Глава первая
Порыв ветра распахнул окно. Гардины взметнулись под потолок. От вихрей пыли и низко нависших над городом туч в комнате стало сумрачно. Начиналась буря.
Инженер-майор Лазаревский закрыл окно, мимо которого промелькнул большой лист кровельного железа, поправил гардины. За стеной громко хлопнула дверь, что-то упало. Прозвучал звонкий девичий голос:
— Папа! Упал горшок с твоей чайной розой.
В квартире стало тихо. Отголоски бури доходили сюда приглушенными.
Начальник строительства моста на Шведен-канале Александр Игнатьевич Лазаревский — рослый, широкоплечий, полный сил и здоровья офицер — уселся в кресло и положил на зеленое сукно стола большие, сильные руки. Клочковатые, густые брови и широкая окладистая борода придавали его облику несколько суровое выражение. Но большие серые глаза, поблескивающие энергично и молодо, смягчали эту суровость. Человек с такими глазами не мог не любить дружеских разговоров, хорошей шутки и еще многого, что привлекает жизнерадостных, сильных людей, проводящих значительную часть своей жизни в палатке строителя, в таежной землянке, под открытым небом. Весь облик Александра Игнатьевича выдавал в нем человека, привыкшего распоряжаться, приказывать, уверенного, что приказы его целесообразны и будут в точности выполнены.
Против Александра Игнатьевича сидел венский инженер Бальдур Гольд, худой, желтолицый человек в клетчатом пиджаке. Костлявые его пальцы, украшенные двумя перстнями, играли шелковым шнурком монокля, на острых коленях лежал портфель красной кожи. Глаза инженера, избегая встречи со взглядом Александра Игнатьевича, торопливо перебегали с предмета на предмет, ни на одном долго не останавливаясь. Александр Игнатьевич обратил внимание на эту особенность своего собеседника и подумал, что такие беспокойные глаза бывают у людей с нечистой совестью.
Гольд — владелец строительной конторы, но занимается делами, не имеющими никакого отношения к строительству. Он может добыть все, чем спекулируют на венском черном рынке: пенициллин, шелковые чулки, шоколад, консервы. Для строительства моста на Шведен-канале он обязался поставить чугунные перила художественного литья — единственное, чего не хватало стройке. Александр Игнатьевич не хотел вступать в деловые отношения с «деятелем» черного рынка, но литейные заводы в Вене не работали, и к услугам Гольда пришлось обратиться поневоле.
Внезапно разразившаяся буря прервала беседу в самом начале; Гольд успел сказать, что дело с перилами принимает неожиданный оборот. Александр Игнатьевич насторожился. Он понял, что Гольд неспроста пожертвовал для визита воскресным утром. «Утренний час даст золото» — эту любимую поговорку Гольда Александр Игнатьевич вспомнил сейчас. Некоторое время они молчали.
— Я слушаю вас, Гольд, — начал Александр Игнатьевич, видя, что собеседник не намерен продолжать. — Что случилось с перилами?
Гольд смотрел в окно. Вихри пыли все еще проносились мимо.
— О, эти апрельские бури, — пробормотал он. — Страшный бич нашего израненного города. Близость Альп… понимаете? Частые циклоны… Что с перилами, изволили вы спросить? Преспокойно лежат у меня на складе. Я пришел вам сообщить, господин майор, что вынужден их продать другим.
Лазаревский удивленно поднял брови:
— Почему?
— Мне предлагают за них больше.
— Но ведь мы заключили с вами соглашение, заплатили вам половину стоимости перил.
— Цель моего визита, господин майор, и заключается в том, чтобы возвратить вам деньги.
Гольд усиленно протирал монокль носовым платком.
— Кому же понадобились эти перила? Что вам предлагают за них?
Гольд все свое внимание сосредоточил на монокле.
— Американцы, господин майор, хотят отстроить на Кертнерштрассе дом, разрушенный их же бомбой. Он принадлежал до войны американской фирме. Я спросил уполномоченного фирмы: «Вы заплатите сигаретами?» — «О’кэй!» — «Вы мне дадите десять тысяч сигарет?» — «О’кэй!» И теперь я хочу, чтобы вы меня поняли, господин майор. Одна американская сигарета стоит в городе два с половиной шиллинга. У меня охотно возьмут оптом по два. Двадцать тысяч шиллингов! Это ровно вдвое больше того, что предлагаете вы. И здесь обоюдная выгода: американцы охотно заплатят мне сигаретами, они им стоят гроши. А я…
— А мост, Гольд? — спросил Александр Игнатьевич. — Мы строим мост для вашего города.
— О городе пусть думает муниципалитет.
— Но ведь это ваш родной город! Помните, вы недавно восторгались: «О, мы так любим Вену! Много прекрасного подарил этот город миру: венский вальс, венские стулья, венские булочки. А Моцарт! А Бетховен! А Стефан-кирхе!» Почему же вы не хотите поступиться личной выгодой ради вашего родного города?
Гольд быстро взглянул на Лазаревского. «Какой подвох кроется в этом?» — спрашивали настороженные глаза желтолицего инженера.
— Да, господин майор, — ответил он, помедлив. — Это родной мой город, и я его люблю.
— Странная любовь! Город разрушается на ваших глазах, но никому не приходит в голову убрать из-под ног мусор от развалин. Вы декламируете о любви, но ничего не делаете, чтобы ее подтвердить. Слышите? — Александр Игнатьевич кивнул головой в сторону окна. — Ваш город скрипит и стонет. Буря терзает его. Он очень болен, Гольд.
— Но я не в силах вылечить его, господин майор.
— Так помогите тем, кто лечит.
— Американцы тоже собираются отстроить дом.
— Мы выстроим мост скорее. С первого мая наладится нормальное движение через канал…
— А я останусь в убытке? — Гольд язвительно улыбнулся. — Нет, господин майор, этот вариант меня не устраивает. Я не хочу, чтобы надо мной издевался каждый мальчишка. А я для многих стану посмешищем, если упущу американское предложение.
— Значит, заключенное нами соглашение теряет силу?
— Да, если…
— Что?
— Если вы не заплатите мне той же суммы, что и…
— Я не вправе заплатить вам больше. Я плачу не из собственного кармана.
— Но вы договоритесь. Я готов подождать. Ради моста, разумеется.
— Перила не стоят таких денег.
— Я прекрасно это понимаю, господин майор. Вы предложили мне предельно высокую сумму. И американцы, запроси я с них двадцать тысяч шиллингов, подняли бы меня на смех. Но они платят сигаретами, которые им обойдутся в пять раз меньше того, что вы мне предложили. Я на этом делаю свой бизнес. Не могли бы и вы рассчитаться со мной так же? Ведь на ваших складах сигареты стоят гроши. Здесь обоюдная выгода. Ради моста, только ради моста, я готов сохранить с вами деловые отношения.
— А кто мне гарантирует, — жестко сказал Александр Игнатьевич, — что вы завтра же не придете сюда и не скажете: «Американцы предлагают мне за перила на две тысячи сигарет больше?»
— Здоровая конкуренция, господин майор.
— А во что превратит меня, строителя, ваша конкуренция? В мелкого гешефтмахера? Сегодня я вам добываю сигареты, а завтра — сахар, потому что с сахаром вам выгоднее будет делать свой бизнес.
— Я согласен и на сахар, господин майор.
— Но я не согласен. Это не наш стиль работы, господин Гольд.
— Что же, ваш стиль против деловых принципов в отношениях? — поинтересовался Гольд.
— Нет. Деловые принципы нашего стиля строятся на иной основе.
— Что же это за основа?
— Общая цель. В данном случае мост. Все основания для сотрудничества налицо. Но у вас иные соображения…
— Всякий коммерсант в моем положении рассуждал бы точно так же.
— Тем хуже для моста!
— Мне, господин майор, в конце концов, безразлично, пойдут ли мои перила на строительство моста или на ремонт Стефан-кирхе.
— Вас интересуют только деньги?
— Я деловой человек, — ответил Гольд, — и деньги — цель моей деятельности. Но…
— Довольно! — глаза Лазаревского гневно блеснули. — Прекратим этот бесцельный разговор. Деньги, которые вы получили за перила, завтра возвратите начальнику финансов нашей комендатуры.
— Я очень сожалею, господин майор, — пробормотал Гольд. — Очень сожалею.
Пока Лазаревский писал распоряжение, Гольд ловко вставил в глаз монокль и рассмотрел висевший на стене проект арочного моста на Шведен-канале.
«Без моих перил им не обойтись, — думал он. — Пусть этот бородатый большевик попробует поставить деревянные. Его засмеет весь мир. Пусть только попробует…»
Как и в начале беседы, лицо Гольда было кислым и вялым. Получив записку, он вежливо поклонился и вышел.
