Рассудку вопреки

I

Новое английское правительство ториев отвергло Женевский протокол, стремившийся водворить мир в Европе путем бойкота стран-агрессоров. Англичане приводили разные доводы, главным образом ссылаясь на то, что Соединенные Штаты отказались поддержать эту программу. Если агрессор будет иметь возможность приобретать все, что ему понадобится у одной из великих держав, — это значит, что остальные государства без всякой надобности лишат своих дельцов участия в законной прибыли. Лондонские сообщения вызвали в Штатах оживленные дебаты; сторонники Вильсона, а их было не мало, настаивали на том, что их страна таким образом предает надежды всего человечества. Разбитый параличом защитник «интернационализма» уже больше года покоился в могиле, но его идеи продолжали жить, а Ланни слушал и, как всегда, не знал, на чью сторону стать.

По одному из своих бесчисленных дел Робби приехал на Ривьеру. Он был верным рыцарем изоляционизма и скакал в первых рядах со знаменем на копье. Робби заявил, что как Англии, так и Франции не удается итти в ногу с историей, они отстают и скоро потеряют всякое влияние. Они держатся в промышленности за отжившие методы и не желают модернизировать свои предприятия. Америка же, напротив, постоянно обновляет свое оборудование. Все, что ей нужно, — это вооружиться и быть готовой достойно встретить любого незваного гостя, но самой не ввязываться в чужие свары. Пусть перегрызут друг другу горло, если им так нравится; мир станет тогда нашим.

Робби исповедовал доктрину, которая называется laissez faire[28]. Пусть промышленники производят все, что им заблагорассудится, и предлагают свои товары на любом рынке; пусть правительство не сует свой нос в это дело, и тогда люди со смекалкой создадут в Соединенных Штатах устойчивое процветание. Правда, в прошлом бывали всякие кризисы и паники, но Робби утверждал, что современная технология уже разрешила проблему: массовая продукция товаров по все более дешевым ценам — вот исчерпывающий ответ.

К счастью, Америка имеет сейчас превосходного президента, — это скупой на слова, но сильный духом государственный деятель, который никогда ни во что не вмешивается и любит ходить по мощным электростанциям, вслушиваясь в звучное гуденье динамо. Осторожного Кола никто не втянет в международные конфликты, его никто не заставит помешать американским королям нефти или вооружений продавать свою продукцию в любой точке земного шара, где найдется покупатель с наличными в кармане. Сын деревенского лавочника из Вермонта прочно уселся в комфортабельном дворце, отведенном ему страной, и старался побольше отложить из тех шести тысяч ста двадцати пяти долларов в месяц, которые ему полагались; так он и просидит до 4 марта 1929 года включительно. Для Робби Бэдда это значило, что в небесах еще есть бог, а на земле — порядок

II

У Ланни было столько денег, что он не знал, куда их девать, и решил посоветоваться с отцом. Робби был в восторге. Чтобы этот мальчик, в практических способностях которого он уже начинал сомневаться, явился к нему по собственной инициативе советоваться, как ему поместить сто тысяч долларов, заработанных без малейшей помощи со стороны отца, — да, тут есть с чем вернуться домой, есть о чем рассказать главе рода Бэддов. Робби сел за стол и составил то, что он называл «портфелем», то есть список надежно обеспеченных акций и облигаций, которые его сыну следовало приобрести. Робби делал это с таким увлечением, словно это был какой-нибудь кроссворд, — они как раз тогда входили в моду. Он расшифровал названия акций букву за буквой, как будто Ланни мог запомнить эту китайскую грамоту! Сын выписал чек на свой банк в Каннах, отец послал телеграмму, и, словно по мановению волшебной палочки, которой так искусно владели американские бизнесмены, в тот же вечер акции были приобретены и положены в сейф на имя Ланни. Робби высчитал, что с них его сын будет до конца своих дней получать свыше семисот долларов ежемесячного дохода, и все, что от него потребуется, — это время от времени ставить свою подпись на соответствующих документах. Как сомневаться в разумности мира, где творились подобные чудеса?

Все же Ланни сомневался. Он перестал быть наивным ребенком, он всматривался в праздных людей, слонявшихся по Лазурному берегу, и они для него утратили обаяние. Он видел, как они пьянствовали, играли в карты и предавались всем видам разврата, и все это казалось ему бессмысленным и бесплодным расточением сил. Он видел, как толпы паразитов кормятся вокруг богачей, вытягивают у них деньги при помощи разных уловок, — уговаривать человека, чтобы он покупал старых мастеров, было еще самым безобидным делом. Он видел также нужду и болезни; когда он бывал в больших городах, его охватывала тоска от зрелища человеческого унижения, а он был слишком умен, чтобы успокаивать свою совесть, как это делали некоторые из его мягкосердечных друзей, подавая время от времени нищему мелочь.

