Историческая повесть
I
Дела давно минувших дней, Преданья старины глубокой… А. С. Пушкин
Склирене не спится… Распустив свои длинные черные волосы, она неподвижно сидит у окна. Прохладный ночной воздух веет с моря; сияние месяца выделяет ее лицо на темной обивке кресла и играет на позолоте двуглавого орла, венчающего его высокую спинку.
В глубине спальной, на столе у ложа, горит светильник; неверным светом озаряет он причудливую мозаику в полукуполе над ложем, тигровые шкуры на полу из пестрых мраморов и небрежно брошенные пурпурные ткани. Далее обширная спальня погружена в полумрак; видны лишь колонны, поддерживающие своды потолка; лунный свет широкими пятнами ложится на полу.
Все спит под покровом безмолвной апрельской ночи, в блеске и переливах лунного света, в мерцании бесчисленных звезд. Ароматом роз и жасминов дышит дворцовый сад; за узорною листвой его чинар, за темными стрелами его кипарисов видна неопределенно-серая морская гладь, тонут в голубой дали берег Азии, Халкедон и неясные очертания далеких гор.
В Халкедоне давно уже погасли огни, во дворце также все погрузилось в сон — потемнели окна в покоях императора и на половине императрицы Зои. Только стражи порой перекликаются вдали, только бессонная струя воды журчит и лепечет где-то в саду, да соловьи заливаются в темных аллеях.
Но не спится любимице императора — августейшей Склирене[1]. Она приказала потушить огни, отпустила придворных и прислугу; среди ночного безмолвия она осталась одна со своими думами. Ей невыносимо тяжело… она думает о том, что произошло вечером, и случившееся за последнее время снова воскресает перед нею со всеми подробностями.
После вечерни, при выходе из церкви, императрица Зоя прислала сказать, что ей надо было видеть Склирену. Императора в церкви не было; он уехал на несколько дней в заповедные леса над водопроводами, на соколиную охоту. Ничего доброго не предвещало свидание с императрицей: затаенное чувство взаимного нерасположения часто прорывалось в отношениях двух женщин. Зоя сама допустила переселение любимицы мужа во дворец, позволила венчать ее августейшим титулом «Севасты» и создать ей невероятное и невиданное положение фаворитки, сидящей на престоле рядом с нею, законною супругой и императрицей. Зоя обменялась даже, по требованию мужа, клятвами дружбы со Склиреной и, в силу всего этого, ненавидела ее. Несмотря на свои шестьдесят лет, императрица еще жаждала радостей жизни, и ей невыносимо было встречать соперницу, молодую и прекрасную, окруженную тем же почетом и блеском, как она сама.
В сопровождении двух служанок, неторопливо шла Склирена по бесконечным переходам дворца, слабо освещенным редкими светильниками. Порой, как темное пятно, показывалась сбоку дверь, открытая на террасы сада, и свежий ночной воздух дышал в лицо; порой, сквозь узорную решетку входа, виднелся озаренный мерцающею лампадой иконостас церкви. Шаги гулко раздавались по мраморному полу. Изредка попадавшиеся навстречу телохранители в латах и шлемах почтительно уступали дорогу.
Зоя не тотчас приняла Склирену, и ей пришлось ждать в той комнате, которая предшествовала опочивальне императрицы и за искусный подбор мозаик на полу, стенах и потолке получила название Гармонии.
«Она нарочно заставляет меня дожидаться»… — думала Склирена, рассеянно глядя на пестрый мраморный пол.
В Гармонии царила тишина; несколько придворных разговаривали между собою потихоньку в противоположном конце комнаты, и шепот их неуловимо жужжал.
Наконец, дверь в опочивальню распахнулась, и дежурный евнух с поклоном пригласил Склирену войти. Зоя, без повязки, в одной тунике, сидела в кресле с высокою спинкой. Крашеные волосы и нарумяненное лицо придавали ей сходство с мумией и, благодаря этим ухищрениям, еще сильнее выступали морщины на утомленном лице императрицы, ее безжизненные, холодные черты. Только небольшие карие глаза, быстрые, как мыши, показывали, что она еще живой человек.
Зоя не пошевелилась и только окинула вошедшую быстрым взглядом.
— Подойди, августейшая, — сказала она и прибавила, указывая на стул около себя: — Садись.
Склирена села. Взгляд старухи еще раз скользнул по ее лицу.
— Я хотела тебя видеть, — начала Зоя. — Скажи мне: правда ли, что ты обещала Алексею Вурце послать его стратигом Иверии на место Михаила Ясита?
— Да, — смело ответила Склирена, — я обещала его жене попросить за него императора.
Царица нетерпеливо махнула рукой.
— Знай же, что царевна Евпрепия хлопочет об этом назначении для Льва Торника[2], и, вероятно, он и будет назначен. Я думаю, — помолчав прибавила Зоя, — что прежде, чем обещать, ты могла спросить меня, не имею ли я кого-нибудь в виду на это место.
Она впилась глазами в лицо своей собеседницы, но та молчала, и это молчание, кажется, еще более раздражало старуху.
— Что же ты молчишь? — спросила она наконец.
— Ты знаешь сама, — ответила Склирена, — когда могла я спросить тебя? Мы встречаемся лишь в церкви, да на торжественных приемах. Ты не часто делаешь мне честь говорить со мною.
Зоя перебила ее с раздражением:
— Оттого-то ты и решила, что верховные права принадлежат августейшей Склирене? Не пожелает ли Севаста сменить всех высших сановников? Не прикажет ли и мне переехать в монастырь на острове Принкипо, чтобы оттуда издали смотреть на Константинополь, где она будет распоряжаться?
Яркий румянец разлился по смуглому лицу Склирены; очевидно, ее призвали лишь затем, чтобы оскорбить… Однако, она овладела собой и спокойно заметила:
— Быть может, император найдет Вурцу достойным…
— Оставайся красивою игрушкой, — резко перебила ее царица, — и предоставь нам решать, кто на что способен.
Склирена снова вспыхнула.
— Я знаю, — колко заметила она, — достойным окажется тот, кто даст тебе тысячу червонцев за свое назначение.
— А если бы и так! — возразила Зоя — и голос ее возвысился до крика. — Мономаху нужны деньги, чтобы дарить направо и налево самоцветные камни или полные червонцев кувшины[3]. Когда в казну всасываются голодною пиявкой…
— Я уйду, — твердо сказала Склирена, поднимаясь с места, — ты призвала меня лишь затем, чтобы оскорбить. Ты жалишь, пользуясь отсутствием императора, но я не боюсь тебя: ты ничего не можешь мне сделать.
— Как ты смеешь так говорить со мною? — также поднимаясь с места, закричала Зоя. — Думаешь ли ты, что я не сумею заставить тебя молчать?! Знай, что все вооружены против тебя: мы — императрицы, царевны; патриарх… он не сегодня-завтра отлучит тебя от церкви… Помни, что ты держишься лишь благодаря моей доброте, ничтожное создание!..
Кровь бросилась в голову Склирены.
— Августейшая, я стану слушать тебя, когда ты будешь говорить, как подобает императрице…
Гордо повернувшись, она пошла к дверям. Гневным взглядом провожала ее взбешенная старуха.
— Смотри, августейшая! — крикнула Зоя, когда она выходила уже в соседнюю комнату.
Все бывшие в Гармонии поднялись при появлении любимицы императора и невольно слышали резкий, раздраженный голос старухи.
— Смотри, августейшая, не опоздай завтра к обедне, как сегодня опоздала к вечерне.
Прикусив губу, быстро прошла Склирена в свои покои.
«Не увидишь ты меня завтра у обедни, — вся дрожа от волнения, думала она, снимая повязку, дорогие запястья и перстни. — Пусть ждет меня в церкви и злится, старая ханжа».
— Евфимия! — обратилась она к одной из служанок, безмолвно помогавших ей раздеваться. — Чтобы на рассвете была подана лодка к дворцовой пристани. Ты и Херимон поедете со мною на Принкипо. Приготовь все нужное.
Глубокое изумление, даже страх, отразились на лице Евфимии.
— На рассвете?! Но, ведь, двери Священного дворца еще заперты… — пробормотала она, — и ключи хранятся у папии (главного ключаря)…
— Херимон с вечера сходит к папии и скажет ему, что я на рассвете хочу выехать на прогулку. Если папия попробует помешать мне — он ответит перед самим царем. Ведь не в тюрьме же я, наконец…
— Но, — попробовала еще возразить Евфимия, — ты забыла, Севаста, — завтра воскресение… выход августейших к обедне.
— Пускай Зоя и Евпрепия молятся, сколько хотят. Я буду отсутствовать.
— О, Господи, что скажут!.. — растерянно произнесла Евфимия.
Лицо Склирены вспыхнуло гневом.
— Слушай, что приказано! — строго крикнула она.
Отпустив служанок, она села у окна. Тишина стояла вокруг, все объято было мирным сном, но не было тишины в сердце красавицы.
Мысли ее невольно обратились назад — к длинному ряду прожитых годов. Вся жизнь ее вспоминалась ей с мелкими подробностями, точно в далеком прошлом хотела она найти ответ на вопрос что ей делать?
Она видит себя девочкой, после смерти родителей привезенною к брату Василию Склиру. Он был почти на двадцать лет старше сестры; женатый на племяннице царствовавшего в то время императора Романа III Аргира (первого мужа Зои), он занимал высокую придворную должность протостратора. Василий Склир был слеп; еще царь Константин VIII (отец Зои) велел выколоть ему глаза за попытку убежать из заключения, куда он попал за поединок. Девочка помнит, какое впечатление произвели на нее огромные залы и галереи дворца, его тенистые сады, как ее удивляла слепота брата… Красивого ребенка скоро все узнали и полюбили во дворце; сам император — высокий, худощавый старик — не раз ласкал малютку и гладил ее шелковистые черные волосы; только императрица Зоя, тогда еще моложавая пятидесятилетняя женщина, внушала девочке невольную боязнь — она никогда не любила детей.
Склирена росла среди роскоши дворцовой обстановки; лучшие учителя занимались с нею грамматикой, риторикой и философией. На пятнадцатом году ее необыкновенная красота привлекала общее внимание. Одному из богатейших вельмож Византии удалось получить ее руку. Он увез Склирену в свои имения. Но не прошло и двух лет, как скоротечная чахотка унесла его в могилу. Потеряв супруга, семнадцатилетняя вдова вернулась к брату, под кровлю священного дворца.
Никто не мог соперничать со Склиреной: правильные черты ее лица, глубокие черные глаза, стройность и грация движений невольно останавливали взоры. Она знала, что Склиры — один из знатнейших родов Византии, что родной ее дед — знаменитый полководец Варда Склир, долго оспаривал престол у Василия II Болгаробойцы. Это сознание проглядывало во взоре ее, в сдержанной улыбке, в величавом повороте головы. Она привыкла к роскоши и почестям; ее свободный разговор дышал уверенностью и спокойствием, искрился блестками остроумия и смелостью мысли.
За два года отсутствия ее, двор совершенно изменил свои характер. Еще при ней умер император Роман III, — как говорили, отравленный своею супругой. Он скончался в ночь на Великий Четверток, и Зоя в ту же ночь обвенчалась с Михаилом Пафлогонянином, который и взошел на престол под именем Михаила IV. Молодой и красивый император годился своей супруге в сыновья; он страдал падучею болезнью, а потому все дела перешли мало-помалу к его брату, монаху Иоанну — евнуху. Для Зои настали невеселые дни; деверь держал ее как в темнице; она не могла без его позволения выйти из своих покоев, принять у себя гостя. Михаил IV показывался редко: припадки падучей болезни все чаще и чаще мучили его. Когда необходимо было появиться перед народом, то вокруг трона вешали занавес, который быстро задергивали, чуть лицо императора искажалось приближением припадка. Он проводил время с отшельниками и монахами, странниками и юродивыми, омывал им ноги, укладывал их спать на свое царское ложе, а сам проводил ночи на голых камнях. Империей полновластно распоряжался Иоанн; казни, ссылки и пытки тянулись бесконечной чередой.
У своего брата Василия Склирена снова встретила Константина Мономаха, одного из самых блестящих царедворцев того времени. Он недавно овдовел после второй жены, которая приходилась родственницей жене Василия; ему было уже пятьдесят лет, но он еще вполне сохранил свою красоту и особенный отпечаток доброты и мягкосердечия. Склирену он помнил ребенком, и теперь, вместо малютки, он увидел прекрасную молодую женщину. Все, что сохранилось в его душе способного к горячему чувству, вспыхнуло внезапной страстью к молодой вдове. Долго он хлопотал безуспешно, чтобы закон отменил для него запрещение вступать в третий брак. В это время как гром обрушилась немилость Иоанна на Мономаха, пользовавшегося когда-то особым расположением Зои. Ему велено было отправиться в ссылку на остров Мителену. К общему удивлению, Склирена объявила, что она поедет с ним. Тронуло ли ее глубокое чувство Мономаха и его безграничная привязанность? Привлекла ли ее покорность, с которою он принял упавший на него удар судьбы? Полюбила ли она его? Кто знает?.. Она последовала за ним в изгнание, она не жалела своих богатств, чтобы смягчить для него суровость ссылки и утешала его своими ласками и заботами. Кажется, самые лучшие, самые светлые годы провела она с Мономахом в его изгнании. Константин опасался, чтоб за ним опять не прислали из столицы; он полагал, что ему грозит казнь или ослепление, и не раз подумывал постричься в монахи. Все эти опасения и лишения теснее сближали их, и он становился дорог Склирене, может быть из-за тех жертв, которые она же ему приносила.
В это время умер Михаил IV, пронеслось бурное и короткое царствование Михаила V Калафата. Наконец, престол снова перешел во власть Зои и Феодоры.
Несмотря на свой шестидесятилетний возраст, Зоя в третий раз захотела выйти замуж. Для императрицы, конечно, не мог служить препятствием закон, запрещавший третий брак. После долгих колебаний, она предложила царский венец и свою руку Мономаху. Склирена первая посоветовала ему не отказываться, и Константин IX Мономах взошел на престол. Вслед за ним вернулась в Византию и его подруга. Ее поселили сперва в роскошном доме в Манганах, ближайшем ко дворцу квартале города. Потом, по желанию императора, с согласия Зои и в силу особого указа сената, она переселилась в Богом хранимый дворец, торжественно была венчана титулом «Августейшей» или «Севасты» и стала появляться в процессиях и на престоле рядом с Константином и Зоей. Мысль о необычайности такого неслыханного положения, по-видимому, не смущала ее.
Между тем, как ни испорчены были жители Византии, но смелая мысль Мономаха возвести на ступени престола свою возлюбленную — поразила даже и их. Императрица Зоя и особенно царевна Евпрепия, сестра Мономаха, не могли скрыть своих враждебных чувств к ней; недовольство росло также среди народа и среди духовенства; его поддерживал еще более образ жизни Склирены, которая, не зная забот правления, щедро рассыпала вокруг себя царские милости и блистала сказочною роскошью.
Тогда-то разыгралась страшная драма, которая внезапно открыла ей глаза, одно воспоминание о которой, как тяжелый сон, встает и теперь перед нею в тишине весенней ночи… Это случилось всего год с небольшим тому назад — 9 марта 1044 г. — в день сорока мучеников. Когда император торжественною процессией выходил из ворот священного дворца, направляясь в храм Двенадцати Апостолов, среди народа раздались голоса: «Не хотим Склирену царицей!.. Не хотим, чтобы из-за нее умерли наши матери, порфирородные Зоя и Феодора!..» Камни и стрелы полетели в придворных и телохранителей, тесно обступивших царя. Взволнованная толпа отрезала им обратный путь ко дворцу. Защищаясь от натиска, телохранители обнажили оружие, свалка закипела; крики, проклятия, стоны — смешались в один зловещий гул…[4]
Бледная, как полотно, сидела Склирена у высокого окна дворца, откуда она собиралась смотреть на процессию. Она не заметила обращавшихся к ней порой, полных неприязни, взглядов Зои и Евпрепии, сидевших у соседних окон. Из-за нее теперь льется кровь на площади, из-за нее жизнь Мономаха в опасности. Она не раз видела кровь, видела изуродованных жертв пытки, которых развозили иногда по улицам города; она не боялась лицом к лицу столкнуться с опасностью, но никогда сердце ее не сжималось с такою жгучею болью и сознанием своей виновности, как в этот памятный день.
Среди гула мятежа, из окна дворца не было слышно пытавшейся говорить с народом Зои. Несколько раз начинала она; наконец, услышали ее два-три человека, они подошли ближе, и через минуту уже целая толпа теснилась под окном. Царица убеждала народ разойтись; уверяла, что ни ей, ни сестре ее, императрице Феодоре, уединившейся в монастырь, нечего опасаться. Слова Зои решили участь восстания. Свалка прекратилась, император беспрепятственно возвратился во дворец, и высокие ворота захлопнулись за ним и его стражей. Зоя с Евпрепией удалились, не взглянув на Склирену; она осталась одна со своими приближенными. Площадь пустела; лишь вокруг убитых и раненых теснились еще отдельные группы.
В тот же день Склирена просила у императора позволения покинуть дворец; она хотела уехать в свои имения. Мономах, сложивший все заботы по управлению государством на своих министров и думавший лишь об удовольствиях, более всего боялся изменять раз принятый порядок жизни. Он горячо восстал против намерения своей подруги и заявил, что он не позволит ей уехать. Она осталась во дворце, но жизнь для нее стала пыткой; она поняла и мучительно стала чувствовать свое ложное положение. Бесконечный церемониал и этикет двора казались ей тяжелыми цепями. Она невольно ловила косые взгляды Зои и Евпрепии; при каждом шуме она вздрагивала: ей чудилось, что она снова слышит гул мятежа…
Какая радость ей в том, что императорская повязка украшает ее чело, что золотые орлы вышиты на ее пурпурных туфлях, если весь этот блеск и почет куплены ценой мелких оскорблений, рабством перед неумолимым этикетом…
Среди этих мучительных дум побледнело для нее обаяние, долго окружавшее Мономаха; она стала замечать, как он постарел, как мало осталось от блестящего царедворца в бесхарактерном до слабости, разбитом подагрой старике. Только воспоминание тихих и ясных годов, проведенных на Митилене, связывало ее с ним. Не раз говорил он ей, что, в случае смерти Зои, она будет императрицей, но, если прежде Склирену и пленяли эти честолюбивые мечты, то теперь, после того, что случилось 9 марта, измученная происками и неприятностями, она охотно бросила бы все и ушла, лишь бы не видеть никого, лишь бы не иметь, как сегодня, тяжелых сцен с Зоей… В новом столкновении с царицей, молодую женщину особенно поразили вскользь брошенные старухой слова о патриархе. Она знает, что суровый Михаил Керулларий[5] далеко не друг ее; она знает, что деятельная и энергичная личность патриарха имеет особое обаяние и при дворе, и в народе. Склирена с детства сохранила робость перед одним именем патриарха, и этой робости не убило в ней изучение Аристотеля и Платона.
Она должна оставить дворец… она покинет его теперь же, пока император не вернулся с охоты. Она уедет в монастырь на Принкипо; за ним признано право убежища, Мономах не решится нарушить его. Там она все обдумает и придет к окончательному решению.
Она вслушивалась в тишину весенней ночи, вглядывалась в далекие звезды, словно спрашивая их о том, что ждет ее. Ей вдруг страстно захотелось вырваться из этих стен, бесцельна и пуста показалась в них жизнь, глубоко и больно сдавило грудь сожалением о чем-то минувшем, о чем-то невозвратном…
Жила ли она до сих пор? Ей двадцать пять лет, и за всю ее жизнь только годы с Мономахом на Мителене вспоминаются ей с отрадой. Где же те огненные страницы, где то счастье, которого смело ждет, в которое горячо верит молодость? Вспоминаются ей пиры и оргии в Жемчужине — (часть дворца, занимаемая Склиреной); она старалась заглушить ими пустоту жизни, но ничего, кроме еще большей тоски и утомления, не оставляли они в ее душе…
Она встала, бросилась на ложе и в глубоком отчаянии сжала руками свою голову. Ей надо жизни — настоящей, просторной и кипучей; ее сковал бездушный этикет, ее давят золотые своды потолков, тяжелая парча одежд…
Долго сухие, горящие глаза с неизъяснимою грустью глядели в полумрак комнаты; долго высоко и неровно колыхалась грудь.
Понемногу мысли ее начали путаться; куда-то назад отступило волновавшее душу горе, сон подкрался незаметно и охватил ее своим покоем.
Ночь стояла тихая, лунная. Все спало, — только бессонная струя воды журчала где-то в саду, да соловьи заливались в темных аллеях…
II
Всё — горы, острова — всё утреннего пара Покрыто дымкою… Как будто сладкий сон, Как будто светлая, серебряная чара На мир наведена — и счастьем грезит он… И, с небом слитое в одном сияньи, море Чуть плещет жемчугом отяжелевших волн. И этой грезою упиться на просторе С тоской зовет тебя нетерпеливый челн… А. Н. Майков («У Мраморного моря»)
Заря едва занималась, когда от белой мраморной пристани отчалила лодка, осененная златотканным балдахином. Десять гребцов дружно налегали на весла; дорогой ковер покрывал сидение и свешивался до самой воды. Завернувшись в голубой, затканный золотом гиматий, сидела в лодке Склирена; в некотором отдалении помещалась Евфимия и верный евнух Херимон.
Было прохладно. Уходящая ночь сказывалась еще в странном, непривычном освещении, в сероватых тонах, уже пронизанных золотыми отблесками восхода. Заря все ярче пылала за серо-лиловыми очертаниями гор, словно огнем охватив легкие облака на небосклоне. Впереди, в утреннем тумане рисовались гористые острова Пропонтиды; сливаясь с облаками, алели снега далекого Вифинского Олимпа. Все дальше уходили назад Византия и Халкедон, с их мраморными дворцами и куполами церквей. Морской простор все шире охватывал лодку.
Солнце появилось наконец и, как брызгами золота, осыпало все своими лучами; звездой вспыхнул крест на Св. Софии, ярко загорелись золотые купола новой церкви Василия Македонского.
Все словно ожило с проснувшимся днем: быстро развеялась золотистая дымка тумана, и морская гладь затрепетала отливами перламутра. Дельфины играли на поверхности; то там, то сям внезапно поднималась из воды круглая спина таинственного чудовища и, кувыркаясь, снова пропадала в глубине. Причудливо раскинув паруса, едва подвигались при безветрии тяжело нагруженные суда, несшие из дальних стран заморские товары в столицу мира. Но чем дальше, тем менее попадалось им навстречу судов и лодок, пустыннее делалось кругом, шире развертывалась даль моря и туманнее становился отступающий назад Константинополь.
Склирена полною грудью вдыхала утренний воздух, еще пропитанный ароматом и свежестью ночного моря. Она опустила руку в прозрачную воду, и ее тешила пена, белою полосой бежавшая за длинными красивыми пальцами ее. Чайка, трепеща белоснежными крыльями, кружилась над водой, и Склирене казалось, что ровные взмахи весел, как крылья, уносят и ее в неведомую даль. Она покинула дворец, и теперь ей не хотелось думать о том, что оставалось назади; она даже позабыла, кажется, что императрица станет негодовать на ее отсутствие в церкви. Снова весело и радостно было у нее на душе; точно это сияющее, полное света и жизни раннее утро заглянуло ей в сердце и разогнало там ночной сумрак.
Они поравнялись с лодкой, в которой три рыбака собирались забрасывать в море невод.
— Брось им золота, Херимон, — сказала молодая женщина евнуху, — и вели гребцам остановиться; пусть рыбаки забросят сеть на мое счастье.
С любопытством смотрела она, как, объезжая большой круг, рыбаки спускали на дно узкую, длинную сеть, как потом они поехали вокруг захваченного ею пространства, шумно загребая веслами, а один из них, встав на носу лодки, бросал в воду камни, чтобы испугать рыбу и загнать ее в сети. Громко звучали короткие всплески падающих камней. Темные очертания ладьи необычайно красиво рисовались в косых лучах утреннего солнца на золотисто-сером море.
Дворцовая лодка приблизилась к рыбакам, когда они стали вытягивать невод. Склирена видела, как в появлявшейся из неведомой глубины сети бились и трепетали серебристые рыбы. Бросавший камни рыбак теперь вынимал рыб из невода. Взгляд Склирены скользнул по его лицу и невольно остановился на нем. Она никогда еще не видывала такой красоты.
Ему было около двадцати лет; серо-голубые задумчивые глаза его, казалось, отражали небо; белокурые кудри рассыпались золотыми кольцами из-под шляпы, золотистый пушок пробивался над губою; расстегнутый ворот рубашки обнажал стройную шею и широкую, загоревшую грудь.
