Римская арена
I
Ланни и Рик вернулись в Жуан-ле-Пэн, и Мари приехала к своему другу. Она знала, что он в душевном смятении, и была с ним особенно мягка и нежна; сочувственно выслушала историю Барбары Пульезе, не пыталась спорить с ним, ни разу не намекнула, что он поступил неправильно. Но между собой встревоженные женщины — Мари, Бьюти, Нина, а также Софи и Эмили, если им случалось заглянуть в Бьенвеню, — подолгу совещались о том, как повлиять на впечатлительного юношу, чтобы он не попал в руки агитаторов-фанатиков и врагов общественного порядка. Они единодушно согласились, что только чудо спасло их от огласки в газетах. Бьюти охватила дрожь, когда она узнала, что Ланни предложил отцу переменить фамилию; она понимала, какое сильное чувство его на это толкнуло. Фамилию Блэклесс она похоронила глубоко в своем прошлом и не испытывала никакого удовольствия при мысли о том, что она может воскреснуть.
Робби, не добившись успеха в Генуе, уехал в Америку посоветоваться со своими компаньонами. Но он оставался там очень недолго и вскоре опять вернулся в Европу, так как конференция предоставила решать вопрос о России и ее нефти особой конференции, которая созывалась в Гааге на июнь. Рик — он уже был журналистом с прочно установившейся репутацией — получил предложение от одной газеты поехать в Гаагу, и было бы естественно, если бы Ланни отвез его туда.
Но Мари сказала:
— О Ланни, довольно конференций, мне так не хватало тебя! — и ее (возлюбленный охотно отказался от мысли о поездке, его тошнило от запаха нефти. — Останемся лучше дома и будем читать хорошие книги, — просила Мари, не понимая, что в понятие «хорошая книга» они, быть может, вкладывают разное содержание.
Прежде чем уехать на север, где они собирались провести лето, Ланни произвел разведку в библиотеке Эли Бэдда. Старый джентльмен не очень интересовался экономикой, а то, что у него было, уже устарело. Но были здесь две книги писателя Беллами, о котором Ланни никогда не слыхал. Он прочел «Через сто лет», и ему показалось удивительным, что об этом романе так мало говорят. Он пытался найти среди своих знакомых хоть одного человека, который бы читал его, но оказалось, что никто не читал. Трудно было постичь, почему люди не стремятся жить в таком мире, какой был изображен в этой книге, — в мире, где все помогают друг другу, вместо того чтобы тратить силы на взаимную вражду. Ланни прочел и «Равенство», еще менее известный роман, где излагались научные основы кооперативного хозяйства: как его устроить, как управлять им. Ему казалось, что это лучшее из всего созданного Америкой — американский практицизм в приложении к самой важной проблеме, с какой когда-либо сталкивалось человечество.
Но, увы, как мало было американцев, внимавших своему социальному пророку! Существовала другая Америка, немногим отличавшаяся от Европы, где жил Ланни, страна нищеты и безработицы, ожесточенных стачек, рабочих волнений — словом, всех явлений классовой борьбы, о которой постоянно говорил Джесс Блэклесс и которая стояла в центре его рассуждений на социальные темы. Пока Робби старался заполучить нефть у русских, другие нефтяные бароны на его родине расхищали нефтяные резервы американского флота при помощи и содействии продажных членов кабинета президента Гардинга. Это были министры, поставленные у власти Робби и его единомышленниками. Он упорно отказывался верить в их продажность, пока в результате расследования вся история не попала в газеты. Робби стал уверять, что этому делу придают слишком большое значение, что оно раздуто красными агитаторами, врагами частной инициативы. Ланни не спорил, но ему стало ясно, что борьба за нефть ведется везде одинаково — в Вашингтоне и Калифорнии, в Италии и Голландии.
II
Ланни отвез свою подругу в благодатные края Сены и Уазы, а Рик проводил свою семью до Флиссингена и там посадил всех на пароход, сам же отправился в Гаагу. Ланни подписался на газету, для которой работал Рик, — это было примерно то же самое, что получать от друга длинные письма. Приходили вести и от Робби, который сидел в Париже и совещался с Захаровым в его особняке на авеню Гош. Робби рассказывал о рое нефтяников, слетевшихся в Гаагу, и о борьбе между ними, а также их общей борьбе против русских.
Постройка вавилонской башни не выдерживает никакого сравнения с этой свистопляской вокруг мировых запасов нефти.
Русские хотели получить заем для восстановления своего хозяйства. Не дадут им займа, говорили они, что ж, тогда они как-нибудь справятся собственными силами и сами будут восстанавливать свои нефтяные промыслы. Англичане соглашались на переговоры, но французы, бельгийцы и многие американцы считали, что надо взять большевизм измором и дать ему обанкротиться. Если каждый уличный оратор будет иметь возможность утверждать, что большевики восстанавливают свою страну, то как тогда защищать частную собственность? Нефтяники совещались, обязывались вести переговоры сообща и не делать никаких сепаратных предложений, затем ждали, кто первый нарушит уговор, и каждый боялся оказаться последним.
Приехал в Гаагу и Иоганнес Робин. Его интересовала не только нефть, но и судьба Германии. От исхода переговоров зависело будущее марки, и, разумеется, валютчику следовало быть на месте и смотреть в оба.
Государственные деятели, от которых зависело решение, имели секретарей и других сотрудников, которые знали всю подноготную и непрочь были поделиться полезными сведениями с человеком, на скромность которого можно положиться. С другой стороны, у государственных деятелей были влиятельные друзья, умевшие использовать положение и с истинным великодушием и тактом заботившиеся о том, чтобы слуги общества не терпели нужды на старости лет.