В просторной гостиной Бьенвеню жарким днем бывало прохладно, а холодной ночью щедрое пламя камина поддерживало тепло. Тут вас встречала приветливость, доброта, тут ласкали глаз все виды красоты, какие только могли создать искусные человеческие руки: пол был покрыт восточными коврами ярких и гармоничных расцветок, на стенах висели вдохновенные картины, длинные книжные полки были уставлены шедеврами старой и современной литературы; здесь был также рояль, граммофон и только что освоенное радио. Но снаружи о стены дома бились волны человеческого горя, ветры социальных бурь ревели над крышей, и хранительницы этого дома как бы взывали к Ланни: «Разве для того мы так трудились, создавая тебе тихую пристань, чтобы ты вышел навстречу буре и опасности? Разве мы не выполнили свой долг? Или мы были недостаточно нежны и преданы тебе, что ты хочешь ринуться в водоворот кипучей ненависти и алчных вожделений?»

III

В Каннах жил молодой испанец по имени Рауль Пальма. Это был социалист, он привез рекомендательное письмо от Жана Лонгэ; «преданный партийный работник» — писал тот.

Молодой человек говорил на языках всех латинских стран, он получил хорошее образование, но работать ему приходилось в обувном магазине, так как это было, видимо, одно из немногих занятий, доступных тому, кто хочет проводить свои вечера среди рабочих, агитируя за социализм.

В Каннах обычно видели только увеселительный сад для богатых: городок, состоящий из, прелестных вилл и цветников, настоящий рай для фешенебельной публики.

Мало кто задумывался над тем, сколько людей должны работать, чтобы поддерживать его прелесть и чистоту: не только слуги, проживавшие при господах, но и носильщики, шоферы грузовиков, полотеры и судомойки, разносчики, торговцы и сотни всяких других скромных тружеников, о существовании которых обитатели вилл даже и не подозревали. Эти люди ютились в грязных трущобах, вроде тех «кочек», куда однажды повел Ланни его дядя-революционер и где они встретились с Барбарой Пульезе. Элегантные господа даже не предполагали, что подобные места существуют, а расскажи вы им об этом, они просто не поверили бы, да и не поблагодарили бы вас за то, что вы рассказали.

Если трущобы Ривьеры и удалось бы когда-нибудь стереть с лица земли и заменить приличными домами, то этого могли добиться только сами рабочие; ясно, что богатые и пальцем не шевельнут, их надо поставить перед совершившимся фактом. Весь вопрос в том, делать ли это теми методами, какие мир увидел на примере России, или это может быть достигнуто мирным парламентским путем. От выбора метода зависело и то, как называть себя — коммунистом или социал-демократом, и как назовут вас ваши противники — «красным» или «розовым». Рауль Пальма упрямо защищал путь терпения и миролюбия. Его коньком было то, что он называл «рабочим просвещением». Он хотел, чтобы вечером усталые рабочие ходили в школу и изучали основы современной экономики: как их труд эксплоатируется и что они могут против этого сделать. Он настаивал на создании воскресной социалистической школы для детей рабочих, где бы им преподавали то, чему не учили в обычных школах.

Рауль собрал небольшую группу; ее участники, откладывая по нескольку франков от своего заработка, накупили карандашей и бумаги и приступили к делу — сначала летом, под навесом, а затем и осенью — в пустовавшем сарае. Но денег не хватало; и мог ли Ланни, с его взглядами, не помочь им? Он снял для них удобное помещение с печкой, которую можно было топить, когда дул мистраль; а когда он увидел, как они благодарны ему и как быстро развивается дело, он вызвался платить молодому руководителю кружка еженедельное пособие в пятьдесят франков, то есть около двух долларов; пусть бросит свой магазин и больше не занимается примериванием туфель на дамские ножки, а отдает все свое время просвещению рабочих. Ланни время от времени посещал эту воскресную школу и таким образом приобрел ряд знакомств, отнюдь не желательных с точки зрения дамской половины его семьи. Он знал по имени кучу сорванцов, которые, конечно, и не подозревали, что они сорванцы, и мчались ему навстречу, когда он шел в какой-нибудь фешенебельный отель или ресторан, и с радостными криками повисали на нем и звали его «товарищ Ланни», что было едва ли en règle[29], чтобы не сказать больше.