— Твое счастье, госпожа, — сказал старый рыбак, помогавший ему вынимать из сетей рыбу. — Смотри, сколько попалось.
Юноша также поднял на нее свой ясный и кроткий взор.
— Да, твое счастье, — звучным молодым голосом повторил он, — много рыбы.
Выговор его был не совсем правилен и изобличал чужеземца.
Склирена приказала подъехать ближе к рыбачьей ладье и глядела на пойманную рыбу, любуясь радужными отливами ее чешуи.
— А вот морская звезда, — прозвучал над ее ухом голос молодого рыбака.
Она быстро подняла голову; он протягивал ей только что вынутую из невода морскую звезду и улыбался тихою улыбкой, обнаружившею ровные, как жемчуг, зубы. В этой улыбке было что-то открытое, детски простодушное и так странно гармонировавшее с его могучею внешностью.
Она не решилась взять морское животное своими нежными руками. Он засмеялся.
— Не бойся, она не кусается, — заметил он и положил звезду на ковер подле Склирены.
Никто не глядел на них; общее внимание было привлечено спором старого рыбака с Херимоном о названии большой рыбы, только что вынутой из невода.
— Как зовут тебя и где твоя родина? — быстро спросила Склирена. Ярким пламенем блеснули ее черные, как ночь, глаза и прикрылись длинными ресницами; румянец охватил смуглое лицо ее.
— Мое имя — Глеб, — тихо молвил он, — моя родина — далекие берега Борисфена, который мы зовем Днепром.
— Ты христианин?
— Да.
— Ты рыбак?
— Теперь рыбак… я раб.
Он опустил голову над своим неводом и нетерпеливо дернул запутавшуюся в его нитях рыбу. Безмолвно сидела Склирена: полный доверия и грусти звук последних слов его еще раздавался в ее ушах.
Через мгновение смолк разговор Херимона с рыбаками.
— Госпожа, — обратилась к своей повелительнице Евфимия, — этот рыбак говорит, что давно в его невод не попадало столько рыбы.
Склирена слабо улыбнулась.
— Дай им еще золота, — сказала она Херимону. — Дай каждому из них. И пора нам в путь. Прощайте, добрые люди.
— Прощай, госпожа; да благословит тебя Бог за твою щедрость, — говорили рыбаки.
Удары весел заглушили их пожелания. Лодка двинулась в путь, и долго, прикрывая глаза руками, глядели ей вслед рыбаки.
* * *
Недалеко от выхода из Босфора в Мраморное море раскинулся целый архипелаг небольших островов, издавна получивших название «Принцевых». Отовсюду, где в Константинополе открываются виды на море, можно разглядеть прихотливые очертания этих гористых островов, которые точно плавают на блестящей поверхности Пропонтиды, выделяясь впереди туманных азиатских гор.
Гораздо сильнее, чем на берегах Босфора, чувствуется на этих островах близость юга: синее над ними небо, голубее расстилавшееся вокруг море, даже солнце на них кажется более ярким и знойным. По крутым склонам их гор растут целые леса низкорослых южных сосен; сероватая зелень оливковых рощ мелькает порой среди темных бархатистых отливов соснового бора; виноградники стелются по холмам, кусты желтого дрока и плющ лепятся по крутым скалам, живописно свесившемся над морем. Ярко-красная, глинистая почва в бору едва прикрыта выгорающею от жара травой, но долины и прибрежье, оживленные рощами лавров и кипарисов, благоухают розами и жасмином. Виды на голубую Пропонтиду, на зубчатую линию далеких гор так ярки красками, так гармоничны в их сочетании, что, казалось бы, эти прекрасные места могут навеять лишь думы о счастье, таком же светлом и ярком, как это небо, таком же чистом, как этот воздух.
А между тем, одни тяжелые, грустные воспоминания связаны в византийской истории с Принцевыми островами. В скромных монастырях, там и сям ютящихся на вершинах гор или у берега, один за другим появлялись и сходили в могилу низверженные императоры, изуродованные самозванцы, министры-изменники, неволей постриженные царицы и царевны — жертвы политических заговоров и переворотов. Императрица Ирина, не задумавшаяся выколоть глаза собственному сыну; св. Мефодий, который во время иконоборческих гонений восемь лет просидел в ужасной темнице на острове Антигоне — множество других грустных воспоминаний и образов возникают в памяти при имени Принцевых островов.
К этим мрачным воспоминаниям истории невольно возвращались думы Склирены, когда она бродила по Принкипо.
В женском монастыре, где она поселилась, свобода ее ничем не была стесняема: она гуляла одна, выходя и возвращаясь, когда ей было угодно. Игуменья, лишь с немногими сестрами, знавшая имя своей высокой гостьи, щадя ее, не спрашивала, надолго ли она пожаловала к ним. Склирена жила день за днем, наслаждаясь тишиной и спокойствием.
На другой же день после приезда ее на Принкипо, императрица прислала двух своих приближенных с поручением уговорить Склирену вернуться. Зоя готова была, по-видимому, извиниться за свои резкие слова, лишь бы беглянка до возвращения императора снова была во дворце. Склирена холодно приняла посланных и ответила им, что она не помнит резких слов царицы, и что отнюдь не они заставили ее уехать, но что возвращаться она пока не намерена. Посланные уехали, но Склирена знала, что лишь вернется с охоты Мономах, он также будет настаивать, чтобы она возвратилась во дворец. Правда, царь лишен возможности действовать силой; он не решится нарушить право убежища, испокон веков принадлежащего монастырю. Но как ей поступить дальше? Может ли она запереться в обители, надеть монашеское покрывало и умереть для мира?
Вот вопрос, неотступно преследовавший Склирену, когда она, уйдя из монастыря, бродила по острову. Она заставляла себя простаивать длинные монастырские службы. Она видела, как горячо молились некоторые из монахинь; ее внимание особенно часто привлекала одна из сестер, молодая болезненная женщина, приходившая в храм к каждой службе. Забывая свои немощи, монахиня эта часами оставалась в церкви, — и надо было видеть ее восторженное лицо, ее горящие глаза, когда она опускалась на холодные плиты и припадала к ним пылающим лбом. Весь мир забывала она; она молилась — и в выражении ее лица отражалась бесконечная сладость молитвы. При взгляде на эту монахиню, что-то вроде зависти шевелилось в душе Склирены. Вот кто счастлив, вот кто находит забвение в молитве, — но доступны ли Склирене эти радости?
И она старалась не пропускать ни одной службы, она и у себя занималась чтением священных книг. Но нередко непослушная мысль отрывалась от книги и требовала живой жизни, рисовала картины прошлого, роскошную обстановку Жемчужины. В ужасе вставала затворница с места, торопливо шептала молитву, начинала класть земные поклоны до изнеможения, почти до потери сознания. В такой мучительной борьбе прошло несколько дней.
Однажды, рано по утру, Склирена сидела за чтением псалтири, когда ей пришли сказать, что приехал протостратор Василий Склир.
Драгоценная, украшенная миниатюрами рукопись, в переплете из барельефов по слоновой кости, выпала из рук ее; она быстро поднялась с места и пошла навстречу брату, который входил в комнату, опираясь на плечо шедшего перед ним слуги.
Василий Склир был высокого роста моложавый мужчина, лет сорока двух. Черная борода окаймляла его тонкое лицо, схожее с лицом сестры. Только веки, бессильно опущенные над пустыми глазными впадинами, придавали ему странное и грустное выражение. Он гордо держал свою голову с густыми черными волосами; уверенность и сознание достоинства сквозили в его движениях, — это был достойный внук знаменитого Варды Склира.
Он приказал слуге удалиться и подал руку сестре; она довела его до кресла, бережно усадила слепого, подвинула табурет и села у самых ног брата.
— Сестра, сестра, — говорил он, обнимая ее, — зачем ты покинула нас?
Пальцы его торопливо коснулись ее лица, и недоумение отразилось в чертах слепого.
— Что с тобою? Ты больна? — быстро спросил он.
— Нет, — ответила она, — я похудела лишь от непривычки к строгой монастырской жизни.
— Так стало быть это правда! — с горечью воскликнул Склир. — Ты хочешь отказаться от мира?
И его пальцы пробежали по голове сестры, по ее плечу, с тайною боязнью найти на ней монашеское покрывало.
— Бог поможет мне в этом, — тихо и твердо сказала Склирена.
— Но это невозможно, — горячо возразил Василий, — ведь я приехал за тобою, император сильно болен и хочет видеть тебя. Ты не можешь отказать ему…
Если бы Склир мог видеть волнение, которое охватило лицо его сестры, он понял бы, каким гнетом ложится на нее борьба с вновь набегающею волной жизни; но он почувствовал лишь, как дрогнула ее рука, и понял, что еще не все потеряно.
— У Мономаха опять тяжелый припадок подагры. Ты не должна отказывать ему в свидании. Кто внушил тебе такие странные мысли? Царь боготворит тебя; ты имеешь влияние на дела, ты окружена почетом и блеском… Старуха недолго проживет… может быть, мне суждено сделаться братом императрицы…
— Меня не прельщает это, — сказала Склирена, — вспомни 9 марта; народ не любит меня.
— Народ наш — ребенок. Он любит всех, кто дает ему хлеба и денег. Посмотри, он привязан даже к этой беспутной старухе, — а за что ее любить? Во всю жизнь она ни о чем, кроме своих удовольствий, не думала.
— Василий, не будем говорить об этом. Только здесь, на свободе, я поняла вполне, в какой тюрьме я жила.
— Проси теперь, чего хочешь. Мономах предоставит тебе полную свободу, он сделает все, что тебе вздумается; он так уверен, что одно твое присутствие приносит ему здоровье и счастье. И потом, сестра, ты еще так молода; тебе жизнь сулит столько радостей.
Ближе сдвинулись ее черные брови, мрачнее стало ее чело.
— Брат, — решительно сказала она, — я жила двадцать пять лет и много грешила. Пора уйти от всего этого.
Склир внезапно приподнялся со своего кресла и опустился перед сестрой на колени.
— Я умоляю тебя, — проговорил он, прижимаясь головой к ее руке, — вернись… Если не для себя, то для того имени, которое ты носишь, или хоть для твоего бедного слепого брата. Прошли те времена, когда наш дед боролся из-за престола… сломили нас. Теперь при дворе я силен лишь тобою; уйди ты — и меня постигнет немилость, может быть ссылка, потеря имущества… Все рады будут повредить Склирам. Пожалей твоих племянников; судьба лишила их матери, не отнимай же у них отца. Молю тебя, августейшая!..
В сильном волнении поднялась Склирена с места.
— Зачем ты мучишь меня? — с глубокою горестью произнесла она.
— Вернись, — повторял Склир, — завтра, на заре я увезу тебя.
Она молчала.
— Завтра, перед своим отъездом, ты узнаешь мое решение, — молвила она наконец. — Прошу тебя, оставь меня; теперь я должна прочесть молитвы.
Протостратор кликнул своего раба и удалился, оставя сестру над книгой, в глубокой задумчивости.
Но она не могла читать; в ее утомленной голове, где, как ей казалось, уже начинал просыпаться восторг и понимание сладости молитвы, — снова, как волны, забродили думы о мире, о земном счастии…
Она начала творить земные поклоны, но думы назойливо преследовали ее. Ясное солнечное утро заглядывало в маленькие окна; природа веяла спокойствием и свежестью; она словно манила к себе, словно хотела заставить забыть человеческое горе. Как бы повинуясь ее призыву, Склирена оставила священную книгу, спустилась во двор монастыря и вышла за его ограду.
Море было в нескольких шагах от ворот. Она приблизилась к самому берегу и пошла по песчаной отмели, внемля ласковому шуму лениво подбегавшей к ее ногам волны. Скоро монастырь скрылся за выступом берега. Воздух, пропитанный смолистым ароматом сосен, дышал утренней прохладой; длинные тени ложились еще от прибрежных скал и низкорослых сосен. Кругом было полное безлюдье, только трещали кузнечики и птицы чирикали в кустах. В глубине залива, вытащив лодку на отмель, какой-то человек вычерпывал из нее воду.
Склирена подвигалась к нему, огибая залив, и он несколько раз поднимал голову, вглядываясь в приближавшуюся женщину.
— Доброго утра! — сказал он ей, когда она подошла ближе.
Она уже узнала его по белокурым кудрям, по взгляду серо-голубых глаз: это был Глеб — молодой рыбак, встреченный ею по пути на Принкипо.
— Здравствуй, — вымолвила она.
— Я издали узнал тебя, — говорил рыбак. Он наклонился, зачерпнул воды и далеко выплеснул ее в море; мелкие брызги сморщили на минуту зеркальную поверхность. — Разве ты здесь живешь? Я думал, ты из городских… — продолжал он, переставая черпать и поднимая на нее взгляд. — Но что с тобою, ты изменилась… ты нездорова?
— Нет, я здорова, — ответила она и прибавила, помолчав: — А ты как сюда попал?
— Я привез своего хозяина. Он отсюда родом и ежегодно в этот день приезжает к обедне вон в тот монастырь, что белеет на горе, — он указал на белевшие на вершине стены мужского монастыря. — Сегодня день святого Георгия.
— Давно ли ты служишь этому хозяину? — сама не зная зачем, спросила она.
— Давно. Уже два года… с тех пор, как я стал рабом.
— Каким образом очутился ты в Византии?
Он бросил свою черпалку и облокотился на борт лодки.
— Мы сами пришли. Мы приплыли по Черному морю со своим князем Владимиром Ярославичем и с воеводой Вышатой. Мы хотели взять ваш Царь-град.
Она вспомнила о смелом набеге россов и о кровавой битве на берегах Босфора.
— Ты был взят в плен во время битвы? — тихо спросила она, и ласка, и глубокое участие звучали в ее словах.
Он утвердительно кивнул головой, и при этом воспоминании глаза его сверкнули и губы дрогнули. Отгоняя навязчивые думы, он тряхнул золотистыми кудрями и выпрямился. Так молодой орел расправляет крылья, собираясь лететь вдаль.
— Я уйду… я уже пробовал, но хозяин поймал меня и посадил в темницу. Да это ничего… Дай время — я опять уйду…
Непоколебимою уверенностью звучали слова его. Он говорил торопливо, словно спешил оправдаться; точно от одного ласкового взгляда этой прекрасной женщины в нем снова проснулась безотчетная жажда жизни и свободы, жгучий стыд за свое позорное рабство…
И она поняла это, и таким близким показалось ей вдруг горе его, что у гордой дочери Склиров сочувственно дрогнуло сердце, когда она поймала доверчивый и благодарный взгляд простого пленного рыбака.
Они стояли молча; кругом говорило за них ясное апрельское утро, со всем обаянием просыпающейся весенней жизни.
Но Глеб вдруг словно очнулся от сна.
— Товарищи сказывали, — уже совсем другим голосом сказал он, — что ты очень знатна и богата.
— Разве они меня знают? — живо спросила она.
— Нет. Но у тебя была такая красивая лодка, твой раб доставал столько золота и сама ты была вся в золоте, как царица.
— Ты каждый день выезжаешь за рыбой?
— Каждый день. На заре мы оставляем город. Мы живем у самого Мраморного моря; моего хозяина Алипия все знают в Византии.
— Мне сдается, что мы еще увидимся с тобою… я буду теперь чаще кататься по морю. Ну, а пока прощай, Глеб.
— До свидания, ведь мы еще увидимся, — поправил он.
Она пошла по тропинке среди сосен, и рыбак с его лодкой, ярко освещенные солнцем, казались ей все меньше и меньше по мере того, как она поднималась по склону горы.
III
Но и в монашеской одежде, Как под узорною парчой, Все беззаконною мечтой В ней сердце билося, как прежде… М. Ю. Лермонтов («Демон»)
Возвратясь из города в монастырь, две монахини привезли к вечеру известие, что царь сильно болен. Хотя весть эта была лишь подтверждением того, что говорил Склир, но тем не менее она произвела на недавнюю гостью обители самое тяжелое впечатление. Вернувшись с прогулки, Склирена осталась у себя в келье. Два раза присылал Склир спросить, не может ли он видеть августейшую, но она упорно отказывала брату в свидании и отвечала ему только, что завтра утром, перед его отъездом, она сообщит ему, поедет ли с ним.
Она сидела за своими священными книгами и с ужасом замечала, что лишь глаза ее следят за крупными буквами рукописи, а мысли витают далеко. Она вставала на молитву, клала земные поклоны и вдруг останавливалась в глубокой задумчивости… все впечатления этого дня, словно нарочно, стремились оторвать ее от тихого созерцательного настроения, в которое, ей казалось, она начинала погружаться.
«Император расстроен моим отъездом… я виной его болезни…» — думалось ей, и в душе ее пробуждалась жалость к больному старику.
Ей вспоминалось, как в детстве она проснулась однажды ночью, тою страшною ночью, когда скончался Роман III. В окнах мелькали огни, по коридорам проходили какие-то люди. «Император кончается…» — шепотом раздавалось во всех углах дворца. Что-то зловещее и таинственное чудилось в этом ночном оживлении…
Неужели и теперь во дворце такое же смятение?.. Склирена силится оторваться от тяжелых дум, от разных воспоминаний; она переворачивает листы священных книг, она хочет забыться в чтении, но назойливые мысли преследуют ее и дразнят, и манят куда-то…
* * *
После заката Склирена вышла за ограду и села на мраморной скамье у стены обители. Глубокая тишина стояла кругом. Солнце уже село; розовые дали меркли. Только черные кипарисы рисовались на погасавшем зареве заката. С востока надвигалась ночь, предметы теряли свои очертания; побледневшее море спокойною гладью лежало вокруг. Южные сумерки быстро сгущались; все окружающее сливалось в одну темную массу.
Раздались шаги. Склирена разглядела приближавшуюся к ней монахиню. Молча подошла она и села с нею рядом на скамье.
— Какой тихий вечер посылает Господь, — сказала она вполголоса и долго вглядывалась в сумрак наступающей ночи. Потом она подняла глаза на Склирену, видимо пытаясь рассмотреть ее.
— Я приняла тебя за одну из сестер, — вымолвила она, наконец узнав ее. — Меня удивило, что так поздно сидят за оградой… Сейчас будут запирать ворота. Но для тебя привратница, конечно, подождет; ведь ты, говорят, родственница вельможи, приехавшего утром.
Звезды загорались на небе; сумрак ночи, как дымкой, окутывал окрестности.
— Тишь какая, — помолчав, продолжала монахиня, — не то, что у вас в городе. Ведь ты живешь в самом городе?
— Да, — ответила Склирена и сейчас же прибавила: — Но не совсем в городе; я живу во дворце.
— Во дворце?.. Впрочем, сразу можно догадаться, что ты из придворных. Теперь я понимаю, почему ты удалилась оттуда, от этого разврата, от этой грязи, — непритворное озлобление послышалось в голосе монахини. — Я не говорю про царя; он, как слышно, святой человек; вон какой выстроил монастырь в Манганах. Но он окружен дурными людьми, алчностью, интригами, угождением низким страстям, распутством и лестью…
Склирена вздрогнула; каждое слово неизвестной казалось ей упреком и оскорблением.
— О, Панагия, Пресвятая Дева! Все это прах и суета. Ты сотворила благо, уйдя от зла… Здесь в тишине ты помолишься за всех жертв этих честолюбцев: за ослепленных, разоренных и изувеченных, за гниющих в страшных темницах… Здесь ты забудешь суету жизни, здесь ты спасешь свою душу.
— Я не решила еще, останусь ли я в монастыре, — робко молвила Склирена.
— Ты хочешь вернуться в мир?.. — с неподдельным ужасом воскликнула монахиня. — Ты не знаешь, спасти ли тебе свою душу или погубить?.. О, слепая, слепая…
Склирене становилось жутко.
— Я не знаю, как зовут тебя, — с жаром продолжала неизвестная, — но ты знатна, ты богата. Знай же, что и я была, может быть, не хуже тебя, что и мне жизнь сулила лишь веселье да радости. Но меня силой оторвали от мира, и, поверь мне, я теперь благословляю эту минуту. Здесь спасение, а там — нечестие и разврат… Я ненавижу твой мир…
Лихорадочная дрожь все сильнее охватывала Склирену; глаза ее собеседницы горели негодованием из-под нависшего черного покрывала, голос резко и беспощадно нарушал ночное безмолвие.
— Я ненавижу твой мир… если бы одним ударом ноги я могла раздавить его, я не помедлила бы ни мгновения. Проклятие, анафема его нечистым радостям. Иди туда, безумная, губи себя… или вечные терзания и муки тебе не страшны? Или ты думаешь, что ты уйдешь от смерти, благо ты молода и красива? Напрасно: придет и твой смертный час, сгниет тело, которому ты угождаешь, — могильные черви съедят его; истлеет твоя красота, погибнет душа в адских мучениях…
Холод пробежал по спине Склирены: она боялась смерти, ей хотелось бежать от страшного черного призрака и от его речей.
Вдруг в дремлющем воздухе неожиданно и резко раздался удар в било (металлическую доску), возвещавший начало всенощного бдения. Испуганная, вскочила Склирена с места. Монахиня медленно поднялась и взяла ее за руку.
— Одумайся, безумная, — сказала она ей, — еще есть время. Брось тлен, прах и суету; прими чин ангельский… Я пойду молиться, чтоб ты прозрела…
Она двинулась к воротам обители; вышедший из мрака призрак бесследно исчез во мраке. Дрожа от волнения, провожала его глазами Склирена. Мысли, как испуганные птицы, неслись одна за другою; сердце неровно билось…
Мало-помалу ее успокоила тишина ночи и яркие звезды, рассыпанные по темному куполу небес. Свежий морской воздух доносил порой запах весны — зелени и цветов; казалось, засыпающее море чуть слышно шептало что-то у берега. Природа не спала под темным покровом — она лишь дремала, и сквозь чуткую дремоту слышалось могучие биение жизни, набегала волна упоения южной весны.
Разве о смерти, разве об отречении от счастья и радостей шептала эта весенняя ночь?
* * *
Позже всех пришла Склирена в церковь. Она встала в свою стасидию[6], у левого клироса, близ открытого окна.
Душно было в церкви; восковые свечи у икон тускло мерцали под невысокими сводами, покрытыми потемневшею живописью. Вдоль стен, неподвижные в своих стасидиях, стояли черные бесстрастные тени в монашеских одеяниях. Но напрасно было бы искать среди них ту, которая так горячо говорила сейчас за воротами обители; ни движением, ни взглядом не выдавала она себя.
Долго и горячо молилась Склирена, но мало-помалу усталость начала овладевать ею. Дремота туманила ей глаза, и тщетно напрягала она силы, стараясь следить за ходом бесконечной монастырской службы.
Склирене невольно думается о том, что происходит теперь во дворце; ей вспоминаются подробности ее прежней жизни… Она оглядывается вокруг. Как странно все окружающее ее: огни в дыму кадил; черные, неподвижные тени монахинь вдоль стен… и снова дремота туманит ее мысли. Но она делает усилие и отгоняет налетающий сон — она достоит службу до конца. Бодрее облокотясь на потемневшее дерево резных ручек стасидии, она опять следит за священнодействием. Свежий ночной воздух врывается в окно и колеблет пламя свечей.
Вот уже гасят свечи и светильники; храм погружается в полумрак. Слышен шум опускаемых в стасидиях сидений; Склирена тоже садится. Чтица выходит на середину храма, и начинается чтение из Жития Святых. Долго тянется рассказ о жизни святого… Наконец, снова зажигаются свечи. Торжественный возглас: «Слава Тебе, показавшему нам свет» и пение: «Слава в вышних Богу…» радостно встречает рождающуюся зарю.
Но Склирена уже не слушает службы… она глядит в окно. Там ярко горит небосклон и просыпающееся море трепещет отливами перламутра Сердце ее усиленно бьется, и высоко вздымается ее грудь… ей чудится — она видит ласковый и доверчивый взгляд серо-голубых глаз, и молодой голос, звучащий безысходною грустью, тихо говорит ей:
— Теперь рыбак, я раб…
* * *
Уже совсем рассвело, когда Склирена, утомленная и разбитая, возвратилась в свою келью. Ей хотелось спать, и в то же время ее тревожила мысль, что Склир скоро пришлет к ней за ответом. Склонясь на ручку кресла, в которое она села возвратясь из церкви, она уснула, и странный сон приснился ей.