Александр Игнатьевич возвратился к прерванному занятию. Выложил на стол груду измятых тетрадей и записных книжек в потертых обложках. В них был материал, собранный для большой работы. Ей Александр Игнатьевич отдавал каждый свободный час. Он задумал написать книгу о мостах; наряду с формулами, чертежами, математическими расчетами в книге будут и поэтические страницы о труде, о перспективах, которые открывает перед строителями послевоенный пятилетний план, о том, что можно построить в стране с гордым и величественным именем — Союз Советских Социалистических Республик.
В тетрадях и записных книжках собраны многочисленные заметки о строительстве мостов во время войны, о рождении новаторства, о железном графике времени, в который укладывались трудоемкие работы. Толстая тетрадь в клеенчатой обложке заполнена записями о работе клепальщика Андрея Самоварова, плотника Афанасия Бабкина, кузнеца Ивана Гаврилова, каменщика Игната Пушкаря и других скоростников-новаторов. В будущей книге все это должно стать увлекательным рассказом о труде советских людей, о героическом их подвиге во время войны.
Листая выцветшие страницы, Александр Игнатьевич вспоминал дни строительства на Днепре, израненную войной землю Украины.
Он видел последний километр фронтовой осенней дороги. Дальше — Днепр… На заречных высотах, за колючей проволокой, притаившийся враг… Конские трупы, обломки колес и ветер, треплющий сиротливый куст… Непролазная грязь села, недавно отбитого у врага. Нанесенная рукой оккупанта цифра чернеет на стене хаты с весело расписанными ставнями. И, точно жалуясь на перенесенные невзгоды, скрипуче поет старая дверь. Найдут ли за нею тепло и отдых строители в мокрых отяжелелых шинелях?..
Голые стены, старая лавка у окна, темный и холодный зев печи. В горнице нет ни расшитых рушников над семейными портретами, ни подвешенных к потолку пахучих пучков трав, ни цветастой, как летняя степь, скатерти на столе; на полу — жирные комья чернозема, занесенные сапогами недавних постояльцев, на деревянной кровати — ничем не прикрытая солома. Рушники, простыни, подушки брошены врагом в окопах, втоптаны в осеннюю грязь, испороты штыками.
Старая хозяйка ласкова и приветлива. К вечеру жарко трещит в печи солома, теплится в углу робкий огонек коптилки. На краешке стола тихо шелестят развернутые чертежи будущего строения. Хозяйка вносит свежее сено, рядно, отдает спрятанную от оккупантов подушку. Выслушав о пережитом в этой хате, рассказав о своих делах, бойцы заводят походный патефон. И льются песни о тройке, о метелице, о майской Москве — обо всем, что любо-дорого сердцу каждого. И становится хата всеми своими углами близкой, как дом родной. А ночью невдалеке начинают громыхать артиллерийские громы. Выйдет хозяйка на крыльцо, увидит отблески орудийных зарниц, наслушается грохота и возвратится в горницу тихая, с низко склоненной головой и, пройдя меж спящими, пожелает добра тем, кто нашел в эту ночь тепло и приют в ее хате и кому предстоят за Днепром дальние боевые дороги…
…В районе, где начал работу мостоотряд, ширина реки доходила до километра. Рядом со взорванным нужно было построить деревянный железнодорожный мост. На строительство было дано две недели. В такие сроки людям Лазаревского никогда еще не приходилось сооружать мосты через широкую реку. Дорога была каждая минута. Мостостроителей торопили. Но они сами понимали: медлить нельзя. Мощные танки, артиллерию, эшелоны с продовольствием и боезапасом надо как можно скорее перебросить на правый берег.
Противник находился невдалеке. Над механическим копром, забивающим сваи, медленно пролетал двухфюзеляжный «Фокке-Вульф» — разведчик. Зенитки открывали дружный огонь. Самолет удалялся, а по участку начинала бить вражеская артиллерия. Огромные столбы воды окатывали строителей. От разрывов на берегу поднимались непроницаемо черные, высокие дымы. Прилетали «Юнкерсы», бомбили, но люди ни на минуту не оставляли работы.
В одну из бомбежек был убит командир мостоотряда инженер-майор Горбунов. Его заменил Александр Игнатьевич.
Плотник Афанасий Бабкин со своим отделением выполнял две с половиной нормы. Во время бомбежки его взрывной волной сбросило с мостового настила в воду. Бабкин стал тонуть. Его вытащили на понтон, который перевозил заготовленные части на середину моста. Бабкин выбрался на мост трясущийся, бледный, его рвало, зубы выбивали лихорадочную дробь. Александр Игнатьевич разрешил плотнику обсушиться и отдохнуть в землянке. Но Бабкин, выпив сто пятьдесят граммов спирта, вернулся на свой участок.
Работы продолжались и ночью при тусклом свете фонарей. Небо затягивалось чугунными тучами. За ними гудели вражеские самолеты. Десятки осветительных ракет падали из-за туч, их яркий свет заливал стройку, быки, торчащие из черной воды, пролеты старого моста. Работу продолжали, как говорил Бабкин, «при бесплатном освещении».
Свистели бомбы. Зенитки окружали самолеты молниями разрывов. Каждую ночь два-три «Юнкерса», объятые пламенем, с предсмертным воем падали в Днепр, и река поглощала их.
Героический бой со стихией, мраком и вражеским огнем вели в немыслимых условиях обыкновенные люди: им было холодно, они уставали, их нервы трепали непрерывные бомбежки и артиллерийские обстрелы. Но советские люди ради победы над врагом были готовы на любые лишения. Падал сраженный боец, его товарищ не ждал, пока пришлют замену, а работал за себя и за убитого.
Мост строился такими темпами, каких не знала ни одна стройка мира.
Когда пришла смена, плотник Бабкин отказался оставить свой участок: «Я еще могу работать. Я двужильный», — и продолжал трудиться со своим отделением под бомбежками и артиллерийским обстрелом. Укладывая доски настила, он приговаривал: «Вот еще одна дощечка на гроб Адольфу». Бабкин никогда не называл фашистского фюрера по фамилии, а бросал презрительно и отрывисто: «Адольф… который сволочь!»
До правого берега оставалось несколько метров. Серым, туманным утром над строительством появились «Юнкерсы». Началась длительная и ожесточенная бомбежка. Первую партию самолетов сменила вторая. Мостоотряд понес большие потери: пятнадцать убитых, двадцать пять раненых. Но работы не прекращались. Зенитки не давали «Юнкерсам» бомбить планомерно. Самолеты рассеивались, беспорядочно сбрасывали бомбы. Вода бурлила, кипела. Днепр волновался и шумел.
Мостостроители закончили мост в срок. Он и поныне стоит над тихими водами Днепра, ждет смены. И под рукой инженера-строителя лежит эскиз нового моста-красавца.
Мыслью Лазаревского неотступно владела идея создания мостов новых конструкций. Для претворения ее в жизнь у Александра Игнатьевича было достаточно опыта. Немало мостов, построенных им в разных районах Советского Союза, свидетельствовало об этом. Старый кожаный чемодан Александра Игнатьевича, постоянный спутник в путешествиях, ныне мирно покоящийся на московской квартире, мог бы рассказать немало интересного о тихих и бурных реках Урала и Сибири, о красоте волжских берегов, о тайге и степи, о звездных ночах Крыма и синих горах Кавказа.
Среди эскизов новых мостов бережно хранился номер «Правды», в котором был опубликован послевоенный пятилетний план — гигантская программа мирного созидания. За цифрами пятилетки творческому воображению Александра Игнатьевича рисовались новые гиганты индустрии, гидроэлектростанции, светловодые каналы, дающие земле невиданное плодородие, города-сады и магистрали, на которых будут торжественно звенеть металлом новые мосты.
