Историческая повесть

I

Дела давно минувших дней, Преданья старины глубокой… А. С. Пушкин

Склирене не спится… Распустив свои длинные черные волосы, она неподвижно сидит у окна. Прохладный ночной воздух веет с моря; сияние месяца выделяет ее лицо на темной обивке кресла и играет на позолоте двуглавого орла, венчающего его высокую спинку.

В глубине спальной, на столе у ложа, горит светильник; неверным светом озаряет он причудливую мозаику в полукуполе над ложем, тигровые шкуры на полу из пестрых мраморов и небрежно брошенные пурпурные ткани. Далее обширная спальня погружена в полумрак; видны лишь колонны, поддерживающие своды потолка; лунный свет широкими пятнами ложится на полу.

Все спит под покровом безмолвной апрельской ночи, в блеске и переливах лунного света, в мерцании бесчисленных звезд. Ароматом роз и жасминов дышит дворцовый сад; за узорною листвой его чинар, за темными стрелами его кипарисов видна неопределенно-серая морская гладь, тонут в голубой дали берег Азии, Халкедон и неясные очертания далеких гор.

В Халкедоне давно уже погасли огни, во дворце также все погрузилось в сон — потемнели окна в покоях императора и на половине императрицы Зои. Только стражи порой перекликаются вдали, только бессонная струя воды журчит и лепечет где-то в саду, да соловьи заливаются в темных аллеях.

Но не спится любимице императора — августейшей Склирене[1]. Она приказала потушить огни, отпустила придворных и прислугу; среди ночного безмолвия она осталась одна со своими думами. Ей невыносимо тяжело… она думает о том, что произошло вечером, и случившееся за последнее время снова воскресает перед нею со всеми подробностями.

После вечерни, при выходе из церкви, императрица Зоя прислала сказать, что ей надо было видеть Склирену. Императора в церкви не было; он уехал на несколько дней в заповедные леса над водопроводами, на соколиную охоту. Ничего доброго не предвещало свидание с императрицей: затаенное чувство взаимного нерасположения часто прорывалось в отношениях двух женщин. Зоя сама допустила переселение любимицы мужа во дворец, позволила венчать ее августейшим титулом «Севасты» и создать ей невероятное и невиданное положение фаворитки, сидящей на престоле рядом с нею, законною супругой и императрицей. Зоя обменялась даже, по требованию мужа, клятвами дружбы со Склиреной и, в силу всего этого, ненавидела ее. Несмотря на свои шестьдесят лет, императрица еще жаждала радостей жизни, и ей невыносимо было встречать соперницу, молодую и прекрасную, окруженную тем же почетом и блеском, как она сама.

В сопровождении двух служанок, неторопливо шла Склирена по бесконечным переходам дворца, слабо освещенным редкими светильниками. Порой, как темное пятно, показывалась сбоку дверь, открытая на террасы сада, и свежий ночной воздух дышал в лицо; порой, сквозь узорную решетку входа, виднелся озаренный мерцающею лампадой иконостас церкви. Шаги гулко раздавались по мраморному полу. Изредка попадавшиеся навстречу телохранители в латах и шлемах почтительно уступали дорогу.

Зоя не тотчас приняла Склирену, и ей пришлось ждать в той комнате, которая предшествовала опочивальне императрицы и за искусный подбор мозаик на полу, стенах и потолке получила название Гармонии.

«Она нарочно заставляет меня дожидаться»… — думала Склирена, рассеянно глядя на пестрый мраморный пол.

В Гармонии царила тишина; несколько придворных разговаривали между собою потихоньку в противоположном конце комнаты, и шепот их неуловимо жужжал.

Наконец, дверь в опочивальню распахнулась, и дежурный евнух с поклоном пригласил Склирену войти. Зоя, без повязки, в одной тунике, сидела в кресле с высокою спинкой. Крашеные волосы и нарумяненное лицо придавали ей сходство с мумией и, благодаря этим ухищрениям, еще сильнее выступали морщины на утомленном лице императрицы, ее безжизненные, холодные черты. Только небольшие карие глаза, быстрые, как мыши, показывали, что она еще живой человек.

Зоя не пошевелилась и только окинула вошедшую быстрым взглядом.

— Подойди, августейшая, — сказала она и прибавила, указывая на стул около себя: — Садись.