Она была в лесу в ненастную, дождливую ночь; черные стволы деревьев, точно какие-то чудовища, стояли вокруг; ветер стонал в их ветвях, обрывая пожелтевшие листья. Холодный дождь резал лицо Склирены; ползучие растения и терновник растрепали в лохмотья ее одежду, исцарапали ей тело. Ей страшно было одной среди завывании бури, треска стволов и шума дождя. Она пригляделась к темноте, ей казалось, что впереди видно просвет, что она сейчас выйдет на открытое место. Иззябшая и измокшая, почти без сил пробиралась она сквозь кустарник, но просвета не было: деревья тянулись бесконечными вереницами; казалось — нет конца этому страшному лесу. В отчаянии, изнемогая, она все шла дальше и дальше. Вдруг ей показалось, что кто-то пошел рядом с нею, и она не испугалась странного спутника, хотя и не могла разглядеть его в темноте. Между тем путь становился все затруднительнее: повалившиеся деревья, камни и рытвины мешали пройти. Ноги Склирены подкашивались от усталости. Наконец, она поскользнулась и упала на колени.
— Что мне делать? — с отчаянием воскликнула она.
Неведомый спутник ее остановился и с участием помог ей встать.
— Вернись домой, — тихо сказал он ей, и звук его старческого, решительного голоса глубоко проник в душу Склирены. — Не уходи от людей, как бы тебе ни было тяжело. Тебе ли, слабой женщине, бродить одной в лесу? В людях ищи подпоры, помощи и сочувствия; пользуйся жизнью и верь, что иногда один миг истинного счастья искупает годы страданий. Когда будет тебе тяжело, когда постигнут тебя испытания — я снова приду и подкреплю и научу тебя…
С доверием опираясь на руку неизвестного старца, смелее пошла она вперед: чем-то таким знакомым и приветным веяло от слов ее спутника; сердце так охотно верило, что она больше не одна, что в трудную минуту он опять явится ей на помощь. А из-за кустов мелькнули огни, — она узнала дворец, и мысль, что она сейчас очутится среди света, тепла и уютной обстановки своей Жемчужины, наполнила ее душу искренней радостью.
* * *
Взошедшее солнце заглядывало в окна, когда Евфимия разбудила свою повелительницу.
— Августейшая, протостратор ждет твоего ответа, — говорила она.
В ушах Склирены еще раздавался тихий голос старика.
— Скорее объяви брату, что я еду вместе с ним, — решительно сказала она.
IV
Покорны ей земные боги, Полны чудес ее чертоги. В златых кадилах вечно там Сирийский дышит фимиам… А. С. Пушкин («Египетские ночи»)
Солнце высоко стояло на небе и сильно пекло, когда лодка, в которой плыла Склирена с братом, приближалась к городу. На голубом небе, над голубым морем все ярче и шире развертывался перед ними царственный город с его беломраморными дворцами.
Быстро, как птица, летела лодка; только вода пенилась под смелыми ударами весел. Они обогнали рыбачий челн; два рыбака возвращались на нем с рыбной ловли.
Склирена узнала челн, узнала двух товарищей Глеба и заметила, что его не было с ними. Она почувствовала, как румянец вспыхнул на ее щеках, и ей стало досадно на себя, и от этой досады ярче и ярче разгоралось ее лицо…
Она сделала гребцам знак остановиться.
— Мы встретили рыбаков, которые прошлый раз забрасывали сети на мое счастье, — сказала она брату, в объяснение остановки, и крикнула, обращаясь к старому рыболову: — Ну, что, старик, каков был улов?
Он узнал ее и приветливо улыбнулся.
— Спасибо, дорогая госпожа; сегодня много поймали… вот везем домой.
— А где же ваш иноземный товарищ? — как бы вскользь спросила она.
— С ним случилось несчастье, — отвечал рыбак.
Лицо Склирены снова заалело.
— Какое? — быстро спросила она.
— Вчера он ездил с хозяином на Принкипо, и, когда они вернулись, хозяин за что-то рассердился и сильно ударил его. Глеб не вытерпел, он забыл, что он раб; кровь в нем закипела, он бросился на хозяина и смял его… мы едва их разняли.
Опустив глаза, слушала она этот рассказ; невольное одобрение промелькнуло в выражении ее лица.
— Хозяин посадил его в подвал, где бедняга провел ночь и сидит до сих пор. Кажется, хозяин намерен вовсе от него отделаться.
— Что ты хочешь сказать? — с испугом спросила Склирена.
— Кажется, продать его хочет.
Она приказала дать золота этим «бедным людям», — и лодка пустилась в дальнейший путь.
* * *
Когда Склир со своею сестрой вошел в царские покои, Константин Мономах дремал на своем ложе. Больные ноги его были прикрыты меховым покрывалом. Лицо царя, окаймленное седою бородой, значительно осунулось за последние дни. Он уже несколько дней вовсе не мог ходить.
— А? Кто тут? — спросил он спросонок, поднимая голову и окидывая вошедших мутным взглядом.
— Прости, всесветлый, что я нарушил твой покой, — проговорил Склир, кланяясь в землю. — Согласно твоему же священному приказанию, я велел Севасте, мимо дежурных телохранителей, без доклада вести меня прямо к тебе.
— Склирена! — радостно воскликнул Мономах. — Наконец-то ты вернулась.
Она почтительно наклонилась к его руке, он же по-отечески поцеловал ее в лоб.
— Как я рад! — прошептал старик.
— Видишь, государь, я исполнил твое поручение. Но утешь же и ты раба своего и скажи: лучше ли твое здоровье, солнце наше? — говорил Склир.
— Лучше, Василий, конечно лучше… я так благодарен тебе. После я поговорю с тобой.
— Я подожду в приемной, государь.
Хорошо зная расположение комнат дворца, слепой, с низким поклоном, один направился к дверям и вышел из опочивальни.
— Какое счастье, что ты вернулась!.. Теперь снова все пойдет по-прежнему, ты снова будешь здесь в Жемчужине… — говорил Мономах, целуя ее руки. — И зачем ты уезжала? Да, я знаю, мне говорили, — императрица обидела тебя. Не бойся, она больше не станет, она мне обещала.
— Бог с нею, с императрицей; ее нападки — это последнее из-за чего я оставила бы дворец. Множество обстоятельств заставили меня уехать…
Император растерянно вслушивался в ее слова.
— Я хотела просить тебя, чтобы ты разрешил мне совсем оставить дворец, — заключила она.
— Я знал, что опять этим кончится, — с отчаянием воскликнул Мономах. — Да, я стал совсем стариком, ты не можешь более любить меня…
— Государь, — горячо возразила она, — ты знаешь, как ты дорог мне, как я уважаю тебя. Самые счастливые годы провела я с тобой… поверь же, что мое желание — не пустая прихоть.
— Да чего же тебе не достает? — перебил он.
Она горько улыбнулась.
— Чего нет у августейшей Склирены?! Золото, самоцветные камни… Она сидит на престоле рядом с тобой и Зоей; ее покои блещут роскошью… И, несмотря на это, моя жизнь невыносима, — вдруг меняя голос, продолжала она. — Положение мое при дворе самое ложное, всякая свобода у меня отнята. Меня замучили приемами, выходами, бездушным этикетом. Жемчужина — это моя тюрьма…
Она закрыла глаза рукой и опустила голову. Молчание воцарилось.
— Молодость, молодость… — задумчиво сказал император.
Она вдруг подняла голову, и глаза ее сверкнули.
— О, если бы я могла хоть ненадолго очутиться на свободе, могла бы пожить одна и для себя…
— Да кто же тебе мешает, дитя мое? — спросил Константин. — Разве кто-нибудь из носящих пурпур пользуется такою свободой, как ты? Зоя, Евпрепия, матроны и опоясанные дамы хором осуждают тебя, сидя в своих гинекеях… Им кажется преступлением та независимость, которую ты себе завоевала; они не могут простить, что ты пренебрегаешь этикетом и обычаями двора. Сколько раз сыпались на меня упреки… но мне это все равно, и стеснять тебя я не стану. Чего же еще тебе надо?
Мономах остановился, вопросительно глядя в лицо своей подруги.
— Пожалуй, — прибавил он, не дождавшись ее ответа, — если ты непременно желаешь, я сегодня же отдам приказание решительно ни в чем тебя не стеснять; живи, веселись — ты будешь совсем свободна… но только молю тебя, не покидай дворца.
Радость блеснула в ее глазах и сейчас же сменилась сомнением. Она прямо смотрела на царя и, казалось, хотела что-то спросить его.
— А если… — начала она и остановилась в нерешимости, — если я полюблю?
Лицо Мономаха побледнело, нервно дрогнули углы губ. Снова воцарилось молчание.
— Ты видишь, — робко молвила она, — было бы лучше, если бы я не возвращалась.
Он молчал.
— Мне давно следовало ожидать, что ты это спросишь… — чуть слышно проговорил он наконец. — Я уже старик, я взял свое от жизни, а ты еще так молода… Давно умерло, давно похоронено мое счастье…
Он откинул голову на подушки и закрыл прослезившиеся глаза. Оба молчали. Наконец Мономах выпрямился; черты его были спокойнее.
— Поступай, как знаешь, дитя мое, — сказал он, — наслаждайся жизнью, как хочешь. Знай: ты совершенно свободна. Но я молю тебя об одном: оставайся во дворце, чтобы я мог чувствовать твое присутствие, как лучом солнца любоваться твоею красотой… В память этих счастливых лет, которые ты сейчас вспоминала — не оставляй меня.
Она поднялась с места и обеими руками охватила его шею.
— Золотое сердце… — шептала она, пряча свое лицо в его седую бороду. — Я не покину тебя; моя преданность, мое уважение всегда останутся при тебе.
Он целовал ее лоб, ее красивые руки, и слезы — слезы об оторвавшемся дорогом прошлом катились из глаз его.
— Ну, а теперь, — заговорил царь, освобождаясь из ее объятий, — теперь я хочу видеть тебя как прежде веселою, как прежде беззаботною. Прикажи вечером устроить пир в Жемчужине. Меня принесут на носилках, и мы отпразднуем твое возвращение… отпразднуем начало нашей дружбы…
* * *
Между колонн, на террасах Жемчужины была устроена обширная палатка из шелковых тканей; бесчисленные огни освещали пир; темная ночь и звездное небо заглядывали за подобранные занавесы. На массивных серебряных треножниках тянулись ряды курильниц, разливавших тонкий аромат; пол был усыпан лепестками роз.
Верная духу античной Греции, Склирена любила, чтобы ее гости возлежали за пирами. По правую руку ее помещался, император в своих роскошных носилках. Гостей было всего человек двенадцать, но в их числе собрался весь цвет Византии. Налево от хозяйки помещался первый министр, всесильный Константин Лихуд — средних лет статный мужчина; когда он говорил, все невольно прислушивались к его звучному голосу, увлекались аттической красотой его речи. Тут же был и слепой протостратор Василий Склир, брат хозяйки, и начальник телохранителей, этериарх Роман Бойла[7], косноязычный, живой и забавный, небольшого роста человек, любимец царя, и молодой философ, поэт и историк — Пселл[8].
Слуги в роскошных одеждах разносили угощения и наливали гостям дорогого кипрского вина. Слышались оживленные разговоры, звон золотых кубков; порой раздавался смех над удачною остротой, забавным рассказом.
Император был весел; он много разговаривал и смеялся.
— Я сегодня совсем ожил, — говорил он Роману Бойле, — кого не оживит присутствие этой волшебницы? Взгляни на нее, Роман; видал ли ты, хоть во сне, другую такую красавицу?
Маленький человек забавно прищурился и, словно боясь ослепнуть, прикрыл глаза рукой, глядя на Склирену.
Она действительно была сказочно хороша в этот вечер: одетая в шитую жемчугом, серебристо-розовую парчу, с блистающею при огнях алмазною диадемой на голове, с гирляндой белых роз через плечо, как богиня, председала она на пиру. Облокотясь на парчовые подушки своего ложа, она полусидела, и всякое ее движение полно было неизъяснимой грации, а глаза горели блеском и оживлением. Она снова отдалась обстановке; среди подобострастия, роскоши и лести, — она чувствовала себя царицей, никто не мог соперничать с нею в изяществе и остроумии, и все безотчетно подчинялись власти ее молодости и красоты.
— Странное существо — человек, — сказала она Лихуду, — вчера в монастыре я серьезно думала, что могу умереть для мира, а сегодня мне опять так хочется жить, мне так хорошо здесь.
— Во дворце было пусто без тебя, августейшая, — ответил Лихуд, — вынь из живой твари сердце, и она становится трупом, а ведь Жемчужина — сердце дворца. Все рады, что ты вернулась; вот послушай, какие строфы написал в честь твоего возвращения мой друг Пселл.
Услыхав свое имя, философ повернулся в их сторону.
— Я хочу слышать твои новые стихи, — сказала ему Склирена.
— Когда говорит богиня, смертный должен повиноваться, — покорно ответил Пселл.
Он встал и обратился к Мономаху.
— Божественный самодержец! Какой земной бог может сравняться с тобою, моим царем и богом? Со всех концов земли летят хваления к твоему престолу, и, как праведное солнце, светишь ты нам с его высоты. Но, при всем нашем счастии, в последние дни нам словно недоставало чего-то. И теперь я вижу, что недоставало светлого сияния очей августейшей госпожи нашей, севасты Склирены. Только ныне, с ее возвращением, вполне ожил я и, как пчела, полетел по лугам собирать душистый мед поэзии. Разреши же, великий царь вселенной, гордость и слава Ромеев, положить к твоим стопам этот ничтожный дар музы.
Царь одобрительно кивнул головой, и Пселл развернул лежавший рядом с ним свиток. Раздались цветистые и льстивые строфы стихов его. Он сравнивал хозяйку с подругой солнца — луной, которая озаряет темноту ночи.
Одобрения и рукоплескания долго не смолкали, когда он окончил чтение. Подойдя к Склирене, он, с низким поклоном, вручил ей свиток. Она проворно сняла с себя гирлянду белых роз и увенчала ею голову поэта.
— Владычица, венчанная госпожа наша, — сказал он ей при этом, — если ты действительно обратила благосклонный взор на недостойные стихи мои, то, чтобы день этот навсегда жил в моей памяти, заверши свои милости — спой нам что-нибудь.
— Да, — горячо подхватил Лихуд, — пожалуйста, доставь нам эту отраду.
— Спой, спой, — подтвердил и царь, — мы так давно не слыхали твоего пения.
Склирена, выучившаяся у рабыни-арабки петь и играть на лютне, не заставила долго просить себя. Лютня была принесена; струны дрогнули и зазвенели под белыми перстами. Все замерло, все взоры обратились к ней.
— Я не знаю ничего нового, — сказала она, — я спою вам также про луну.
И она запела старинную песню, которую и прежде не раз певала, но для всех эта песня прозвучала как что-то новое и незнакомое.
Как я тебя ждала, красавица — луна!
Чуть вспыхнет небосклон, тобою озаренный,
В прозрачной полумгле из утлого челна
На берег выйдет он — любимый и смущенный.
Немая ночи мгла тобой оживлена;
Вот рокот соловья рассыпался влюбленный;
Блеснула серебром ленивая волна,
Лишь воздух недвижим, цветами напоенный.
Он будет ждать меня, в раздумье погружен…
Не знатен, не богат, совсем безвестен он, —
Но я люблю его — и властью никакою
Не удержать меня, когда, огня полна,
Я к берегу сойду, озарена луною…
Как я ждала тебя, красавица — луна!
Она кончила, и последний звон струн замер… Мгновенно наступившая тишина вдруг прервалась громкими, восторженными криками, несмолкающими рукоплесканиями. Все заволновалось, все поднялись с мест и окружили певицу. Но, несмотря на горячие просьбы, она не стала больше петь. Подозвав к себе этериарха Бойлу, она заговорила с ним вполголоса.
Мало-помалу опять завязались оживленные беседы между гостями. Склирена встала и оставила пир, но долго еще не смолкал его веселый шум. Вино рекой лилось в золотые кубки: звездное небо виднелось между занавесами, и ароматный дым из курильниц на серебряных треножниках легким облаком висел в воздухе.
* * *
После ярко-освещенной палатки пира очутившись на темной террасе, Склирена долго вглядывалась в сумрак ночи. Потом она спустилась по широкой лестнице в сад и пошла по мощенной мраморными плитами дорожке.
Ярко горели звезды; воздух благоухал цветами; неподвижно стояли черные кипарисы. Склирена шла торопливо, но не от одной быстрой ходьбы неровно стучало ее сердце.
Кто-то стоял у поворота дорожки; Склирена узнала одного из своих управителей.
— Это ты, Прокопий? — спросила она.
— Я, августейшая, — отвечал управитель.
Сердце ее упало.
— Ты один? — вырвалось у ней.
— Нет. Он здесь — вон на той скамье. Я купил его.
Она вздохнула свободнее и быстро пошла вперед.
— Встань; августейшая госпожа идет, — сказал Прокопий, вслед за ней подходя к белой мраморной скамье. Стройная тень Глеба поднялась и выпрямилась перед подошедшими.
— Здоров ли ты? Хозяин ничего не сделал тебе? — быстро спросила Склирена. — Ты — мой раб теперь. Я купила тебя.
Он с изумлением всматривался в лицо стоявшей перед ним новой госпожи; он знал этот голос.
— Боже мой! — всплеснув руками, воскликнул он наконец. — Это ты «августейшая»! Ты — моя госпожа!
Удивлением звучали слова его, но Склирена не заметила в них той радости, которую она ожидала встретить.
— Разве ты не рад?
— Нет… я рад. Мне легче работать для тебя, чем для того…
— Твоя работа будет не тяжелая. Ты поступишь в отряд телохранителей. Тебя сейчас отведут в твое помещение, а завтра ты получишь новые одежды, шлем, латы, оружие и начнешь учиться своим обязанностям… Я буду иногда видеть тебя.
Будущее казалось ей светлым и сияющим. Легкий ветерок шелестел листвой, издали доносился ласковый ропот волн Пропонтиды.
— Ну, теперь можешь идти, Прокопий! — обратилась она к стоявшему в почтительном отдалении управителю. — Отведи его к этериарху.
Она опустилась на скамью, где Глеб сидел до ее прихода, прислушивалась к удаляющемуся звуку их шагов, и никогда, кажется, не дышалось ей так легко и свободно. Дворец более не казался ей тюрьмой; напротив, ей чудилось теперь, что весь мир заключен в его стенах, под его куполами, что каждый лист дремлющих под звездным шатром деревьев шепчет что-то новое.
* * *
На другой день Глеб был зачислен в дружину варягов и облекся в установленную одежду. Глядя на него, трудно было подумать, что лишь день назад он был простым рыбаком и впервые облачился в блестящий наряд царского телохранителя. К нему необычайно шел и яркий плащ, красивыми складками наброшенный поверх лат, и шлем, придававший мужественное выражение его юношескому свежему лицу; ремни сандалий ловко охватывали его ноги. Можно было подумать, судя по непринужденности, по врожденной грации его движений, что он с детства носил этот наряд. Только иногда им овладевало смущение, и природная застенчивость сказывалась в чертах его, в румянце, ярко вспыхивавшем на щеках.
Блеск и роскошь царского жилища поразили бывшего рыбака. Новые товарищи водили его по дворцу, показывая разные диковины, и изумлению Глеба не было границ перед бесконечными рядами зал, пестротой и яркостью мраморов и мозаик на их стенах, красотой галерей и колоннад.
Священный, Богом хранимый дворец, окруженный как крепость стенами, находился — близ св. Софии и отделялся от нее лишь внутреннею площадью, форумом Августеоном. Дворец состоял из множества отдельных зданий, соединенных колоннадами, внутренними дворами-атриумами, террасами и переходами. Каждый император пристраивал новую церковь, залу или внутренние покои; это был целый лабиринт построек, лишенный однообразия и фасада, заключенный в неприступных стенах, как кремль русских царей, как сераль султанов. Над массой построек возвышались золотые купола церквей, башни, порталы и колоннады, смело выступавшие кверху.
Помещение телохранителей находилось на первом внутреннем дворе, на который гордо выступала знаменитая Сигма — главный портал священного дворца, украшенный колоннами фригийского мрамора. Двор этот носил название таинственного фиала Сигмы; весь окруженный колоннадой, он был мощен мрамором, и фонтан посреди его бил из массивной золотой раковины в серебряную чашу бассейна.
Направо от таинственного фиала Сигмы находились дворцы Дафнейский и Халкейский, с примыкавшею к ним церковью Св. Стефана и Кафизмою, дворцом императорской трибуны, откуда монархи, не выходя из стен укрепленного дворца, в виду всего народа присутствовали на играх в ипподроме.
Целый ряд зал тянулся за Сигмой; там, к длинной галерее сорока мучеников примыкала Жемчужина, помещение Склирены, и Кенург, внутренние покои царя; там же, среди множества церквей и молелен, высился Хризотриклин или Золотая палата с ее смелым куполом, с мозаичным образом Спасителя, проходя мимо которого из своих покоев, всегда, согласно обычаю, останавливались на молитву многие поколения императоров.
Кругом по террасам спускались к морю тенистые сады, с бассейнами, фонтанами, статуями, часовнями и беседками, с дивными видами, там и сям развертывающимися на Пропонтиду.
Глеб скоро познакомился со всеми уголками царского жилища; он пригляделся к его сказочной обстановке; его перестали удивлять массивные троны из литого золота, двери с серебряными барельефами, оклады икон, блистающие дорогими каменьями, мозаики, шелковые и пурпурные занавесы, пушистые восточные ковры.
Но нелегко было привыкнуть к складу придворной жизни. Особый и странный мир представлял этот огромный блестящий двор, с его шутами и евнухами, с бесконечными интригами и вечным страхом ссылки, темницы и пыток, — вся эта смесь золота с грязью и развратом, утонченной образованности с грубым невежеством и суевериями…
V
У орла гордый взгляд загорается, Заиграло, знать, сердце орлиное. Я. П. Полонский («Орел и Змея»)
Почти месяц жил уже Глеб во дворце, когда накануне Троицына дня начальник отряда телохранителей, отдав различные приказания по случаю предстоящего назавтра большого выхода царя в св. Софию, отозвал в сторону Глеба и еще одного совсем молодого телохранителя — Михаила Алиата.
— А вас двоих, — сказал он им, — этериарх велел отправить к Хризотриклину на выход императора. Поздравляю вас, — вполголоса прибавил он.
— С чем ты поздравляешь нас? — спросил Алиат.
— Как с чем?! Это большая честь быть позванным к Золотой палате со всем синклитом. Притом я полагаю, что вас ожидает царская милость: может быть, дадут назначение или произведут в чин.
— В чин… в какой чин? — снова спросил Алиат.
— В какой — право не знаю; вероятно, в какой-нибудь не слишком большой. Едва ли тебя сделают завтра же кесарем или севастом. Впрочем, — махнув рукой, присовокупил начальник, — нынче все возможно, тем более, что у тебя немало знатной родни, а твой товарищ, — кивнув головой на Глеба, прибавил он, — определен к нам самою августейшею Склиреной.
И начальник телохранителей отошел от них, продолжая отдавать приказания.
— Завидует… — шепнул Алиат Глебу, — ведь его-то самого не часто приглашают к Хризотриклину. А мне уже давно обещана награда: только что это будет?
* * *
Почти на рассвете папия (ключарь), в сопровождении этериарха и дежурных, открыл одну из трех дверей священного дворца, выходивших на Сигму, главный его портал. Был еще первый час утра (по нашему счету — около шести часов утра), и заутреня только что отошла в церквах. Но, несмотря на раннее время, целая толпа придворных ожидала уже открытия дверей. Тут же, между колонн Сигмы, равнялись телохранители и этерии (дружинники), которым предстояло разместиться по внутренним залам или сопровождать царя на выходе.
Когда открылись двери, Глеб и Михаил Алиат обратились к одному из дежурных с просьбой провести их к Золотой палате. Вслед за ним вошли они в Богом хранимый дворец, вместе со всею толпой придворных. Большинство их размещалось на пути по залам, и до Хризотриклина имели право дойти сравнительно немногие. Стоя на внутреннем карауле во дворце, Глеб не раз уже проходил под высоким куполом этой обширной залы, украшенной мозаиками по золотому полю; но теперь все пришедшие остановились перед затворенными дверьми Золотой палаты, в так называемом илиаке. Илиаки в императорском дворце предшествовали почти всякой зале, составляя как бы ее преддверие: это были обширные террасы на уровне залы, частью под открытым небом, частью окруженные портиками и колоннадами. К илиаку Хризотриклина, также окруженному колоннадой, примыкала слева церковь Богородицы Фара, а с другой стороны — галерея Сорока мучеников, с Жемчужиной, помещением Склирены.
Здесь, на скамейках илиака, стали собираться понемногу все царедворцы; Глеб увидел тут и Лихуда, и Пселла. Других он не знал, но предполагал, что и они — важные сановники, судя по тому, как все поднимались с мест и приветствовали их при входе. Слышался сдержанный гул разговора; толпа блистала разноцветною парчой, золотом и драгоценными каменьями; по случаю Троицына дня в одеждах преобладал белый цвет.
