как счастливый сон; она не в силах была поверить до конца в свое счастье.

Но вскоре девушка убедилась, что отчим не так уж просто относится к перемене в ее жизни. Однажды, вернувшись вечером домой, Тимлю принялась готовить себе ужин.

— А разве в мастерской вас не кормят? — с улыбкой, не предвещавшей ничего доброго, спросил Эчилин. — Дома у нас ничего нет. Придется тебе без ужина ложиться.

Тимлю посмотрела на Эчилина, с безучастным видом вздохнула и принялась за выполнение домашнего задания по ликбезу.

— Продвигайся вон туда, — указал Эчилин в самый темный угол полога, — а здесь, у лампы, я буду алыки[1] починять.

Тимлю хотелось сказать, что они прекрасно уместятся у лампы вдвоем, но, глянув в холодные глаза Эчилина, она с привычной покорностью отодвинулась в угол.

«До каких же пор я буду все это терпеть? Кто меня заставляет жить у Эчилина?» — подумала она и впервые почувствовала, что жизнь ее теперь слита воедино с жизнью колхоза, поселковой молодежи, с жизнью учительницы Оли.

Долго не могла уснуть в эту ночь Тимлю, а наутро уверенной и спокойной ушла на работу в свою мастерскую.

До половины дня на душе у нее было особенно радостно. С утра зашли в мастерскую члены правления колхоза во главе с Айгинто, осмотрели мастерскую, проверили, как выполняется заказ по пошивке торбазов для Красной Армии, похвалили швей и заведующую за хорошую работу.

Эчилин видел, что с падчерицей его произошло что-то непонятное. Старик уже был не в силах держать ее в повиновении. И тогда он пошел на подлость. Заметив на ногах у Тимлю новые торбаза, он пустил по поселку слух, что заведующая мастерской ворует колхозные камусы[2], использует их на свои нужды.

Клевета привела Тимлю в смятение. Все рушилось для нее. Погрузившись в оцепенение, она не думала, что ей надо итти на работу, что ей нужно как-то объясниться с Эчилином, доказать людям, что она не брала колхозные камусы. Девушка думала о предстоящем комсомольском собрании, не в силах представить себе, как она будет смотреть людям в глаза: ясно же, она, Тимлю, хорошо теперь знает, что значит быть в комсомоле! Нечестным людям совсем нечего делать в комсомоле, их туда и близко не подпускают.

Но вот Тимлю подумала о том, что ее никто не имеет права называть нечестным человеком. Конечно же, разве этот злобный человек Эчилин говорит правду? Разве она, Тимлю, и в самом деле вор? Разве могут настоящие люди сразу поверить Эчилину, а ей, Тимлю, нет? И разве это не ей, Тимлю, и Оля, и Айгинто, и многие другие не однажды говорили, что комсомольцы такие люди, которые зря себя в обиду не дают?

Девушка наскоро вытерла мокрое лицо. Вспыхнувшая с особой силой ненависть к Эчилину вытеснила страх перед ним. Теперь она думала о том, что ей надо не сидеть в углу со слезами на глазах, а что ей надо пойти и всем доказать: «Эчилин лживый человек, он очень и очень злой человек…»

«Да, да, надо делать так: хватит терпеть! Мне помогут, мне обязательно мои друзья помогут!»

Так оно и вышло. На помощь Тимлю пришла Оля. Она вбежала в ярангу Эчилина, схватила Тимлю за руку и повела за собой, приговаривая:

— Идем, идем, Тимлю, ко мне. Мы заставим Эчилина откусить свой лживый язык; идем смелее за мной, Тимлю!

«Что же мне осталось делать? — мрачно рассуждал Эчилин, посасывая трубку в пологе своей яранги. — Отняли они у меня силу, совсем отняли. Скоро, наверно, и мальчишки безнаказанно в меня камнями бросать станут. Такая вот жизнь у тебя наступила, Эчилин…»

Неожиданно чоыргын полога поднялся, и Эчилин увидел улыбающуюся физиономию заведующего торговым отделением. Без удивления он подумал о том, что обрадовался приходу гостя. Как-то уж сумел этот довольно частый у него гость понравиться ему, хотя Эчилин не мог сказать себе толком, как это — вышло.