Одним словом, читая повести о будущем совершенном мире, Ланни на каждом шагу приходил в соприкосновение с таким миром, который весьма отличался от носившейся перед его воображением картины. Жить в комфортабельном замке де Брюин, поглощать книгу за книгой, мечтать за роялем, играть в теннис с двумя жизнерадостными подростками, отдыхать в обществе нежной, любящей женщины — разве это не значило принадлежать к числу счастливейших людей на свете? И Ланни готов был благодарить судьбу и старался поддерживать в себе это настроение, как вдруг 25 июня 1922 года, купив утреннюю газету, он прочел об убийстве Вальтера Ратенау, министра иностранных дел Германской республики. Когда Ратенау ехал в министерство, его большой открытый автомобиль нагнала промчавшаяся мимо меньшая машина с двумя офицерами в кожаных куртках и шлемах; один из них выпустил в министра пять пуль из револьвера, а второй тут же бросил в автомобиль ручную бомбу.
Они сделали это потому, что он был еврей и осмелился руководить государственными делами Германии, стараясь помирить ее с Францией и Россией. Они сделали это потому, что в этом жестоком, полном насилия мире люди предпочитают ненавидеть, а не понимать друг друга, предпочитают убивать, а не итти на уступки.
Ланни казалось, что случилось самое ужаснее из всего, что было до сих пор, и он опустил голову на руки, чтобы скрыть свои слезы. Никогда он не забудет этого приветливого, мягкого человека. У Ланни было такое чувство, словно он слышал похоронный звон, отходную Европе; лучшие погибали, а на вершину этой несчастной продажной цивилизации взбирались проходимцы.
III
Джесс Блэклесс снова вернулся к живописи, отчаявшись, по видимому, спасти человечество. Он приехал в Париж и поселился вместе с молодой женщиной, работавшей в коммунистической газете «Юманите». Он заметно повеселел, да и друзья его были довольны переменой, так как теперь в его квартире были стулья, на которых можно было сидеть, а на столе не красовалась грязная сковорода. Художник и его подруга устроили нечто вроде салона для красных, которые, приходя сюда в любой час, пили вино Джесса, курили его папиросы и сообщали ему последние новости о подпольном движении в различных частях Европы.
Ланни провозгласил свою независимость. Он поехал в Париж навестить дядю и повстречал у него «опасных», но интереснейших людей. Такова была избранная им форма «беспутства». Насколько она предосудительна, каждый волен был решать по-своему, но Ланни твердо вознамерился понять мир, в котором он живет, и выслушать все мнения о нем. Быть может, он обманывал себя, и это были поиски сильных ощущений, игра с огнем, с тем, что японские власти называют «опасными мыслями». Во всяком случае, для обитателя башни из слоновой кости это было рискованной вылазкой, так как бык в посудной лавке не мог бы наделать больших разрушений, чем идея, проникающая в человеческое сознание.
В Париже были магазины, где продавалась революционная литература; Ланни побывал в одном из них и купил несколько брошюр, между прочим, английский перевод книги Ленина «Государство и революция». Он привез их домой, тихонько спрятал в своей комнате, стараясь, чтобы они никому не попадались на глаза, и читал их украдкой. Он знал, что и Мари и Дени де Брюин были бы шокированы таким чтением и что нельзя сбивать с толку двух невинных подростков, которые даже не должны догадываться о существовании такой литературы. Перед Ланни было творение могучего ума. В этой книге Ленин дал то, что Ланни назвал бы математически неопровержимым анализом сил, которые разлагают капиталистическую систему и вынуждают организованный пролетариат взять власть в свои руки. Русский тезис гласил, что этот переворот может быть осуществлен только путем ниспровержения и уничтожения буржуазного государства — этого жандарма, стоящего на страже интересов господствующих классов. Такое решение, очевидно, было правильным для России; но приложимо ли оно в равной мере к Франции, Англии, Америке — странам, обладавшим с давних пор преимуществами выборной системы? Это был важный вопрос: применение русского метода к государствам, для которых он не годился, могло бы оказаться грубой, дорого стоящей ошибкой.
Когда Ланни высказал такое предположение в беседе с друзьями дяди Джесса, они посмеялись над ним и сказали, что у него буржуазный склад ума, но ему хотелось выслушать все стороны, и он стал читать «Попюлер» — орган французских социалистов.
Социалисты резко расходились с коммунистами, и обе стороны в споре не скупились на крепкие выражения. Это казалось Ланни великой трагедией рабочего движения: ведь у него и так достаточно врагов в лице всего капиталистического класса, зачем же еще дробить собственные силы?
IV
Робби Бэдд не получил концессий, и его усилия пропали даром. Все нефтяники были возмущены, и все правительства тоже; мечта буржуазного мира — разрешить свои трудности за счет России — не сбылась. Большевикам грозила опасность утратить свою временную репутацию приятных собеседников; их опять называли адскими чудовищами. Робби отплыл в Америку, не повидавшись с сыном и не преподав ему никаких новых наставлений. Неужели отец, действительно, собирался отказаться от духовной опеки над сыном и предоставить Ланни свободу, как советовал Линкольн Стефенс?
В августе греческая армия была наголову разбита в Анатолии и откатилась к Смирне, преследуемая турецкой конницей, которая сбросила в море и уничтожила десятки тысяч людей. «Наш друг с авеню Гош потерял свои концессии», — писал Робби, добавляя, что теперь нефтяной район в руках турок и концессии, вероятно, перейдут к Стандард Ойл. «Акции Сенского банка, контролируемого Захаровым, тоже упали с 500 до 225». Рик писал из Англии о подземных толчках в мире политики. Впервые был поднят публично вопрос, какие отношения существуют между премьер-министром и таинственным греческим торговцем, который стал европейским королем вооружений. Вопрос этот был задан в палате общин, и теперь его могли подхватить и газеты. Это было все равно, что взять сэра Базиля за ворот его алой бархатной мантии командора ордена Бани и вытащить на солнышко, — а Ланни знал, что это будет для старого грека большим конфузом.