Только папия с этериархом, в сопровождении чинов кувуклия (спальников) и препозитов (придворное звание), вошли в Золотую палату, поставя у дверей ее в илиаке часовых с топориками на длинных древках. Войдя из илиака, полного народа, в огромный, безлюдный Хризотриклин, чины кувуклия прежде всего достали и приготовили на бархатной скамье царские одежды — белые, затканные серебром и отороченные драгоценными каменьями; малую корону — золотую, тоже с каменьями, с длинными подвесками из жемчуга с обеих сторон.
Этериарх и папия, с большою связкой ключей, пошли далее открывать все необходимые для царского выхода двери.
На исходе первого часа начался выход царя в Золотую палату, где присутствовали лишь чины кувуклия, папия и этериах. Сначала дежурный препозит подошел к серебряной двери во внутренние царские покои и три раза постучался в нее. Служитель открыл двери, и препозит, сопровождаемый несколькими кувикулариями, взявшими на руки царские одежды, вошли к императору. Вскоре Константин, одетый уже в парадное и тяжелое облачение, показался в дверях Золотой палаты. Опираясь на плечо одного из спальников, он прошел между двумя рядами чинов кувуклия, падавших перед ним ниц. Это был первый выход царя после болезни; Константин сильно побледнел и осунулся, но привычка делать каждый шаг по установленному церемониалу, казалось, поддерживала его. Он подошел к помещающемуся в нише мозаичному образу Спасителя и, согласно обычаю, поднявшись перед ним на возвышение, встал на молитву.
Толпа безбородых (в большинстве — евнухов) чинов кувуклия безмолвно стояла внизу, пока царь не кончил молитву. Перекрестившись в последний раз, Мономах перешел к стоявшему на возвышении трону, опустился в золоченое бархатное кресло, стоявшее направо от трона, и приказал позвать логофета (канцлера). Папия вышел за ним в илиак.
Вскоре раздвинулась завеса над входною дверью, и логофет вошел. Он прежде всего сделал земной поклон, потом приблизился к престолу и начал свой доклад царю.
Выслушав логофета, Константин велел позвать по очереди сановников, удостоившихся наград и отличий. Одного за другим вводили их, и из собственных уст царя узнавали они о царской милости, а провожавший их назад в илиак препозит громко объявлял о ней всем собравшимся там.
Глеб и его товарищ были позваны последними. Сердце Глеба сильно забилось, когда раздвинулся над ними заветный занавес у входных дверей. Войдя, они разом упали ниц; потом, встав, приблизились к царю и остановились у ступеней трона.
— Во имя Господа, — сказал император, — жалует мое от Бога царское Величество телохранителей Михаила Алиата и Глеба Росса в чин царских спафариев.
Вновь пожалованные спафарии (оруженосцы) поднялись, по указанию препозита, на ступень и, снова упав ниц перед Мономахом, приложились к золотому орлу, вышитому на его туфлях.
Затем препозит вывел их в илиак.
— Наш святой царь, Богом руководимый, — возгласил он, — также как возглашал и о предшествовавших наградах, — пожаловал телохранителей Михаила Алиата и Глеба Росса в царские спафарии.
Толпа совершенно незнакомых придворных окружила спафариев с поздравлениями, и они смущенно смотрели на улыбающиеся лица, на заискивающие взгляды царедворцев. Пселл также подошел поздравить Глеба, хотя до тех пор, встречаясь с ним в Жемчужине, он вовсе не обращал на него внимания.
Но вдруг все задвигалось, придворные бросились занимать свои места. Знаменосцы со знаменами гвардии на высоких древках разместились по обеим сторонам дверей Золотой палаты. Начался большой выход в Великую церковь св. Софии.
Широко распахнулась дверь, занавес раздвинулся, и шествие чинов кувуклия показалось в стройном порядке. За бесконечными их рядами потянулись ряды препозитов. Потом в дверях блеснул большой золотой крест и зажженные восковые свечи, и наконец сам царь, сопровождаемый этериархом, папией и другими сановниками, появился на пороге.
Остановись на мгновение в дверях, он вошел в илиак и встал на вделанную в пол, невдалеке от входа в Золотую палату, порфировую плиту, обозначавшую царское место. Высоко подняв руку, он благословил толпу придворных, и громкий, долго не смолкавший крик приветствия раздался в ответ. Послышались приветственные песнопения димов — партий цирка. Два димарха — начальника партий — выступили вперед, один с голубою, другой с зеленою перевязью через плечо, и, повергшись ниц перед царем, подали ему, согласно обычаю, рукой, обернутою краем хламиды, два длинных рукописных свертка, называемые ливелариями, которые Мономах передал дежурному препозиту.
Потом хоры запели многолетие и славословие, и под их пение шествие двинулось далее. Заколыхались золотые знамена, высоко поднялся тяжелый золотой крест, заколебалось пламя свечей, и по пути, усыпанному, по случаю праздника Святой Троицы, цветами, все медленно задвигалось вперед. Еще не вышли из илиака попарно шедшие за царем сановники, а уже из следующих зал доносились крики приветствий императору от ожидавших там его выхода чинов.
Илиак Хризотриклина пустел, большинство сановников, в установленном порядке, присоединилось к царскому шествию. Глеб с Алиатом тоже вышли, направляясь в спафарикий, где им надлежало получить мечи и золоченные шлемы — знаки их нового достоинства.
* * *
Под вечер следующего дня, проходя по саду, Михаил Алиат увидел Глеба, беспечно лежавшего в траве и смотревшего в даль Мраморного моря. С полудня поднялся ветер; море шумело, и его шум, несмотря на расстояние, достигал дворцового сада.
— Что ты делаешь?! — в испуге сказал Алиат своему товарищу. — Вставай, вставай скорее… Если тебя увидят садовники или смотритель садов…
— А что же? — отозвался Глеб. — Нельзя уж и прилечь в тени… Тут прохладно, и ветер такой свежий с моря.
— Так садись же на скамью, а мять траву и цветы строго запрещено.
Глеб, хотя и неохотно, но все же поднялся с места. Вечер уже приближался, и при его освещении так красив был вид на море, что и сам Алиат присел на скамью рядом с Глебом.
— В твоей далекой стране наверно нет такого красивого моря и такого чудного города, — с гордостью кровного византийца сказал Михаил.
— Нет, — ответил Глеб, — но у нас зато леса… леса бесконечные, дремучие. А реки наши — почти как ваше море. Ах, если бы только я мог вернуться…
— Перестань, — покровительственно заметил Алиат, — ты бы увидел теперь, что после нашего семихолмного города все это никуда не годится. Тебе все кажется прекрасным, потому что ты покинул родину почти ребенком и ничего не помнишь.
— Я-то не помню?! — горячо возразил Глеб. — Я все, все помню… умирать стану — не забуду. Песни наши все помню. Вот я когда-нибудь спою тебе — до слез доводят наши заунывные песни. Помню я себя еще отроком… набеги с княжескою дружиной, битвы…
Лицо его разгорелось, глаза блестели.
— Да, брат, — там удаль, жизнь… а здесь у вас что? У нас князья — первые бойцы; а здесь царь — старик в парче и каменьях, которому кадят как Богу и перед которым ниц падают безбородые евнухи… Эх! — с досадой прибавил он. — Знай кисни в этой роскошной клетке, да утешайся вот такими игрушками…
Он указал на лежавший рядом с ним на скамье золоченный шлем спафария и глубоко задумался. Алиат молча смотрел на товарища своими быстрыми черными глазами. Необыкновенною мощью и свежестью веяло на него от немногих слов этого русского богатыря. Но нелегко было убедить кровного византийца.
— Посмотрел бы ты на Константина, когда он был молод: по красоте, ловкости и силе, говорят не было ему равного; недаром прозвали его «Мономахом» — единоборцем… Да что с тобой толковать; все это ты говоришь потому, что не знаешь еще нашего города… Все здесь есть: тысячи храмов и монастырей — для людей богомольных, школы и библиотеки — для ученых, а для гуляк — театры, игры, зрелища, цирки, бани… нигде в мире невозможно жить так весело. Однако — солнце садится… Знаешь, пойдем в город, погуляем, выпьем по доброму стакану вина… надо же отпраздновать наше производство в спафарии.
Глеб согласился, и через несколько минут товарищи были уже на улице.
Обычное оживление вечера царило в городе. Пестрая, празднично одетая толпа двигалась по улицам, примыкавшим к дворцу, баням Зевксиппа и ипподрому. Верхние галереи последнего, украшенные статуями, были полны гуляющими. С этого любимого места прогулки византийцев открывался чудный вид на море и на город, а в часы заката, в розовых нежных красках его, вид этот казался чем-то-волшебным.
Пройдя несколько вдоль по главной улице, где с обеих сторон пути тянулись красивые колонны портиков, спафарии вошли в большую кофейню. За нею, в саду, среди лавровых деревьев горели уже разноцветные фонари и сидела за столами целая толпа разнородных посетителей. Виднелись тут и жители далекого севера, с привешенными за плечами звериными шкурами, и смуглые египтяне в широких белых плащах, но всего больше было византийцев, жадных до развлечений, игр и зрелищ. Скромный ремесленник, проведший день за работой, пришел сюда отдохнуть по случаю праздника и за стаканом вина поглядеть на представление акробатов и плясунов, приготовляемое на деревянном помосте среди сада; пришел и суровый воин из далекого лагеря, где он давно не видел никаких зрелищ; важно развалился на скамье, завернувшись в дорогую хламиду, разжиревший богач, только что взявший ароматную ванну и умастивший тело свое благовонными маслами; собрались сюда и богатые юноши, покровители плясуний, шутов и возниц-эниохов, женоподобные, увешанные золотыми украшениями и дорогими каменьями, с длинными раздушенными кудрями и с дорогими перстнями на холеных руках. Это была обыкновенная византийская толпа, которую легко увлечь внешностью и подкупить блеском, толпа беззаботная и веселая, подвижная и остроумная.
Короткие южные сумерки быстро догорали в темнеющем небе. На помосте возились уже мимы, шуты и канатные плясуны, готовясь начать представление.
Спафарии, с трудом найдя свободный стол, спросили себе вина.
Представление началось, когда совсем стемнело. Глеб с живым интересом смотрел на кривлянья акробатов и скоморохов, но Алиат вскоре покинул своего товарища и подсел к соседнему столу, где шла крупная игра в кости. Под влиянием выпиваемого вина, Глеб становился все веселее; ему чрезвычайно нравился и этот сад, полный народа, и фонари в зелени, и заглядывающие сверху звезды, и музыка, и ярко освещенный помост, где происходило представление. Вот на помост этот вышли четыре араба в широких, полосатых абаях, с пестрыми тюрбанами на головах; в руках их были различные музыкальные инструменты. Они уселись на пол в ряд, заиграли и запели однообразную арабскую песню. Из-за раздвинувшейся занавески выступили две танцорки, — смуглые, словно бронзовые. Медленно и плавно, закрываясь прозрачною фатой, проходили они по сцене в своих широких шелковых шальварах, с длинными черными волосами, заплетенными в бесчисленные тоненькие косички, перепутанные с золотыми монетами. Музыка постепенно играла быстрее и быстрее; плясуньи откинули покрывала, открыв свои красивые кофейного цвета лица, с огромными черными глазами и сверкающим при улыбке рядом жемчужных зубов. Закинув кверху голые руки, они изгибались, — и их плечи страстно вздрагивали, и под прозрачною тканью трепетали их бронзовые перси.
Не отрывая глаз, следил Глеб за этою дикою пляской, полною увлечения и сладострастия. Только зов Алиата заставил его оглянуться.
— Послушай, Глеб, — говорил ему спафарий, — поди сюда. Мне необходимо отыграться, а у меня нет уже больше денег; одолжи мне хоть что-нибудь.
Глеб встал и пошел к играющим в кости. По столу, рядом со стаканами вина, двигались и переходили из рук в руки кучки золотых монет. Кругом теснились любопытные зрители. Глеб достал две некрупные золотые монеты — весь остаток своего телохранительского жалования и отдал их Алиату. Кости, брошенные Михаилом, легли счастливо, и он, взяв несколько монет, сейчас же возвратил долг товарищу. Тогда и Глеб захотел попытать счастья; он не без труда продвинулся к самому столу и тоже начал играть. Удача была на его стороне: он сразу взял довольно много и, увлекаясь успехом, более уже не в силах был отойти от стола. Через полчаса перед ним лежала целая куча выигранного золота, а кости продолжали выбрасываться с поразительною удачей. Зрители теснее сдвигались вокруг, заглядывая на стол, а Глеб загребал все новые и новые груды золота.
Почти рядом с ним стояла арабская плясунья, окончившая свой танец; запахом мускуса и каких-то восточных ароматов веяло от ее бронзовой кожи. Как зверек, смотрела она своими быстрыми черными глазами на счастливца спафария, которому так явно покровительствовала судьба.
Вдруг один из игроков, с пьяным, раздувшимся лицом и подбитым глазом, протянул руку и задержал Глеба, готовившегося выбросить кости.
— Довольно, спафарий, — нагло выговорил он, — ты, кажется, хочешь обобрать нас до нитки; но ведь и мы не совсем дураки. Или ты думаешь — мы слепы?
Глеб с удивлением поглядел на него.
— Нечего притворяться, — продолжал игрок, — я могу-таки отличить честную игру от воровской. А ты, как видно, плут из бывалых…
Глеб не был пьян, но и то легкое опьянение, которое он чувствовал, соскочило с него мгновенно. Краска оскорбления залила его лицо. Он вскочил на ноги, бросился на обидчика, могучею рукой схватил его за плечо и замахнулся тяжелым табуретом… Толпа расступилась с криками; но расходившийся игрок не унимался.
— Заступитесь, братцы, — просил он толпу, — вяжите его… он думает, что он — спафарий, так…
Алиат подбежал к товарищу.
— Оставь его, братец, — убедительно говорил он, — оставь… право не стоит связываться. Прошу тебя — оставь.
Тяжелый табурет со всего размаху ударился о каменные плиты и разлетелся вдребезги. Игрок вырвался и в страхе отскочил.
— Благодари Бога, — дрогнувшим голосом сказал Глеб, — благодари Бога, что ты пьян, негодяй!.. Вот что с тобой было бы…
Обидчик уже шмыгнул в толпу. Глеб тряхнул плечами, как бы желая отогнать неприятный сон, и, снова повернувшись к столу, положил руку на груду выигранных им денег.
— Не надо мне вашего проклятого золота, — смело продолжал он, после минутного раздумья. — Я не для того играл, чтобы выиграть. Эй, хозяин, получи за вино и за табурет, — и он кинул золотой хозяину кофейни. — Вот тебе, за твою пляску, — горсть монет полетела арабской плясунье, — а остальное делите вы, кто играет, чтобы выиграть….
И он с презрением толкнул стол ногой. Стол опрокинулся, золото покатилось по камням. Многие бросились поднимать его, и впереди всех игрок с подбитым глазом: свалка закипела над опрокинутым столом.
— Пойдем из этого вертепа, — сказал Глеб товарищу, и они вышли на улицу. Одобрительные возгласы дружно раздавались им вслед.
* * *
С той поры, как Глеб произведен был в спафарии, его стали иногда приглашать в Жемчужину, вместе с другими придворными чинами. Он встречал там протостратора Склира, Пселла, Константина Лихуда. Склирена и ее придворные дамы развлекались порою пляской невольниц, их пением. Случалось, что Склирена сама брала лютню и пела. Иногда она заставляла Пселла рассказывать древнегреческие мифы, и сладкоречивый философ старался отличиться красивыми оборотами или неожиданными риторическими фигурами. Нередко также между гостями завязывался философский спор, в котором сама хозяйка и Пселл блистали ученостью. Тогда Глеб издали прислушивался к разговору, не понимая этих отвлеченных бесед, и ему становилось скучно…
Но каждый раз Склирена находила минуту, чтобы хоть немного поговорить с ним. Она спрашивала, всем ли он доволен, не нуждается ли в чем. Спафарий отвечал коротко, словно торопясь окончить разговор; он смущался, да и что могло быть общего между ним и этой женщиной, окруженной подобострастным двором? Она казалась ему теперь чуждой и недосягаемой, она была «августейшею госпожой».
Склирена пытливо глядела на него. Что же он за человек? Почему он сторонится от нее? Как смеет он, этот вчерашний раб, этот красивый варвар, так холодно отвечать на ее ласковые слова, которые, как небесную манну, ловят все окружающие? Он скромен, он знает свое место; приходя, он остается в отдалении, чуть не рядом с Херимоном. Откуда же этот холодный тон, этот невозмутимо спокойный взор?
Она купила его не из пустой прихоти избалованной женщины: ее тронуло тяжелое положение его, она хотела дать ему свободу. Теперь, конечно, новое положение спафария и роскошь дворца заставят его позабыть далекую родину.
— Начинаешь ли ты привыкать? Или ты все еще стремишься домой? — спросила она его однажды.
— Конечно, стремлюсь всею душой… Разве можно привыкнуть к тюрьме? — отвечал он тихо.
Склирена была поражена. Дворец, это восьмое чудо света для него тюрьма? Он предпочитает дикую, варварскую страну всему другому — блеску и роскоши, открытой дороге к славе и почестям, вниманию первой красавицы Византии?
Гневом вспыхнуло ее лицо.
— Что же, — сдавленным голосом, холодно и резко сказала она, — ты — свободен… ты спафарий; ты, уже не раб больше. Просись, быть может император отпустит. Уезжай в свой варварский край, — прибавила она, и глубоким презрением, почти ненавистью веяло от ее слов.
Разговор этот начался, когда гости уже расходились из триклина Жемчужины. Зал пустел; лишь несколько человек из свиты Склирены оставались еще в отдалении. Глеб, пораженный резким и холодными, тоном ее слов, с изумлением поднял на нее глаза, — в них сверкнули и возмущение, и готовность постоять за то, что дорого; но она, не глядя на него, круто повернулась и пошла к дверям своих внутренних покоев.
Смущенный неожиданным и незаслуженным ее гневом, не понимая, чем он вызван, в раздумье пошел к себе спафарий. Эта женщина, так участливо отнесшаяся к нему сначала, была ему теперь чужда и даже враждебна… Склирена, оставшись одна с Евфимией, горько разрыдалась, и верная служанка не могла угадать причину слез ее.
VI
Is it the tender star of love? The star of love and dreams? Oh, no! from that blue tent above A hero's armour gleams… Longfellow («The light of stars»)
В конце мая император опять страдал припадками подагры.
Однажды под вечер Склирена пошла навестить его. Лучи склонявшегося к закату солнца заглядывали в небольшие окна царских покоев. Мономах сидел в задумчивости, накрыв ноги дорогим мехом. Он, видимо, был встревожен; забота непривычными морщинами легла на его лице. Он указал вошедшей кресло около самой постели; она села и не сразу решилась заговорить; так странно было видеть беспечного Константина озабоченным и встревоженным.
— Я рад, что ты пришла, — сказал он ей, — я успокаиваюсь, когда ты подле меня.
— Что случилось? — спросила она. — Ты чем-то встревожен…
Он с грустью покачал головой.
— Если бы ты знала, как мне тяжело. Я не могу быть спокоен ни на минуту; я окружен изменниками. Родные, близкие все против меня злоумышляют…
Слезы дрожали в его глазах.
— Ты, одна ты, никогда не шла против меня. Ты щадишь своего больного старика.
— Да что же случилось? — с нетерпением спросила она.
— Случилось то, что императрица перехватила письмо Григория Докиана к сестре моей, к Евпрепии. Из этого письма можно понять, что против меня составлен заговор.
— Заговор!.. — повторила Склирена, широко раскрывая глаза.
— Я не знаю, кого хотят возвести на престол; да и не все ли мне равно, будет ли это Константин Делассин, Баграт ли, царь Грузии, или Лев Торник. Я должен раздавить крамолу в самой семье своей. За Евпрепией уже учрежден строгий надзор… Но могу ли я безусловно доверять и Зое? — вдруг, понизив голос, прибавил он. — Ведь ею был отравлен Роман III…
Он задумался, и тишина восстановилась на несколько мгновений.
— Императрица должна сейчас прийти сюда, — продолжал царь, — ей обещали доставить сведения о подробностях. Мне кажется, в этом деле Зоя искренне на моей стороне. Это ужасно, ужасно… приходится бояться всех, в каждом человеке видеть врага… Помнишь ли ты, с какими мыслями я взошел на престол? Как горячо желал я дать отдых империи, как обещал стоять на страже мира и тишины?
Она с грустным сочувствием кивнула ему головой.
— И вот, началось: измены, заговоры, бунт Эротика, восстание Маниака, набег Россов, вероятность войны с турками…
— Что же такое? — возразила Склирена. — Разве ты не вышел победителем изо всех этих испытаний? Константин, тебе нельзя унывать: ты — глава восточной и западной Римской империи, ты — владыка мира; нет страны, где не прошли со славой наши легионы, где незнакомо обаяние твоего имени, твоей силы и власти.
Он ласково поглядел на нее и пожал ей руку.
— Ты умеешь говорить; тебя можно заслушаться. Но не думай, что я забочусь лишь о себе. Мне больно за государство; все эти обстоятельства губят его.
— Ты сегодня мрачно настроен, — сказала Склирена, — но я твердо верю, что Византия — царица мира, что она сумеет для него сберечь свет веры, познаний и искусства…
Дежурный спальник — кубикуларий — распахнул дверь опочивальни.
— Императрица идет! — проговорил он.
Склирена быстро поднялась с места.
— Я уйду, — сказала она.
За исключением официальных случаев, эти две женщины избегали встречи. Царь за руку удержал ее.
— Прошу тебя, останься, — молвил он, — мне легче, когда ты со мною.
Зоя, оставя в соседней комнате сопровождавших ее, была уже на пороге. Склирена почтительно и низко ей поклонилась. Кубикуларий пододвинул царице кресло и потихоньку вышел. Зоя села.
— Мне надо поговорить с тобою, — произнесла она.
— Говори, я слушаю, — сказал Мономах.
Императрица обратила взгляд на Склирену.
— Севаста все знает, — продолжал царь, поймав этот взгляд, — ты можешь говорить, не стесняясь.
— А, тем лучше, — сказала Зоя, — пускай августейшая видит, что, кроме пиров и любовных забав, у носящих пурпурные туфли бывают и другие заботы.
Склирена вспыхнула, но промолчала, опустив глаза на свою красную обувь, украшенную золотыми орлами. Мономах сдвинул седые брови.
— Ты хотела говорить о деле, — заметил он жене.
— Да… я узнала имена двух сообщников Григория Докиана; это: Ивер Афинянин и монах Никифор евнух. Сегодня, под предлогом охоты, эти три заговорщика должны съехаться в загородном доме Докиана, на берегу Пропонтиды. Вот прекрасный случай захватить их и заблаговременно пресечь их планы.
— Но как же это сделать? — растерянно сказал Мономах.
— Что же легче! Надо отправить солдат к дому Докиана и велеть захватить изменников. Главное, не следует терять времени.
Но Константин медлил.
— О, великий царь! — с насмешкой воскликнула Зоя. — Если бы дело шло об устройстве пира пли охоты, ты, конечно, не медлил бы… Дай же скорее приказание этериарху.
И царица сама хлопнула в ладоши. Кубикулярий показался в дверях.
— Сейчас позвать к императору этериарха Бойлу, — распорядилась она.
— Этериарх ожидает в приемной, — заметил спальник.
Через минуту маленький человек, войдя в комнату и поклонясь в землю, приблизился к ложу государя, поцеловал его руку и отвесил поясные поклоны августейшим.
Царь в двух словах рассказал ему, в чем дело.
— Возьми сейчас же взвод этерии (дружины), поезжай с ними за город и живыми или мертвыми захвати изменников. Сослужи мне эту службу: я знаю, это дело нелегкое и опасное. Они станут защищаться. Людей выбери верных; всего лучше из молодых или из иноземцев, чтобы они не вздумали перейти к крамольникам. Да возьми еще двух или трех спафариев; они сумеют распорядиться солдатами.
Злая усмешка скользнула по лицу Зои.
— Можно будет также захватить этого иноземца, спафария Глеба, — сказала она.
Руки Склирены похолодели.
— Глеб… он, кажется, недавно служит, — пробормотал Бойла, припоминая.
— Да, но он уже получил повышение. Дай же ему случая доказать, что почести сыплются на него не даром.
Император был сильно взволнован.
— Да, конечно… пускай и этот Глеб едет… — сказал он. — Приходи ко мне с докладом, как бы поздно ты ни вернулся. Ну, а теперь оставьте меня одного: у меня нет более сил.
Ни жива, ни мертва шла Склирена вслед за Зоей по галерее Орология; дыхание у нее захватывало, ноги дрожали.