Склирена села. Взгляд старухи еще раз скользнул по ее лицу.

— Я хотела тебя видеть, — начала Зоя. — Скажи мне: правда ли, что ты обещала Алексею Вурце послать его стратигом Иверии на место Михаила Ясита?

— Да, — смело ответила Склирена, — я обещала его жене попросить за него императора.

Царица нетерпеливо махнула рукой.

— Знай же, что царевна Евпрепия хлопочет об этом назначении для Льва Торника[2], и, вероятно, он и будет назначен. Я думаю, — помолчав прибавила Зоя, — что прежде, чем обещать, ты могла спросить меня, не имею ли я кого-нибудь в виду на это место.

Она впилась глазами в лицо своей собеседницы, но та молчала, и это молчание, кажется, еще более раздражало старуху.

— Что же ты молчишь? — спросила она наконец.

— Ты знаешь сама, — ответила Склирена, — когда могла я спросить тебя? Мы встречаемся лишь в церкви, да на торжественных приемах. Ты не часто делаешь мне честь говорить со мною.

Зоя перебила ее с раздражением:

— Оттого-то ты и решила, что верховные права принадлежат августейшей Склирене? Не пожелает ли Севаста сменить всех высших сановников? Не прикажет ли и мне переехать в монастырь на острове Принкипо, чтобы оттуда издали смотреть на Константинополь, где она будет распоряжаться?

Яркий румянец разлился по смуглому лицу Склирены; очевидно, ее призвали лишь затем, чтобы оскорбить… Однако, она овладела собой и спокойно заметила:

— Быть может, император найдет Вурцу достойным…

— Оставайся красивою игрушкой, — резко перебила ее царица, — и предоставь нам решать, кто на что способен.

Склирена снова вспыхнула.

— Я знаю, — колко заметила она, — достойным окажется тот, кто даст тебе тысячу червонцев за свое назначение.

— А если бы и так! — возразила Зоя — и голос ее возвысился до крика. — Мономаху нужны деньги, чтобы дарить направо и налево самоцветные камни или полные червонцев кувшины[3]. Когда в казну всасываются голодною пиявкой…

— Я уйду, — твердо сказала Склирена, поднимаясь с места, — ты призвала меня лишь затем, чтобы оскорбить. Ты жалишь, пользуясь отсутствием императора, но я не боюсь тебя: ты ничего не можешь мне сделать.

— Как ты смеешь так говорить со мною? — также поднимаясь с места, закричала Зоя. — Думаешь ли ты, что я не сумею заставить тебя молчать?! Знай, что все вооружены против тебя: мы — императрицы, царевны; патриарх… он не сегодня-завтра отлучит тебя от церкви… Помни, что ты держишься лишь благодаря моей доброте, ничтожное создание!..

Кровь бросилась в голову Склирены.

— Августейшая, я стану слушать тебя, когда ты будешь говорить, как подобает императрице…

Гордо повернувшись, она пошла к дверям. Гневным взглядом провожала ее взбешенная старуха.

— Смотри, августейшая! — крикнула Зоя, когда она выходила уже в соседнюю комнату.

Все бывшие в Гармонии поднялись при появлении любимицы императора и невольно слышали резкий, раздраженный голос старухи.

— Смотри, августейшая, не опоздай завтра к обедне, как сегодня опоздала к вечерне.

Прикусив губу, быстро прошла Склирена в свои покои.

«Не увидишь ты меня завтра у обедни, — вся дрожа от волнения, думала она, снимая повязку, дорогие запястья и перстни. — Пусть ждет меня в церкви и злится, старая ханжа».

— Евфимия! — обратилась она к одной из служанок, безмолвно помогавших ей раздеваться. — Чтобы на рассвете была подана лодка к дворцовой пристани. Ты и Херимон поедете со мною на Принкипо. Приготовь все нужное.

Глубокое изумление, даже страх, отразились на лице Евфимии.

— На рассвете?! Но, ведь, двери Священного дворца еще заперты… — пробормотала она, — и ключи хранятся у папии (главного ключаря)…

— Херимон с вечера сходит к папии и скажет ему, что я на рассвете хочу выехать на прогулку. Если папия попробует помешать мне — он ответит перед самим царем. Ведь не в тюрьме же я, наконец…

— Но, — попробовала еще возразить Евфимия, — ты забыла, Севаста, — завтра воскресение… выход августейших к обедне.