Свою маленькую сестренку Ланни часто развлекал «Сельскими танцами» Бетховена: это были прелестные мелодии с четким ритмом; под эту музыку Марселина скакала по комнате, как маленькая Айседора Дункан. Отчего не заняться тем же с детьми рабочих и не помочь им развить свои дремлющие способности? Дай Ланни волю, он бы привел всю стайку ребят в Бьенвеню, пусть танцуют на террасе, а с ними и Марселина; но одна мысль об этом повергала Бьюти в ужас и лишала ее сна. Для нее самое слово «рабочие» означало то же, что революция и кровопролитие; у нее в Каннах и еще где-то были знакомые русские белогвардейцы, и они рассказывали ей всякие ужасы о том, что им пришлось пережить. Щедрая Бьюти давала этим людям деньги, часть из них шла на белогвардейские газеты и пропаганду в Париже. Так деньги Бьюти работали против денег Ланни и, может быть, нейтрализовали их действие. В конце концов Ланни снял на один вечер что-то вроде пивной с садом в одном из рабочих районов, созвал своих маленьких приятелей, розовых и красных gamins[30], и сыграл им «Сельские танцы» Бетховена.

IV

В октябре 1925 года руководящие представители великих европейских держав собрались на конференцию в Локарно — городке, расположенном на берегу одного из тех альпийских озер, которые принадлежат наполовину Швейцарии, наполовину Италии. Ланни встречал в газетах и журналах отчеты об этой конференции, некоторые из них были подписаны именами людей, которых он знал. Эту конференцию считали самой важной из всех, имевших место после войны; Ланни, столько их перевидавший, невольно относился к ней скептически.

Аристид Бриан, сын трактирщика, снова руководил политикой Франции, снова продолжал то дело, от которого ему четыре года назад в Каннах пришлось отказаться; на этот раз не понадобились светские дамы, чтобы свести его с немцами, ибо Франция уже держала в своих руках Рур, но он давал так мало дохода, что «мир» и «разоружение» стали очередными лозунгами. Министром иностранных дел Германии был «миролюбец» Штреземан, а британским — сэр Остин Чемберлен, джентльмен с моноклем, консерватор чистой воды, — а посему, что бы он ни сделал, все ратифицировалось парламентом. Впервые после войны великие европейские державы встретились как равные, и слово «союзники» на конференции больше не фигурировало.

Разумеется, дипломаты потратили на это не один месяц предварительной закулисной работы и действовали строго по плану. Они заключили целый ряд договоров, отказавшись от войны как орудия иностранной политики. Германия обязывалась решать все споры с соседями путем арбитража. Гордые великие державы поступились некоторой долей своего суверенитета, и по всей земле разнеслись радостные слухи о том, что в мире все пошло по-новому: Германия должна была быть введена в Лигу наций, а Франция приступила к эвакуации своих войск из Рейнской области. Слово «Локарно» произносилось как магическое заклинание, на него возлагались самые светлые надежды: валюта стабилизуется, промышленность и торговля возродятся, безработица будет ликвидирована. Обсуждался даже вопрос о разоружении.

Разумеется, Робби Бэдд и Базиль Захаров относились ко всему этому довольно кисло, Робби пообещал отцу и братьям новые трения в Европе и во всем мире, и теперь на карту был поставлен его престиж. Сам-то он, конечно, был не такой дурак, чтобы верить дутым обещаниям государственных деятелей, охотящихся за избирателями! Он написал сыну, что немцы закупают вооружение через голландских и итальянских агентов и часть этого вооружения провозят через Локарно, под самым носом у политиков, которые там сидят и разглагольствуют о мире. Он уверял также, что в России голод и что, когда в этой стране наступит крах, пограничные государства начнут хватать кто что может. То-то будет свалка! «Мне представляется случай купить некоторое количество акций нашей компании, — писал отец. — Не добавить ли их к твоим ценным бумагам? Это придаст тебе вес в нашей семье».

V

У Бьюти были другие заботы, и центром их являлся Курт. Над ней тяготело предчувствие неотвратимой беды; она прекрасно понимала, как неосмотрительно было брать себе любовника, настолько моложе ее; рано или поздно судьба предъявит ей счет, и придется расплачиваться своим счастьем. День и ночь наблюдала она своего «немецкого идеалиста», изучала его, старалась угодить ему, становясь буквально рабой этого странного создания. Курт — человек строгих правил, и она знала, что может удержать его, только если будет «хорошей», хорошей на его лад; она, например, лишалась его благосклонности всякий раз, когда поддавалась соблазнам суетного тщеславия; время от времени он разрешал ей «кутнуть», — словно она была пьяницей и страдала приступами запоя, — но чтобы это стоило недорого и не затягивалось надолго, а затем требовал, чтобы она сидела дома и вела себя как добрая немецкая Hausfrau[31], распоряжаясь слугами и воспитывая своего ребенка согласно с тем, что Курт считал дисциплиной.