— Я полагаю, — обратилась Зоя к своей спутнице, — твой бывший раб очень рад будет случаю отличиться. Как ты думаешь, августейшая?
Склирена призвала на помощь все свои силы и, по-видимому, спокойно вымолвила:
— Да… вероятно.
Ледяное бесстрастие этого ответа поразило Зою она невольно оглянулась, думая уловить в ее чертах следы тревоги и волнения, но ничего, кроме беспредельной ненависти, не прочитала она в ее сосредоточенном лице.
— Притворщица… кукла мраморная! — со злобой отвертываясь, прошипела старуха.
* * *
Солнце только что село, когда Глеб, вместе с целым взводом этериев, выехал из дворца. Они поскакали, с Бойлой во главе, по большому триумфальному пути к Золотым Воротам. Колонны портиков мелькали по бокам дороги; порой, в прорезе улиц, сбегавших к морю, виднелась еще трепещущая блеском заката Пропонтида, лиловые горы, розовый горизонт. Прохожие сторонились, заслыша лошадиный топот; ноги коней скользили порой по гладким камням, и искры летели из-под копыт. От быстрого бега струя свежего воздуха налетала им навстречу. Сумерки сгущались в узких улицах; быстрые, разорванные облака пробегали над городом. Один за другим развертывались пять форумов триумфального пути; резко выделялись на меркнущем небе их колонны и обелиски.
Чем дальше от центра, тем безлюднее становился город; они проехали по кварталу Ксеролофа. Портики давно кончились; по сторонам пути тянулись кладбища, тюрьмы, места казни, лагерные стоянки. День погасал и небо хмурилось все сильнее. Внезапный дождь крупными каплями зашумел вокруг.
Было уже совсем темно и огни зажигались в домах, когда этерии доскакали до Золотых Ворот и остановили под их сводами взмыленных коней. Рассмотрев при тусклом свете фонаря документа, о пропуске, старший по караулу приказал отпереть ворота. Поднята была на тяжелых цепях наружная решетка, щелкнул замок, застучали засовы, и медленно, с жалобным скрипом, распахнулись тяжелые ворота, открыв путникам зияющую бездну мрака. Ни одного огня не светилось вне стен, едва заметною полосой убегала вдаль серая дорога. Крупный дождь шумел вокруг… Холодно, неприютно и жутко было в этой тьме.
— Ну, братцы, — сказал один из часовых, — нехорошо теперь в поле.
Этерии выехали за ворота и скоро пропали во мраке. Только топот копыт раздавался еще под шум дождя.
Ворота снова затворились. Дождь вскоре прошел, и глубокая тишина восстановилась над предместьем. Лишь по временам издали, постепенно приближаясь и переходя от солдата к солдату, раздавался протяжный и однообразный оклик часовых вдоль стен.
* * *
Узнав около полуночи, что Роман Бойла возвратился и пошел с докладом к императору, Склирена послала просить его зайти на обратном пути в Жемчужину.
Усталый и запыленный вошел он к ней.
— Прости меня, августейшая: я прямо с дороги, — проговорил он, — ты хотела меня видеть.
Он не выговаривал многих букв; его косноязычие и малый рост обыкновенно вызывали улыбку собеседника, но на этот раз Склирена глядела на него с серьезным беспокойством.
— Я очень тревожилась об исходе данного тебе поручения. Садись и расскажи, как все это вышло.
Бойла сел на конец скамьи.
— Они арестованы все трое и несколько человек их прислуги. Один из заговорщиков ранен. Дело вышло очень серьезное: они защищались отчаянно.
Склирена испугано на него поглядела.
— Но вы остались невредимы? — быстро спросила она.
— Я потерял трех солдат убитыми, да человек семь ранено.
— О, Боже! — со стоном вырвалось у ней.
Молчание воцарилось в комнате.
— Там был один иноземец которого я знаю… — начала она.
— Да — спафарий Глеб, — перебил ее этериарх. — Он молодец, этот юноша. Я видел — он бился, как лев.
Она подняла голову.
— Кажется, он остался жив, — добавил Бойла.
Это «кажется» острою болью прошло по ее сердцу.
— Я прискакал сюда во весь мах; часть солдат отправилась с преступниками в Анемадскую тюрьму, другие везут раненых товарищей. Извини, августейшая, я должен еще сделать некоторые распоряжения.
Он встал. Она его не удерживала,
* * *
Склирене было не до сна в эту ночь. Едва ушел Бойла, она тихонько вышла на галерею Сорока мучеников. По галерее взад и вперед ходил часовой; он окликнул ее; но, узнав любимицу императора, вытянулся и почтительно пропустил ее. Она отворила небольшую дверь и вошла в Триконх, триклин императора Феофила. Слабый свет полумесяца, взошедшего после полуночи, едва проникал в круглые окна, прорезанные в высоких позолоченных сводах; смутно выступали колонны и мозаичный пол; стены, казалось, широко раздвинулись. Склирена направилась к парадным дверям; их было три, все они выходили на Сигму, портал Богом хранимого дворца. Средняя из дверей, массивного серебра с барельефами, открывалась лишь в торжественных случаях, но Херимон успел для своей госпожи достать от папии ключ от одного из боковых входов. Она смело повернула его в замке, бронзовая дверь тихо отворилась; Склирена была на парадном крыльце священного дворца. Длинные ряды колонн тянулись перед нею; две широкие лестницы сбегали во двор, — в знаменитый таинственный фиал Сигмы. За фонтаном, у широких входных ворот стояли на часах два стража, виднелись их тени с двойными топорами на длинных древках. Атриум был широк; часовые не могли слышать легких шагов ее, заглушенных еще шумом фонтана. Налево широкая мраморная лестница поднималась на галереи Дафнийского дворца; направо открытая дверь вела в помещение спафариев.
Серп луны, сквозь туманную дымку облаков, тускло освещал атриум, фонтан посреди его и мелкие белые струи, с однообразным плеском бежавшие из его золотой раковины. Тени туч, то темнее, то светлее, пробегали по еще мокрым от недавнего дождя плитам двора.
Склирена остановилась у колонны и стала ждать.
«Кажется, остался в живых, — думалось ей, — но может быть ранен, опасно ранен…»
Она должна увидеть его, должна узнать… И она напряженно вглядывалась в темное пространство за воротами. При изменчивом, неверном освещении таинственный фиал Сигмы казался зачарованным. Неподвижно стояли у входа двое дремлющих часовых. Время шло.
«Дрался, как лев…» — вспомнились ей слова Романа Бойлы, и гордость сверкнула в ее глазах. Конечно, она всегда знала, что Глеб также храбр, как красив.
Вдруг она вздрогнула: среди плеска воды к ней издали донесся конский топот. Она прислушалась… сомнения нет: это этерии возвращаются с ночной поездки. Один из них, опередив товарищей, подскакал к воротам. Стражи встрепенулись, послышался их оклик. Несколько человек выбежало из телохранительской встретить приехавших и принять коней. Вот еще подъехало несколько человек. За воротами послышались голоса, движение, ржание уводимых лошадей.
Один из воинов быстро прошел через атриум к дверям телохранительской. Склирена подняла голову, вглядываясь… нет, это не он…
Вдруг тихий стон раненого раздался у ворот среди общего говора. Болезненно отозвался он в ее сердце; она не отрывала глаз от черневших у ворот теней.
— Осторожнее… иди в ногу… — слышалось оттуда.
Медленно колыхаясь, показались носилки. С боков шли люди с факелами.
Похолодев от ужаса, издали глядела Склирена на неловко покачивавшуюся, странно освещенную голову раненого. У нее отлегло от сердца — это не был Глеб.
А в воротах показались еще носилки, и еще, и еще… и вся замирая, смотрела она на печальное шествие и с новым вздохом облегчения обращала взор опять к воротам.
Вот еще двоих товарищи провели под руки, прошло еще несколько человек, но напрасно всматривалась в них Склирена: Глеба не было в их числе.
Боль и отчаяние сдавили ей грудь. Убит!.. Неужели убит?!. Надо идти туда, на берег Мраморного моря, найти его… быть может жизнь еще теплится!..
И вдруг сердце ее радостно дрогнуло: среди голосов у входа она ясно расслышала звуки его голоса. Забыв всякую осторожность, она быстро сбежала во двор и остановилась у фонтана. Водяная пыль обдавала ее холодом и сыростью, но Склирена ее не замечала: облокотясь на серебро бассейна, она не отрывала глаз от входившего.
«Как он бледен, как странно идет он…» — Снова отчаяние охватило ее; она хотела броситься ему на встречу и, не помня себя, отчетливо и ясно выговорила: «Глеб!»
Услыхав, свое имя, спафарий остановился и оглянулся. Он заметил тень у фонтана и сделал к ней движение, но она быстро приложила палец к устам. Глеб замер на месте. Тень указала ему на полумрак опоясывавшей двор колоннады и сама неслышно скользнула к Сигме, поднялась на ступени и скрылась среди колонн.
Стражи ничего не слыхали; Глеб приближался, огибая фиал в тени колоннады.
Как безумная бросилась она ему на встречу.
— Ты не ранен? Ты не ранен? — спрашивала она, и слезы катились из глаз ее.
С изумлением глядел он на нее.
— Августейшая… это ты?! Здесь… одна, в ночной час… что случилось?!
Он стоял перед нею стройный и красивый: золотистые кудри выбивались из-под сурово надвинутого на лоб шлема; тусклый свет месяца играл на его блестящей поверхности, и голубые очи юноши кротко и изумленно глядели на молодую женщину.
— Ты не ранен? — настойчиво повторяла она.
— Нет, — молодецки тряхнув плечом, ответила, он, — эту царапину на ноге даже нельзя назвать раной. Она заживет через три дня.
Склирена с неподдельным ужасом поглядела на его окровавленную ногу.
— Надо же перевязать рану!
— Я говорю тебе: пустяки… — презрительно сказал он. — После перевяжут. Я дешево отделался.
И он рассказал ей, как солдаты окружили дом Докиана, как мятежники выбежали с вооруженными слугами и какая свалка закипела в темноте. Он говорил просто и без прикрас; он не был красноречив, но по его правдивому рассказу так ясно представлялся весь ужас этой ночной битвы.
Положив ему руку на плечо, она с гордостью слушала его.
— Да, мне говорил Бойла, что ты бился хорошо, — сказала она, когда он замолк, и прибавила радостным шепотом: — Но какое счастье, что все кончилось благополучно!
— Почему же ты до сих пор не ложилась? Кого ждала ты? — спросил Глеб. — Ведь уж скоро утро.
Она глядела своими горящими глазами прямо в его очи.
— Да разве я могла спать, когда тебе угрожала смерть? Я чуть не умерла сегодня, когда эта злая старуха, Зоя, велела и тебя послать… но я не показала ей своего волнения… А ты еще спрашиваешь?! Я тебя ждала, я для тебя пришла.
Очи ее блестели, горячее дыхание жгло его лицо; вся она дрожала и трепетала, как струна под ударом руки.
Фонтаны шумели. Высокие, темные колонны Сигмы, как безмолвные сторожа, стояли вокруг. Внизу, как очарованный, спал таинственный фиал, и неясно рисовались при свете месяца колоннады Дафнийского дворца.
— Промолви же хоть слово!.. — прилегая головой ему на грудь, шептала она.
— Я не могу опомниться, — тихо сказал он, — ты — августейшая… ты любишь меня… Нет, нет; это шутка.
— Шутка!.. — повторила она, и страстным упреком дрогнул ее голос. Опустив руки и неподвижно стоя перед ним, она долго вглядывалась в его лицо, потом круто повернулась, неровными шагами прошла в глубь Сигмы и опустилась на ступени, закрыв лицо руками.
Он подошел к ней и стоял безмолвный и смущенный.
— Ты бы не сказал, что это шутка… если бы знал, как я измучилась… — упавшим голосом молвила она.
Ее душил ворот одежды; она рвала его рукой, судорожно сжав губы, и рубиновые застежки откидывались с легким звоном, обнажая ее шею. Лицо ее исказилось страданием.
Он с участием склонился к ней.
— Перестань… — проговорил он, — зачем ты себя мучишь? Если бы ты знала, как мне тяжело, как мне жаль тебя…
Она слушала, с недоумением все шире и шире раскрывая глаза. Вдруг в них молнией сверкнула дикая, сумасбродная мысль. Голова нагнулась вперед как у тигрицы, готовой броситься на жертву.
— Ты любишь другую!.. — в исступлении прошептала она. — Да, да… и я найду ее…
Ревностью, беспредельною, безумною ревностью горели глаза ее, и Глеб, героем вышедший из опасного ночного сражения, с невольною робостью посмотрел на свою собеседницу.
— Зачем ты так говоришь? — тихо молвил он. — Я никого не люблю. Погляди на меня — я забрызган грязью, я весь в пыли, в крови… до любви ли мне? Нет, я никогда еще не испытывал любви и не знаю этого несчастия.
Он не лгал, он не мог лгать — его открытый, глубоко спокойный взор лучше слов говорил тоже самое. Склирена молчала, словно устыдясь своей мгновенной вспышки. Тишина стояла кругом, только шум фонтанов не умолкал. Небо бледнело, рассвет разгонял ночной мрак. Казалось — день, вместе с тенями ночи, безжалостно развеивал последние грезы Склирены.
— Ну, пора тебе домой… тебя могут увидеть, — решительно сказал Глеб.
Он помог ей подняться, довел ее до двери, она шла послушно, как ребенок. На пороге она оглянулась, тихо вымолвила: «Прощай!» — и замок щелкнул за нею в бронзовой двери.
Она была одна в триклине, только бледный рассвет заглядывал на нее в окна. Прислонясь пылающим лбом к холодному мрамору колонны, она сама словно окаменела: отчаяние, стыд леденили ее душу, и она была бы рада, если бы золотые своды Триконха обрушились и задавили ее.
* * *
После обедни у св. Софии в великом триклине Магнауры происходил прием франкских послов. Огромная зала была полна народа; отдельно, на определенных местах помещались патриции, сенаторы, проконсулы и спафарии. С обеих сторон опущенного над входом пурпурного занавеса стояли протоэлаты (знаменосцы) с золотыми императорскими знаменами на тонких древках. На возвышении, куда вели ступени зеленого мрамора, помещались три трона из массивного золота; на среднем, украшенном драгоценными каменьями, под сенью большого золотого креста, усыпанного яхонтами и рубинами, сидел царь; направо от него — Зоя, налево — Склирена. Золотые львы лежали у подножия трона.
Солнце заливало все радостным блеском, играя на ярких одеждах, на блистающих шлемах, на мягких переливах шелковых тканей.
— Многая лета! Многие вам времена, Константин и Зоя, самодержцы Римлян, — пели певчие.
— Свят, свят, свят, — подхватывала вся толпа. — Многие вам времена, владыки с царицами и багрянородными!
И сидевшие на престолах встали, и один из старших сановников, выступив вперед, осенял их крестным знамением, закрыв руку краем своей хламиды.
Но вот пение смолкло; логофет подошел к ступеням трона и, с низким поклоном, приложив руки к груди, возгласил: «Повелите!»
Мономах дал знак рукой. Заиграли серебряные духовые многотрубчатые органы, и из-за раздвинувшегося занавеса препозиты ввели послов, которые, подойдя к ступеням, поверглись ниц перед царем.
Среди восстановившейся тишины раздались слова логофета, стоявшего на ступенях. Он передавал послам приветствие императора, спрашивал об их здоровье.
Но Глеб не слушал логофета. Странное настроение охватило его. Хотя рана его оказалась легкою и была перевязана, но он чувствовал приступы лихорадки. Голова его пылала, очи искрились; в мыслях путались воспоминания. Он глядел туда, где над всею огромною толпой сановников в блестящих парадных облачениях, высоко воздвигались три престола. Там среди трепещущих знамен, копий и сверкающих шлемов телохранителей и гвардейцев, под сенью креста, он видел ту, которая не далее, как в эту ночь, до рассвета прождала его под колоннами Сигмы. Она сидела неподвижно, словно окаменев на массивном золотом троне. Отороченный жемчугом парчовый плащ, наброшенный на ее голубую, затканную золотом одежду, как риза, ложился вокруг крупными, точно кованными складками. Императорская диадема из сафиров, алмазов и жемчуга, свешиваясь длинными подвесками вдоль щек и соединяясь под подбородком у алмазной застежки плаща, словно рамой из золота и самоцветных камней, окружала лицо красавицы.
Среди благоговейного безмолвия стоявшей у ее ног толпы, охваченная лучом горящего солнца, который дробился и играл в каменьях ее убора, на золоте ее одежд, — августейшая сидела бесстрастная и безучастная. Длинные ресницы были опущены, ни один мускул строгого лица не шевелился.
Только в странном сне, только в бреду могли послышаться Глебу страстные речи, что говорила эта женщина, окружённая общим поклонением, стоящая на такой недосягаемой высоте почестей и блеска…
VII
…и надежд, и отчаяний рой, — Кочующей мысли прибой и отбой… Гр. А. К. Толстой («Колышется море»)
При самом выходе из Босфора в Мраморное море, за Халкедоном и заливом Евтропия, на длинном полуострове, далеко выступившем в море, утонул среди тенистого сада дворец Гиерия. Извилистые дорожки разбегаются среди кипарисов и развесистых чинар; там и сям из зелени поднимаются то церковь, то роскошные термы, то уединенная часовня, то стройная колоннада портика.
Трудно отыскать уголок красивее Гиерии. Вся обвеянная лучами яркого солнца, вся в зелени и в цветах, далеко выплыла она в обнявшее ее почти со всех сторон море. Тихо и ласково лепечут его воды, колыхаясь у мраморных ступеней пристани. Лазурная, словно затканная золотыми искрами, ширь моря сливается в туманной дали с небосклоном. Налево — Принцевы острова и далекие горы Вифинии, направо — Халкедон, цветущие берега Босфора и смело выступившая вперед, словно легкою дымкой одетая, Византия. Там кипит жизнь; туда спешат скользящие по волнам лодки и живописные парусные суда, а здесь — тишь и спокойствие; только ветерок веет с моря, чуть слышно шепчутся волны с листвой столетних деревьев, да пестрые бабочки порхают над цветами.
Склирена, вместе с императором, покинув священный дворец, приехала провести несколько дней в Гиерии. В их свите находился и Глеб, почти оправившийся от полученной им раны. Пользуясь летнею свободой, они чаще могли встречаться и беседовать, но не на радость были им эти встречи…
* * *
Зной спадал. В тени сада Гиерии повеяло прохладою и запахом моря.
Окончив дневные занятия, Глеб и Михаил Алиат сидели в саду, когда мимо их по дороге прошла Склирена, в сопровождении Евфимии и двух рабынь. При виде ее, спафарии встали и в пояс ей поклонились.
— Что с нею? — спросил Алиат, когда прошедшие скрылись за поворотом пути. — Она с каждым днем худеет и бледнеет. Ты видел, как, точно две молнии, сверкнули ее глаза? А как красиво это бледное, словно мраморное, лицо… Удивительно, что такая красота дана столь дурной женщине.
— Отчего ты так про нее думаешь? — заметил Глеб. — Мне кажется, она не дурная женщина.
— Она-то?! — горячо возразил Алиат. — Ты не был в Константинополе 9-го марта прошлого года, когда народ возмутился против Склирены. Сколько было убитых и раненых из-за нее… Ты не слыхал об ее блестящих пирах и беспутных оргиях, о целых реках золота и драгоценностей… А самое положение ее при дворе — ведь это позор… Нет, не будем говорить про это. Я был в Студийском монастыре, слышал там проповеди Никиты Стифата против Склирены; он хорошо говорит, Никита Стифат; его речи дышат огнем… Мне стало стыдно, что мы — ромеи — терпим такое посрамление царского престола. Потом мне пришлось быть в провинции, где нравы чище, чем здесь, и если бы ты только мог послушать, как там говорят про эту чаровницу…
— Не верь всему, что говорят, — настойчиво продолжал Глеб, — я знаю, она не дурная женщина!
— Я понимаю тебя, — ответил Алиат, — ты не хочешь слышать дурное про Склирену. Это благородно: она выкупила тебя из рабства, она возвратила тебе свободу…
— Свободу!.. — с горечью подхватил Глеб. Никогда ему не было так тяжело на чужбине, как теперь. Когда, бывало, рабом еще, возвращаясь с рыбной ловли, он засыпал мертвым сном, ему не оставалось времени грустить. А теперь, среди этой праздности, среди этой роскоши, он не спал ночей, и невольно думал о своей далекой отчизне.
— Свобода!.. — еще печальнее повторил он. — Какая же это свобода, когда я даже уйти не могу; я связан волей Севасты, ее благодеяниями…
Он замолк, грустно опустив голову.
— Знаешь, — осторожно начал Алиат, — я давно хотел сказать тебе… Она теперь совершенно изменила образ жизни: нет ни пиров, ни прежней расточительности. Говорят, она все одна, сидит дома, читает. Это не к добру: она скучает, она ищет нового развлечения. Ты строен и красив, ты лихой наездник и первый в единоборстве; берегись, если внимание ее остановится на тебе… она опасная женщина.
— Какие пустяки! — воскликнул Глеб. — Она так далека от нас…
И он невольно смутился, вспомнив о разговоре на Сигме, который казался ему странным и непонятным, который невольно мешался в его памяти с лихорадочным бредом.
— Сегодня тебя превознесут почестями, осыплют золотом, — продолжал Алиат, — а завтра забудут, или, еще хуже, бросят в темницу, где ты так и сгниешь… Прихоть бессердечной, избалованной женщины, игрушка — и ничего больше. Избегай ее и будь осторожен, — прибавил он, вставая.
Оставшись один, Глеб задумчиво смотрел вдаль. Его сердили слова Алиата, и в то же время он чувствовал, что в них есть правда. Алиат и не подозревал, как близок к истине. Да… Она привыкла повелевать, играя сердцами и жизнью… И как Глеб обманулся?! Там на Принкипо — когда он еще не знал — кто она, — каким глубоким и сердечным показалось ему ее участие; как горячо забилось сердце ему в ответ… О, тогда он, не рассуждая, пошел бы за нее на все жертвы; ни смерть, ни темница его бы не испугали… Но увы, — это все ему показалось, это было создано его мечтой, горячею жаждой сочувствия и ласки… бесконечно далеко стоят они друг от друга. Ее порывистые вспышки страсти и гнева пугают его, ей чуждо его горе, она ненавидит его отчизну, вдали от которой он не может жить… Алиат говорит правду: Глеб является лишь минутною забавой — игрушкой… Так нет же, он не попадется в эту ловушку!.. Холодом и спокойствием он сумеет отклонить мимолетный каприз ее…
Он встал с места и пошел по дороге.
Солнце близилось к закату; между деревьями сада виднелось море, и выступивший далеко вперед полуостров Византии с его церквами и мраморными дворцами казался теперь розовым.
На повороте дороги Склирена стояла одна и любовалась этим видом. За последний месяц она действительно сильно изменилась: лицо побледнело, взор сделался грустнее, и глубокое, затаенное страдание сказывалось порой в общем выражении ее.
Услыша шаги, она оглянулась и сделала спафарию знак подойти. Она знала, что, возвращаясь, он должен пройти мимо нее.
— Опять морщины, опять грусть на челе… — сказала она. — Когда же наконец ты будешь веселее?
Она перевела взгляд на далекий город, на гладь Мраморного моря и тихо прибавила:
— Посмотри вокруг себя; неужели не хороша природа?
Он молчал. Да, эта природа прекрасна, как и сама Склирена, — но ему непонятна, ему чужда эта жгучая и знойная красота.
— Отчего ты не стараешься побороть свою тоску и развлечься? Когда я зову тебя к себе и у меня пляшут рабы, ты не смотришь на них; когда я пою и играю на лютне, ты не слушаешь…
Он нетерпеливо тряхнул плечом.
— Не могу я, как женщина, развлекаться пустыми забавами… Вот если бы война началась…
— О, ради Бога!.. — быстро произнесла она. — Тебя могут ранить… убить…
Он поглядел на нее с горькою усмешкой.
— Я твой раб, твой невольник… — с отчаянием выговорил он, — сделай же из меня вторую Евфимию; засади за пряжу… заставь плести кружева…
Он не договорил и, с досадой махнув рукой, пошел от нее по дорожке.
Долго смотрела она ему вслед.
Все кончено! Он никогда не полюбит ее… Это ясно, как ясно то, что без этого не стоит жить, не стоит тянуть ежедневную пытку. Склирену измучили бессонные ночи, полные гнетущей тоски. Сколько она пережила, сколько перечувствовала в бесконечно длинные часы бессонницы, какими несбыточными грезами о взаимном и страстном чувстве дразнило ее воображение, как жадно ждала она дня, зная, что он снова соединит их для новых грез счастья, для новой пытки… Чем ближе старалась она подойти к Глебу, тем дальше, казалось, отодвигался он, точно какая-то бездна росла между ними.