Победа турок была тяжелым ударом по английскому престижу. Самая слабая из держав Центрального блока, потерпевшая полный разгром всего лишь четыре года назад, — открыто порвала навязанный ей договор. Турецкая армия, захватив, и притом в немалом количестве, моторизованную артиллерию и танки Виккерса — производства Захарова, — подошла к стенам Константинополя. Здесь ее остановил только страх перед морскими орудиями англичан — тоже производства Захарова. Был момент, когда казалось, что Англия ввяжется в новую войну, которую ей придется вести один-на-один, без французов. Плохим утешением было видеть, что и Франция, по видимому, катится навстречу новой войне с Германией, которую ей также пришлось бы вести в одиночку, без англичан. В октябре Ллойд Джордж вынужден был выйти в отставку. Это был последний из государственных людей Версаля, участников Большой четверки, которая с таким апломбом разрешала мировые проблемы.
Ланни и Мари в это время жили в Бьенвеню. Они были счастливы, так как Ланни вел себя «паинькой» на радость своей матери, своей подруге и всем их приятельницам. Революционную литературу он прятал среди респектабельных книг священника из Новой Англии, лишенного возможности протестовать против такого обращения с ними, а революционные идеи затаил в собственном мозгу и ничем не обнаруживал их, если не считать отдельных саркастических замечаний по адресу некоторых государственных мужей. Это никого не шокировало, так как в высшем свете дозволено было обвинять политических деятелей в продажности и тупости. Даже в богатой среде встречались люди, защищавшие передовые идеи и находившие что сказать в пользу красных. Большевики оказались способны продержаться пять лет, несмотря на гражданскую войну и голод, и это представлялось чудом. Их поддерживали популярные писатели — такие, как Барбюс, Роллан и Анатоль Франс. Франс приехал в Антиб, и Ланни навестил его в отеле. Старик явно одряхлел, но ум его был все так же ясен и язык так же остер. То, что он говорил о положении в Европе, мало отличалось от мнений, которые Ланни слышал в кружке своего дяди-революционера.
Ланни жил в Бьенвеню и был счастлив, насколько мог быть счастлив чуткий человек в те смутные дни. Он послушно одевался и бывал на приемах, которые давала его мать, а иногда у Эмили или Софи, если они особенно настойчиво приглашали его. Он гордился успехами двух лучших своих друзей. Рик этой осенью работал над пьесой о войне, и сцены, прочитанные Ланни, показались ему интересными; Ланни сделал кое-какие критические замечания и был очень польщен, когда Рик принял некоторые из них. Курт закончил вторую сюиту, на этот раз посвященную жизни солдата, и Ланни следил за рождением этого произведения искусства, наслаждаясь всеми радостями творчества и не ведая его мук. А еще была тут Марселина — ей минуло 5 лет, и она быстро росла, — прелестнейшая маленькая плясунья, которая знала уже почти все, чему мог научить ее в этой области Ланни. Она, как утенок, плескалась в воде и, как маленькая фея, очаровывала всех и каждого. Забавно было следить, как она растет и пробует свои чары на всех новых людях, появляющихся в Бьенвеню. Как ни строг был Курт в роли отчима, он ничего не мог с этим поделать: то было проявление извечного женского инстинкта. Он с таким же успехом мог бы запрещать бугенвиллеям в саду цвести пурпурными цветами.
V
Осенью произошло событие, значение которого в европейской истории было понято не сразу. Рабочие Италии объявили всеобщую забастовку; это был протест против насилий чернорубашечников, которым потворствовали власти. Забастовка кончилась поражением, так как у рабочих не было оружия, и они были беспомощны перед разгулом вооруженного насилия. Среди всеобщей растерянности фашисты воспользовались случаем и начали стягивать силы; редактор их газеты, над которым смеялись Ланни и Рик, провозгласил «лозунги славы» и призвал своих сторонников основать новую Римскую империю.
Американский посол, «Младенец», сыграл немаловажную роль в развернувшихся событиях и, приехав на родину, хвастал этим в печати. Муссолини явился в посольство, пил чай с «Младенцем» и так очаровал его, что тот отныне взял под свою защиту и самого диктатора, и все его бывшие и будущие подвиги. Новому правительству, чтобы иметь успех, нужны были средства, и редактор газеты искал субсидий для движения, которое обещало восстановить «законность и порядок» в раздираемой стачками стране. Конечно, Италия без рабочих союзов, без кооперативов, которые лишают деловых людей их прибыли, — подходящая страна для капиталовложений! Так думал посол, и он убедил банк Моргана пообещать заем в 200 миллионов долларов правительству, которое собирался создать Муссолини. Пусть никто не посмеет сказать, что Америка не внесла своей лепты в дело защиты собственности от красных.
Говорили, что в Италии насчитывается до ста шестидесяти тысяч бывших офицеров, которые остались без работы и должны как-то жить. Многие из них присоединились к фашистам; они-то и совершили «поход на Рим», раздутый искусной пропагандой в героический эпизод. Основоположник фашистской партии не маршировал в их рядах, а передвигался более быстрым и безопасным способом — в спальном вагоне. Разумеется, восемь тысяч чумазых, оборванных парней ничего не могли бы сделать без попустительства со стороны полиции и войск. Маленькому королю, человеку с демократическими симпатиями, оказали, что его кузен примкнул к фашистам и готов занять его трон, если он не последует его примеру, — поэтому он отказался подписать приказ о введении осадного положения, и чернорубашечники беспрепятственно вступили в столицу.