С годами воззрения Бьюти становились все более прогерманскими; она держала их втайне, так как знала, что ждать от друзей сочувствия нечего и самое лучшее даже не касаться этой темы. Она ведь в политике ничего не смыслит и не может разобраться во всех этих движущих силах и факторах, которые участвуют в борьбе за господство над Европой. Она желала одного: чтобы, пока она жива, на земле был мир, а торговаться о цене она не станет. Вести, приходившие из Локарно, радовали ее сердце: наконец-го Германии будет разрешено занять свое место в братском союзе народов, восстановить свою международную торговлю и ввозить продовольствие для детей. Когда как-то зашел ее брат Джесс и стал изрекать свои обычные сентенции, вроде того, что все капиталистические страны добиваются целей, которые могут быть достигнуты только путем войны, Бьюти гак пробрала его, что ошеломила и насмешила.

Во время «кутежных» поездок Бьюти в Париж Курт оставался в Бьенвеню и работал над своими композициями. Когда ему хотелось общества, он играл Марсе-лине на рояле и учил ее немецким народным песням; под его руководством она начала учиться музыке; и Курт муштровал ее во-всю, чтобы не получилось то, что с Ланни, который играл как бог на душу положит. В Ниццу приехал кузен Курта с молоденькой женой, намереваясь провести там часть лета, и Курт ездил на трамвае к ним в гости. Осенью появилась его тетка — фрау доктор гофрат фон-унд-цу Небенальтенберг; она возвратилась в Канны в свой дом, откуда была весьма невежливо выселена после объявления войны. В то время она дала клятву, что никогда не вернется, но здоровье внушало ей беспокойство, и после Локарно она решила рискнуть еще разок. Когда-то она заявила своему племяннику, что мать Ланни Бэдда «неприличная» женщина и было бы трудно заставить ее поверить, что Курт будто бы учит Ланни музыке; впрочем, мужчины, как известно, способны и на худшее, чем попасться в сети, расставленные обольстительной вдовой, а всякая связь, которая длится целых шесть или даже семь лет, тем самым становится до известной степени респектабельной. Курт явился к тетке и отвергнут не был; он играл ей свои произведения, и она их одобрила.

Так или иначе, но Курт стал встречаться с немцами. Они вернулись на Ривьеру; теперь, при новых, миролюбивых настроениях, появились и германские пароходы, новешенькие, великолепные, построенные словно напоказ; они были набиты здоровенными, откормленными пассажирами, жаждавшими как можно скорее облечься в купальные костюмы и подставить бритые бычьи шеи почти тропическому солнцу. Они привозили с собой кучи марок, которые непонятным образом оказались вдруг более стабильными и желанными чем франк; платя этими марками, они могли есть французские блюда, пить французское вино и останавливаться в лучших отелях; им служили французские официанты, а французские портные трудились в поте лица своего, хотя по большей части и тщетно, чтобы придать их женщинам парижский шик.

Многих из этих тевтонов в былые дни Курт назвал бы «готтентотами», грубыми субъектами без всякой культуры, он и сейчас интересовался ими не больше, чем американцами или аргентинцами того же сорта. Но изредка он натыкался на какого-нибудь любителя музыки или ученого, который слышал его произведения или слышал отзывы о них и желал бы теперь сам их послушать. Бьюти всегда с радостью принимала в Бьенвеню знакомых Курта, всякого, кто был готов признать ту деликатную фикцию, под прикрытием которой он жил в се доме. Снова воскресла мечта о «гражданине Европы», и Бьенвеню обещало стать центром интернациональной культуры. Это было именно то, о чем Ланни мечтал еще в те счастливые дни, когда три мушкетера от искусства танцевали в Геллерау глюковского Орфея, уверенные, что они способствуют укрощению фурий алчности и злобы. Ланни казалось, что война действительно окончена и что Великобритания, Франция и Германия примирились друг с другом в его американском доме.