А в ней мучительно билось и трепетало одно безнадежное чувство, одна неотвязная мечта: заставить его полюбить ее и жить лишь ею, как она теперь живет только им.
Много раз пыталась она заглушить в себе это чувство, много раз хотела побороть его силой рассудка; но, при первой встрече с Глебом, она снова чуяла что-то свежее и могучее в его простых, несложных словах и вновь уступала чарующему обаянию его загадочной и чистой души.
Она считала свою красоту всевластною, она думала, что все в мире покорно ей. Она мечтала, что вдали от города, среди дивной природы Гиерии вспыхнет наконец пламя, проснется дремлющее чувство…
Но нет… нет надежды! Отчуждение и презрительное раздражение, а порой даже горькая ирония слышатся в его речах, как острый нож вонзающихся в ее сердце…
Зачем же тянуть? Она должна помочь Глебу возвратиться на родину… ведь она затем и купила его. Пусть он благословит ее вернувшись к себе, пусть хоть он будет счастлив…
И сердце Склирены сжималось с болью: отпустить его… знать, что ни сегодня, ни завтра — никогда больше она не увидит его… А кругом опять то же — те же интриги и погоня за милостями и почестями, те же пиры и шумные оргии, которые теперь чем-то чудовищным кажутся ей, знающей иное чувство, иную жизнь… Нет, нет… Возвращение к прежнему — немыслимо, разлука невозможна, — это смерть. Холодное отчаяние леденит ее душу, высоко и неровно поднимается грудь.
Смерть… вот здесь и море близко; одно движение, одно мгновение борьбы с жизнью, — и вечный, непробудный покой в лазурной глубине… покой… ни мук, ни отчаяния…
И, ухватясь за искривленный и перекрученный ствол старой оливы, свесившейся над морем, Склирена робко заглядывала в темнеющую глубину…
День погасал, и дымкой тумана закутывался отдаленный город, и гладь Пропонтиды дышала прохладой, и чуть слышно трепетали серебристые листья оливы…
VIII
И звук его песни в душе молодой Остался без слов, но живой. М. Ю. Лермонтов
Когда Склирена, с помощью Евфимии, возвратилась к себе, силы покинули ее. Евфимия почти донесла ее до ложа и тщетно старалась заставить ее проглотить воды. Судорожно сжав губы, бессильно опустив веки, бледнее мертвеца лежала она.
— Кончено… все кончено!.. — прошептала Склирена, когда сознание наконец вернулось к ней, благодаря стараниям верной служанки.
— Госпожа моя, солнце мое, что с тобою? Я вижу, что ты страдаешь… — с искренним участием спросила ее Евфимия.
Страстным, порывистым движением бросилась Склирена на шею доброй девушки и разразилась рыданиями.
— Он не любит меня… не любит!.. — повторяла она, рыдая.
— Кто смеет не любить тебя? — утешала ее служанка. — Тебя, нашу первую красавицу, нашу августейшую госпожу? Скажи одно слово, прикажи, — и все будет по-твоему.
— Знаю… — отвечала Склирена, — но я не хочу такой любви. Мне надо, чтобы он сам полюбил меня…
И, стараясь заглушить рыдания, она приникнула к подушке своего ложа. Долго молчали обе женщины.
— Знаешь, — сказала наконец служанка, — я еще недавно слышала об одном старике, обладающем чудесною силой. Он видит насквозь всякое сердце, ему знакомы тайны природы.
Склирена с любопытством подняла голову и, облокотясь на подушку, слушала Евфимию.
— Много девушек и влюбленных обращаются к нему: он обладает тайной удивительных чар… он умеет привораживать сердца.
Склирена утерла слезы.
— И ты знаешь, где он живет? Ты можешь послать за ним? — торопливо спросила она.
— Я знаю, где он живет, но посылать за ним не к чему: он все равно не явится. Он никуда не пойдет.
— Даже во дворец?
— Никуда, — решительно подтвердила Евфимия.
— Ах, Боже мой! Так стало быть нельзя его видеть?
— Можно пойти к нему.
Склирена помолчала немного.
— Кто же он такой?
— Никто не знает. Он появился, говорят, несколько месяцев тому назад и поселился в землянке, среди виноградников, далеко за Халкедоном, почти у подножия вон той горы. Никто не знает, кто он, из какого народа, какой веры…
— Евфимия, я хочу его видеть.
Служанка задумалась.
— Это нелегко устроить: старика можно застать лишь вечером; днем он уходит в город, — заметила она.
— Устрой это, — просила Склирена, утирая слезы, — прошу тебя, устрой это поскорее… пойдем к нему завтра же.
И они вдвоем принялись обсуждать весь план этого смелого предприятия.
* * *
В Азии, за Халкедоном, до самого подножия небольшого хребта гор, тянется холмистая местность, покрытая садами и виноградниками. Белые домики мелькают посреди зелени, большая мощеная дорога из Халкедона в Никомидию извивается между садами.
Заря догорала на западе и ночь надвигалась, когда Склирена с Херимоном и Евфимией торопливо шли по этой дороге. Самые простые, бедные одежды были надеты на пешеходах, в руках они держали посохи.
Далеко уже отошли они от Гиерии, и уставшей Склирене непривычно и страшно было идти в сумерки незнакомою дорогой, мимо однообразных стен виноградников и пустынных полей, но она бодро шагала вперед по крупным камням, которыми мощена была дорога; ей казалось, что там, впереди, ее ожидает облегчение…
С приближением ночи им все реже попадались встречные; Склирене представлялось странным, что они не кланяются ей в пояс, а, как с равными, обмениваются обычным приветствием. Она со страхом вглядывалась в лица прохожих, и сердце ее тревожно билось в опасении недоброй встречи.
Яркие румяные краски заката уже померкли на вершинах гор; потухли вспыхнувшие было багрянцем облака; все сливалось в тусклых серых тонах. Сумерки сгущались, и невольный страх все сильнее и сильнее охватывал Склирену. Зашуршав в траве, переползла ей дорогу змея, разбуженная их приближением, и с ужасом смотрела путница на торопливые извивы ускользнувшей в траву гадины. В темном кусте лавра, около самой дороги, вдруг зашевелился кто-то, и, вся похолодев, Склирена в испуге схватила Херимона за руку. Огромная сова вылетела из зелени на ночную охоту.
Но вот впереди послышались тяжелые мерные шаги и позвякивание колокольчиков, какая-то чудовищная, гигантская тень мелькнула на повороте пути… Склирена хотела бежать назад, но ноги ее не слушались; она прижалась к стене и широко раскрытыми глазами, недоумевая, смотрела на целый ряд таких же гигантских, чудовищных теней. Караван тяжело нагруженных верблюдов, медленно колыхаясь, поднимая пыль, проходил перед ними. Как звенья длинной таинственной цепи, мелькали одно за другим странного вида животные, веревками привязанные друг к другу и к шедшему впереди их ослу. Безмолвно покачиваясь на своих седлах, дремали усталые погонщики, и, в сумерках, среди засыпающих полей, весь караван казался созданием больного воображения.
У агиазмы небольшой часовни над освященным источником, где теплилась денно и нощно зажженная благочестивою рукой лампада, пешеходы свернули на боковую тропинку и, между двумя виноградниками, начали спускаться в лощину. Сыростью и запахом травы пахнуло им навстречу.
Там, под огромным, развесистым платаном, белела каменная лачуга. У входа, озаренный последним мерцанием дня, сидел седобородый старик в белом одеянии.
— Вот он… — он дома, — прошептала Евфимия.
— Мы посидим здесь, Севаста, — сказал Херимон, — ты одна должна подойти к нему. Если мы тебе понадобимся — позови.
Склирена остановилась в нерешимости.
— Мне страшно, — чуть слышно прошептала она, и дрожь пробежала по ее спине.
— Неужели же, не поговорив с ним, вернуться домой! — воскликнула Евфимия.
Домой! Это значит возвратиться к беспросветному горю, к ежедневным страданиям… У Склирены нет более сил… она бодро шла сюда лишь потому, что ей светилась смутная надежда…
— Я пойду к нему, — решительно сказала она и двинулась вперед.
В одно мгновение прошла она сотню шагов, отделявшую ее от лачуги. Старик поднял голову и спокойно смотрел на приближавшуюся к нему женщину.
— Что тебе надо? — тихим голосом спросил он.
— Я хочу говорить с тобой.
Он указал ей место рядом с собой на скамье. Она села, и, странно, первый звук его ласкового старческого голоса придал ей смелости. Она старалась разглядеть в сумерках его изрытое морщинами лицо, седую бороду и шапку густых белых волос. И этот голос, и это лицо казались ей знакомыми; она старалась припомнить, где встречалась она с ним… Она внезапно вспомнила приснившегося ей на Принкипо старца, и в ее душе вдруг создалось убеждение, что его же видит она наяву.
— Старик, — смело начала она, — я слышала, что ты знаешь сердца людские, что тебе ведомы сокровенные тайны природы… Помоги моему горю — я осыплю тебя золотом, малейшее твое желание будет исполнено.
Старец погладил свою седую бороду.
— Должно быть, у тебя много власти и много золота, хотя ты и в простой одежде. Но я не ищу ни того, ни другого… Мне не надо награды, но, если возможно, я помогу тебе. Какое же у тебя горе?
Слезы сверкнули на глазах ее. Она опустилась на траву, почти у ног старика, и закрыла лицо руками.
— Я люблю одного человека, — начала она, — он чужеземец… Он молод; у него едва начинает пробиваться борода. Всем наделила его судьба: прямой и открытый нрав, красота, рост, сила… Он сложен как Аполлон… на коне сидит, точно прикованный к нему… в опасности он впереди всех…
Рыдания прервали слова ее. Старец нагнулся к ней, как к ребенку, и взял, утешая, за руку.
— Он не любит меня!.. — сквозь слезы продолжала она. — Малейший оттенок любви в моих речах пугает его… Он избегает встреч… Когда я пою ему и играю на лютне — он не слушает… Если б он любил другую — я знала бы по крайней мере, кто мешает моему счастью, и сумела бы обойтись с нею… но он никого не любит. Он в моей власти, я могу его убить, заключить в темницу; но я хочу, чтоб он душой принадлежал мне, чтоб мною были полны мысли его, чтоб он думал обо мне и днем и ночью, чтоб без меня ему не было жизни, как мне без него…
Медленно кивая головой, старик слушал ее страстные речи. Кругом стояла тишина; только далеко в полях однообразно и грустно кричала какая-то птица. В потемневшем небе загорались звезды, воздух полон был ароматом полевых трав, и вся эта душная ночь, не остывшая еще от дневного зноя, казалось, прислушивалась к словам Склирены.
Долго молчал старик, выслушав ее исповедь.
— Я знаю средство помочь тебе, — сказал он наконец, — слушай и реши, согласна ли ты. Я могу наделить тебя дивным даром. Ты умеешь петь и играть на лютне; необыкновенную силу придам я твоим песням, чуден сделается звук твоей лютни, но особенно звонка и певуча станет главная, тонкая струна ее. Все страдание твоего сердца перейдет в звуки; каждый раз, когда ты забудешь о себе для него, когда ты всю жизнь свою готова будешь разбить для его минутного счастья — песнь твоя получит чудесную силу и страшное могущество. Вряд ли что устоит перед такою песней. Но чудная связь установится между тобою и лютней, все волнения твоего сердца будут дрожать на ее струнах; каждый раз после вдохновенно-могучей песни будет рваться тонкая струна, и, когда она оборвется в третий раз, с нею вместе оборвется и жизнь твоя… Вся твоя сила, все твое чувство уйдет в эти песни, и если только эта сила может покорить его, то в конце концов он будет твой, — беззаветно, без малейшей тени сомнений… но за то ты умрешь, потому что я вложу в эту лютню твою душу…
Склирена вздрогнула; страх снова охватил ее. Она так боялась смерти… Старик заметил это.
— Не бойся, дитя мое, — сказал он ей, — ведь если ты не хочешь, то и не надо. Но другого средства помочь твоему горю у меня нет. Знай, что в мире не существует силы могучее звона последней струны, перед тем, как она обрывается вместе с жизнью… больше своей жизни, больше своей души человек не может дать…
Руки Склирены были холодны, как лед; голова горела, мысли путались… Она сделала движение…
— Старик, не говори так, — с мольбой сказала она, — мне страшно… я боюсь смерти…
— Погоди, — кротко ответил он, — я сыграю тебе.
И он взял лютню, которая лежала около него. Смело ударил он по струнам и запел. Он словно вдруг помолодел; голос у него внезапно стал более звонким, и, казалось даже, пламенем жизни загорелись его старческие очи. Пел он на каком-то незнакомом языке, и, с первых же звуков его песни, Склирена доверчиво повернулась к нему, и страх ее пропал бесследно. Она не понимала слов, но эти звуки проникали в ее душу и были ей понятнее всяких слов. Легко и спокойно сделалось вдруг на душе ее. Чудилось ей, что в светлые годы детства она уже видела и полюбила этого старика; она давно знает, ей всегда слышалась, — она не могла только вспомнить и вложить в звуки эту дивную песню, которая тихо и торжественно льется во мраке теплой летней ночи по уснувшим полям в далекое, недосягаемое звездное небо.
С тихою радостью, с тихою грустью встают перед Склиреной умчавшиеся счастливые дни детства, — и ей не жаль их, ей так легко и отрадно…
Словно издали прозвучал знакомый, любимый голос; милый образ, казалось, склонялся над нею во мраке; сильнее и сильнее разгораясь, забилось сердце… Она знает, для кого оно бьется, чьим дыханием дышит ночной ветерок, чьи очи горят далекими звездами, кем живет эта безмолвная ночь… И внезапно, с необычайною силой проснулась в ней надежда на счастье, готовность отдать всю жизнь за мгновение…
Он смолк, склонясь над лютней. Зачарованная сидела Склирена, и звуки умолкнувшей песни еще дрожали в ее ушах…
— Как хорошо! — прошептала она наконец. — Никогда никто не слыхал такого пения.
— Ты могла бы петь так же, — заметил он.
В душе ее снова закипели надежды на счастье, и снова холодная, леденящая мысль о смерти, как страшный призрак, встала перед ней.
— Ты не можешь решиться, — сказал ей старик, — и я понимаю твою борьбу. Нелегко отказаться от себя самой… но ты решишься, ты поймешь, что иначе не стоит жить. И вот тогда, когда за недолгое счастье тебе не жаль будет отдать всю свою жизнь, выйди под эти вечные звезды, немые свидетельницы нашего разговора, взгляни на далекое небо и скажи: «Я решилась!..» — и мой дух прилетит невидимый, легкий, как дуновение ветерка, — и я возьму твою душу и вселю ее в лютню, и лютня оживет, и чудная сила окажется в ней…
Молча встала Склирена, молча простилась она со стариком. Раздумье светилось в ее глазах, и во время долгого обратного пути напрасно старалась разгадать Евфимия мысли своей госпожи.
IX
Но покой и простор ты готова отдать За безмерное счастье мгновенья… Кн. Э. Э. Ухтомский
Уже звезды загорались на небе, когда придворные расходились от вечерней трапезы. На пути к своему помещению Глеб встретился с Евфимией.
— Куда ты спешишь, спафарий? — спросила его девушка.
— Домой, красавица; пора спать, — ответил он.
— Спать… — презрительно протянула она. — Смотри, какая ночь звездная… как хорошо должно быть теперь в саду…
— Да, — промолвил он, — особенно, если пойти гулять с тобой.
— Перестань, — вполголоса шепнула ему Евфимия, — ты мог бы выбрать кого-нибудь покрасивее меня и поважнее…
Лицо Глеба вдруг сделалось серьезным.
— Тебя послали поговорить со мною? — изменившимся голосом произнес он, и горькая усмешка мелькнула на его устах.
Евфимия испугалась.
— Как можно, — горячо возразила она, — никто не посылал меня и, клянусь тебе, никто не знает, что я говорю с тобою. Я сама хочу добра тебе, спафарий; подумай: почести, богатство, все доступно тебе.
Глеб покраснел.
— Предлагай все это своим соотечественникам, — гордо сказал он.
Она замолчала в смущении.
— У тебя нет сердца, чужеземец, — робко вымолвила она наконец, — тебе уже показали так много участия…
Он попытался смягчить резкость своих слов.
— Я благодарен… я никогда не забуду… Если ей нужна моя жизнь — пускай берет. Но лгать и притворяться я не буду.
— Да пойми же, — воскликнула она, — ведь тебя любят, страдают…
— Ах, перестань, — с отчаянием возразил он, — разве это любовь? Ей чуждо и враждебно все, что мне дорого… Любит?! Она — августейшая госпожа, я — вчерашний раб!.. Что общего?!
И он, взволнованный, пошел к себе, а Евфимия с недоумением смотрела ему вслед.
* * *
Когда, через два дня, гуляя под вечер по саду Гиерии, Глеб встретил Склирену, он с первого взгляда понял, что она намерена говорить с ним. Действительно, сделав следовавшим за нею служанкам знак остановиться, она одна подошла к спафарию. На ее бледном лице горели черные глаза, и глубокую решимость выражали ее черты.
— Знаешь, — сказала она, — наш царствующий дом скоро породнится с вашими князьями. Император хлопочет о сватовстве царевны (своей дочери от первого брака) с русским князем Всеволодом Ярославичем[9]. Скоро в Киев отправляется посольство, и я хочу, чтобы ты ехал тоже. Это тебе случай вернуться на родину.
Склирена сказала все это ясно и отчетливо и даже имела силы улыбнуться, но глубоко страдальческое выражение промелькнуло в этой улыбке.
Глеб стоял, пораженный, как громом, и с недоумением смотрел на нее. Он боялся поверить неожиданному счастью; ему казалось, что он во сне слышит эти слова.
— Ты отпускаешь меня домой? — робко спросил он наконец, и все лицо его вспыхнуло.
— Да, я вижу, что ты грустишь по отчизне, и хочу помочь тебе уехать, если ты пожелаешь…
Радость, беспредельная радость, охватила его.
— О, августейшая!.. — мог только выговорить он, падая перед нею на колени и горячо целуя край ее одежды.
А над ним склонялось ее бледное лицо с горящими глазами, и невыразимая мука светилась во взоре, словно его торжествующая радость была для нее новою, смертельною раной…
Она подозвала служанок и продолжала свой путь ко дворцу, а он все еще стоял, счастливый и взволнованный, на том же месте.
* * *
Глеб был глубоко счастлив. Он забрел в самый глухой угол сада Гиерии, уселся среди кустов на берегу моря и долго сидел в безмолвном созерцании, в каком-то счастливом забытье. Душа его, полная восторгом, упивалась ширью и бесконечным простором моря. Все казалось ему радостным, сияющим…
Знакомый голос Евфимии вывел его из задумчивости. Не видя Глеба, скрытого густою зеленью, она, остановясь на дороге, в нескольких шагах от него, разговаривала с другою служанкой.
Глеб невольно прислушался.
— Я теряю голову, я не знаю, что мне делать… — говорила Евфимия.
— Уверяю тебя, Евфимия, — сказала другая служанка, — все, что ты мне доверишь, умрет со мною… Но только скажи мне: правда ли, что причиной всего этого спафарий Глеб, как это говорят во дворце?
— Кто говорит? — строго спросила Евфимия.
— Все… все видели, как севаста то краснеет, то бледнеет при встречах с ним… А он, этот бессердечный варвар, который всем ей обязан, так холодно, так небрежно отвечает на ее милостивые слова.
— Удивляет меня, — с раздражением проговорила Евфимия, — что всех во дворне так интересуют чужие дела… Какое нам дело — даже нам, ее ближайшим служанкам — тот ли это, или другой… Мы видим и знаем одно — что наша госпожа несчастна. Посуди сама, разве это похоже на ее прежние прихоти и увлечения? Она не спит ночей, она измучилась. У меня болит душа, когда я думаю о ней. Вот и теперь, я ушла на короткий срок, а меня беспокоит, не случилось бы с ней чего…
— Что же может случиться?
— Мало ли что… Опять обморок, или, сохрани Боже, даже сказать страшно, рук бы на себя не наложила. Если бы ты видела, какие порывы отчаяния на нее находят… Выпьет яду или бросится в море…
— О, Панагия!.. Избави ее Бог, — воскликнула служанка, и искреннее сочувствие прозвучало в ее голосе, — спаси Бог нашу хорошую, добрую госпожу…
— Я вижу, что ты любишь севасту, — продолжала Евфимия, — да и может ли быть иначе: она ко всем нам, так добра и милостива… Пускай другие упрекают ее в гордости, в роскоши и расточительности, — мы с тобой знаем, что она не забывает бедных; знаем, скольким, она помогла, сколь многие благословляют ее имя… Ну, да все равно… Вот что я хотела тебе сказать: мы должны помочь делу. Я вчера уже ходила к тому известному старику, который, знаешь, живет близ Никомидийской дороги. Он понимает сердечные дела, и я хотела посоветоваться с ним, просить его снять эти чары, отогнать наваждение. Но, представь, старик куда-то скрылся, лачуга его покинута… Тогда я решила поговорить с тобой откровенно и просить тебя съездить к колдунье, что живет на Ксеролофе. Не называй ей никого, скажи просто, что госпожа твоя безответно любит кого-то и умирает от этой любви; скажи ей, что мы боимся, как бы она рук на себя не наложила… спроси совета, возьми у нее нашептанной воды… только, чтобы никто не знал, чтобы это не дошло до севасты…
Разговаривавшие, видимо, пошли по дороге; голоса удалялись, и далее слова уже трудно было расслышать.
Как громом пораженный, сидел Глеб. Он слышал все, до последнего слова, и едва верил своим ушам. Сразу померкло его радужное настроение, словно повязка упала с его глаз. Он только теперь понял, что чувство к нему не было минутною прихотью; он понял, что причинял глубокое страдание своей благодетельнице… Волна смутных, неясных ему самому чувств поднялась в его душе. Сжав себе голову обеими руками, она, лег на траву и долго, долго оставался неподвижным…
* * *
Через несколько дней обитатели Гиериии возвратились в город, в священный дворец, и Мономах зашел однажды в Жемчужину. Склирена в глубокой задумчивости сидела у окна своей опочивальни.
— О чем грустишь ты? — заботливо спросил ее император, вглядываясь в ее безучастное лицо. — Здорова ли ты?
— Я здорова, — проговорила она, но звук ее голоса и погасший взор, не соответствовали словам.
Константин сел около нее и взял ее за руку.
— Отчего же у тебя такой задумчивый вид? Зачем бледно твое лицо? О чем ты думаешь постоянно?
— Я смотрела на море, на Принцевы острова… и жалела, что весной не осталась там навсегда. Мне невыносимо жить. Меня преследуют грезы: меня душат все воспоминания прошлого и все несбывшиеся мечты о земном счастье. Я не могу спать… мой ум мутится…
Она остановилась.
«Зачем говорить?!» — подумалось ей.
— Это наваждение, — серьезно сказал царь, — призови ворожею, спроси астрологов о расположении звезд. Ты не должна оставаться одна. Отчего, например, в Жемчужине так давно не было пиров?
— Меня утомляют пиры, — быстро ответила она, и яркая краска залила ее лицо.
— Я сегодня еду на охоту в леса над водопроводами, — продолжал император, — хочешь ехать со мною? Там разобьют палатки; пока я стану охотиться, ты будешь в лесу, на чистом воздухе. Проведем ночь в палатках и завтра к вечеру возвратимся.
— Хорошо, — равнодушно ответила она, — я поеду.
* * *
Весь следующий день Склирена провела в лесу. На поляне, среди деревьев разбиты были палатки. День стоял знойный; пчелы жужжали над цветами; чирикание птиц, треск кузнечиков — немолчным гамом неслись из лесу.
Безучастно сидела Склирена в тени большого дерева; потухший взор ее был устремлен вдаль, бесчисленные лесные голоса лишь тупою болью отдавались в ее сердце; в нем было холодно и темно… Но порой вдруг просыпались отрывки каких-то мыслей и грез, лихорадочным блеском загорались глаза, бледное лицо вспыхивало. В жару откидывала она на подушки пылающую голову и уносилась туда, где бред мешается с действительностью…
Царь и его свита возвратились с охоты после заката. Ужин приготовлен был под открытым небом, пламя костров трепетно освещало ужинающих. Склирене нездоровилось, и ранее окончания ужина она удалилась в свою палатку. Увешанная коврами, освещенная таинственным светильником, палатка ее стояла ближе других к опушке леса.
Евфимия помогла ей раздеться, потушила огонь и сама легла на ковре близ входа.