«Дешевый актер», которого Ланни и Рик интервьюировали в Каннах, был принят королем. На нем была черная рубашка, офицерский кожаный пояс и шарф цветов Фиуме. Ему было предложено сформировать правительство; затем он выступил перед парламентом и объявил, что отныне хозяином будет он. Ему уже не трудно было выступать в роли Дутыша — у него было несколько лет практики; выставлять подбородок вперед, выпячивать грудь колесом стало для него привычным делом. Имя Бенито Муссолини облетело весь мир, и интервью, которое в свое время Рик тщетно предлагал редакторам английских газет, вдруг приобрело злободневность. Рик извлек его из ящика письменного стола, подбавил свежей краски, и его с радостью напечатали.
VI
Есть выражение «бежать за колесницей победителя», и Ланни представлял себе, как всякие подхалимы — мелкие чиновники, буржуазные интеллигенты и прочие — поспешат засвидетельствовать свое почтение новому римскому цезарю, одурманить его хмелем славы. Теперь это был опытный актер, он служил сначала левым, потом правым и сумел перенять у тех и у других наиболее хлесткие фразы. Каждый день выкидывал он новые номера для развлечения римской черни: прыгал через барьеры, чтобы показать, как он ловок, и снимался в клетке с беззубым львенком, чтобы показать, как он храбр.
Но горе тем, кто боролся против него и заслужил его ненависть! Никто не ненавидит так ожесточенно, как ренегат, которому надо разжигать в себе ярость, чтобы заглушить голос собственной совести. Социалистов, пацифистов и даже безобидных кооператоров убивали по его приказанию в постелях или охотились за ними в горах; а в это время новый властитель, в чью честь давались эти «римские празднества», выступал перед палатой депутатов и торжественно провозглашал: «Репрессий никаких не будет». Таков был новый порядок: безграничная жестокость в сочетании с грубой ханжеской ложью. Чернорубашечники превратили ложь в новую науку, новое искусство; это искусство один за другим переняли потом все фашистские диктаторы, пока в конце концов половина человеческого рода не утратила всякую возможность отличать правду от лжи.
Ланни знал, что происходит в Италии, так как он беспрестанно сталкивался с жертвами нового строя. Это было наследие, оставленное ему Барбарой Пульезе. В свое время она рассказала нескольким друзьям о великодушном юноше-американце, и теперь у них был его адрес. Ланни вспоминал рассказы отца о том, как странствуют и находят приют «хобо»[14] в Соединенных Штатах. На его воротах тоже был поставлен знак «Здесь приют» — и никакими средствами его не сотрешь.
Первым явился молодой Джулио, который был с Барбарой в траттории в Сан-Ремо и выплеснул в лицо Муссолини весь яд своего презрения. Нечего и говорить, что фашисты удостоили его внимания: они влили Джулио в глотку касторового масла, и Ланни с трудом узнал его в обломке человеческого существа, появившемся однажды утром на пороге Бьенвеню. Джулио на несколько недель положили в больницу, но существенной помощи оказать ему уже нельзя было, так как пищеварительный тракт отказывался работать. Джулио был студент-медик и понимал свое состояние. Он был первым из многих, которые являлись к Ланни, — каждый со своей мучительной повестью; конечно, это было неприятно обитательницам виллы на Антибском мысу. Им было жаль этих несчастных, но они вместе с тем боялись их: разве их так изувечили бы, не натвори они чего-нибудь поистине ужасного? Во всяком случае, все это вносило в Бьенвеню большой беспорядок, и ни Бьюти, ни Мари не могли понять, что общего со всем этим у Ланни, и уж не рассчитывает ли он выступить один-на-один против новой Римской империи?
Ланни мог прятать революционную литературу, но он тщетно старался спрятать своих красных беженцев. Бьюти и Мари были в тревоге всякий раз, как он уезжал в Канны; они боялись, как бы он не попал в дурное общество. Если бы его заподозрили в том, что он завел себе там любовницу, они вряд ли были бы в большем волнении! В Жуане уже шли разговоры, и Бьюти боялась, как бы не пронюхала обо всем полиция. Франция была свободной республикой, она гордилась, что служит «убежищем для угнетенных всех стран»; тем не менее, полиция нигде не любит, чтобы целый поток революционеров вливался в страну через горные проходы и даже на лодках. Бьюти не забывала, что и сама она была подозрительной личностью, живущей с немцем, прошлое которого лучше было не ворошить.
VII
Предстояла новая конференция, на этот раз в Лозанне, на берегу прекрасного Женевского озера. Англичане собирались заключить новый договор с турками; и, конечно, Франция боялась, как бы ей не упустить свое. Должен был прибыть и новый итальянский премьер, так как настал «день славы», и впредь ни один вопрос, касающийся Средиземного моря, не будет разрешаться без ведома нового римского цезаря. Он возродил древнее название: Mare nostrum — «Наше море». Чтобы вдолбить эти истины миру, он заставлял длинноносого английского аристократа, «неизъяснимого» лорда Керзона, и вместе с ним премьера Франции, точно курьеров, часами дожидаться чести увидеть его и узнать, чего он желает. Неслыханное дело!
Ставкой были сокровища Турции, включая Мосул — слово, еще более магическое, чем Баку; это значило, что снова приехал Робби Бэдд и другие нефтяники. Чтобы наказать французов за помощь туркам, англичане признали эмира Фейсала правителем Сирии; наконец-то данное ему обещание было частично выполнено, и этот смуглолицый двойник Иисуса, которым Ланни так восхищался в Париже во время мирной конференции, получит часть своих владений, — но не ту, где есть нефть!