VI

На рождестве оба друга совершили обычную поездку на север. Для Ланни эти поездки стали теперь не только увеселительной прогулкой, но и серьезным делом. Он все больше и больше входил в мир искусства. Это делалось как-то само собой: он покупал картину, и его клиент рассказывал своим друзьям о симпатичном молодом американце, у которого имелся в пиджаке объемистый внутренний карман, застегнутый на пуговицы и заколотый на всякий случай английской булавкой, и о том, что из этого потайного места он извлекает неисчислимые пачки новеньких банкнот, выкладывает их на стол и оставляет там до тех пор, пока вы больше не в силах противиться искушению и заявляете: «Ладно, берите картину». Ланни и Золтан находили стольких людей, жаждавших приобрести старых мастеров, что Ланни все время приходилось выбирать: заниматься ли тем, чем ему хочется — например, ехать к Робинам и слушать игру Ганси, — или итти устраивать еще одно дело.

Визиты к Робинам служили теперь Ланни источником размышлений. Богатство принуждает человека жить по его деньгам, и вот Ланни видел Робинов в их новом роскошном особняке с ливрейными лакеями. Иоганнес был человеком действия, и когда он хотел чего-нибудь, он раздобывал специалистов, и дело делалось по всем правилам. В купленном особняке на него сразу же надвинулись ряды зияющих библиотечных полок, и он приказал вымерить эти полки, затем вызвал директора старейшего книжного магазина в Берлине и совершенно потряс эту личность, заявив, что ему нужно сто семнадцать погонных метров книг. И книги были доставлены; всех форматов — в зависимости от высоты полок, и на все темы — в зависимости от вкусов предполагаемых читателей. Самому Иоганнесу сейчас не до них, но его дети и дети его детей будут наслаждаться культурой.

Картины Детаза чрезвычайно нравились Робину, все же они выглядели на этих широких стенах как-то очень одиноко, и он заявил, что намерен сразу накупить картин побольше — квадратными метрами, а то и километрами. Невозможно оставлять голые места, какой смысл иметь такой дворец, если внутри не все как следует? — Разве не лучше вешать свои деньги на стену, чем прятать их под сводами банковских подвалов? — восклицал старый друг Ланни. — Я получаю от двенадцати до пятнадцати процентов на мой капитал, куда мне все это девать?

— Неужели такой процент? — спросил молодой делец, слегка озадаченный.

— Наших новых марок выпущено немного, — с улыбкой пояснил Иоганнес. — Иначе нельзя, если мы не хотим повторения инфляции.

И он добавил, что знает только одного человека, художественному вкусу которого доверяет абсолютно, и этот человек — Ланни Бэдд. Он и Золтану Кертежи доверяет лишь потому, что за него поручился Ланни. Робин хотел, чтобы Ланни и Золтан занялись его дворцом и превратили каждую комнату в маленькую картинную галерею, — пусть в ней будет не чересчур много, но именно столько, сколько нужно, картин с подходящей-атмосферой; пусть оба проедутся по Европе, он им дает carte blanche[32], они могут покупать все, что сочтут нужным. Ланни был ошеломлен, но возразил, что нет, право же, он не справится. Он не собирался так вплотную заниматься делами. — А вы не спешите, — настаивал денежный король. — Не беда, если на стенах какое-то время будут пустые места, я объясню своим гостям, что ищу самое лучшее.

Сначала молодой человек спрашивал себя, не представляет ли это своего рода выкуп, тактично предложенный за его сводную сестру. Однако Ганси сказал ему, что не посвящал родителей в свои любовные дела. Знает только Фредди, который был с ним тогда в Париже и все видел. Они решили, что пока не имеют права говорить родителям, — может быть, еще ничего не выйдет, и отцу лучше не знать, а то он сочтет своим долгом сказать об этом отцу Ланни. Ланни согласился: — Да, так разумнее.

Ганси увел его в свою комнату и показал потайное местечко, где он прятал письма Бесс. Письма были написаны тем размашистым почерком, какому учат светских молодых девушек, — вероятно потому, что крупные буквы занимают много места и можно ограничиться двумя-тремя мыслями. Ганси дал прочесть Ланни эти письма, и они глубоко тронули молодого человека: так писала бы четырнадцатилетняя Джульетта своему Ромео. Письма были наивны, непосредственны и могли служить целительным бальзамом для юного страдающего музыканта. Влюбленная пара выработала свой особый код: то, что Ганси писал о погоде, касалось его чувств к внучке пуритан; и Ганси сказал, что если судить по его письмам — в Берлине весь год была чудная погода, даже в те дни, когда на самом деле лил дождь или бушевала ледяная вьюга.