Один из эскизов привлек особенное внимание Александра Игнатьевича. Возможно, это будет мост через Днепр вместо деревянного, построенного в горячие, боевые дни. Дуги его ферм легко вознесутся к небу; мощные устои выступят из воды легким строем изящных колонн и, раздваиваясь в вершине, дадут начало сводам двух арок. В утреннем свете этот мост, удивительно синий и тонкий, будет казаться невесомым. Вдохновение поэта и неумолимо точный расчет инженера вложит в него строитель. Чудесен он будет весной — в апреле и мае. Апрель — месяц бурных потоков и ледохода. Очистится река ото льда, пушистые тучи проплывут над ней, в воду заглянет веселое солнце. И оживет прибрежная береза, растрепанная метельными ветрами, остуженная морозами. Никли зимой ее ветви к земле, звенели в марте, оледенелые, ломкие, плакали, источая слезы, в апреле. Но пришел май и превратил печальную березу в молодую красавицу, белолицую, в легкой, точно из шелка, зеленой шали… Май на родной земле — веселый месяц, месяц-творец. Молодо и звонко зашагает он по земле, вызывая к солнечному свету, молодые злаки, побеги, белый цвет яблонь и вишен. В светлые тучи впряжет быстрые ветры и разошлет их на юг, на север, на восток и запад, напоит черноземы обильными дождями. И зазеленеют поля, в садах зазвучат тонкие флейты пчел, контрабасы жуков. И, разрывая тишь полей гулким свистком, взлетит на мост паровоз с медной звездой на мощной груди, и на ясной глади реки замелькают силуэты тракторов и комбайнов. А мост запоет величавую песню металла, и она дойдет до степных вышек высоковольтной линии, до цветущих белизной садов. И, как эхо, зазвенят молотки деревенских кузниц. И блистающий на солнце плуг отвалит жирный пласт чернозема.
…А вот городские мосты. Монументальные, изящные, они будут построены в творческом содружестве инженера со скульптором и архитектором. Эти мосты станут трибунами, с которых бронзовые фигуры, воплотившие образы и идеи сталинской эпохи, будут вести безмолвную беседу с людьми грядущих поколений о героическом времени. Они выразят величие и красоту военного и трудового подвига советского народа, народа-победителя, народа-богатыря. Были ведь в прошлом «мосты слез», «мосты вздохов». Новые мосты в городах будущего станут называться «мостами радости», «мостами счастья»…
…Буря все еще бушевала над городом, когда Гольд вышел на улицу. Пыль слепила глаза, лицо больно секла разносимая ветром кирпичная крошка. Прикрыв лицо рукавом пиджака, Гольд пробежал два квартала и на Фляйшмаркте, у греческой церкви, нырнул в подвал пивного бара, над входом в который играл на волынке вырезанный по дереву веселый Августин.
В зале стояла полутьма, за столиками не было ни души. На стенах висели тусклые портреты заслуженных посетителей бара, на полках строго по ранжиру выстроились их именные — высокие с оловянными крышками — пивные кружки. На каждой крышке пивной король Гамбринус с раздутыми от жажды ноздрями хохотал, широко разметав по груди дремучую бороду.
Веснушчатая девица за стойкой бара приветствовала Гольда.
— Кружку пива, — проговорил Гольд, направляясь в зал.
— Сейчас, — пропела девица.
«Август не пришел, — подумал инженер, взглянув на ручные часы. — Ему сейчас, видно, не до хождения по улицам. Нужно, чтобы его видело как можно меньше глаз…»
Торопливо выпив пиво, Гольд сидел за столиком в глубокой задумчивости. Портреты постоянных посетителей «Веселого Августина» строго смотрели со стен на одинокого гостя. Чем они были недовольны, трудно сказать. Наверно, тем, что Гольд проглотил золотистый напиток, морщась, словно лекарство. Здесь не принято так пить. Эти усатые господа просиживали за кружками долгие часы, медленно отпивая пиво, бесконечно споря о мирных путях, ведущих к социализму, вспоминая Августа Бебеля и Карла Каутского, читая «Форвертс». Эти древние своды видели многое: и расшитую куртку гусара начала франц-иосифовского царствования, и мундир ландштурмиста времен заката Австро-Венгерской империи, и скромный сюртук благонамеренного социал-демократа, и коричневую рубашку наци, орущего гимн Хорста Весселя. И никто, кроме одержимых буйством наци, спешивших на очередной погром, не пил здесь с такой торопливостью, как этот желтолицый посетитель. Наци исчезли, в бар стали заглядывать американцы. Они, впрочем, тоже быстро вливали в себя пиво и тотчас же уходили. Да и что им делать в «Веселом Августине»? Здесь нет джаза, не вертятся девчонки…
Гольд долго шелестел газетным листом.
В стрельчатом окне блеснул солнечный луч. Он прорвался из-за облаков, скопившихся над крышами города, нашел подвальчик «Веселого Августина», скользнул мимо железных решеток окна и упал на истертую плиту пола, заиграв на ней золотым зайчиком. Однако игривость его нисколько не повлияла на портреты старых посетителей бара — они по-прежнему неодобрительно смотрели на Гольда.
— Здравствуйте, инженер! — басовито отдалось под сводами.
Гольд торопливо оглянулся. В зал входил рослый, спортивного вида молодой американский офицер. Лицо его, покрытое густым оливковым загаром, полное и холеное, выражало свойственное преуспевающим людям самодовольство; глаза, глядящие на все равнодушно и холодно, мимолетно задержались на Гольде. На груди офицера пестрели ленточки боевых наград, хотя по виду их владельца нельзя было заключить, что он сидел в окопах, переносил тяготы армейской походной жизни, которая накладывает на облик бывалых воинов своеобразный отпечаток. Это был типичный представитель «золотой молодежи», любитель хорошо поесть, выпить и приволокнуться за женщинами.
— Здравствуйте, Хоуелл! Рад вас видеть.
Гольд протянул офицеру свою костлявую руку.
— А я не особенно рад! — блеснув оскалом белых крепких зубов, ответил Хоуелл, с силой пожимая руку Гольда. — С вами, вижу, не сделаешь хорошего бизнеса.
На желтом лице Гольда мелькнула болезненная гримаса.
Не забывайте, капитан, мы с вами не на ринге и я не ваш противник. Вы, кажется, хотите сломать мне руку.
Хоуелл презрительно усмехнулся:
— Извините, инженер, все забываю, что вы сделаны из хрупкого венского материала. Ну ладно, забудем это. Я хочу с вами кое о чем переговорить. Сегодня я видел Августа, Гольд. Он одобрил мое решение: привлечь к борьбе с Лазаревским вас. Это политика, но, кроме того, и бизнес. Я не отделяю бизнеса от политики. Лазаревский — коммунист, следовательно мой злейший враг. Он своим строительством может помешать нам сделать большие дела. Давайте, Гольд, одновременно делать политику и деньги.
— Не возражаю, — ответил Гольд.
— Конечно, лучший из всех возможных бизнесов — это война. Сочащийся кровью, блистающий золотом, великолепный бизнес. Но пушки отгремели, когда я начал…
— Да-а-а, — задумчиво протянул Гольд, быстро взглянув на офицера. — Вы, Хоуелл, далеко пойдете.
— Поэтому я предлагаю вам работать со мной в тесном контакте, — сухо произнес Хоуелл. — Вы не останетесь в убытке.
— Я забрал перила у Лазаревского.
Хоуелл усмехнулся.
— Это укус блохи.
— Тем не менее вы советовали мне это сделать.
— Почему лишний раз не досадить Лазаревскому?
— Вы дадите мне за перила десять тысяч сигарет?
— И не подумаю. Сигареты мне нужны для моих целей.
Гольд беспокойно ерзнул на стуле.
— Значит, политика и деньги — это для вас, а для меня сотрудничество с вами — убыток?
— Не волнуйтесь, Гольд. Я сведу вас с людьми, которые заплатят за перила сигаретами.
— Вы тоже собираетесь строить?
— Мы строим!
— Но мои перила не понадобятся вашим строительствам. Вы думаете о новой схватке, Хоуелл, а мне нужны ваши соотечественники, помышляющие о мирных делах. Только они могут мне дать заработать на перилах. В прошлое свидание вы говорили о представителях фирмы «Джон Честертон и компания». Их заинтересовал разрушенный дом на Кертнерштрассе.
Хоуелл снисходительно улыбнулся:
— Я выдумал эту фирму, Гольд. Она не существует.
Гольд переменился в лице.
— Вы, кажется, избрали меня объектом для своих неумных издевательств?
— Ничуть. У вас плохое воображение, инженер. Повторяю: я вам посоветовал проделать этот трюк с перилами, чтобы досадить коммунисту Лазаревскому. Его мост — нам помеха. Личные мои интересы и большая политика превосходно сочетаются в борьбе против моста Лазаревского. И мелкая пакость в этой борьбе хороша. Но мы скоро начнем дела покрупнее. Плюньте на перила. Вы сможете превосходно заработать и на другом. Вы живете в советской зоне. Я обещаю вам приличное вознаграждение за информацию из советской зоны. О характере информации, которую вы будете передавать через меня шефу, мы вас будем осведомлять. Кроме этого, мы хотим поручить вам еще кое-какие дела. Оплата за них отдельно. Что вы на это скажете?
— Все будет зависеть от размеров оплаты.
— Скажу одно: она будет щедрой.
— Долларами или шиллингами?