Ланни сначала не намерен был ехать в Лозанну; но конференция была прервана на рождественские праздники, Робби и Рик оказались свободными. У Робби были дела в Берлине; Курт решил провести рождество в. Штубендорфе, Мари уезжала на север, чтобы побыть со своими мальчиками. И Ланни, к услугам которого был волшебный отцовский кошелек, составил план «круговой поездки» для себя и своих друзей. Они с Куртом проводят Мари в Париж, а затем поедут в Лозанну, захватят Робби и Рика и вместе с ними отправятся в Берлин, где Ланни и Рик посетят Робинов, а Курт своего брата; затем Курт с Ланни и Риком поедут в Штубендорф — Рик впервые будет гостить в семье Курта. После рождества Рик вернется в Лозанну, на конференцию, а Ланни и Курт поедут в Париж, где снова встретятся с Мари.
Хорошо затевать путешествие, обладая кошельком, который сам собою наполняется по мере надобности; с вас снимут все заботы, и под магическим воздействием оттопыривающегося от банкнот кармана все вокруг будут улыбаться, льстить, все будут вам рады. Но не обращайте внимания на гримасы жестокой нищеты на вашем пути: на еле живых детей, вымаливающих кусок хлеба, на женщин, готовых продать за хлеб свое тело, и — то там, то сям — на красных, качающихся на виселице или избитых до бесчувствия!
VIII
Новый международный съезд дипломатов, представляющих несколько десятков стран, и журналистов со всех концов мира! У Ланни было среди них столько знакомых, что получалось нечто вроде большой семьи с переменным: составом. Неизвестно было, кто именно приедет, но кто-нибудь приезжал; затем одни исчезали, и на их место появлялись другие. Жизнь состояла из разговоров: то ты сам говорил, то слушал, что говорят другие. А затем, благодаря усовершенствованиям современной техники, разговоры эти можно было отстучать на маленькой портативной машинке и отправить на телеграф, и на следующее утро их уже читали за завтраком миллионы, а пожалуй, и десятки миллионов людей. Вращаясь в этом мире, вы находились у самого престола власти и — кто знает, — быть может, какими-нибудь словами или действиями помогали «делать историю».
Был здесь и мистер Чайлд с большим штатом сотрудников: Америка опять начинала ввязываться в европейские дела, хотя в течение трех лет клялась всеми святыми, что «этому больше не бывать». Мистер Чайлд заявил, что на Ближнем Востоке Америка будет проводить политику «открытых дверей», и кто мог отрицать, что это очень деликатный и тактичный способ добиться удовлетворения притязаний Стандард Ойл на двадцать пять процентов мосульской нефти? Были здесь и русские, еще не отказавшиеся от мысли получить заем. Детердинг и прочие заправилы сговорились бойкотировать их; они образовали группировку, которая обязывалась не покупать русской нефти, и теперь выжидали, кто из них первый нарушит это обязательство. Робби предсказывал, что это будет сам Детердинг; и в самом деле, не прошло двух-трех месяцев, как он купил семьдесят тысяч тонн керосина и взял лицензий еще на сто тысяч. Он, видите ли, предполагал — какая наивность! — что соглашение касалось только неочищенной нефти.
В Берлине в этом году было невеселое рождество. Доллар стоил около 1000 марок. За исключением нескольких очень богатых людей, все были бедны. Все были во власти страха, так как спор с Францией достиг критической точки; репарационные платежи были давно просрочены; поставки угля запаздывали, и вот Пуанкаре, этот круглый человек с одутловатым лицом, стиснув челюсти, решил выступить и занять Рур — промышленное сердце Германии. Рик, ревностный журналист, стремился интервьюировать людей всех классов, чтобы написать статью сейчас же после выступления французов. Все охотно с ним беседовали, так как немцы забыли былую ненависть к англичанам и считали их своими друзьями и заступниками перед алчными французами.
Ланни и Рик остановились у Робина. В его теплом гнезде было удобно и уютно, и папаша Робин был неиссякаемым кладезем информации обо всем происходящем в мире политики и экономики. Еще бы шиберу не знать! Делец, работавший не покладая рук, возмущался этой кличкой и с жаром оправдывался. Ведь не он собирался занять Рур и тем способствовать еще большему падению марки; он только заранее знал, что произойдет. Люди, предполагавшие, что этого не будет, скупали марки; если Робин не захочет их продавать, будут продавать другие — так не все ли равно, кто именно?
Но Робины не все свое время тратили на разговоры о деньгах. Далеко нет. Ганси играл на скрипке, Фредди — на кларнете, а Ланни аккомпанировал им. Ганси второй год учился у лучшего преподавателя в Германии и сделал поразительные успехи; он играл уверенно, и Ланни радовался, а Робины радовались, глядя на его радость. Трогательно было видеть, как все они хвалили друг друга и обожали друг друга, образуя крепкую семейную фалангу.
IX
Ланни писал мальчикам о Барбаре и теперь рассказал им подробности; он видел ужас на их лицах, слезы на их глазах. Они инстинктивно ненавидели чернорубашечников и всем сердцем сочувствовали мятежным беженцам; они не знали того внутреннего конфликта, который переживал Ланни. Не потому ли, что они принадлежали к гонимому народу и где-то в глубине их души была запечатлена память об изгнании? Или потому, что они были в большей степени художниками, чем Ланни?
