I

Жизнь чуть теплилась, как огонек тлеющий лучины, в этом исхудавшем, изможденном маленьком теле. Живыми были только одни глаза. Голубые, почти сине-васильковые, они глядели мягко и жалобно…

Когда ей дали миску с супом, она не могла поднести ложку ко рту. Питье сочилось обратно из белых бескровных губ.

Доктор, впрочем, признал ее здоровой.

Здорова?!.

Да, как здорова былинка в голой безводной пустыне, как зеленое деревце, заглушенное в густом дремучем лесу, как сокол в неволе…

— Здорова, но не выживет. Организм слишком истощен! — глубокомысленно заключил доктор.

Смерть, казалось, уже склонилась над изголовьем постели, на которой распростерлось маленькое измученное тельце.

Жизнь еще трепетала в глазах, неподвижно уставившихся в белые, чистые стены приемного пункта…

Ребенок умирал без стона, без жалоб…

А за окном догорал кровавый закат знойного летнего вечера 1921 года.

II

Прошел день-другой, и на удивление всем она жила…

На третий день в праздник, после обычного завтрака, в комнату вошли двое — мужчина и женщина.

Он — высокий, худощавый и смуглый. В глазах сила и железная воля.

Она — румяная, полная, с улыбкой играющей, казалась малоразвитой, но доброй женщиной. Подошли к сестре.

— Доктор направил к вам. Позвольте посмотреть детей.

И пошли-было по палате.

На первой кровати лежала привезенная третьего дня девочка. Ее голубые глазки с усилием повернулись на вошедших, и слабая улыбка, точно луч солнца, пробежала по лицу…

Женщина ухватила за руку высокого мужчину, с внезапно подступившими к глазам слезами чуть слышно прошептала:

— Нет. Не могу смотреть больше. Возьмем ее.

Лицо мужчины потемнело. Казалось, клубок какой-то сжал ему горло…

Наконец, с усилием произнес:

— Да. Возьмем ее.

Он наклонился к девочке и крепкой рукой осторожно погладил белокурые волосы.

Потом разом выпрямился и бросил, точно отрубил:

— Возьмем ее.

III

Доктор и сестра не советовали брать девочку.

— Не жилец она на белом свете. Труп привезете к себе.

Но мужчина только улыбнулся.

— Раз сказано: возьмем, — значит, возьмем. Не умрет.

В голосе прозвучала такая уверенность, что доктор и сестра смолкли.

Бережно, крепкими руками взял мужчина одетую в простое платье девочку. Та прильнула к нему…

В книге для записи поступающих на приемный пункт детей против фамилии: Секлетея Михайловна Трифонова, 13 лет, появилась отметка: «взята рабочим завода „Пролетарий“ Семеном Петровичем Гвоздевым. Адрес — Красная Пресня переулок и дом такой-то».

IV

Как осталась жива девочка, — не понимали ни доктор, ни соседи.

Одни объясняли внимательным уходом, другие крепостью тела, и никто не сказал самой главной причины.

Выходила молодую жизнь любовь рабочего и жены его, любовь, которая сильнее смерти.

Казалось, в маленькое тельце вливалась жизнь, когда Гвоздев брал на руки девочку, когда ласково гладила ее Маша, жена Гвоздева.

В начале третьей недели девочка в первый раз попросила сама есть.

— Ну, теперь ваша помголочка быстро поправится, — ласково пошутил доктор.

С легкой руки доктора стали звать девочку Помголочкой.

Скоро она уже могла сидеть, а раз, как птичка запела:

«В лесу зеленом на муравке
Скатился птенчик из гнезда».

— Ах ты наша пташечка, из гнезда выпавшая… Изломала тебя жизнь, выкинула из родной хаты…

— Ну, да мы тебя поправим.

V

«Дети — цветы новой жизни!..»

В нас самих-то взрослых людях столько этого самого старого осталось, что, пожалуй, никогда и обухом не вышибешь…

К примеру взять моего товарища Докина.

Двумя пулями в гражданскую войну ранен, в царское время по тюрьмам таскали, сколько раз за «неблагонадежность» места лишался, а много и в нем старого гнилья.

Праздник без вина встретить не может.

Сам хотя к попам денег не носит, зато жена — богомолка. Иной раз обругается так, что самому совестно.

На днях спрашиваю его: «Скоро ли получка?» — отвечает: «Один бог ведает».

И бога у него нет, и бог у него все ведает…

Да, вот так-то.

Не одну революцию нам совершить надо, а целых три.

Революция, чтобы старую власть новой заменить, — первая революция и, по правде сказать, самая легкая.

Двинул весь народ, и покатились гнилые столбы.

Эту революцию могли сделать мы, темные, малограмотные, нищие.

Вторая революция — это, чтобы хозяйство по-новому построить.