— В любой валюте!
— Можете располагать мной. Я согласен.
Когда Хоуелл и Гольд оставили бар и вышли на улицу, над городом сияло солнце. Пешеходы быстро сновали по тротуарам, крепко зажав подмышками почти обязательный для каждого венского жителя портфель, переступая через осколки черепицы и стекла, обходя побуревшие дырявые листы кровельного железа. Весь этот мусор — ветхое облачение города, сорванное ветром, — никто не торопился подбирать.
Город лежит в придунайской равнине, открытый весенним альпийским ветрам. Его увядающая краса — старые памятники и архитектурные ансамбли площадей, дворцы и фонтаны свидетельствуют, что все, чем город гордился, было создано в прошлом. Теперь он ничего не создает. Как в зыбком тумане, проходят его бездеятельные, сонные дни. Внешнее великолепие города напоминает о времени, когда он был спрутом, высасывающим пот и кровь из порабощенных Габсбургами стран. Империя распалась. Город со всем его великолепием стал столицей маленькой Австрии. Дворцы, виллы, старинные церковные здания, выстроенные городскими каменщиками и отделанные умелыми руками мастеров из провинции, вызывали в свое время ленивый интерес туристов. Город славился своими мастерами — каменщиками, мебельщиками, каретниками, кондитерами, но никогда ими не гордился. Больше всего он дорожил репутацией веселого города. Его любили посещать богатые иностранцы. К их услугам были лучшие гостиницы, рестораны с превосходной кухней, лакированные ландо с кучерами в высоких цилиндрах. Слух гостей услаждали вальсами, новинками Легара и Кальмана, им показывали старинную кирху, в которой впервые исполнялись произведения Гайдна, дом, в котором жил Моцарт, полотна Гойи, Рембрандта, Ренуара и Штука в Национальной галерее.
Каменные кружева готики, фонтаны, причудливо витой чугун решеток и ворот, пышные купола, золоченые шпили зданий — все, созданное в годы расцвета империи, теперь не вызывает интереса у солдат-туристов, прибывших в город из-за океана. Они собираются не у дома, где жил Моцарт, не у Гофбурга, не у фонтана «Волшебная флейта», не в залах картинной галереи. Их защитные блузы, широкие шаровары и белые гетры каждый вечер мелькают на плохо освещенной Кертнерштрассе. Здесь у витрины американского информационного бюро толпятся размалеванные проститутки. Центр витрины занимает грубо сработанная плакатная композиция, изображающая «добрые дела», творимые «Милитери полис»[1]. Вот полицейский срывает занавеску, за которой пируют разжиревшие спекулянты, вот помогает древней старушке нести вязанку хвороста. Эта пропаганда «благотворительной» деятельности заокеанских «ангелов с кулаками боксеров» вызывает со стороны большинства венцев только насмешливые замечания.
На витрине выставлена карта Европы. Весь правый ее угол занимает сплошное белое пятно. По нему скользят сани диковинной конструкции в оленьей упряжке. На санях — закутанная в меха фигура. Это белое пятно Европы — Россия. На нем не обозначены ни города, ни моря, ни реки. Единственное, что оживляет это пятно, — нефтяная вышка с надписью над ней «Майкоп». Очевидно, мечты мистера Герберта Гувера, бывшего хозяина картеля «Русско-Азиатская компания», водили рукой художника, создавшего эту мерзкую мазню, — мечты Уолл-стрита о потерянной навсегда для американского бизнеса русской нефти.
Ночью город освещается плохо. Да и что освещать? Груды неубранного мусора, развалины? Их немало. Тускло мигают лампочки у подъездов кинотеатров, кабаре и кафе. За огромными зеркальными стеклами кафе «Парсифаль» утром, днем и вечером все те же лица. Здесь постоянная публика. Посетители кафе долгие часы сидят на мягких диванах за стаканом лимонада, за чашкой эрзацкофе. Это выжидающие и спекулирующие. Первые, в ожидании «лучшего времени», отсиживаются от денацификации и проживают то, что сохранилось в военную бурю, вторые наживают. Американские офицеры — частые посетители кафе. Здесь «делают деньги».
В кинотеатрах показывают хронику «Испытание атомной бомбы в районе рифа Бикини» и уголовно-мистические фильмы: «Женщина ищет своего убийцу», «Убийство на Кетнерштрассе», «Моя жена — ведьма», «Вечное проклятие» — фильмы, в которых фигурируют призраки и трупы. В кабаре за столиками сидят английские и американские военные. Преобладают американцы. У них больше денег. Откуда деньги у простого сержанта, сидящего в компании трех респектабельных девиц? Он спекулирует бензином и делится прибылями с начальством. «Гости» приносят с собой в чемоданчиках и портфелях виски, коньяки, ликеры, шоколад и жевательную резинку. Пустые бутылки ставят под столы.
Наиболее любимое англо-американскими военными место — варьете «Бокаччио». Подвыпившие гости ведут себя здесь с непринужденностью колонизаторов. Тут покупают женщин и продают дефицитные продукты. Между этими — основными — делами гостей услаждают эстрадной программой. На сцене экзотический номер. Мулатка исполняет гаитянский танец; она полуобнажена, в соломенной юбке. Пьяный американский сержант взбирается на сцену и под дружное гоготание зрителей пытается заключить артистку в объятия. Конферансье обращается к присутствующим с шутливой просьбой не аплодировать, а вместо этого бросать на сцену сигареты. Артисты ведь тоже курят. Сидящие в первых рядах американцы бросают на сцену недокуренные сигареты. Смущенный конферансье разводит руками и объявляет следующий номер.
…Доблинг — пригород Вены. Здесь не живут воротилы черного рынка, нет ночных кабаре и шикарных ресторанов. Это рабочая окраина. На улице Святых мест высится облицованный красным туфом огромный с полукружиями ворот дом имени Карла Маркса. Только с приходом Советской Армии в Вену дом стали открыто называть его именем. При гитлеровцах это было строжайше запрещено. Во внешнем облике дома строгость и сила. Его возводили на городские средства и отчисления рабочих. В двадцатых годах, в день открытия дома, социал-демократы и правые социалисты немало написали статей и произнесли спичей о том, что «восточный вариант» неприемлем для Австрии, что социализм восторжествует на Западе без насилия и крови. Один из социал-демократических лидеров произнес на открытии речь, смысл которой сводился к тому, что им, вождям социализма, нет нужды призывать рабочих поливать свое дело кровью. Оно должно расти мирно, как дуб, нуждающийся только в воде и удобрении. К чему привело антиправительственное восстание в двадцать седьмом году? К потокам крови. Мы не пойдем по этому пути… Пусть с каждым поколением все тенистее будет этот дуб свободы и демократии…
Но прошло немного времени, и кое-кто из этих «вождей» первым подписал клятву австрийских нацистов — хеймверовцев, — в которой обещалось покончить со всякой демократией: большевистской и «гнилой западной».
В 1934 году весть о доме Карла Маркса облетела мир. Дом штурмовали правительственные войска, по нему била артиллерия, по окнам стреляли из пулеметов. Восстание рабочих было жестоко подавлено. Во дворе одна из стен дома густо изрешечена пулями. Здесь расстреливали восставших. Это дело хеймверовцы взяли в свои руки. «Дуб свободы и демократии» обильно полит кровью рабочих.
С открытой неприязнью посматривают нынешние хозяева города на рабочие окраины. Президент Австрийской республики Карл Реннер, тот, кого правые газеты угодливо называют «дважды спаситель отечества», все еще произносит тусклые слова о вреде для рабочих классовой борьбы. Но кто ему верит сейчас? У рабочих и их представителей в парламенте всегда находятся неприятные вопросы к президенту. Почему, например, до сих пор в Австрии действует введенный еще гитлеровцами закон, предоставляющий монопольное право торговли сельскохозяйственными продуктами только картофельным, молочным, плодовым и прочим объединениям? Почему, если в воскресенье рабочий купит за городом у крестьянина два килограмма картофеля или яблок, полиция отбирает у него все это под видом борьбы со спекуляцией? Почему правительством не преследуются настоящие спекулянты? Не пора ли национализировать в пользу государства предприятия, работавшие на «третью империю»?
Да разве старый социал-соглашатель Реннер ответит на эти вопросы? Ни слова не скажет он публично о той ориентации на заокеанскую державу доллара, которой придерживается австрийское правительство, о его желании продлить англо-американскую оккупацию как можно дольше. Реннер и его присные, как огня, боятся масс. Штыки англо-американских оккупантов — единственное, что пока ограждает Реннера от неизбежного политического краха.
