Я уезжал наутро, чуть заря,
Из той деревни севернее Токио,
Где я провел три зимние, жестокие
Дождливые недели февраля.
День прошагав вдоль рисовых полей,
Я вечером, с приливами, с отливами,
Вел длинный разговор с неторопливыми
Крестьянами над горсткою углей.
Дом, где я жил, был лишь условный знак
Жилья. Бумажный иероглиф бедности.
И дождь и солнце в предзакатной
медности
Его насквозь пронзали, просто так.
Снег пополам с дождем кропил поля,
И, с нестерпимой нищенской привычкою
В квадратики размерянная спичкою,
В слезах лежала мокрая земля.
Хозяин дома говорил о ней,
Исползанной коленями, исхоженной,
Заложенной, налогами обложенной,
И всё — за чашку риса на пять дней.
А в заключенье землю вспомнил он,
Где все уже навеки переменено,
Где я, вернувшись, Сталину и Ленину
От их деревни передам поклон.
Каков же революции порыв,
Куда достиг бессмертной силы ток ее,
Чтоб здесь, в деревне севернее Токио,
Был Сталин чтим и Ленин еще жив!
Из медных трубок выпуская дым,
Крестьяне замолчали от волнения,
И наступило странное мгновение,
Когда я вдруг почувствовал, что им
Всё, всё еще, бесспорно, предстоит:
«Аврора», бой среди рассвета дымного
И взятье императорского Зимнего —
Того, что в центре Токио стоит!