Среди мрака Склирена прислушивалась к голосам кончавших ужин охотников. Где-то невдалеке назойливо трещал кузнечик. Ей не спалось; в душной палатке, на жарком ковре, ворочаясь с боку на бок, она слышала, как разошлись охотники, как мало-помалу замолкли голоса. Время от времени раздавался лишь оклик стражей, да бессонный кузнечик продолжал свою однообразную песню. Мысли Склирены беспокойно блуждали, бросаясь от одного предмета к другому. Она старалась забыть все, чем болело ее сердце, и в то же время чувствовала, что роковые мысли подходят все ближе, неизбежные — как судьба…
Лицо ее пылало, сердце билось сильно и неровно; она задыхалась в духоте палатки, низкий потолок давил ее. Слышалось мерное дыхание уснувшей Евфимии.
«Он скоро уедет!..» — пронеслось вдруг в голове Склирены, и вихрем закружились ее мысли. Неделя-другая этой пытки, этих холодных, мимолетных встреч, — а потом разлука… Ледяным холодом охватывало ее это последнее слово: разлука… конец, конец всему… Стоило ли жить, стоило ли думать, чувствовать, когда так близок роковой конец? Неужели же только обманом был призрак счастья, который яркою звездой горел всегда впереди? Грядущее беспросветно темно, — ни жизни, ни надежд… О, если бы оно сулило хотя бы одно мгновение истинного счастья, яркого и знойного, как южное солнце… Все, все стоит отдать за один такой миг…
Неожиданная решимость овладела ею. С лихорадочною дрожью села она на своем ложе, неверною рукой ища в темноте свой гиматий. Она ничего не видела, ничего не слышала… она чувствовала лишь, что задыхается, что ее неудержимо влечет выйти из шатра под звездное небо…
Завернувшись в гиматий, она неслышно скользнула мимо спящей Евфимии и раздвинула занавесы палатки.
Полный месяц стоял над лесом, и резкие причудливые тени бросали деревья. Невдалеке вспыхивали и замирали, трепеща голубым пламенем, погасающие костры. Склирена прямо пошла к лесу. Часовой окликнул ее.
— Кто идет?
Она остановилась.
— Разве ты не знаешь меня? — спросила она.
Он подошел ближе.
— Прости меня, августейшая, я не подумал, что это ты.
Она вошла в лес. Чем-то сказочным казался он — безмолвный и таинственный — в ярком месячном сиянии, в бесконечных переливах света и тени. Роса, как алмазы, дрожала на траве: сыростью ночи веяло под пологом листвы; золотые мушки-светляки, как яркие звездочки, порхали в темноте.
Быстро, не оглядываясь, шла вперед Склирена. Голова ее горела, вся она дрожала мелкою, лихорадочною дрожью. Она шла по тропинке; бесконечною чередой, одно за другим тянулись великаны-деревья; сучья трещали под ее ногами. Она сама не знала, куда она направляется и далеко ли отошла от палаток.
Вот перед нею открылась лесная поляна, и путница невольно остановилась посреди нее. Взор ее поднялся кверху. В раме из темных узорчатых ветвей деревьев, над головой ее, как огромный шатер, синело усыпанное ярко горящими звездами ночное небо. Оно искрилось, оно трепетало, оно жило… Склирена вдруг почувствовала, что странная связь родилась между нею и этим живым куполом; она вспомнила, зачем она шла сюда…
— Я решилась, — смело сказала она, поднимая обе руки к вечным звездам, — я не боюсь смерти. Я хочу, чтобы душа моя перешла в лютню…
Голова ее закружилась, и яркие звезды запрыгали перед глазами. Ей показалось, что призрак седого старца вырос пред нею в лунном сиянии. Словно зазвенели какие-то таинственные струны, раздалось вдали дивное пение… все дальше и дальше навстречу этим звукам летела душа Склирены в лучезарную, неведомую даль…
* * *
Проснувшись ночью, Евфимия увидела, что занавес палатки откинут, и лунный свет озаряет опустевшее ложе Склирены. Испуганная служанка разбудила людей, и все бросились искать пропавшую.
Лишь на заре нашли ее далеко в лесу; она лежала на траве, посреди лесной поляны, в лихорадочном бреду, в бессознательном состоянии…
X
Что в ней, в этой песне?.. Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?.. H. В. Гоголь («Мертвые души». Гл. XI)
После нескольких дней болезни, едва начав поправляться, Склирена велела принести себе лютню. Бережно взяла она инструмент в руки и сделала служанкам знак, чтобы они вышли вон.
Оставшись одна, она со страхом глядела на лютню, которая, по-видимому, ничуть не изменилась. Склирена робко прижалась к ней ухом и невольно вздрогнула; струны дрожали и тихо звенели… Она взяла несколько аккордов, и кровь ее оледенела от ужаса: в ее руках, вместо бездушного инструмента, было что-то живое, что-то трепещущее…Невыразимым страданием и болью звенели струны.
Евфимия вошла в комнату.
— Госпожа, — умоляющим голосом сказала она, — оставь лютню; эти стоны рвут душу.
Но Склирена и не хотела играть. Она послушно отдала лютню служанке, и улыбка торжества мелькнула на ее лице: она знала теперь свою силу…
* * *
Однажды после полудня Глеба позвали в Жемчужину. Склирена чувствовала себя лучше, но лицо ее было еще бледно.
Она подняла от своей работы взгляд на вошедшего, слегка кивнула головой в ответ на его низкий поклон и снова углубилась в свое занятие. Глеб прошел в угол комнаты и заговорил там с Херимоном.
Стоял знойный летний день, но в раскрытые окна Жемчужины веяло прохладой с моря. С различными работами в руках сидели придворные дамы; рабы и евнухи, скрестив на груди руки, неподвижно стояли, прислонясь к колоннам. Склирена была на другом конце комнаты; она вышивала золотом по шелку. Несколько рабынь сидело на полу вокруг кресла, стараясь предупредить всякое ее желание, поймать каждое движение. Одна, сидящая у самых ног своей госпожи, подавала ей золотые нити; другая — черная как ночь, арапка, со сверкающими белками глаз — обмахивала ее опахалом из павлиньих перьев, прикрепленным на длинной ручке.
Придворные дамы вполголоса беседовали между собой, и только их разговор да несущаяся в окна из сада бесконечная трескотня цикад нарушали тишину.
— Дай мне лютню, — вдруг сказала Склирена, откладывая работу в сторону.
Рабыня поспешила исполнить ее приказание. Она сделала движение рукой, служанки поднялись с мест и отошли на другой конец комнаты.
Она заиграла грустную, заунывную мелодию и запела вполголоса. Слов не было в ее песни, и странною непонятною силой звучал ее голос. Глеб поднял голову, прислушался и, встав, подошел ближе. Она взглянула на него; до сих пор он никогда не слушал ее песен.
— Играй, продолжай, — промолвил он в ответ на ее вопрошающий взор, — ты так хорошо начала… Я не мешаю тебе?
— Нисколько, — отвечала она, — если тебе нравится, то подойди ближе и слушай.
Он сделал несколько шагов и остановился около нее, прислонясь к колонне.
Ободренная столь неожиданно, она громче ударила по струнам и запела.
Глеб слушал, и лицо его оживлялось, огнем блеснули очи. Это был привольный и заунывный напев его родины: он дышал простором степей, безбрежными разливами рек, он шумел таинственным шумом дремучих лесов. Безысходною тоской, неодолимою грустью звенел знакомый напев и дрожал, замирая, и хватал за сердце… Глебу вдруг стало ясно, что нет более той бездны, которую он всегда чувствовал между нею и собою. Это была близкая, родная душа; эта прекрасная женщина поняла его горе, она жила с ним одною жизнью… Пораженный этим открытием, он жадно слушал ее и не мог наслушаться. Перед ним вставали картины прошлого: дом отца, ласки матери, потом жизнь среди княжеской дружины, междоусобные брани князей, их удалые набеги…
Вдруг одна из струн дрогнула… Склирена остановилась и, побледнев, опустила лютню на колена.
— Как я испугалась, — вымолвила она, — мне показалось, — струна лопнула…
— Нет, струны целы, — проговорил Глеб, — продолжай же… пой еще…
Живая мольба слышалась в его словах.
— Нет, я не могу… это еще слишком утомляет меня, — сказала она и, отдав лютню подошедшей рабыне, снова принялась за работу.
* * *
— Завтра игры в ипподроме… — радостная весть эта, как волна, разносится по Константинополю, переходя из уст в уста, и встречается всеобщим ликованием.
Целая толпа собралась на ипподроме; криками восторга приветствует она вестника, явившегося с приказанием натянуть шелковый навес над царскою трибуной. Из конюшен выводят лошадей, чистят сбрую, осматривают колесницы. Кому из любимцев народа, которому из «бессмертных» возниц завтра достанется победа?
До вечера необыкновенное оживление царит на улицах; густая толпа собирается ко времени заката на галереях ипподрома. Слышится громкий говор, горячие споры; у подножия статуй знаменитейших возниц (эниохов) бьются об заклад. Многие решаются ночевать под открытым небом, чтоб успеть занять лучшие места.
Наутро что-то необычное сразу кидается в глаза. Лавки заперты; принарядившаяся, как в большой праздник, толпа валит по улицам, ведущим к ипподрому. С самого раннего утра его мраморные уступы покрыты народом; странные типы и наряды виднеются среди пестрого, разноплеменного сборища: росс, козар, армянин, араб, франк, турок — сошлись сюда с разных концов света. Шум и говор стоят в воздухе.
Среди всего этого оживления пустынно выделяется арена, с узорно насыпанном на ней разноцветным песком, с невысокою террасой, рассекающею ее вдоль и уставленною обелисками и колоннами. Только в обоих концах этой оси ипподрома виднеются кучки людей близ органов, звуки которых заглушаются гулом толпы, да несколько служителей разбрасывают цветы по песку арены.
Нижние уступы стали наполняться представителями партий: справа партии зеленых, слева — голубых. Все они были в одинаковых белых туниках с широкою пурпурною полосой, с зелеными или голубыми перевязями через плечо, с жезлами, украшенными полумесяцем. Иностранные послы со своими свитами появились на назначенных им местах. Солнце ярким светом заливало всю эту пеструю картину; безоблачное небо сияло над нею.
Вдруг все стихло. Шепот пробежал по толпе. Стражи и телохранители, блистая золотыми латами и шлемами, с развевающимися знаменами и хоругвями, спустились на выступ, покоем опоясывающий трибуну императора. Блестящая толпа придворных, сенаторов и патрициев наполнила балконы кафизмы, выступающие над ареной.
— Император идет! — пронеслось в толпе; мгновенно все замерло, мертвая тишина установилась. Предшествуемый всем синклитом, окруженный телохранителями, Константин IX, Мономах, с короной на голове и со скипетром в руках, показался на ступенях престола, возвышавшегося посреди трибуны. Обратясь лицом к толпе, он поднял угол своей порфиры и, благословляя, осенил им народ. Вся масса поднялась на местах, и приветственный крик стотысячной толпы потряс воздух.[10]
Император сел на троне. Свита и оруженосцы в установленном порядке разместились на ступенях его. За бронзовыми решетками галерей церкви Св. Стефана видно движение: там размещаются августейшие со своими придворными дамами.[11] Снова зашумела и загудела толпа, вновь заиграли органы; раздались приветственные песни димов (партий цирка). Наконец очередной препозит дал знак начать.
С шумом отворилось четверо ворот под царскою трибуной, и четыре колесницы, по четыре коня каждая, устремились на арену. Отклонясь назад, стояли на них эниохи (возницы), одетые в яркие кафтаны — голубой, белый и красный. Все это вихрем понеслось вперед, обгоняя друг друга и взрывая песок арены. Все взоры обратились на них; притаив дыхание, следила за ними вся масса народа. Напряженное молчание прерывалось лишь возгласами одобрения и горячими мольбами о победе.
Огибая ипподром, в облаках взрываемого ими песку, неслись четыре четверни. Голубой был впереди, и крик торжества раздался в левых от кафизмы рядах. Громче вырывались поощрения, волнение росло каждый миг и все полнее захватывало огромную толпу. Казалось, это было что-то одно — громадное, живое, дышащее одним вздохом, с замиранием сердца устремившее тысячи глаз на одну точку…
Как море забушевала толпа, едва победитель остановил покрытых пеной коней перед царскою трибуной. Вслед за ним подкатили и остановились рядом колесницы его соперников. Окружившие их конюхи крепко схватили коней под уздцы, но те сердито дергали головами, и пена белыми хлопьями падала на песок.
Поздравления, восторженные стихи в честь победителя пронеслись по уступам, когда препозит с высоты императорской трибуны провозгласил имя победившего в первом беге.
Четверо ворот снова захлопнулись за выехавшими в них колесницами. Служители вышли ровнять изрытую копытами почву и приготовить ее ко второму бегу.[12]
Толпа задвигалась, зашумела, заволновалась; наступил перерыв.
* * *
Императрица Зоя была больна и не присутствовала на играх. На галерее церкви Св. Стефана одна Склирена сидела на высоком троне посреди пестрой толпы придворных дам. Из-за резных бронзовых решеток, между колоннами, августейшая и ее двор не были видны в толпе, но перед ними во всей красе развертывался, как муравьями, кишащий народом, огромный амфитеатр ипподрома с его стройною колоннадой, резко белевшею на темно-голубом небе.
Прохладный ветерок колебал шелковый навес, натянутый перед императорскою трибуной; темным пятном ложилась его тень на стены кафизмы. Императора в ложе не было; он удалился на время перерыва, но несколько придворных, в блистающих золотом и каменьями одеждах, да спафарии в золотых шлемах и латах стояли там, беседуя между собой.
Облокотясь на ручку трона, Склирена рассеянно смотрела на толпу, которая пестрела на белых мраморных уступах и шевелилась, теснясь к широким лестницам, от арены поднимавшимся к верхней колоннаде. Говор и смешанный гул раздавались там, взор терялся в море голов и разнообразных уборов. Но вот в одном из средних ярусов с противоположной стороны ярко блеснула на солнце золотая каска спафария. Лица его, за дальним расстоянием, нельзя было разглядеть, но Склирена узнала его; он шел медленно, пробираясь между сидящими.
Сердце ее радостно дрогнуло; она невольно следила глазами за яркой точкой на его каске, и во всей толпе она видела теперь лишь одного его — стройного и ловкого спафария.
Он уже подошел к лестнице, ведущей наверх. Вдруг среди спускающейся по ней толпы возникло смятение, словно кто-то боролся; отчаянный, ужасный крик своим леденящим звуком покрыл на мгновение шум толпы. Все поднялись со своих мест, все взоры устремились в ту сторону. На ступенях лестницы народ теснился вокруг чего-то лежащего на земле; с лестницы сбегал человек в светлой одежде, обагренной кровью.
— Убийца, убийца!.. — пронеслось в толпе.
Вся бледная, как полотно, поднялась на своем троне Склирена; полными невыразимого ужаса глазами глядела она на убийцу, который вырывался из рук задержавших его людей, на народ, который теснился вокруг лежавшего на ступенях. В этой толпе она не видела более блестящей каски спафария…
С подавленным стоном опустилась она на сидение трона, и голова ее бессильно свесилась набок; странный звон, словно от лопнувшей струны, задрожал в воздухе.
— Августейшей дурно!.. — пронеслось, между придворными дамами, столпившимися у трона.
Евнухи побежали за водой, за врачом; ей терли помертвевшие руки. Склонив украшенную императорскою повязкой голову набок, вся в блеске золота и драгоценных камней, красавица была неподвижна, и только чувство глубокого страдания и сердечной боли замерло в прекрасных, побелевших как мрамор, чертах ее…
* * *
Стон, вырвавшийся из груди Склирены, несмотря на расстояние, ясно слышал еще один человек. Этот человек был Глеб.
Когда рядом с ним произошла ссора и один из ссорившихся, ударил другого кинжалом, он с участием наклонился к раненому. В это время далекий, слабый стон женщины громче и больнее раздался в его ушах, чем только что им слышанный вопль смерти, и в то же мгновенье словно оборвалось что-то и жгучею болью затрепетало в сердце. Он невольно выпрямился и, бледнея, взглянул на галерею Св. Стефана. Ему показалось, что он видит смятение за ее бронзовыми решетками… Невыразимая тревога охватила его душу, и вдруг, как молния, блеснул перед ним яркий, очаровательный образ красавицы, и он понял мгновенно, что он любит ее — ее одну, безумно и навсегда…
* * *
Вечером, ложась спать, Склирена, целый день не выходившая из Жемчужины, расспрашивала служанок, чем окончились игры и кто остался победителем. Про Глеба она не спрашивала; вопрос — кого убили во время перерыва, был первый, вырвавшийся у нее, когда она пришла в себя. Она вздохнула с облегчением, услыхав, что все подробности этого случая рассказывал спафарий Глеб, приходивший узнать об ее здоровье и случайно очутившийся на лестнице рядом с убитым.
Служанки наперерыв спешили ей сообщить о разных происшествиях дня.
— Севаста, — сказала одна из них, — на твоей лютне сегодня утром лопнула струна…
— Я это знала… — чуть слышно выговорила Склирена.
XI
Amor ch'a null' amato amar perdona… Dante («Inferno». Canto V)
Благодарность за неожиданное согласие отпустить его на родину, случайно подслушанный им разговор служанок, любимые напевы отчизны, слышанные им из уст Склирены, а в особенности то участливое, покорное выражение, которое светилось с некоторых пор во взоре ее — все это окончательно изменило настроение Глеба. Из чужой и далекой она вдруг стала близкою ему, и среди радости предстоящего возвращения домой мысль о разлуке с нею вставала темною тучей. В роковую минуту на ипподроме он внезапно сознал свое новое чувство, словно в стоне молодой женщины он прочел всю ее грустную повесть. Жизнь его перевернулась с этого мгновения; все, чем кипела молодая кровь, все, что грезилось в смутных снах, — как яркий цветок распустилось под лучами солнца.
Два дня после обморока, Склирена не выходила из Жемчужины, и Глеб напрасно целыми часами бродил по дворцу в чаянии встретить ее.
Наконец, утром на третий день он увидел ее издали на галерее Сорока мучеников; в сопровождении своей свиты она шла в сад, чтобы, по совету врача, подышать чистым воздухом. Глеб отступил в сторону, давая ей дорогу. Легкою стопой приближалась она, словно, не касаясь земли, летела впереди своих спутниц. Приблизясь, она ласково кивнула головой, в ответ на его низкий поклон.
— Приходи в сад через полчаса, — сказала она вполголоса, — мне надо видеть тебя.
Как легкий призрак, пронеслась она мимо, и, следом за нею, мелькнули молодые лица ее служанок. Неподвижно стоял Спафарий, глядя им вслед, пока они не скрылись за поворотом, пока не затих шум их шагов.
Медленно ползли для него эти полчаса; он несколько раз заходил на Орологий, где стояли большие водяные часы, — но там время ползло, казалось, еще медленнее.
Наконец, указанный срок прошел, и Глеб спустился в сад.
Полуденное солнце обливало палящими лучами дворцовый сад, но в тени колоннады, у тихо журчащего фонтана было прохладно. Плющи и виноград, со своею узорчатою зеленью, глицины с длинными лиловыми сережками ароматных цветов всползли по мрамору колонн и, переплетаясь и перекидываясь с одной на другую, образовали непроницаемый навес зелени. Густые лавровые и олеандровые кусты теснились кругом; темные кипарисы стрелами вознеслись над ними, а в вышине, рисуясь на темно-голубом небе, чуть слышно шумели раскидистые приморские сосны.
Между двух колонн, на каменной скамье, покрытой ковром, сидела Склирена. Толпа ее придворных помещалась в отдалении. Она была одна; она только что окончила беседу с братом, и слепой протостратор со своим вожатым поднимался ко дворцу по мощенной мрамором аллее.
Увидя Глеба, она подозвала его и указала ему на табурет почти у ее ног, где только что сидел Склир…
— Я хочу сообщить тебе радостную для тебя новость, — сказала ему она, — посольство в Киев выезжает через неделю или быть может даже еще скорее. Ты поедешь вместе со сватами и, если пожелаешь, можешь там остаться…
Глеб сидел безмолвно, и лицо его выражало скорее удивление, чем радость. Она, кажется, заметила это и продолжала смелее:
— Все это устраивается гораздо скорее, чем думали… Вы повезете жениху дары и икону Богородицы Одигитрии. Я рада, что мне удалось пристроить тебя…
Она улыбалась спокойно и радостно, она не думала о себе.
Несколько дней тому назад он бросился бы к ее ногам и не знал бы, как выразить свою благодарность, но теперь он продолжал сидеть неподвижно, и совсем иные чувства будили в нем ее слова.
— Разве ты не рад? — спросила она.
Он ответил не сразу.
— Это еще не так скоро… — сказал он наконец, — оставим теперь этот разговор. Успеем…
Сердце Глеба стучало. Ему хотелось выразить ей, как страшит его теперь разлука с нею, высказать мучительно сладкое волнение, которое как огонь разливалось по его жилам; но он молчал, с благоговением глядя на ее сверкающую, дивную красоту.
— Что с тобой? — спросила она, заметя необычное выражение его лица.
Он махнул рукой и прошептал:
— Погоди… я потом скажу тебе… все…
Несколько мгновений длилось молчание. Склирена наклонилась, взяла лютню, лежавшую у ее ног, и провела рукой по струнам. В это время Пселл появился в кружке сидевших в отдалении придворных.
— А, философ! — воскликнула Склирена.
Ученый подошел к ней с низким поклоном.
— Скажи мне, Пселл, — продолжала она, — ведь смерть не страшна?
— О, августейшая, свет моего сердца, наслаждение души моей, — с напускным пафосом и глубокомыслием отвечал Пселл, поднося к устам край ее одежды. — Ты мыслишь, как отцы церкви и как великие древние философы. Конечно, — апостолы и святые подвигами подвижничества приучали себя не боятся смерти… Сократ хладнокровно выпил чашу яда. Все должно напоминать нам о смертном часе. И, погляди, божественная, не дивно ли создан мир: отсюда, из этого города, где жизнь идет широкою волной, где людям нет времени думать о спасении души, — взоры наши могут обратиться к далекому горизонту, к рисующимся там высотам, где отшельники молятся за нас…
И Пселл указал вдаль на туманные очертания малоазиатского Олимпа, покрытые снегом вершины которого только привычному взгляду не казались облаками.
— Туда несусь я мысленно, — добавил оратор, — там мечтаю я успокоиться когда-либо от волнений жизни…
Глядя на молодое лицо ученого, трудно было однако поверить искренности его желания уйти из блестящего придворного круга к суровым подвижникам Олимпа.
Взгляд Склирены от вершин далеких гор обратился на более близкие возвышенности Принцевых островов, но мысль ее, занятая чем-то другим, не могла долго остановиться на суровости монашеской жизни. Со свойственною ему чуткостью, Пселл тотчас угадал это.
— Зачем заговорила ты о смерти, Севаста? — совсем другим голосом сказал он. — Ты, стоящая выше всех смертных и по красоте души и по красоте тела? Как бронзовый орел Аполлония Тианского на ипподроме душит своими медными когтями змею, так и твой светлый дух должен подавлять всякую грусть, всякую черную мысль. Жизнь для тебя подобна лугу, покрытому цветами, все шлет улыбку твоей красоте, все ниц склоняется перед тобою… Ты должна любить жизнь, любить природу, а кто любит — тому не до смерти…
— А разве любовь и смерть — враги? — задумчиво спросила Склирена.
— Любовь — это жизнь… — промолвил философ.
— О нет, нет, — горячо возразила она, — я думаю: любовь — это бессмертие; для нее нет ни жизни, ни смерти…
Пселл засмеялся.
— Ты ловишь меня на словах, — молвил он, — что это тебе вздумалось говорить о смерти?
— Не знаю, — задумчиво сказала она и снова провела рукой по струнам.
Она начала петь вполголоса, но мало-помалу звуки ее песни стали расти и крепнуть; в них слышалась сначала тихая жалоба, стон наболевшей, измученной души… потом в извивах мелодии послышалась чарующая надежда; задушевные звуки словно отгоняли горе, словно успокаивали печаль… Громче и громче разливались они, — и вот, в могучем созвучии, как первый луч света во мраке, повеяла близость утешения, дохнуло лаской, теплом и светом. Все задрожало радостью, и уже не было места горю: с несказанною нежностью трепетала и замирала песня, — ласковая, как ропот волн Пропонтиды, нежная, как первое сияние зари…
Глеб весь превратился в слух. Каждый звук глубоко раздавался в его сердце; он снова переживал все то, что прошло в его душе с памятного мгновения во время игр; он был в каком- то бреду, в неведомом лучезарном мире… Глаза его горели, дрожащие губы беззвучно лепетали признание.