Старый президент в своем кабинете — бывшей спальной императрицы Марии-Терезии — договаривается с агентами Уолл-стрита о роли Австрии «в борьбе с коммунистической опасностью», дает согласие на сооружение в стране военных баз, продает кровь и жизнь своих соотечественников, лживо клянясь в своей любви к ним.
Есть в городе честные, жаждущие труда и творчества интеллигенты, есть много старательных рабочих рук. Они могли бы возродить город, поднять его к новой жизни, влить в него свежую кровь, вымести изо всех углов коричневую пыль и паутину. «Труд, только ему ты будешь обязана жизнью, Вена!» — такая надпись появилась в апреле на стене полуразрушенного дома. Но заводские трубы окраин не дымят, скучающие в кафе спортивного вида молодцы выжидают, когда их призовут удушать «красную Вену», заокеанская пленка на киноэкранах навевает образы тления, смерти, гибели.
Судьба города и страны волнует сердца простых людей, тружеников Австрии. От зоркого их взгляда не скрыть стремления новых претендентов на мировое владычество превратить страну в плацдарм для новой схватки. Они настороженны и внимательны, простые люди, и многое, происходящее в городе, вызывает у них законную тревогу. Их возмущает антисоветское направление политики правительства Реннера — Фигля и правых социалистов, выслуживающихся перед американскими хозяевами, выступающих против мероприятий советского командования. А кому, как не простым людям, эти мероприятия дают труд и хлеб, вселяют надежду, что жизнь отныне на долгие годы войдет в мирное русло. Восстановление нефтяных промыслов в Цисерсдорфе, пуск ряда предприятий — все это стало возможным лишь благодаря помощи Советской Армии.
И вот — еще один мост на Шведен-канале. Восторг и благодарность, ненависть и злобу вызвало это новое строительство в разделенной на два лагеря Вене.
Творческий труд вложили советские воины в строительство нового моста в городе. Остатки старого долго торчали из мутной воды канала, над ними с резкими криками носились чайки. Это были груды исковерканного взрывом железа. Лишь уцелевшие каменные устои напоминали о том, что тут когда-то был мост.
В марте здесь появились мостостроители Лазаревского. Подняли со дна изогнутое пролетное строение. Расклепали его, железо разрезали автогеном, выправили. Отремонтировали устои. В апреле начались монтажные работы. Венские обыватели были удивлены. Что это — обман или чудо? О скоростных стройках в Америке они слышали, но ведь мост на Шведен-канале строят не американцы! И зачем возводится мост, если строители не получат от этого никакой материальной выгоды? Строят быстро, но не американскими методами. Нет ли здесь блефа, мистификации?
Все это вызывало напряженный интерес к строительству у друзей и недоброжелателей.
Глава вторая
В комнату вошла девушка в голубом клеенчатом переднике. Руки ее были в муке.
Младшая дочь Лазаревского, Лида, приехала на лето к отцу. Александр Игнатьевич был вдов, и дочери, Анна и Лида, вели хозяйство. Александр Игнатьевич шутя говаривал, что Лида — натура художественная, избравшая музыкальный путь, лучше хозяйничает, чем Анна — натура математическая, инженерная. Анна осталась в Москве — готовилась к государственным экзаменам.
Лида любила носить голубые и алые ленты, перехватывая ими свои пышные волосы. Нежный овал лица, подбородок, ямочки на щеках напоминали Александру Игнатьевичу черты покойной жены, а густые брови и большие серые глаза были у нее отцовские.
В будни Александр Игнатьевич и Лида обедали в офицерской столовой при комендатуре. По воскресеньям Лида готовила дома.
Дверь была полузакрыта, и Александр Игнатьевич не слышал, как дочь вошла в комнату. В мягких домашних туфлях она беззвучно двигалась по паркету.
Лида внимательно посмотрела на погруженного в работу отца и тихо, точно сожалея, что должна ему помешать, сказала:
— Папа, к тебе пришли.
Александр Игнатьевич оторвался от тетрадки:
— Кто?
— Посыльный из комендатуры. Наверно, тебя опять вызывают на заседание.
Александр Игнатьевич вышел из комнаты и через несколько минут возвратился.
— Ты права, Лидок. Зовут на заседание муниципальной секции межсоюзнической комендатуры. Мой доклад о мосте.
— Ты пообедаешь?
— Нет, Лида. Еще рано… Чувствую, придется доказывать господам союзникам, что мост на Шведен-канале не рекламный, пропагандистский трюк, как об этом поговаривает кое-кто из американцев, а то новое, до понимания чего они еще не доросли.
— Как беспокойно ты живешь здесь, папа. У тебя совсем нет свободного времени.
— Хорошо живу, Лида! Много забот, много работы. Покой — это болото, кладбище, а беспокойство, труд, борьба и есть настоящая жизнь.
Заседание началось с небольшим опозданием. Сперва решили несколько дел по городскому распорядку, затем предоставили слово Лазаревскому.
Александр Игнатьевич был очень доволен тем, что на заседании присутствовал советский комендант города, генерал-майор Карпенко. Он сидел в стороне от стола, за которым расположились представители союзного командования, откинувшись на спинку глубокого кожаного кресла, прикрыв щитком ладони глаза. Похоже было, что он дремлет. Но Александр Игнатьевич знал, что из всех присутствующих здесь генерал — самый внимательный слушатель.
Они были знакомы давно. В памятный день, когда через Днепр по только что построенному мосту густым потоком пошли на запад войска, Лазаревский стоял у переправы. Днепр больше не был преградой. Колючая проволока на правом берегу исчезла. Ветер из-за Днепра уже не приносил горечи дыма. Война уходила на запад. Тучи в небе, как корабли с парусами, полными ветра, уплывали вслед за войсками. У переправы остановилась машина. Ее пассажир, немного грузноватый, но шагающий легко, в синем комбинезоне, в генеральской фуражке, быстро подошел к Александру Игнатьевичу и, весело заглянув ему в глаза, крепко обнял его и трижды поцеловал. В комбинезоне командующий армией был похож на директора МТС степной полосы Украины: вислые усы запорожца, голый подбородок, лукавая искорка в глазах. Но имя этого «директора» крепко запомнилось гитлеровским генералам. «Поздравляю, — сказал командующий, — с высоким званием Героя Социалистического Труда. Спасибо за мост…» Поправив усы, он весело тряхнул головой и направился к машине.
Теперь они встречались часто. Работе и нуждам мостоотряда генерал уделял много времени и забот. Он был хозяином взыскательным и строгим, но щедрым, когда дело касалось наград и поощрения за хорошую работу.
То невнимание, которое проявили к докладу представители союзного командования, компенсировалось глубоким, хозяйским интересом советского коменданта города. Союзники скучали. Тучный и лысый полковник Жюльен де Ланфан, длинный и красный нос которого делал его лицо похожим на маску полишинеля, старательно рисовал что-то на листке бумаги. Стивен Хоуелл несколько раз зевнул в кулак. Представитель английского командования Джон Дир упорно смотрел в потолок, точно изучал его лепку.
Александр Игнатьевич почувствовал досаду и, стукнув костяшками пальцев по столу, умолк. Жюльен де Ланфан, встретившись со взглядом Александра Игнатьевича, смутился и скомкал бумагу.
— Продолжайте, господин инженер-майор, — вежливо проговорил председательствующий Джон Дир, стараясь придать своему лицу сосредоточенное выражение.
— В основном я все сказал, — Александр Игнатьевич закрыл записную книжку, сел. — Если что-нибудь неясно, прошу задавать вопросы.
Наступило томительное молчание. Потом Джон Дир безразлично спросил:
— Зачем вам нужно строить этот мост?
Александр Игнатьевич шевельнул бровями:
— Прежде всего мы хотим выполнить обязательства, которые взяли на себя. Господину Джону Диру известно, что союзное командование в Австрии обязалось произвести в Вене некоторые строительные работы. Англо-американская сторона должна восстановить общественные здания, советская — мосты на каналах.
— Да, но к чему такая спешка? — удивился Хоуелл. — Похоже, что вы, начав раньше союзников, стремитесь снискать популярность у местных обывателей, не считаясь с планами союзного командования. Простите меня, господин инженер-майор, но не является ли единственный возводящийся в разрушенном городе мост только крохотной заплатой на огромном рубище обветшалого города?
— Я так вас понял, — ответил Александр Игнатьевич, — что лучше было бы, если бы это строительство вовсе не существовало?
Хоуелл промолчал.
— Разрешаю себе не согласиться с мнением господина капитана Хоуелла, — продолжал Александр Игнатьевич. — Если уж сравнивать с чем-либо мост на Шведен-канале, то мне он представляется хорошим и крепким гвоздем, который вколачивается в стропила, предназначенные для восстановления города. Очередь за вами, господа, готовьте и вы такие же гвозди, употребляйте их в дело.