Сыновья Иоганнеса Робина, по видимому, совершенно просто и без колебаний принимали те идеи, которые так смущали сына Робби Бэдда. Разумеется, несправедливо, что некоторые живут в роскоши, в то время как другим нечего есть. И, разумеется, правильно, что обездоленные протестуют и пытаются исцелить древние недуги мира. Как не требовать хлеба умирающему от голода? Как не сражаться за свободу угнетенному? Разве не естественно ненавидеть жестокость и несправедливость, стремиться покончить с ними? Так спрашивал Ганси, а Фредди твердо верил, что его обожаемый старший брат всегда прав.
Они хотели знать мнение Ланни, и ему стыдно было говорить им о своих сомнениях и колебаниях. Казалось трусостью не верить тому, что явно было правдой; казалось слабостью заниматься размышлениями о том, как бы не обидеть отца или не повредить светской репутации матери. На дядю Ланни, революционера, с которым юные Робины познакомились на Ривьере, они не смотрели, как на опасного человека, — они восхищались его умом. Они хотели знать, где он, что он делает, что он говорит о последних событиях в Германии, Франции, России. Ланни упомянул о прочитанных им книгах, и Ганси заявил, что летом, когда у него будет досуг, он изучит разногласия между коммунистами и социал-демократами и попытается правильно понять исстрадавшийся мир, в котором он живет.
Ланни с удивлением спрашивал себя: как относится ко всему этому Робин-отец? Гость очень осторожно задал этот вопрос и узнал, что он никогда не поднимался в семье. Разумеется, отец желает, чтобы они верили в то, что справедливо, — Ганси и Фредди нисколько в этом не сомневались. Ланни не сказал вслух, но подумал: «А если вы свяжетесь с красными, как я? Если вы начнете спасать их от фашистов и беженцы станут десятками приходить в этот дом с тяжелой стальной дверью, — как будет тогда?»
X
Старший брат Курта, Эмиль, получил отпуск на рождество, и они поехали в Штубендорф вчетвером. Ланни сидел и, по своему обыкновению, слушал то, что серьезный прусский офицер рассказывал о положении своей страны, отвечая на вопросы, которыми засыпал его английский журналист.
Эмиль казался вторым изданием Курта, но он был лишен чуткости и воображения, которые делали Курта художником. Старший брат был военным до мозга костей, и, рассуждая о мировых событиях, о «воспринимал все с точки зрения стратегических интересов Германии. Его тревожило, чтобы не сказать — терзало, положение Германии, беззащитной перед лицом французских армий, которые стояли на границе готовые выступить в любую минуту. С точки зрения военного, это было худшее из всех возможных положений; вспоминая о том, что его самого учили делать при подобных обстоятельствах, он полон был страха перед тем, что могут сделать французы.
Они говорили об Италии, и Эмиль Мейснер сообщил интересный факт: подобное же движение после войны начало созревать в Германии. Это был чисто немецкий продукт — никогда прусский штабной офицер не скажет вам, что немцы могут чему-нибудь научиться у мягкотелых дегенератов-итальянцев! Движение носит название германской национал-социалисткой партии, и центром его является Мюнхен; один из его руководителей — генерал Людендорф, которого считали; величайшим немецким полководцем после Гинденбурга.
Если движение приняло форму резкой оппозиции по отношению к Франции и Англии, пусть эти страны благодарят своих тупоумных правителей. Вот что сказал им этот чопорный, но рьяный прусский офицер.
Рождественские праздники в замке Штубендорф отпраздновали скудно. Марка стояла так низко, что импорт был невозможен; в сельских районах жизнь напоминала первобытные времена, когда люди жили только тем, что давала земля, что было сделано их руками. Но «истинно-немецкие» добродетели — верность и честь — еще можно было не отменять. Инфляция и падение марки не повлияли на нежные чувства, которые полагалось проявлять на рождество. Мейснеры сыграли и спели все старые рождественские песни; хозяева были любезны к гостям-иностранцам, а обе молодые вдовы, потерявшие мужей на войне, то бледнели, то заливались краской в присутствии молодого американца, бывшего такой завидной партией. Объяснить им, что у него есть подруга, он не мог, поэтому, аккомпанируя одной, он неизменно приглашал и другую.
Рик, конечно, с глубоким интересом наблюдал все и всех. «Верхняя Силезия после войны» — заголовок уже был готов в его профессиональном мозгу. Польско-германская комиссия выработала обширный протокол из шестисот шести статей, и он ка. к будто внес некоторое успокоение. Но если Франция займет Рур, не зачешутся ли руки у неугомонного Корфанты? Господин Мейснер и его сыновья пространно обсуждали этот вопрос; им, конечно, была очень приятна мысль, что сочувственно настроенный английский журналист может сообщить их точку зрения заграничным читателям.
Среди тамошних друзей Курта был молодой человек, по имени Генрих Юнг, сын старшего лесничего, который давал им провожатых, когда они желали охотиться. Генрих, как оказалось, изучал лесное дело в Мюнхене и примкнул к той самой национал-социалистской партии, о которой рассказывал Эмиль. Так как Рик интересовался этим движением, Курт пригласил молодого человека и вовлек его в разговор, что было нетрудно, так как его партия усиленно вербовала сторонников, и он знал наизусть все ее лозунги и формулы. Ему было 19 лет; это был высокий, крепкий, стройный юноша; война и голод не отразились на нем, так как Штубендорф доставлял ему и еду, и возможность учиться. У него были блестящие голубые глаза, розовые щеки и очень светлые волосы. Генрих добросовестно выполнял все свои обязанности перед фатерландом, включая объяснение нового «символа веры» двум гостям арийской крови. Он и его сторонники назывались «наци» — два первых слога слова «национальный».
