Как-то принесли мне ребята небольшого сорочонка. Летать он еще не мог, только прыгал. Кормили мы его творогом, кашей, моченым хлебом, давали маленькие кусочки вареного мяса. Он все ел, ни от чего не отказывался.
Скоро у сорочонка отрос длинный хвост и крылья обросли жесткими черными перьями. Он быстро научился летать и переселился на житье из комнаты на балкон.
Только вот какая с ним была беда: никак наш сорочонок не мог выучиться самостоятельно есть. Совсем взрослая птица, красивая такая, летает хорошо, а еду все, как маленький птенчик, просит. Выйдешь на балкой, сядешь за стол, а уж сорока на столе, вертится перед тобой, приседает, топорщит крылышки, рот раскрывает. И смешно и жалко ее. Мама даже прозвала ее Сироткой. Сунет ей бывало в рот творога или моченого хлеба, проглотит сорока и опять начинает просить, а сама из тарелки никак не клюет. Учили, учили мы ее — ничего не вышло, так и приходилось ей в рот корм запихивать. Наестся Сиротка, встряхнется, посмотрит хитрым черным глазом на тарелку — нет ли там еще чего-нибудь вкусного, да и взлетит на перекладину под самый потолок; или полетит в сад, на двор… Она всюду летала и со всеми была знакома: с толстым котом Иванычем, с охотничьей собакой Джеком, с утками, курами; даже со старым драчливым петухом Петровичем сорока была в приятельских отношениях. Петух всех на дворе задирал, а Сиротку не трогал. Когда клевали куры месиво в корыте, сорока всегда тут же вертится. Вкусно пахнет теплыми мочеными отрубями. Хочется сороке позавтракать в дружеской куриной компании, да ничего не выходит. Пристает Сиротка к курам, приседает, пищит, клюв раскрывает — никто ее покормить не хочет. Подскочит она и к Петровичу, запищит, а тот только взглянет на нее, пробормочет: «Это что такое!» и прочь отойдет. А сорока попрыгает, попрыгает по двору, в конюшню слетает, заглянет к корове в стойло — все сами едят, а ей опять приходится лететь на балкон и просить, чтобы мы ее из рук покормили.
Вот однажды некому было с сорокой возиться. Целый день все были заняты. Уж она приставала, приставала ко всем, никто ее не кормит.
Я в этот день с утра рыбу на речке ловил, вернулся домой только к вечеру и выбросил на дворе оставшихся от ловли червей — пусть куры поклюют.
Петрович сразу приметил добычу, подбежал и начал кур сзывать: ко-ко-ко-ко! ко-ко-ко-ко! А куры, как назло, куда-то разбрелись, ни одной на дворе нет. Уж Петрович прямо из сил выбивается, зовет, зовет, потом схватит червяка в клюв, потрясет им, бросит и опять зовет. Такой учтивый, ни за что первый съесть не хочет. Даже охрип, а куры все не идут.
Вдруг откуда ни возьмись — сорока, подлетела к Петровичу, растопырила крылья и рот раскрыла: покорми, мол, меня.
Петух сразу приободрился, схватил в клюв червяка, поднял и трясет им перед самым носом сороки. Та смотрела, смотрела, потом цоп червяка — и съела. А петух уж ей второго подает. Съела и второго и третьего. А четвертого Петрович сам склевал.
Гляжу я из окна и удивляюсь, как Петрович сороку из клюва кормит: то ей даст, то сам съест, то опять ей предложит. А сам все приговаривает: ко-ко-ко-ко!.. Кланяется, клювом червей на земле показывает: ешь, мол, не бойся; вот они какие вкусные.
И уж не знаю, как это у них там все получилось, как он ей растолковал, в чем дело, только вижу — закокал петух и показал ей на земле червяка. Сорока подскочила, повернула головку на один бок, на другой, пригляделась — цоп и съела прямо с земли. Петрович даже головой в знак одобрения тряхнул; потом схватил сам здоровенного червяка, подбросил, перехватил клювом поудобнее, да и проглотил: вот, мол, как по-нашему! А уж сорока, видно, и сама смекнула, в чем дело, прыгает возле него и знай себе поклевывает. Видит петух — нечего ее угощать, а то сам голодный останешься. Начал и он червей подбирать. Так друг перед другом и стараются — кто скорей. Вмиг всех червей склевали.
С тех пор сороку кормить из рук уже больше не приходилось. В один раз ее Петрович выучил с едой управляться. А уж как он ей это объяснил, я сам не знаю.