Александр Игнатьевич взглянул на Джона Дира. Тот воспринял этот взгляд как вызов.
— Господину майору Лазаревскому должно быть хорошо известно, что гвозди в данный момент очень нужны самой Англии, — ответил он. — Надеюсь, господин военный инженер был прекрасно осведомлен из газет о той битве над Англией, которую осуществили нацисты?
— Да, господин Джон Дир, мне это известно. Но разрешите напомнить вам, что значительная часть территории Советского Союза служила не только объектом воздушного нападения нацистов, но и местом ожесточенных боев, что Сталинград в тысячу раз больше нуждается в восстановлении, чем Лондон. Это господину Джону Диру тоже должно быть хорошо известно из газет. Я же это утверждаю как свидетель событий и их участник.
— Тем более вы должны быть экономны, — вставил Хоуелл.
— Мы экономны, но не скупы и не собираемся торговать своей помощью. Мы можем помочь тем, кто в этой помощи нуждается, и помогаем. У нас для этого достаточно средств и сил.
— Сравнение моста на Шведен-канале с заплатой, — проговорил Жюльен де Ланфан, разглаживая смятый рисунок, — мне кажется, не лишено оснований. Военные мостостроители, как известно, строители малоквалифицированные, строящие грубо и примитивно. Уместно ли такое строительство в одном из самых красивых городов Европы? Не будет ли этот мост выглядеть в самом деле грубой заплатой?
— Нет, господин полковник, — ответил Александр Игнатьевич, — не будет. Мост на Шведен-канале строится силами самых квалифицированных рабочих мостоотряда, и по проекту вы можете видеть, что он не нарушит городского ансамбля. Он зазвучит не только в тон с окружающими его зданиями и улицами, но внесет и свою ноту в общую гармонию. Каким образом будет достигнуто это созвучие? В древности считали, что каменные мосты более всего родственны городу: через реки Рима, Флоренции, Венеции и других старинных городов Европы переброшены величественные каменные мосты. А мы строим железный мост. Такие мосты отличаются некоторой сухостью формы, но решетки, парапеты, фонари смягчат эту сухость, облагородят ее. Мы создадим красивое и монументальное сооружение, рассчитанное на долгие годы.
— И все это за месяц? — удивился Жюльен де Ланфан.
Хоуелл прикрыл улыбку ладонью.
— Возможно, господин майор Лазаревский, — заговорил он после непродолжительной паузы, — является инженером, сочетающим в себе отличные американские качества: он рекордсмен, инженер, хорошо делающий свой бизнес, умеющий выжать из рабочих все, что они могут дать.
— Ни то, ни другое, ни третье, господа, — ответил Александр Игнатьевич. — Вас, господин капитан, и присутствующих здесь представителей союзного командования, очевидно, смущают скоростные методы стройки. Вам кажется, что если мост строится в предельно сжатые сроки, то работы проводятся топорно, грубо. Это — заблуждение. Принцип, которым руководствуется советский инженер, — отнюдь не стремление выжать из рабочих пот, а прежде всего — взять от техники все, что она может дать. Это же стремление характерно и для советских рабочих, которые в большинстве своем являются передовиками и новаторами социалистического производства. Обращусь к фактам. Советские мостостроители задолго до войны опрокинули традиционные нормы и пределы стройки мостов. Темпы строительства Крымского моста в Москве беспрецедентны. Монтаж моста Челси в Лондоне, по своему типу приближающегося к Крымскому, длился свыше полугода. Монтаж Питсбургского моста в Америке, речной пролет которого намного короче и уже Крымского, продолжался девять месяцев. А наши строители-стахановцы собрали огромный мост, требовавший чрезвычайно сложной и точной работы, в небывало короткий срок. Таковы факты, господа. Вся суть здесь не в бизнесе, не в потогонной системе, не в коммерции, а в новом отношении советского человека к труду. Я приведу примеры, как работает один из самых квалифицированных строителей моста — клепальщик Андрей Самоваров…
Александр Игнатьевич рассказал о методе Самоварова: о подготовке вспомогательных работ, о самой клепке, о соответствующем расположении инструментов во время работы и значительной экономии времени в результате этого.
Хоуелл внимательно слушал, делая заметки в книжке.
— У меня нет больше вопросов, — проговорил Джон Дир, когда Александр Игнатьевич умолк.
— У меня тоже, — в тон ему сказал Жюльен де Ланфан.
В открытое окно вдруг ворвались звуки музыки. Александр Игнатьевич подошел к окну, намереваясь его закрыть.
К скверу у комендатуры подкатил грузовик. На машине стояло несколько человек. Один из них, высокий и светловолосый австриец, выкрикивал в рупор призывы, другой растягивал синие мехи алого аккордеона. Это была агитационная бригада, которая проводила работу на улицах города.
Возле грузовика собралась большая толпа. Светловолосый запел под аккомпанемент аккордеона:
Лети, моя песня, до самых небес,
Как сокол, свободный от пут!
Да здравствует гений всемирных чудес —
Могучий и творческий труд!
Лети, моя песня, опять и опять,
Греми над землей, как труба!
Да здравствует жизни всесильная мать,
Владычица мира — борьба!
Греми, барабан, батальоны сзывай
На трудный, но славный поход!
С пилой и лопатой в шеренге шагай,
Все в мире создавший народ!
Вслушавшись в громко звучащие на улице слова песни, Хоуелл язвительно улыбнулся.
— Кто говорил, что австрийцам плохо живется? Они распевают серенады.
Александр Игнатьевич закрыл окно. Жюльен де Ланфан, быстро схватив мелодию, стал тихо ее мурлыкать. Джон Дир сердито взглянул на него.
— Позвольте мне задать вопрос капитану Хоуеллу, — обратился к председателю генерал Карпенко.
— Я слушаю вас, господин генерал-майор, — насторожился Хоуелл.
— Я вспоминаю ваши выступления на предыдущих заседаниях комендатуры, господин капитан, где вы горячо заверяли нашего командующего и меня в искренних ваших союзнических чувствах ко всем начинаниям советского командования. Я не намерен входить в психологические мотивы вашего противодействия строительству на Шведен-канале, но мне кажется странной неприязнь к нашей работе, направленной на то, чтобы город как можно скорее освободился от развалин. Разве не лучше будет, когда их вовсе не станет?
Хоуелл заговорил, не глядя на генерала:
— Позвольте, господин генерал, ответить мне по-солдатски прямо. Я не дипломат, поэтому не собираюсь облекать свои мысли в форму, приятную для оппонента. Ваше строительство противоречит интересам Соединенных Штатов! Почему? Да потому, господин генерал, что вы начинаете не вместе с нами, не посоветовавшись с нами, а самостоятельно, на свой риск и страх. Это не по-союзнически! Один-единственный мост в огромном полуразрушенном городе — я не буду подбирать более удобных слов — это жалкое кустарничество. Тогда как, выработав совместный план помощи Европе, мы могли бы предпринять более эффективные меры и по приведению города в благоустроенный вид. Я повторю свою мысль: начав раньше союзников, вы тем самым стремитесь снискать популярность у недальновидных обывателей, не более.
— В вашем ответе, господин капитан, — спокойно начал Карпенко, — больше темперамента, чем логики. Если бы с такой горячностью, как сейчас, вы отстаивали перед своим командованием идею посильной помощи городу, я не сомневаюсь в том, что дело было бы сдвинуто с мертвой точки. Время идет, господин капитан. Истек год, как на улицах Вены отгремели выстрелы. Мы первыми пришли в этот город, выполняя свой союзнический долг. Наши солдаты, а не ваши поливали своей кровью эти камни Мы погасили здесь пожары, зажженные боями. Поэтому мы и считаем своим моральным долгом сделать для города все, что в наших силах. Мы не возражаем против совместной работы. Мы приветствуем сотрудничество. Но мы не можем бесконечно ждать, пока вы составите планы «эффективной помощи». Пятилетний план восстановления и развития хозяйства Советского Союза вошел в действие. Мы, советские люди, живем теми темпами, что и наша страна. И действуем по своим планам. Есть хорошее советское понятие — соревнование. Мы начали — начинайте и вы. Догоняйте нас и перегоняйте: соревнование не исключает этого, а предусматривает. Мост на канале — не первый, построенный нами в Вене. И вы это прекрасно знаете, господин капитан. Мир должен ознаменоваться строительством, очищением земли от развалин войны. Человек — это строитель и созидатель, творец. Наш долг — призвать к созиданию людей, которым мы помогли освободиться от проказы фашизма, вселить в них уверенность, что мир — благо, добытое на долгие годы, подчеркиваю: годы строительства и созидания.