Нацистское вероучение внушало немецкой молодежи, что ее миссия — освободить фатерланд, превратить Германию в новую замечательную страну; оно воодушевляло молодежь громкими лозунгами; оно предписывало ей маршировать и проходить военное обучение ради торжества нацистского дела, петь о нем песни, быть готовой умереть за него. Программа этих нацистов звучала так «революционно», что трудно даже было понять, как может относиться к ней сочувственно армейский офицер. Всем, мол, немецким гражданам будут предоставлены равные права, «процентной кабале» придет конец, военные прибыли конфискуются, тресты будут национализированы, крупные магазины муниципализированы, спекуляция землей прекращена, а земля для общественных надобностей экспроприирована без возмещения. Ростовщики и спекулянты будут подвергнуты карам, вплоть до смертной казни, наемная армия упразднена; с другой стороны, молодежи будут предоставлены все выгоды и преимущества, какие она только может вообразить. Голубые глаза Генриха Юнга сияли, когда он призывал двух иностранцев-арийцев поддерживать нацистов, новоявленных спасителей своей страны.
— Это семена новой революции, — сказал впечатлительный Ланни своему английскому другу, когда они остались одни.
— Возможно, — откликнулся журналист, настроенный более критически, — но для моего уха это звучит, как старый пангерманизм, облаченный в новые одежды. Советую тебе, Ланни, познакомиться с пангерманизмом. Ты увидишь, что пангерманцы говорят о превосходстве арийской расы, о перестройке мира и тому подобном, но по сути дела речь идет о железной дороге Берлин — Багдад, которая нужна для вывоза мосульской нефти; и об африканских колониях, — сами по себе они не имеют для Германии экономического значения, но зато там есть гавани, которые можно укрепить и использовать как базы для подводных лодок с целью перерезать коммуникации Англии.
— Может быть, ты и прав, — согласился Ланни, — но не говори об этом в присутствии Курта, ему это будет не очень по сердцу. — Ланни все еще не отступился от своего намерения примирить Англию с Германией.
XI
По дороге в Швейцарию трем друзьям пришлось проехать через Мюнхен, и Генрих, который возвращался туда после рождественских каникул, поехал вместе с ними. В дороге они разговаривали все о том же, и Рик приглядывался к юноше, стараясь понять его психологию. Но если вы слышали раз его формулы, больше вам нечего было ждать, он мог только повторяться, а это было скучно. Обнаружилось, что юноша мало знал о внешнем мире и не очень им интересовался; он собирался так основательно его перестроить, что не стоило знакомиться с ним в его настоящем виде. Если ему сообщали об Англии, Франции и Америке факты, противоречившие нацистской теории, он из вежливости не говорил прямо, что сомневается в них, но как бы отмахивался от них, не давая им проникать в сознание.
Рик, завзятый журналист, был человек совершенно иного склада. Как ни отталкивал его пангерманизм в его старой и новой оболочке, он считал своим долгом изучить его. Он помнил свою неудачную оценку итальянского фашизма, данную им после встречи с Муссолини, и не хотел повторять той же ошибки по отношению к генералу Людендорфу или другому спасителю фатерланда. — Давайте-ка остановимся на денек в Мюнхене, мне хочется понюхать, чем пахнет новое движение, — предложил он. Ланни, который был любопытен, как молодой олень в лесу, сказал: — Превосходно. — Генрих, разумеется, пришел в восторг. Он предложил повести их в главный штаб нацистов и со всеми познакомить.
Штаб помещался в кафе на Корнелиус-штрассе, в рабочем районе. В зале стояло несколько столов и стульев, на подоконниках лежали брошюры. Тут же, за прилавком, члены новой партии платили свои взносы. Позади, в глубине, было несколько небольших отдельных комнат. Кафе называлось «Das braune Haus»[15] так как у наци все было коричневое, в отличие от фашистов, у которых все было черное; пусть никто не скажет, что немцы подражают кому бы то ни было! Вместо ликторских пучков прутьев нацисты носили на повязке восточную свастику, то есть ломаный крест; она же была изображена на их знаменах. Знамен у них было немного, так как в стране был текстильный голод. Почти все нацисты были отставные военные, и многие из них носили перелицованные старые мундиры.
Молодой нацист, по видимому, игравший здесь какую-то официальную роль, рассказал посетителям о положении в Баварии, где почти ежедневно происходили стычки между красными и католиками; а между тем члены новой партии запасали оружие и проходили военное обучение в близлежащих лесах. Они не скрывали, что цель их — захватить власть сначала в Баварии, а затем во всей Германии. Они совмещали в себе заговорщиков и пропагандистов; планов своих они не только не скрывали, а напротив, сообщали все подробности, за исключением даты восстания. — И то потому лишь, — сказал молодой нацист, — что мы сами ее не знаем.
Ланни и Рику удалось приехать в Мюнхен в день большого митинга в «Bürgerbräukeller»[16] и если они туда попадут, то получат ясное понятие о движении и услышат речь Ади. Это было сокращенное имя излюбленного оратора нацистов — Адольфа; фамилия его была Шикльгрубер, но ее редко называли, считая не особенно благозвучной.
Ланни повез Рика и Курта в отель Аден. Остаток дня они провели, осматривая картинную галерею Шакка.
После ужина они сели в такси и поехали в пивную на Розенгеймер-штрассе. В Мюнхене пивная — это всегда огромный зал, а эта была одним из самых больших; за ее столами могли разместиться тысячи две посетителей. Мюнхенцы, усевшись, потягивают пиво так медленно, что над одной кружкой могут просидеть целый вечер. Конечно, у кого есть средства, те выпивают гораздо больше, и это, по видимому, идет им на пользу, так как эти счастливцы тучнеют, и их щеки и шея оплывают толстым слоем жира.