— Заходи, заходи ко мне, чаю попьем, — засуетился Эчилин, — вот только жена моя куда-то ушла, ну да ничего, я и сам… сам как-нибудь…

Савельев сел на белую шкуру оленя, постланную для него Эчилином, пристально всматривался в лицо хозяина. О клевете на падчерицу и на председателя колхоза, пущенную Эчилином по поселку, он уже знал.

«Шипишь, как змея шипишь, а вот ужалить как следует не можешь», — думал Савельев об Эчилине.

Подогрев на примусе чайник, Эчилин расставил перед гостем чайную посуду.

— Вот посмотри на мою голову, видишь, сколько седых волос? — спросил Эчилин, наклоняясь почти к самому лицу гостя. — Так вот, когда это было, чтобы старика с седой головой молодые не почитали? А вот падчерица моя так поступает, словно меня и на свете нет. Уходит куда и когда ей вздумается, никогда совета не спрашивает.

— О, как же это можно? — изумился Савельев. — Это нехорошо. У нас, у русских, так не принято. Молодежь всегда должна стариков уважать. Так наши школы учат, так правительство учит.

— Школы учат, — иронически улыбнулся Эчилин. — Разве этому наша учительница учит? Не она ли падчерицу мою совсем испортила? Непослушной сделала?

— Молодая совсем еще учительница, сама не понимает многого, — сокрушенно вздохнул Савельев. — Вот как-нибудь поговорю с ней, а то, быть может, и в райисполком напишу, чтобы поругали ее как следует. У нас, у русских, такое не принято, чтобы родителей дети не слушались…

— У вас, у русских, не принято, — снова иронически улыбнулся Эчилин. — Хорошо, если бы все русские рассуждали так вот, как, допустим, ты рассуждаешь…

— Да, да, это было бы неплохо, — отозвался Савельев, — так мы и думаем. А на этих молодых, вот как Оля, пожаловаться следует… Это они по молодости, по глупости… Я как-нибудь поговорю с Олей.

В шатре яранги послышались чьи-то быстрые шаги. Эчилин поднял чоыргын и впустил в полог Петра Ивановича Митенко.

— Ты… Ты чего это на Тимлю наболтал? — тяжело дыша, еле сдерживая негодование, спросил у Эчилина Митенко. Косматые брови его, сдвинутые к переносью, сжатые кулаки не предвещали ничего доброго: Эчилин знал, каким бывает в гневе Митенко.

— Значит, прибыл домой, долго ты ездил, соскучились по тебе янрайцы, — миролюбиво сказал он, пытаясь остудить гнев Митенко.

— Нет, лиса, ты мне окажи, почему нехорошее о Тимлю болтаешь? — Митенко еще ближе подвинулся к Эчилину. — Ты скажи мне, когда переделаешь свою паскудную душу? До каких пор ты будешь честных людей за ноги, как собака бешеная, хватать? Все простили тебе янрайцы: и то, что ты когда-то грабил их, и то, что ты дружил с этим вонючим псом Стэнли. А ты… как ценишь ты все это? Шкура ты волчья, а не человек. Не один раз уже мне приходилось с тобой таким громким голосом разговаривать, а толку, вижу, мало! Но теперь не то, что двадцать лет назад! Сейчас тебе никто не позволит обижать честных людей! Выйди на улицу, и ты увидишь, что над тобой малые дети смеются! А камусы, из которых Тимлю торбаза сшила, я сам ей у оленьих людей купил. За это она мне рукавицы сшила. Ясно тебе? Сейчас об этом уже весь поселок знает. Советую тебе откусить язык и выплюнуть собакам!

Тряхнув в гневе Эчилина за шиворот, Митенко так же внезапно, как вошел, покинул ярангу.

Тимлю не вернулась в ярангу к Эчилину. Приютила ее у себя Пэпэв.