Хоуелл попросил слово для возражения. Сквозь стекла окон и скороговорку Хоуелла с улицы доносилась призывная песня:
Пусть мертвые мертвым приносят любовь
И плачут у старых могил.
Мы живы, кипит наша алая кровь
Огнем неистраченных сил.
Греми, барабан, батальоны сзывай
На трудный, но славный поход!
С пилой и лопатой в шеренге шагай,
Все в мире создавший народ.
«Ледоход, — думал Александр Игнатьевич. — Лед идет, а вы, господа, думаете его задержать…»
Глава третья
Дом по Грюнанкергассе, в котором жили Лазаревские, принадлежал Эрнсту Лаубе. Это был обычный для старого района Вены дом — трехэтажный, серый, со сводчатой аркой входа в небольшой, вымощенный известняковыми плитами двор. Здесь всегда тихо. Такие чистенькие и уютные дворы любят посещать бродячие певцы и музыканты.
У глухой стены соседнего дома, увитой плющом, приютилась, вся в диком винограде, небольшая беседка. В левом углу — окованная фигурными железными полосами дубовая дверь в подвал; над нею на ржавом кольце висит маленький бочонок, как бы напоминающий о том, что назначение подвала — хранить вино. Невдалеке от подвала вскопана земля для цветника; здесь стоят стол и два дубовых стула с вырезанными на спинках сердцами. За подвалом наружная деревянная лестница ведет в мансарду. По ее карнизу вечерами бродят огненноглазые кошки. Мансарда запущена, там никто не живет. Над входной аркой висит железный остов фонаря с остатками позеленевших стекол. Когда этот фонарь освещал двор? Пятьдесят лет тому назад? Сто? Дом старинный, и фонарь ему ровесник.
Во двор выходит застекленная веранда квартиры Лазаревских. На потускневшей дверной табличке выгравировано имя оставившего Вену «доктора» евгеники, проповедника расовой неполноценности всех племен земного шара, кроме нордического.
В этом дворе понедельничным утром произошло никем не отмеченное событие, дальнейшее развитие которого коснулось и Лазаревских.
Вчера на имя Лаубе прибыла телеграмма, которую передал хозяину дома глухой хаусмейстер[2] Иоганн. Телеграмма была лаконична: «Выезжаю Вену Катчинский». Прочитав ее, Лаубе потер пухлые руки, усмехнулся и приказал Иоганну привести в порядок бывшую квартиру Катчинского.
Старик с полудня до вечера добросовестно выколачивал пыль из ковров и дорожек, натирал мастикой пол. Он был искренне рад возвращению старого жильца.
До войны Лаубе был крупным домовладельцем. В различных районах города ему принадлежало пятнадцать доходных домов. Кроме того, Лаубе владел десятком кабаре и варьете, среди которых «Мулен руж», «Кривой фонарь» и «Триумф» были наиболее популярны в городе. В подчинении Лаубе находился штат директоров, управляющих, доверенных. Они были посредниками между шефом и жителями его домов, съемщиками складов и магазинов, танцовщицами, акробатами и фокусниками.
Все, кто в какой-то мере зависел от Лаубе, знали, что шеф не допускает просрочки расчетов хотя бы на день. Деньги за квартиры, выручки из касс в определенное время приносили в кабинет Лаубе. Шеф лично пересчитывал все до последнего гроша и складывал в сейф, занимавший почетное место в кабинете. Затем деньги переправлялись в банк.
Лаубе был честолюбив и жаден к жизни. Он мечтал стать некоронованным королем Вены — человеком, который мог бы с полным основанием назвать себя хозяином города. К этой цели он стремился, скупая дома; жил он широко, часто устраивая у себя вечера и обеды. Неизменными их участницами были молодые актрисы из варьете и кабаре, которые не считали возможным отказать шефу в его любезной просьбе «поскучать с ним вечер».
За благосклонность Лаубе благодарил женщин. Его избранницы рекламировались и оплачивались несравненно лучше тех, на кого не падало внимание шефа.
Стены квартиры Лаубе были увешаны фотографиями молодых женщин в балетных пачках, в костюмах испанских гитан, в бальных платьях и полуобнаженных.
Десять лет назад в одном из концертных залов города выступил молодой пианист Лео Катчинский. Музыкальные авторитеты Вены прочили ему большую будущность. Однако пианист, живший в одном из домов Лаубе, заинтересовал шефа вовсе не блестящим исполнением Моцарта.
В Лео Катчинского влюбилась дочь известного венского ювелира Винклера. Отец ее, крупный богач, и слышать не хотел о браке дочери с каким-то голышом-поляком. По его мнению, красавица Фанни была достойна лучшего жениха. Того же мнения придерживался и Лаубе. Но так как Винклер был заклятым его врагом, то он решил использовать любовь Фанни к музыканту для мести. Он предложил Фанни крупную сумму под солидные проценты. Не видя иного выхода, Фанни согласилась ее принять. Винклер позднее, боясь огласки, выплатил долг дочери и проценты.
Желая покруче насолить Винклеру, Лаубе застраховал руки Катчинского в обществе «Колумбия» в двести тысяч долларов, взяв с пианиста письменное обязательство, что в случае, если тот получит когда-нибудь страховую премию, он, Лаубе, имеет право на ее половину. Это создало Катчинскому рекламу. Слушать пианиста, руки которого стоят так дорого, пожелала Америка.
Фанни и Катчинский отправились в свадебное путешествие, сопровождаемые проклятиями разгневанного Винклера. Лаубе торжествовал.
Катчинского не было в Вене десять лет. За это время многое изменилось. После аншлюсса Лаубе продал почти все свои дома и вложил капитал в акции одного предприятия, которое должно было работать на войну. Фюрер бросал вызов миру, и Лаубе жил в предвкушении огромных прибылей. Он восторгался успехами германской армии на Западе. Затем война перебросилась на Восток, долго бушевала далеко от Вены: на Украине, в донских и кубанских степях, у гор Кавказа, на берегу Волги. Лаубе казалось, что мечты его на грани осуществления. Но Сталинград сломил армию фюрера. Она стала откатываться на запад. Вена узнала, что такое затемнение, как рвутся фугаски. Кукование, доносившееся из репродуктора, — сигнал о воздушной опасности, — как вихрь, сметало все живое с улиц, заставляло укрываться в подвалы и бомбоубежища.
Гроза пробушевала здесь коротко, но ожесточенно. Лаубе остался без капитала, с единственным пригодным для эксплуатации домом на Грюнанкергассе. Внешне смиренно и почтительно он встретил победителей. Но упоминания о Сталинграде было достаточно, чтобы привести его в ярость. Он не мог слышать имени этого города. С деланным радушием он предоставил квартиру Лазаревскому и притворился, что советский офицер его больше не интересует.
Сидя за столиком у подвала, Лаубе уставился на погасший еще при Франце-Иосифе фонарь. Он ждал, когда хаусмейстер Иоганн принесет из подвала вино. Утром, в полдень и вечером Лаубе выпивал по бутылке вина, раздумывая о своих делах.
Последнее время он стал зарабатывать неплохо. Каждая неделя давала пять-шесть тысяч шиллингов дохода на спекуляциях вином. Для такой спекуляции в Вене сложилась благоприятная обстановка. В провинции дешевого вина хоть залейся, а доставить его в Вену не на чем: весь частный транспорт был в свое время изъят на военные нужды. Капитан Стивен Хоуелл успешно сочетал должность помощника коменданта американской зоны с бурной спекулятивной деятельностью. Лаубе снюхался с капитаном. Хоуелл доставлял в подвал Лаубе вино, добытое в провинции за сигареты. Лаубе продавал его содержателям многочисленных ресторанчиков и кабаре по тридцати — сорока шиллингов за литр.
Этой весной в Вене пили очень много. В город прибыла масса англичан, американцев, французов в солдатских и офицерских мундирах. Каждый вечер они до отказа заполняли увеселительные заведения. Вино было самым ходким товаром.
Доходами Лаубе делился с Хоуеллом. Тот поставил целью заработать в апреле миллион шиллингов. Сорок тысяч литров вина уже хранилось во вместительном подвале Лаубе. Для продажи такого количества вина нужно было время, а обстоятельства вдруг стали меняться.