Помещение было битком набито; но с помощью хрустящей бумажки трое приезжих получили хорошие места. Они оглядывали наполненную дымом комнату; даже в Силезии Ланни не видел более нищенской одежды. по видимому, «низшие сословия», как их именуют на родине Рика, явились послушать своего оратора. За столом, рядом с Ланни и его друзьями, сидел человек, оказавшийся нацистским журналистом, — маленький, хромой, с обезьяньим лицом и пронзительным голосом. Когда он познакомился со своими соседями, он много рассказал им об Ади и, пожалуй, больше дурного, чем хорошего.
Громко трубил оркестр, и когда он заиграл «Deutschland üЬег alles», все встали, вытянув руку вперед и вверх — нацистское приветствие. Затем снова уселись. Журналист-наци стал рассказывать своим пронзительным голосом о тяжелом детстве Адольфа Гитлера-Шикльгрубера. Как он уехал из дому, пытался пробиться на поприще искусства, но потерпел неудачу и превратился в жалкого бродягу, спал в ночлежках и жил тем, что разрисовывал за несколько пфеннигов почтовые открытки, а иногда выполнял штукатурные работы. На войне его произвели в ефрейторы, он был отравлен газами. После войны начальники послали его на подпольное собрание мюнхенских рабочих, поручив ему шпионить за ними и донести об их замыслах. Он выполнил задание, но в следующий раз пришел уже не как шпион, а как новообращенный. И вот он один из лидеров нового движения, он вдохновляет немецкий народ и готовит его к перестройке мира.
Оркестр замолк, и на эстраду вышел Чарли Чаплин. По крайней мере, Ланни и Рику показалось, что перед ними копия маленького комика; фильмы с его участием вызывали в то время бешеный восторг во всей Европе и Америке, даже самые суровые критики восхищались им и называли его гением. Признаки, по которым можно узнать Чарли Чаплина, — мешковатый костюм и непомерно большие башмаки, взлохмаченные волосы и коротенькие черные усики, одутловатое лицо и глупая улыбка, — все эти признаки были у человека, торопливо взошедшего на эстраду, а к ним еще можно было прибавить сильно засаленное непромокаемое пальто. Ланни и Рик ожидали, что он выкинет какой-нибудь забавный трюк в подражание маленькому голливудскому комику. Но потом они сообразили, что это и есть тот человек, речь которого они пришли слушать.
XII
Музыка и рукоплескания смолкли, и оратор начал свою речь. Он говорил на диалекте той части Австрии, где он родился и вырос, и сначала Ланни трудно было понимать его. Слова он сопровождал резкими жестами, от которых развевалась его слишком просторная одежда. У него был громкий раскатистый голос, а когда он приходил в возбуждение, то напоминал Ланни кулдыкающего индюка, которого он видел в Коннектикуте. Оратор взвинтил себя до бешенства, и казалось, что в словах его нет никакого смысла. Но толпа, по видимому, что-то находила в них: когда голос у оратора сорвался и речь перешла в неясное бормотание, она покрыла ее громом аплодисментов.
Темой речи были страдания, перенесенные Германией на протяжении жизни Адольфа Гитлера-Шикльгрубера. Достаточно было услышать историю этой неудавшейся жизни, чтобы, не будучи даже особенно тонким психологом, понять, как он дошел до отождествления своей особы с отечеством и его бедствиями. Скудость германских ресурсов накануне войны была причиной того, что Адольфу Гитлеру-Шикльгруберу приходилось спать в ночлежках. Версальский мир помешал Адольфу Гитлеру-Шикльгруберу пожинать славу и богатство, которые пришли бы с победой. Рев возбужденной аудитории в «Bürgerbräukeller» был результатом решения Адольфа Гитлера-Шикльгрубера подняться на вершину, несмотря на все усилия врагов повергнуть его в прах.
А врагов у него было много, и оратор обличал их и предавал анафеме всех вместе и каждого порознь. Это были и Англия, и Франция, и Польша; это были революционеры внутри и вне Германии; это были международные банкиры; это были евреи, проклятая раса, отравляющая кровь всех арийских народов, заражающая немецкую душу пессимизмом, цинизмом и неверием в свое предназначение. Ади, по видимому, сваливал всех своих врагов в одну кучу, потому что, по его словам, революционеры — это евреи, и международные банкиры — это евреи, и евреи контролируют Уолл-стрит, лондонское Сити и парижскую биржу. Он полагал, что они держали в своих руках мировые финансы, и они же морили голодом немецкий народ, чтобы толкнуть его в объятия революции!
И это продолжалось более двух часов, причем одни и те же жалобы и угрозы повторялись вновь и вновь. Ланни никогда в жизни еще не слыхал такого фантастического бреда. Но было в нем и нечто устрашающее — действие, которое производили слова оратора на переполнявшую зал толпу. Казалось, снова возвращаются первые дни войны, возвращается то, что Ланни видел в Париже в страшное лето 1914 года; казалось, слышится топот солдатских сапог, бряцание оружия на дорогах, рев толпы, алчно требующей крови.
Когда друзья вышли и очутились наедине в такси, Ланни сказал. — Неужели это немецкий Муссолини?
Рик ответил:
— Нет. Не думаю, чтобы мне когда-нибудь пришлось писать о господине Шикльгрубере.
Он продолжал говорить в том же духе, но, когда он кончил, Курт сдержанно сказал:
— Ты ошибаешься. Об этом человеке и его речи можно написать большую статью. Он запутался, но и немецкий народ тоже. Он готов на все — немцы тоже. Поверь мне, недооценивать его нельзя.