Ланни был как раз у Робинов, когда из Нью-Йорка пришла волнующая телеграмма. Ганси приглашали выступить в апреле в Карнеги-холл; ему заплатят пятьсот долларов — его первый в жизни заработок. Когда они остались одни, Ганси испуганно посмотрел на друга и сказал: — Бесс как раз исполнится восемнадцать.

— Очень хорошо, — отозвался тот с улыбкой. — Так в чем же дело?

— Как мне быть, Ланни?

— Не уступать им. Помнить, что вы такие же люди, как и они; они важничают только оттого, что вообразили себя особенными.

— Ах, если бы вы тоже поехали! — воскликнул молодой виртуоз.

— Не давайте им запугивать вас! Не так страшен чорт, как его малюют.

VII

Утром накануне рождества Ланни и Курт прибыли в Штубендорф. В этом году Эмилю не удалось получить отпуск: на очереди был другой офицер. Отсутствовали также и обе вдовы-арийки, так как сестра Курта гостила у родных своего мужа, а невестка — у своих родителей. Итак, праздник прошел тихо, но весело благодаря локарнским настроениям. Польша тоже подписала договор, и обе страны старались ужиться друг с другом. Возобновилась торговля, существовать становилось легче.

У Ланни бывали серьезные разговоры с отцом Курта. Господин Мейснер очень постарел, но его ум сохранял прежнюю живость, а то, что он говорил о своем фатерланде, всегда интересовало Ланни, хотя в то же время и смущало, так как подтверждало мнение его консервативного отца и революционного дяди о том, что основные требования Германии и ее соседей непримиримы. Ланни еще не встречал в Штубендорфе человека, который не мечтал бы вернуться в лоно Германии и не считал бы теперешнее соглашение временным. Но попробуйте сказать это поляку или французу!

Был в Штубендорфе и Генрих Юнг; он утверждал, что знает, как осуществить это «возвращение в лоно». Адольф Гитлер-Шикльгрубер вот уже год как вышел из тюрьмы; он реорганизовал возглавляемое им движение и неустанно продолжает вести пропаганду. Прочел ли Ланни написанную Гитлером в тюрьме книгу, которую Генрих послал ему в Жуан-ле-Пэн? Да, прочел. Ну и каково его мнение? Ланни ответил возможно вежливее, что, разумеется, идеи господина Гитлера изложены в ней очень ясно. Этот ответ удовлетворил молодого лесничего; он не мог себе представить, чтобы кто-нибудь не преклонялся перед вдохновенным фюрером грядущей Германии. И его небесно-голубые глаза сияли, когда он сообщил Ланни, что сейчас великий человек удалился от дел и пишет вторую часть своего шедевра. Как только эта часть выйдет, Генрих сочтет своим долгом сейчас же выслать ее в Жуан-ле-Пэн.

Но истина заключалась в том, что Ланни с большим трудом одолел и первую порцию этого шедевра. Книга называлась «Мейн кампф», то есть «Моя борьба» или, символически, «Моя война». Однако автор отнюдь не собирался понимать ее символически, — его книга в самом деле была объявлением беспощадной и непрерывной войны всему существующему миру. «Моя ненависть» было бы более подходящим заглавием, размышлял Ланни, или «Мои ненависти», ибо Гитлер ненавидел столь многое и столь многих, что если составить список, то все превратится просто в буффонаду. Ланни представлял себе Гитлера таким, как его описывал Рик: человек без определенных занятий, неудавшийся живописец, завсегдатай ночлежек, одержимый бредовыми идеями и начитавшийся всякой дряни; в голове у него все перевернуто вверх ногами. Ланни не был психиатром, но ему казалось, что здесь налицо особая комбинация фанатика и скомороха. Ланни никогда до сих пор не приходилось встречать человека подобного склада, но он соглашался с Риком, что таких людей сколько угодно в любом сумасшедшем доме.