Постройка моста на Шведен-канале грозила многими неприятностями. Соединив два городских района, мост наносил удар по спекуляциям Лаубе и Хоуелла: на той стороне канала работали более сильные конкуренты. Они накопили огромный запас вина и собирались, как только мост будет построен, снизить цену до десяти шиллингов за литр, чтобы привлечь посетителей района за каналом в свои кабаки. Конечно, Лаубе и Хоуелл не остались бы в убытке, продавая вино и дешевле десяти шиллингов, но в таком случае осуществление мечты о миллионе отойдет в далекое будущее, а спекулянты чувствовали, что скоро им придется считаться со многими другими неблагоприятными обстоятельствами. Словом, они не намерены были ждать и хотели получить свой миллион, пока позволяла ситуация.
Лазаревский неожиданно стал на пути Лаубе и Хоуелла к быстрому обогащению.
Кроме того, Лаубе и многим другим «хозяевам» города не по душе было еще одно обстоятельство: русские строители приурочивали окончание моста к первому мая. Ясно, что прежде всего пройдут через мост и направятся к центру демонстранты с красными флагами. Мост соединит два крупных, пока что разобщенных района, содействуя объединению красных сил, а Лаубе очень хотелось, чтобы в этот наиболее ненавистный ему день город был разъединен на части не только каналами, но и колючей проволокой, как настоящий концлагерь. Лаубе слишком хорошо помнил дни восстания «марксистов», когда правительственные войска лишь благодаря разобщенности районов смогли удушить «красную Вену». Таким образом, восстановление моста на Шведен-канале было вдвойне невыгодно одному из бывших хозяев города — Эрнсту Лаубе.
Раздумывая над всем этим и вслушиваясь в звучание автомобильных клаксонов на улице, Лаубе взял из рук старого Иоганна бутылку холодного вина, налил в стакан, посмотрел на свет: вино было густое и красное. Лаубе поднес к губам стакан, но поморщился и не стал пить.
Из своего угла вышел бывший литейщик, теперь трубочист, Фридрих Гельм. С восточного фронта он вернулся без левой руки. В его отсутствие умерли жена и ребенок. Гельм был одинок и, как казалось Лаубе, очень обозлен. Завод не работал, да и работай он, однорукого Гельма все равно не взяли бы. Он стал подрабатывать на чистке труб, ухитряясь делать одной рукой то, что другие делали двумя.
Лаубе не переваривал этого бывшего солдата. Почему он возвратился с войны и мозолит глаза своим пустым рукавом? Ведь он один из тех, на кого надеялся фюрер и кто не оправдал этих надежд. Все они, эти военные калеки, — микробы красной болезни. Им лучше всего было бы навеки остаться далеко от Вены, в суровых снегах Подмосковья или в дымных развалинах Сталинграда. А теперь они напоминают тем, кто надеялся на войну, о развеянных русскими пушками иллюзиях.
К нему, хозяину дома, Гельм относился презрительно и высокомерно. А в последнее время трубочист стал вести себя так, будто был по меньшей мере принцем крови. Откуда появилась у него эта отвратительная манера снисходительно здороваться с хозяином и обращаться к нему свысока? Лаубе приходилось терпеть эти выходки. С каким удовольствием он вышвырнул бы на улицу этого злобного калеку, не будь опасения, что у него найдутся покровители! Шофер Лазаревского раза два подвозил трубочиста к дому, делился с ним табаком, разговаривал на ломаном немецком языке. Гельм отвечал ему по-русски: «Спасибо, товарищ». Ясно: Гельм стал красным и шофер коммуниста Лазаревского — ему товарищ.
Лаубе решил переждать, пока Гельм исчезнет с глаз. Но трубочист плелся через двор так неторопливо, точно был не трубочистом, а бездельником рантье.
«Но ведь не на прогулку же он идет, черт побери! Или он задумал мешать мне пить?» — бесился Лаубе.
На плече Гельма висела веревка с чугунным шаром и стальной прут, согнутый в круг. Трубочист не спешил, как бывало, незаметно прошмыгнуть через двор. Увидев Лаубе, он усмехнулся, подошел к столику, положил на него плохо отмытую руку. Насмешливо прищурив глаза, фамильярно и снисходительно кивнул Лаубе.
— Стакан вина, хозяин! — произнес Гельм. — И поскорее! Я тороплюсь.
Сдерживая возмущение, Лаубе ответил трубочисту спокойно:
— Вино стоит денег.
— Кстати, вы мне должны, — сказал Гельм.
Лаубе иронически скривил губы:
— Не помните, Гельм, сколько?
— Слишком много, чтобы запомнить.
Порывшись в кармане, Лаубе достал монету в пять грошей, и бросил ее на стол:
— Хватит?
Гельм презрительно хмыкнул:
— Цена капли вина. Вы мне больше должны.
— Не больше, чем любому нищему. Запомните это.
— Больше! — Гельм пристукнул ладонью по столу. — Я не нищий. Вы не расплатитесь со мной и всем своим винным погребом.
Лаубе решил держаться в рамках презрительной вежливости.
— Что за дурацкая манера считать всех своими должниками!
— Не всех, а вас. Вот за это, — трубочист указал на пустой рукав.
— Я вам дам совет, — ехидно улыбнулся Лаубе. — Пока русские не оставили Вену, ищите среди них того, кто лишил вас руки, и потребуйте с него компенсацию.
— Это Сталинград!
— Ну и требуйте у него! — взъярился Лаубе. — Почему Вена должна поить вас своим вином?
— Вы пытались сломить Сталинград моими руками.
— Я? — Лаубе изобразил на лице удивление. — Я?!
— Да, вы, акционер одной известной компании. И вот видите… я остался без руки.
— Жаль, очень жаль! — Лаубе развел руками. — Я очень сожалею, Гельм.
— Вы жалеете, что я не лишился головы? Вам было бы спокойнее?
— Вы слишком большого мнения о своей голове. Какое беспокойство от пустой головы?
— Нет! Моя голова кое-чем начинена. Да… Я много думаю о вас и вам подобных людях, которые своими делами вызывают в мире войну, а когда она начинается, не идут на поля сражений, а прячутся за спинами таких, как я и мои товарищи. Вы разрешаете нам время от времени умирать на войне, лишаться рук и ног…
— Браво! Браво! — Лаубе два раза хлопнул в ладоши. — Вам, Гельм, следует выступать на митингах. Кое-кто теперь нуждается в болтунах о вечном мире. Вы на этом смогли бы подработать больше, чем на чистке труб. Кто на крыше может слушать вас? Только вороны. А по улицам теперь слоняется много бездельников, и им…
— Молчать! — спокойно проговорил Гельм. — Вас надо уничтожить, Лаубе! Вы — вредный микроб старой страшной болезни. Однако хватит разговоров. Иоганн, дай мне стаканчик, я сам налью себе, не дожидаясь приглашения хозяина.
— Дай ему стакан, — процедил сквозь зубы Лаубе. — Дай, и пусть пьет.
Гельм наполнил стакан, посмотрел вино на свет. Лаубе еле сдержался, чтобы не выбить стакан из руки трубочиста. Откуда взялись эти барские замашки у нищего? И как он пьет!
— Вы плохого мнения о моей голове, — сказал Гельм, поставив пустой стакан на стол и вытерев ладонью губы. — Она заполнена адресами многих ваших друзей и знакомых, которые, как и вы, решили пока жить тихо. Вы делаете вид, что не знаете их. До поры до времени, конечно. Вы не так одиноки, Лаубе, как прикидываетесь. Я знаю… Я ведь вхожу в дома свободно, как черный патер.
Гельм снова налил в стакан вина.
— Пейте поскорее, Гельм, — раздраженно проговорил Лаубе. — Пейте.
— Я пью за то, чтобы вашей шайке не удалось начать свои дела снова и лишить еще кое-кого рук.
— Пейте и избавьте меня от ваших речей. Их ждут вороны на крышах. Они радостно встретят своего Цицерона.
— На сегодня довольно! — Гельм стукнул донышком стакана по столу. — Не забывайте, Лаубе, что я теперь существую для того, чтобы постоянно напоминать вам о вашем преступлении.
— Идите своей дорогой!
— Я иду. Своей дорогой.
Гельм положил на стол пять шиллингов и неторопливо вышел со двора. Лаубе бросил в угол стакан, из которого пил трубочист.
— Наглая скотина!
…Настроение у Лаубе было испорчено. Пить ему уже не хотелось. Раздражение усилила зазвучавшая из окна на третьем этаже песенка. Пела двадцатилетняя Рози — бойкая и неутомимая работница Райтеров. Она недавно приехала в Вену. Лаубе представил себе стройные и сильные ноги девушки, затянутые в шерстяные красные чулки. Эти ноги носили крепкое, здоровое тело деревенской красавицы. «Хороша, как молодая кобылица, — думал Лаубе, глядя на часто проходившую по двору Рози. — Из нее могла бы выработаться для цирка прекрасная дама-борец».