Эту революцию сразу не сделаешь. Многому надо учиться, много ошибок будет, пока наладим новое хозяйство.

Для первой революции нужна была, главным образом, воля.

Для второй революции мало воли, — нужно еще и знание.

Перестроим мы свое хозяйство, когда будут у нас ученые из рабочих и крестьян, когда все будут грамотны.

А третья революция — переменить самих себя.

Перестать ругаться, бить жену, калечить детей.

Перестать завидовать своему товарищу, другому рабочему.

Сохранить в сердце только одну ненависть, — к тем, кто трутнем родился и остался таким трутнем; кого на руках выняньчили мамушки да нянюшки и с пеленок научили быть барином и загребать жар чужими руками.

Переменить самого себя человек не всегда может.

Не в силах. Не отрывать же голову да приставлять другую.

Новые люди вырастут только из наших детей. И не сразу вырастут.

Сколько раз еще старая гниль и в них отзовется.

А все-таки дети — цветы новой жизни.

Мы же уже отцветаем.

Так в свободное время толковал жене Гвоздев, и внимательно слушала и что-то смекала белокурая головка Помголочки.

VI

Как поправилась совсем Помголочка, стал посылать ее Гвоздев в школу. Жена Гвоздева, кроме того, на машине шить учила. Шила сама на людей и девочке показывала и кройку, и стежку, и все мастерство.

А по вечерам Гвоздев любил слушать, как разбирала по складам Помголочка азбуку.

Устанет она, посадит Гвоздев ее около себя и говорит так любовно, ласково.

О многом говорил Гвоздев девочке.

Простыми словами рассказывал, как мучился в прежнее время народ, как теперь в руки власть взяли.

Рассказывал он о людях по тюрьмам заморенных, о забитых плетками, о повешенных прежней властью.

Плакала не раз во время рассказов Помголочка.

Смышленая была девочка.

Сама иной раз на дворе детей соберет и рассказывает им какую-нибудь историю.

Читать бойко через полгода научилась.

Прошел год. Не узнать прежней Секлетен.

Умерла будто Секлетея от голода, а родилась новая, веселая девочка Помголочка.

Не надышатся на нее Гвоздев и жена.

Речистая стала, — страсть.

Спросит ее шутя Гвоздев: «Выдам тебя скоро замуж. Муж тебя, стрекозу, отучит болтать».

Сверкнет голубыми глазенками: «Так-то я и далась. Отучит. Я его самого учить-то буду».

Усмехнется только Гвоздев.

И росла Помголочка новым родителям на утешение.

VII

Пришла беда нежданно, негаданно.

Весной как-то, в праздник, сидели все втроем и чай пили.

Гвоздев бубликов принес, а для Помголочки особо леденец.

Хотя и серьезная была девочка, а леденцом занялась. Сосала его и потягивала чай из блюдца…

Постучали. Слышно было, как жена соседа пошла отворять дверь…

— Письмо тебе, Семен Петрович, почтальон принес.

Взял Гвоздев письмо, раскрыл и стал читать.

Смотрит жена, — побледнел весь.

— Ты что, Семен?

— Так. Товарищ пишет из деревни, — сгорел.

Потом нахмурился немного и продолжал пить чай, как ни в чем не бывало.

Литейщиком Гвоздев был, сам будто из стали вылит.

Железный человек…

VIII

Не от товарища письмо.

Пишет отец Помголочки.

«Кланяется низко Семену Петровичу со чадами и домочадцами. А еще просит вернуть свое дите, им самим рожденную Секлетею Михайловну Трифонову».

«Убивается мать очень. Ездил я несколько раз в город Самару. Писал в разные места и марки на ответ прикладал. Все напрасно. Намеднись только получил письмо. В нем прописано: Извещается гражданин Михаил Трифонов, что дочь его взята на воспитание рабочим завода „Пролетарий“ Семеном Петровичем Гвоздевым. И местожительство указано. Просим теперь вернуть родное дитё. Одно оно у нас. А что в голод отдали, — сами думали помрём. Что ж, не пропадать же ребенку безвинному. Еще раз прошу: отдайте. По гроб жизни останемся вам благодарны».

И подпись: за неграмотного Михаила Васильевича Трифонова расписался Петр Маслов.

Много раз перечитал Гвоздев письмо. Не знал, на что решиться.

Сердце свое он вложил в Помголочку и расстаться с ней не хотел, не мог.

Сколько раз радовался он, на нее глядючи: новый цвет растет. Ведь, почитай, что не видала она ни урядника, ни волостного писаря, ни барина.

Воспитать ее новым человеком думал…

И так тосковал Семен Гвоздев, что сна лишился.

Сколько раз смерти в лицо смотрел, а здесь испугался беды.

IX

Пошел Гвоздев к товарищу.