В воспаленном мозгу автора «Мейн кампф» жил образ рослого, длинноголового, длинноногого, сильного человека, белокурого и голубоглазого, которого он называл «ариец». Это было тем нелепее, что сам Гитлер был среднего роста, брюнет, круглоголового альпийского типа. Арийцев же из его бредовых видений просто не существовало в Европе, так как немцы, подобно остальным племенам, смешивались с другими народами и варились в общем котле, по крайней мере, тысячу лет. Гитлер заимствовал свои фантазии из вагнеровской версии мифа о Зигфриде, а также у Ницше, который, как известно, сошел с ума, и у Хоустона Стюарта Чемберлена, которому и сходить-то не с чего было. Этот культ арийца и явился обоснованием его ненависти ко всем другим разновидностям человеческого рода. Ланни представлял себе этого посаженного под замок непризнанного гения-психопата, этот ум, близкий к безумию, этого маниака. Сперва он сидел в общей камере, но остальные двадцать заключенных не в силах были вынести его разглагольствований, и его перевели в другую камеру, где он диктовал свой бешеный бред одному терпеливому и преданному единомышленнику. Так как он называл себя патриотом, то тюремные власти разрешали ему, хотя он и спятил, жечь свет до полуночи; и вот он сидел, источая столь жгучий яд, что должна была бы, кажется, расплавиться сталь пера и вспыхнуть ярким пламенем бумага. Начиная с апреля и кончая последней неделей перед рождеством, он не переставая плевался ядом, потом собрал все плевки воедино — и получилась книга. Один из его друзей, католический священник, выправил эти излияния, стараясь придать им хоть какой-нибудь смысл, после чего книга была выпущена в пятистах экземплярах. Ланни Бэдд честно старался дочитать ее до конца, и все время в голове его жила неотступно одна и та же мысль: «Господи, что стало бы с миром, если бы этому субъекту дать волю!»

Но самым странным образом подействовала эта книга на человека, который в течение двенадцати лет являлся для Ланни как бы воплощением всего, что было лучшего в Германии. Ланни передал книгу Курту потому, что его об этом просил Генрих, и, кроме того, ему казалось, что Курту она будет интересна, как примеру умственной аберрации. Однако оказалось, что бывший артиллерийский офицер прочел книгу с глубоким интересом. Хотя он и соглашался со многими критическими замечаниями Ланни, но соглашался как-то наполовину и со столькими оговорками, что они почти переходили в защиту Гитлера и его теорий. Пусть этот человек ненормален, но он германец, а германскую ненормальность в состоянии понять только немцы. Правда, Курт этого прямо не говорил, не говорил этого и Ланни, так как больше всего на свете боялся задеть друга; но такое именно впечатление он вынес из их спора о национал-социалистском движении и его только что вышедшей библии.

Ланни замкнулся в себе, он вынужден был признать ряд тягостных фактов. Да, Курт ненавидит евреев; отрицать это дольше бесполезно. Ланни заметил, что Курт всегда находил какую-нибудь новую причину бранить евреев, всегда делал за все ответственными именно евреев. Из года в год Курт отказывался бывать в доме «спекулянта Робина», так как он «наживался на страданиях германского народа».

Ладно, Ланни мог понять такое чувство. Но вот двоюродный брат Курта, тоже приехавший в Штубендорф на рождественские праздники, как-то сказал за обедом, что и он спекулировал на марках во все время инфляции. — Теряют-то на этом иностранцы, — сказал он, — так почему бы немцу на этом не нажиться? — И Курт не вышел из-за стола, не стал менее любезен с этим белокурым арийским спекулянтом! Ланни промолчал, он был ведь только гостем, а не блюстителем арийской морали,

VIII

Курт беседовал о новой партии и ее делах с молодым лесничим, а Ланни сидел тут же, слушал и принимал к сведению. Генрих сообщил, что глава движения — фюрер — выпущен из тюрьмы, он дал обязательство держаться в своей партийной деятельности строго легальных методов.

При самой большой скидке на оптимизм Генриха было ясно: опасное движение расширяется, а заключение в тюрьму основателя партии только способствовало росту его авторитета. Белокурый студент лесного института, приехав домой на каникулы, стал распространять среди своих друзей, особенно среди молодежи, нацистские листовки; он приглашал молодых людей к себе, втолковывал им новые лозунги и формулы, и теперь Штубендорф стал мощным и активным «гау», а Генрих— гордым и пылким гаулейтером, или районным начальником.

— И вы не боитесь властей? — спросил Ланни.

— Что они могут сделать? — вызывающе ответил Генрих. — Мы никаких законов не нарушаем.

— Но вы ведь готовитесь их нарушить?

Генрих усмехнулся — Пусть докажут!

— Да ведь тут все названо своими именами, — продолжал Ланни, указывая на экземпляр «Мейн кампф».

— Они книг не читают; а если бы даже и прочли, так не поверят.

— Но вы ведь надеетесь, что движение разрастется, и тогда эту книгу, конечно, будут читать. И неужели Гитлер думает убедить массы с помощью книги, в которой он выражает свое презрение к ним и показывает, как легко их одурачить? Он утверждает, что вполне целесообразно лгать им, если это очень дерзкая ложь, так как они будут уверены, что у вас не хватило бы духу так врать. Мне лично это кажется просто диким.