Вдруг взоры их встретились; она прочитала в его глазах то, что шептали его уста, и ответным пламенем, как зарницей, вспыхнуло ее лицо, — и песня оборвалась звонким, восторженным криком счастья…
Побледнев, Склирена вдруг выпрямилась, дрогнула и, как мертвая, упала бы на землю, если бы Пселл и Глеб не поддержали ее. Лютня с лопнувшею струной выкатилась из рук ее. С помощью подбежавших людей, посадили они бесчувственную на скамью. Бледная, как мертвец, с бессильно поникшею головой, она была бездыханна. Напрасно ей терли руки, брызгали в нее водой; казалось, душа не хотела вернуться в это мраморное тело.
Наконец, она слабо вздохнула, открыла глаза и поглядела вокруг. Сначала она, видимо, не могла вспомнить, где она находится, что случилось; но мало-помалу сознание возвратилось, и она знаком выразила желание вернуться домой.
Бережно, как ребенка, взял ее на руки Херимон и осторожными шагами направился ко дворцу. Безмолвно шли кругом евнухи и служанки.
Глеб проводил печальное шествие до дверей Жемчужины и остался в галерее Сорока мучеников с несколькими придворными, ожидая вести о здоровье Склирены.
Через четверть часа вышел из Жемчужины Пселл, и все окружили его с расспросами.
— Она очнулась, — отвечал философ, — врач посоветовал ей, однако, лечь. Он не понимает причины ее странных обмороков. Августейшая очень слаба. Как она пела, — прибавил он, и глаза его вспыхнули при этом воспоминании, — я никогда не слыхал и, вероятно, уже более не услышу такого пения. Что значит — вдохновение… — все более увлекаясь, продолжал Пселл. — Когда слушаешь ее, перед тобой открывается новый мир, тебе понятною кажется вечная загадка жизни… Этот порыв вдохновения был минутой бессмертия: пускай песнь ее смолкла — она не умрет никогда…
* * *
Целый день Глеб не мог найти себе места. Как тень, бродил он повсюду. Забрел в телохранительскую — там было пусто; два-три человека крепко спали на своих ложах, да в сенях два спафария играли в кости. Он вышел в таинственный фиал Сигмы и приблизился к фонтану.
«Здесь она тогда ждала меня, — подумалось ему, и он старался поймать серебристые брызги струй, со звоном бежавших из золотой раковины. — Сколько воды убежало с тех пор»…
Он побрел, куда глаза глядят, — и вскоре снова очутился на галерее Сорока мучеников, где и остановился, прислонясь к колонне. Только здесь смолкла мучительная тревога его; ее заглушало усиленное биение сердца при каждом звуке голоса, шуме шагов у дверей Жемчужины.
Вот одна служанка, проходя, сказала другой:
— Ты слышала, августейшая Склирена сильно заболела?
Горькое, томительное недоумение просыпалось в его груди.
«Неужели она умрет?! — в отчаянии подумал он. — Не может быть!.. Как же умереть теперь, когда счастье, когда настоящая жизнь только что начинается?..»
Часы проходили, а он все стоял на том же месте. Наконец, он увидел Евфимию и чуть не бегом кинулся ей на встречу.
— Ну, что она? — задыхаясь спрашивал он.
— Теперь она уснула, — ответила Евфимия, и слезы сверкнули на заплаканных глазах преданной служанки. — О, если бы ты видел, как севаста слаба, какой странный у нее взгляд!.. — Она остановилась, стараясь овладеть собой. — Я именно тебя искала, — продолжала она через мгновение. — Августейшая поручила мне передать тебе, что ей, во что бы то ни стало, надо с тобою увидаться. Приходи завтра на закате в сад, в беседку Орла — знаешь? Севаста сказала, что будет там, как бы себя ни чувствовала…
XII
Я понял те слезы, я понял те муки, Где слово немеет, где царствуют звуки, Где слышишь не песню, а душу певца, Где дух покидает ненужное тело, Где внемлешь, что радость не знает предела, Где веришь, что счастью не будет конца. А. А. Фет
А море Черное шумит не умолкая… М. Ю. Лермонтов. («На смерть Кн. А. И. Одоевского»)
Узнав о новом обмороке Склирены, император пришел ее навестить и довольно долго пробыл у нее. Возвращаясь в свои покои, он приказал позвать к себе Константина Лихуда, Пселла и Склира.
Через несколько минут все три сановника уже сошлись у дверей царских покоев.
— Его величество очень расстроен… Кроме вас, он приказал никого не принимать, — сказал дежурный кувикуларий и бросился отворять им двери.
Мономах сидел в обитом пурпуром кресле и, низко склонив свою седую голову и закрыв лицо руками, горько плакал, как плачут маленькие дети.
Придворные остановились у входа и робким покашливанием дали знать о своем присутствии. Константин взглянул на них; они все трое упали на землю и, приблизясь к царю по данному им знаку, склонились, целуя край его одежды.
— Она умирает!.. — всхлипывая, проговорил старик, и новые слезы закапали сквозь пальцы его рук.
Слепой протостратор опустился на колени и, поймав руку царя, начал целовать ее.
— Солнце мое, не огорчай себя, — говорил он, — не порти слезами ясных очей своих: Бог даст — севаста поправится… все в воле Божией.
— Пселл, — подавляя рыдания, обратился Мономах к ученому, — ты беседовал с нею за мгновение до обморока; не говорила ли она тебе чего особенного? Не была ли чем-либо расстроена?
— Севаста действительно почтила меня своею беседой, божественный владыко; я даже удостоился слышать сладкозвучное пение и пленительную игру ее. Но я ничего не заметил… Августейшая была весьма весела… Она говорила — как хорошо ей жить здесь, во дворце, — сравнивала свою жизнь с лугом, покрытым цветами… — не краснея сочинял Пселл.
Царь слушал внимательно; он поднял голову и вытер слезы.
— Так она была весела… — пробормотал он, — а мне говорили, что она все грустит в последнее время. Но ты — философ, — ты глубже читаешь в людских сердцах, и я охотно верю твоим наблюдениям. Однако, эти обмороки и слабость пугают меня… Странная болезнь…
— Не наговоренное ли это? — шепнул Склир. — У севасты, сестры моей, так много завистников…
— Кто знает, — сказал царь. — Василий, надо, чтобы патриарх отслужил завтра молебен о здравии твоей сестры. Потом сходи посоветоваться с астрологами и звездочетами… что скажут гороскопы? Еще недавно было такое счастливое сочетание звезд… Да — и главное: я не доверяю ее врачу, я хочу, чтобы ее лечил мой врач. Следи также за тем, чтобы он непременно выпивал всякого зелья, которое он ей прописывает. Распорядись этим. Мне сегодня с утра все огорчения, — продолжал Мономах, обращаясь к Пселлу и Лихуду. — Во время прогулки ко мне подошел какой-то оборванец, бросился на землю, плакал. Он говорил, что пришел из далекой провинции, что его разорили мои чиновники. Я призвал тебя, Лихуд, чтобы ты мне сказал, что это неправда.
— Государь, — ответил ему Лихуд, — это дело следует рассмотреть. Быть может, этот человек и прав… В столь сложном домостроительстве, как твое государство, всегда может что-либо испортиться.
— Рассмотри, Константин, это дело и покарай виновных. А этого оборванца все-таки подержи в тюрьме: он слишком громко кричал на улице, что у нас нет правосудия, что их обижают сборщики податей…
— Зачем ты слушал этого мерзавца? — вставил свое слово Пселл. — Оставь его гнить в тюрьме за его бессовестную ложь. Ты — царь, заступник бедных; ты поощряешь хороших и караешь злых; ты ввел в государстве правосудие и справедливость; ты не позволяешь сборщикам податей брать незаконные поборы или судьям судить не по закону. Будь жив Гезиод, он вынужден был бы изменить свой порядок: он должен был бы сказать, что сперва был медный век, потом серебряный, а теперь наступил золотой…
Мономах самодовольно улыбнулся и одобрительно потрепал философа по плечу. Но он вспомнил про болезнь Склирены, и снова морщины легли на его чело.
— Василий, — сказал он протостратору, — пойдем со мной; я хочу тебе дать иерусалимской земли. Пускай августейшая велит зашить в ладанку и носит на шее.
Он рукой сделал Пселлу и Лихуду знак, что они могут идти, и сам отправился вместе с Василием Склиром за иерусалимскою землей.
Проходя по пустым залам дворца, министр и ученый сперва молчали.
— У меня есть предчувствие, — заговорил наконец Лихуд, — что этот проситель сказал царю правду. Мне подали за последнее время множество жалоб на сборщиков податей в двух провинциях. Все это сильно меня тревожит.
— Не мне учить тебя, — сказал Пселл, — но мне кажется, ты должен принять меры, чтобы слух об этом не дошел до царя. Гораздо лучше, когда высшие не ведают всех наших мелочных забот и пребывают в уверенности, что все идет прекраснее, чем когда-либо… А между тем ты найдешь способ помочь беде.
Лихуд поморщился и, кажется, хотел возразить. Досадливо махнув рукой, он отвечал, однако, лишь на последние слова Пселла.
— Не знаю, найду ли… Я думаю, легче будет совсем сбросить с себя эту обузу — попроситься в отставку.
— Что ты? — с ужасом воскликнул философ, — как можно. На тебя вся надежда, ты — великая польза ромеев, ты — наше утешение…
— Что же делать?!. — продолжал министр. — Империя расшатана; набеги варваров, войны и внутренние смуты ее изнурили. Эдикты и новеллы напрасно силятся поддержать правосудие — оно падает. Мы горды, мы презираем варваров, а готовы с унижением купить у них мир или союз. А внутри — лихоимство, незаконные поборы… государственные должности продаются, как овощи на рынке.
Лихуд махнул рукой.
— Да и может ли это быть иначе, — понизя голос прибавил он, — когда у царя на уме одни забавы: любовные утехи, шуты да пиры, да сказочные постройки, вроде Манганского монастыря св. Георгия. Казна пуста. А какие реки золота протекли через руки севасты Склирены!
— Да, — почти шепотом подтвердил Пселл, — я плакал, видя, что так растрачиваются казенные деньги, и так как я люблю отечество, я стыжусь своего царя.
И долго еще продолжался разговор в этом духе.
* * *
Вечером Мономах отправился к императрице.
В ее опочивальне царил полумрак; она сидела в кресле и внимательно слушала монахиню, которая в нескольких шагах от нее, стоя у аналоя, читала из жития святых. Два-три светильника и восковая свеча у аналоя тускло освещали большую комнату.
— Мы после дочитаем, — сказала Зоя монахине, когда ей доложили, что император идет. — Подожди в Гармонии. Я позову тебя.
Она встала, приветствуя вошедшего царя. Константин, видимо, был не в духе; он коротко отвечал на приветствие жены и, сурово сдвинув седые брови, сел около нее.
— Ты застаешь меня за обычным субботним занятием, — сказала Зоя, — я недавно вернулась из церкви и слушала чтение.
Он безучастно поглядел на нее и ничего не ответил.
— Ты не забыл, конечно, — снова начала царица, помолчав несколько мгновений, — завтра назначен большой выход в Великую церковь. После обедни будет молебен пред иконой Богоматери Одигитрии, которую ты отправляешь в дар жениху твоей дочери. Царевна уже предупреждена, что ей следует участвовать в выходе.
— Послы уезжают после завтра, — промолвил царь.
— Я буду весьма рада, когда этот брак наконец состоится, — заметила Зоя.
Мономах с раздражением махнул рукой.
— Ах, все хлопоты, заботы… все надоело мне.
— Ваше величество невеселы сегодня, — с иронией молвила старуха.
— Ты знаешь сама, чем я расстроен, — сухо ответил он.
— Конечно, — продолжала Зоя, — государственные дела нелегки.
— Меня заботит здоровье Склирены, — перебил он с нескрываемою досадой.
— А!.. — с притворным удивлением протянула царица.
Они замолкли.
— Разве ты не слыхала про ее болезнь? — спросил Мономах.
— Да, мне сдается, что слышала… — прищуриваясь сказала старуха. — Но у меня нет времени заниматься всякими пустяками и сплетнями. Ведь, кажется, врач говорил, что нет ничего опасного.
Наплыв негодования душил Константина.
— Так ты думаешь, нет ничего опасного? — с искривившеюся улыбкой проговорил он.
Она поглядела на мужа, как бы стараясь найти причину его волнения, и затем равнодушно отвернулась.
— Я ничего не знаю; это врач говорил, — холодно сказала она.
— Врач говорил!.. — со злобой повторил царь. — Уж не приходил ли он к тебе совещаться о лекарствах для больной?
Зоя рассмеялась бездушным смехом.
— Так вот что… — презрительно вымолвила она, — ты, кажется, думаешь, что я отравляю севасту?
Царь с негодованием поднял голову.
— Я знаю тебя и считаю способною на все…
Она остановила его властным движением руки.
— Успокойся, — с пренебрежением сказала она, — если бы мне было надо, я бы это сделала четыре года назад, когда выходила за тебя замуж.
Ядовитая усмешка скользнула по ее лицу.
— А я думала напротив, — продолжала она, — что эта болезнь — дело твоих рук и удивлялась такому припадку запоздалой ревности.
Царь глядел на нее, недоумевая.
— Запоздалой — потому что герой уезжает послезавтра, — пояснила Зоя.
— Какой герой? — с возрастающим недоумением спросил Константин.
— Ты, кажется, хочешь меня уверить, что тебе ничего неизвестно про басню всего города — про любовь твоей севасты к спафарию Глебу?
Несколько мгновений император сидел неподвижно и потом вдруг, как ужаленный, вскочил с места.
— Замолчи, змея! — вне себя закричал он. — Тебе завидно, что Склирена моложе и лучше тебя. Ни годы, ни близость смерти не умертвят твоего яда, не исправят тебя от пороков… Ты стараешься поселить вражду между мною и женщиной, которая отдала мне молодость, которая одна в целом мире любила меня…
Он замолк и в отчаянии закрыл лицо руками. Зоя встала и кликнула очередного евнуха.
— Император сейчас уходит к себе, — резко сказала она ему, — позови монахиню продолжать чтение.
Евнух вышел; Константин поднялся с места.
— И к тому же, — решительно молвил он Зое, — помни, что Склирена свободна и может делать, что хочет. Не мне стеснять ее свободу. Она не то что другие…
Царица презрительно улыбнулась и отвернулась, будто не желая слушать. Мономах не прощаясь вышел из комнаты.
* * *
После бессонной ночи, император приказал позвать к себе Константина Лихуда.
— Отдай приказ немедленно посадить спафария Глеба в Анемадскую тюрьму, — сурово сказал он ему.
Лихуд поклонился.
— И чтобы никто об этом не знал, — добавил Мономах. — Что это у тебя за грамота?
— Я принес тебе подписать указ о повсеместном освобождении пленных россов по случаю обручения царевны с князем Всеволодом.
— Хорошо. Оставь.
Но Лихуд не уходил.
— Государь, — начал он после короткого молчания, — как же прикажешь распорядиться относительно уезжающего завтра посольства?
— Пускай едут, — ответил царь, — и пускай увозят и икону, и дары.
— Но кого же назначить вместо спафария Глеба? Кто им будет за языка? Притом я узнал, что родня Глеба — сильные при княжеском дворе люди, и боюсь, не повредило бы делу твое приказание посадить его в темницу.
Мономах нахмурился.
— У меня есть причины… — начал было он и остановился.
— Я не сомневаюсь, государь, — почтительно и спокойно продолжал Лихуд. — Я решаюсь возражать лишь потому, что знаю твою доброту и доверчивость. Беспристрастны ли лица, желающие погубить спафария? Можем ли мы из-за этого рисковать расстройством сватовства?
Император задумался.
— Ах, делай, как знаешь, — воскликнул он, — только, чтобы он не встречался со мной, чтобы не жил в нашем городе.
Лихуд поклонился.
— Глеб завтра уезжает. Ему можно дать разрешение остаться на родине.
* * *
В дворцовом саду, на самом высоком месте, приютилась под защитой столетних сосен красивая беседка. Мозаики по золотому полю покрывают ее своды, покоящиеся на колоннах розового мрамора. Чудный вид открывается из ее окон: отсюда виден почти весь семихолмный город и даже отдаленные, вне городских стен лежащие монастыри — Св. Мамонта, Козмидион и Петрион; видны и зеленые берега Босфора, и величественная Св. София, и Пропонтида, окаймленная далекими горами; а внизу, среди зелени, горят золотые купола Манганского монастыря Св. Георгия. Трудно было выбрать более красивое место для беседки; как орел, высоко поднялась она над садом, и, вероятно, оттого ее и назвали «орлом»[13].
Склирена была одна. Среди разостланного на полу пушистого восточного ковра, она полулежала на парчовых подушках. Вся в белом, она казалась бледнее вчерашнего; ее густые черные волосы подняты были кверху и перехвачены гладким золотым обручем. Глубокие глаза ее были широко раскрыты. Лютня лежала у ног ее, а кругом — на ковре, на ее коленях, на пестром мраморном полу разбросаны были целые горы всевозможных цветов. Склирена собирала их в букеты, но не ими были заняты ее мысли… Она напряженно прислушивалась к каждому звуку, к каждому шороху… Она ждала, и сердце ее замирало от страха, что он не придет… Не было ли пустым обманом воображения то, что она вчера прочла в его взгляде? Есть ли основание у мечты, всю ночь золотым сном порхавшей над ее изголовьем? Придет ли он?
Она прислушалась… слышны были шаги… кто-то взбегал по ступеням. Трепетно, как крылья подстреленной птицы, забилось ее сердце. Она подняла глаза на входившего, выронила цветы, протянула ему обе руки, и вся засветилась счастливою улыбкой.
Глеб бросился на ковер к ее ногам и жадными поцелуями покрывал ее белые, словно выточенные, руки.
— Тебе лучше, — шептал он, — я глаз не сомкнул во всю ночь… я так испугался вчера… Тебе лучше, не правда ли?
Она с тихою улыбкой проводила рукой по склоненной перед нею, курчавой голове его.
— Не спрашивай меня о моем здоровье. Мне так хорошо теперь; каждое мгновение — наше, а что дальше — не все ли равно?
Она подняла несколько цветов и долго в задумчивости вдыхала их аромат. Они молчали. Вечерняя тишина стояла вокруг, и жаль было нарушать эту тишину. Да и к чему говорить, когда в безмолвии слышнее согласное биение двух сердец…
Он первый прервал молчание.
— Знаешь, — молвил он, — меня призывал сегодня Лихуд и приказал мне более не возвращаться сюда. Но я решил, что без тебя я не уеду, ты должна ехать со мной!.. Мы не можем расстаться — не правда ли?.. Я всю жизнь хочу быть вместе с тобой…
— Всю жизнь… — повторила она, задумчиво глядя вдаль и улыбаясь ясною улыбкой, — да, всю жизнь вместе… и когда я умру, душа моя всюду будет вместе с тобой…
Она взяла лютню и стала перебирать струны, а он продолжал говорить, и никогда еще так горячо, так широко и свободно, не лились слова из его уст; под тихий звон струн, казалось, на огненных крыльях летела речь его.
— Зачем говоришь ты о смерти? Нам теперь надо жить… Я понял, как хороша жизнь, какое бесконечное счастье любить тебя, дышать с тобою одним воздухом… Смотри — голова моя в огне, руки холодны, сердце бьется и трепещет одною тобой… Я целый день ждал свидания. Без тебя я не живу — ты мой свет, моя родина, мое счастье… Быть твоим рабом, жить и умереть за тебя — другого блаженства нет!
Горячие слезы падали из его глаз. Аромат цветов поднимался благоуханною волной; вечерний ветерок веял в окна. Вечер опускался на землю, розовым румянцем охватив горизонт, — и тих, и прекрасен был этот летний вечер, трепещущий золотом и багрянцем.
Она с упоением слушала его речи. Это не сон… лютня победила… с каждым звуком ее песни пламя будет разгораться сильнее… Тонкие пальцы невольно нажимали струны, и аккорды раздавались громче и могучее… И ни малейшего страха не было в душе ее, — она, казалось, забыла, что уже два раза меняли тонкую струну. Только бесконечное счастье и упоение ощущала она, чуден казался ей Божий мир, дивно хороша жизнь… Зачарованная лютня влекла ее к себе; Склирена не могла не исчерпать всей таинственной силы ее, всего жгучего и страстного наслаждения…
Глеб был весь — увлечение.
— Пой… пой еще, — твердил он в каком-то забытьи. — Когда ты обрываешь звуки своей лютни, тяжелые, мучительные воспоминания, невольные сомнения возникают в душе моей. Играй и пой, прошу тебя, с каждою твоею песнью я все горячее, все беспредельнее люблю тебя. Играй и пой, умоляю…
Он поддерживал лютню; страстною мольбой дышали слова его.
Могучая волна вдохновения захватывала Склирену. Пускай во прах упадут все последние колебания и сомнения, пускай среди бури и огня они хоть на миг будут лишь вдвоем. Разве миг не вечность?
Она выпрямилась, ударила по струнам и запела. Глеб жадно глядел на нее: охваченная розовым отблеском заката, в сиянии вдохновенной, бессмертной красоты, сидела она перед ним. Дыханием жизни, пламенем страсти и счастья веяло от каждого ее движения, от каждой складки ее одежд. Громко неслась ее песнь среди вечерней тишины. В ее чарующей мелодии все чувства, все мысли, вся душа переродилась в звуки… Сердце рвалось и замирало, словно все вихрем летело куда-то, словно все захлестывала властная волна жгучих восторгов. Песнь затопляла все бурным, могучим потоком; она трепетала страстью, пылала победным пламенем и торжествующим счастьем…
Склирена отбросила лютню, склонилась в объятия Глеба и замерла в упоительном лобзании… На миг все помутилось кругом в вихре безумного счастья… Разве миг — не вечность?..
* * *
Вдруг на лютне с жалобным стоном оборвалась струна, и такой же стон вырвался из груди Склирены. Вся затрепетав, она выскользнула из объятий Глеба и упала на ковер. Обезумев от ужаса, склонился он над нею; дрогнувшею рукой он силился приподнять ее, он звал ее по имени…
Ни звука не раздавалось в ответ… Вечным покоем веяло от мраморного чела, от дивных черт ее, улыбка счастья и упоения замерла на устах… сердце не билось.
Умирающие розы кадили благоуханием над усопшею красавицей… Умирающий день обнимал ее последними лучами…
* * *
Небольшое парусное судно выходило из Босфора в Черное море. Уже назади остались опасные гребни Кианейских скал; впереди неприветливо темнел морской простор, шумели свинцовые волны с белыми гребнями.
На палубе, облокотись на борт, сидел Глеб. С мрачным отчаянием глядел он назад, на прибрежные холмы Босфора, которые с каждым мгновением становились туманнее, отодвигались далее.
Там, назади — вся жизнь его, все счастье… Он забыл тяжелые годы неволи, его не радует свобода. Один любимый, сверкающий красотой образ носится перед ним в лучах тепла и света. Среди снегов отчизны, под бледным небом севера, мыслимо ли забыть синеву полуденного неба, ласкающий шум волн голубой Пропонтиды, прекрасную, как сказка, теперь родную его сердцу — Византию?..
Глаза его невольно поднялись кверху, к вечной лазури; над самыми мачтами летело легкое, пронизанное лучами солнца облако… Не душа ли византийской красавицы неслась на нем вслед за безвестным русским воином?..
Заключение
Над Днепром, где среди зеленых холмов белеют стены Киево-Печерской лавры и блистают на солнце золотые купола ее церквей, на старом кладбище есть одна могила. Густо разрослись над ней дубы и березы, и время давно сгладило намогильный холм. Широко открывается отсюда даль: далеко стелются поля и синеют леса, а внизу серебряною лентой вьется Днепр. Есть предание, что сам великий князь Владимир Всеволодович, прозванный в честь деда Мономахом, нередко приезжал молиться на этой могиле.
С особым почтением подходили к ней, бывало, киевляне; старый и седой, как лунь, кладбищенский сторож рассказывал им, что тут погребен сановник Византийского царя, привезший чтимую в княжеской семье икону (перешедшую впоследствии к Смоленским князьям и доныне известную под именем чудотворной Смоленской иконы), что много походов совершил он с князьями и до глубокой старости считался лучшим и ближайшим советником Владимира.
Сторож ничего не мог, конечно, рассказать о том влиянии, которое человек этот имел на Владимира Мономаха, на его нрав и воззрения; он не мог объяснить, почему великий князь так искренне и горячо молился на забытой ныне могиле…
Мог бы, вероятно, поведать об этом старый Днепр, но кто сумеет понять, что нашептывают струи его, когда в ясный летний день широко катит он свои синие воды, кто разберет, на что ропщут его волны, когда разгуляется он в часы непогоды?..
1890