С кем, как не с товарищем, горем поделиться?

Выложил всю душу Гвоздев и молчит, ждет ответа.

Молчал долго и товарищ…

Наконец, заговорил:

— Спрашивал девочку-то? Согласна она в деревню вернуться?

— Нет. Такими словами не спрашивал, а раз, помню, пошутил:

— Хочешь, Помголочка, к отцу, матери отвезу?

— Ну?

— Заплакала только. Не разорваться, видно, сердцу. Отца с матерью помнит, да и к нам привыкать стала.

— Так слушай. Вот мой сказ… Трудное твое дело. Если отец в суд подаст, и не знаю, как суд разберется. Прав и ты, прав и отец. У тебя, пожалуй, даже больше прав. Первым делом ты воспитаешь ребенка лучше, чем отец. А, кроме того, ты сам в роде как бы отцом девочке приходишься, — без тебя померла бы она. Да и тем, что в деревне, тоже одна только радость осталась.

По письму видно, что тоскуют. За что их обижать? Решай сам. Помни только, что ты рабочий и коммунист.

Помни, что говорил наш учитель:

«Рабочие должны наладить смычку города и деревни». Он разумел смычку хозяйственную и духовную. А у тебя сейчас представляется случай наладить смычку сердечную.

Спрашиваю тебя, как коммунист: «можешь отдать сердце свое крестьянину?»

И пытливо глядит на Гвоздева.

Побледнел Гвоздев, потом потупился, сгорбился, будто меньше стал. Молчал долго. Кровь к лицу бросилась.

Выпрямился и четко отрезал:

— Могу!

X

Жена Гвоздева убивалась так, что глядеть жалко. И днем плачет, и ночью успокоиться не может.

Собирает Помголочку в деревню.

А сам Гвоздев с девочкой только и возится. По такому случаю отпуск двухнедельный себе из завода выправил.

— Помни, Помголочка, — говорит Гвоздев, — захочешь в город дальше учиться, чтобы в люди выйти, приезжай к нам. Не брошу я тебя.

Бросилась Помголочка к Гвоздеву на шею, ручонками крепко ухватилась и шепчет на ухо:

— Никогда я тебя не забуду. И тетю Машу не забуду, и тебя. Никогда!

— Повидаюсь со своими и приеду обратно. Учиться хочу.

XI

Отвозил Помголочку в Самарскую губернию Гвоздев, и когда поезд постукивал: «тра-та-та, тра-та-та», болью отдавался каждый звук в сердце рабочего.

Приехали на станцию. Оттуда верст сорок на лошадях.

Добрались к вечеру.

Постучал Гвоздев в избушку на курьих ножках.

— Кто там? — послышался женский голос.

— Маменька, — сама не своя закричала Помголочка и заплакала, зарыдала, прячась на груди распахнувшей дверь матери.

Заплакала и мать.

Опомнилась, потом и бух в ноги Гвоздеву.

Смущенный, поднял ее с пола Гвоздев и усадил за стол.

— Где отец-то? — спросил.

— Сейчас вернется…

Когда в избу вошел маленький, но крепкий крестьянин и подхватил Помголочку, как пушинку с пола, и прижал к себе, Гвоздев сердцем почувствовал облегчение.

Видел, что любит Трифонов свою ненаглядную Секлетеюшку. И радость в груди почувствовал Гвоздев, когда подошел крестьянин к нему, глянул чистыми, синими, как у Помголочки, глазами и крепко, до боли сжал руку рабочего.

Говорить крестьянин не мог…

Только из глаз его чистых, ясных выкатилась слезинка и повисла на русой бороде.

XII

Рано утром выезжал Гвоздев из деревни…

На полях наливала рожь. Зацветала пшеница. Подсолнечники выбрасывали свои только-что зацветающие шляпки.

От земли будто пар поднимался, будто дышала она: ночью прошла гроза с проливным дождем.

Дышалось легко и свободно.

Вспоминалась Гвоздеву голубоглазая Помголочка, вспоминался крестьянин с женой, и не было грусти, и не было вовсе печали.

— Родным ты нам стал, Семен Петрович, — звучали еще в ушах Гвоздева прощальные слова крестьянина.

— Дочку на зиму к тебе отпускать будем. Пускай учится. Темнота наша почитай-что хуже голода. От голода отбились, за куском хлеба не ходим, а темнота остается. Верю тебе, как отцу не верил, что добру научишь ты нашу Секлетею. Может быть, она еще и нас темных поучит. Да и сам с женой приезжай. Ты только недолго у нас прожил, а поверишь ли, за весь свой век не слыхал я таких речей…

И от полей крестьянских, от речки, змейкой далеко раскинувшейся, от дороги ровной и укатанной, от далекого, еле видного села, будто струилась светлая, новая жизнь…