— Оттого, что вы интеллигент, — отпарировал Генрих. — Но вы ариец, и вам следовало бы примкнуть к нашему движению и стать одним из наших вожаков.

Ланни больше не затрагивал этой темы, решив, что неудобно пускаться в споры с Куртом или его друзьями, раз он гостит у него в доме. Он подождет, пока они снова будут в доме у Ланни, и тогда Ланни спросит друга: каким образом он, поклонник Бетховена и Гете, может оправдывать политическое движение, отрицающее всякую честь и совесть в отношениях между отдельными людьми и целыми нациями.

IX

Ланни узнал, что в Дрездене и в Мюнхене есть интересующие его картины, и предложил Курту заехать в оба эти города по пути домой. Курт охотно согласился, так как рассчитывал ознакомиться там с музыкальной жизнью Германии. Золтан встретил их в Дрездене, и когда Курт отправился на концерт, Ланни извлек пачку фотоснимков с нового гнезда Робинов, планы комнат и кое-какие пришедшие ему в голову проекты. Так как Иоганнес начал свою карьеру в Роттердаме и там же родились его дети, то Ланни предложил повесить в парадных комнатах первого этажа полотна голландских художников, и Иоганнесу это очень понравилось. Копий не будет совсем; Иоганнес согласен истратить несколько миллионов марок на подлинные картины старых голландских мастеров; тогда он будет застрахован от любых ударов судьбы.

— Удивительно, сколько ему для этого нужно! — заметил Золтан. — Когда-то он чувствовал себя в безопасности в своей хибарке и был счастлив, если у него была одна рваная сорочка!

Они приобрели несколько картин и поехали в Мюнхен. Их старый знакомый, разорившийся аристократ, успел влезть в новые долги, они купили у него еще несколько картин и отправились осматривать другие коллекции. Тем временем Курт побывал в главном штабе национал-социалистской партии и нашел там многих лиц, с которыми уже встречался ранее. Гитлер должен был выступить на открытом митинге, и Курту хотелось послушать его; не желает ли Ланни пойти с ним? Ланни сказал, что он очень занят, Курт ему потом расскажет.

Бывший офицер вернулся домой поздно, проглотив умеренную порцию доброго мюнхенского пива и неумеренную порцию дурного нацистского красноречия. Он сказал, что ему не нравится тот сорт людей, которыми себя окружил Гитлер, — всё какие-то авантюристы, а некоторые просто смахивают на американских гангстеров. Но сам фюрер — другое дело: невозможно устоять перед ним, когда его охватывает вдохновение; вот он говорит без всякого пафоса, и вдруг что-то находит на него, и тогда он воплощенная душа фатерланда. — Таким, по крайней мере, его видит германец, — добавил Курт, стараясь быть объективным.

Ланни сказал:

— Да, но все мы сейчас стремимся к миру, а Гитлер едва ли облегчает это дело.

— Незачем обманывать себя, — отозвался его друг. — Если они действительно хотят мира, пусть дадут возможность нашим соплеменникам, которые живут вне Германии, воссоединиться с фатерландом.

Ланни расстроился. Он знал все ответы на этот вопрос; за шесть месяцев, пока длилась мирная конференция, он сталкивался со всеми возможными точками зрения на него. Если, например, вернуть Штубендорф Германии, то что же будет с поляками, проживающими в этом округе?

Ланни окончательно пришел к выводу, что спорить бесцельно.

Он сказал:

— Я не знаю, как решить это, Курт. Постараемся подойти без предвзятого мнения, без фанатизма. — Ему хотелось прибавить «не так, как Гитлер», но он удержался.

Про себя же Ланни думал: «А ведь Курт становится нацистом! Что же будет дальше?» Ланни вспомнил, как настойчиво отец предупреждал его после приключения с полицией в Париже, что не может Курт жить в Бьенвеню и по прежнему оставаться агентом Германии. Целых четыре года Курт не встречался во Франции ни с кем из своих соотечественников, но теперь встречи возобновились, и не постараются ли немцы снова использовать его, как раньше? Может быть, это предвзятость с моей стороны, размышлял Ланни; но мне кажется, что агенты Гитлера будут во сто крат хуже агентов кайзера. Ланни пережил в свое время не мало неприятностей и отсюда заключил, что они могут начаться снова. Такое предвиденье имело свои преимущества, но и свои отрицательные стороны: ведь можно предвидеть больше того, что будет. И все-таки Ланни невольно думал: «Бедная Бьюти! Ну какой из нее выйдет нацист!»