— Пускай Зоя и Евпрепия молятся, сколько хотят. Я буду отсутствовать.

— О, Господи, что скажут!.. — растерянно произнесла Евфимия.

Лицо Склирены вспыхнуло гневом.

— Слушай, что приказано! — строго крикнула она.

Отпустив служанок, она села у окна. Тишина стояла вокруг, все объято было мирным сном, но не было тишины в сердце красавицы.

Мысли ее невольно обратились назад — к длинному ряду прожитых годов. Вся жизнь ее вспоминалась ей с мелкими подробностями, точно в далеком прошлом хотела она найти ответ на вопрос что ей делать?

Она видит себя девочкой, после смерти родителей привезенною к брату Василию Склиру. Он был почти на двадцать лет старше сестры; женатый на племяннице царствовавшего в то время императора Романа III Аргира (первого мужа Зои), он занимал высокую придворную должность протостратора. Василий Склир был слеп; еще царь Константин VIII (отец Зои) велел выколоть ему глаза за попытку убежать из заключения, куда он попал за поединок. Девочка помнит, какое впечатление произвели на нее огромные залы и галереи дворца, его тенистые сады, как ее удивляла слепота брата… Красивого ребенка скоро все узнали и полюбили во дворце; сам император — высокий, худощавый старик — не раз ласкал малютку и гладил ее шелковистые черные волосы; только императрица Зоя, тогда еще моложавая пятидесятилетняя женщина, внушала девочке невольную боязнь — она никогда не любила детей.

Склирена росла среди роскоши дворцовой обстановки; лучшие учителя занимались с нею грамматикой, риторикой и философией. На пятнадцатом году ее необыкновенная красота привлекала общее внимание. Одному из богатейших вельмож Византии удалось получить ее руку. Он увез Склирену в свои имения. Но не прошло и двух лет, как скоротечная чахотка унесла его в могилу. Потеряв супруга, семнадцатилетняя вдова вернулась к брату, под кровлю священного дворца.

Никто не мог соперничать со Склиреной: правильные черты ее лица, глубокие черные глаза, стройность и грация движений невольно останавливали взоры. Она знала, что Склиры — один из знатнейших родов Византии, что родной ее дед — знаменитый полководец Варда Склир, долго оспаривал престол у Василия II Болгаробойцы. Это сознание проглядывало во взоре ее, в сдержанной улыбке, в величавом повороте головы. Она привыкла к роскоши и почестям; ее свободный разговор дышал уверенностью и спокойствием, искрился блестками остроумия и смелостью мысли.

За два года отсутствия ее, двор совершенно изменил свои характер. Еще при ней умер император Роман III, — как говорили, отравленный своею супругой. Он скончался в ночь на Великий Четверток, и Зоя в ту же ночь обвенчалась с Михаилом Пафлогонянином, который и взошел на престол под именем Михаила IV. Молодой и красивый император годился своей супруге в сыновья; он страдал падучею болезнью, а потому все дела перешли мало-помалу к его брату, монаху Иоанну — евнуху. Для Зои настали невеселые дни; деверь держал ее как в темнице; она не могла без его позволения выйти из своих покоев, принять у себя гостя. Михаил IV показывался редко: припадки падучей болезни все чаще и чаще мучили его. Когда необходимо было появиться перед народом, то вокруг трона вешали занавес, который быстро задергивали, чуть лицо императора искажалось приближением припадка. Он проводил время с отшельниками и монахами, странниками и юродивыми, омывал им ноги, укладывал их спать на свое царское ложе, а сам проводил ночи на голых камнях. Империей полновластно распоряжался Иоанн; казни, ссылки и пытки тянулись бесконечной чередой.

У своего брата Василия Склирена снова встретила Константина Мономаха, одного из самых блестящих царедворцев того времени. Он недавно овдовел после второй жены, которая приходилась родственницей жене Василия; ему было уже пятьдесят лет, но он еще вполне сохранил свою красоту и особенный отпечаток доброты и мягкосердечия. Склирену он помнил ребенком, и теперь, вместо малютки, он увидел прекрасную молодую женщину. Все, что сохранилось в его душе способного к горячему чувству, вспыхнуло внезапной страстью к молодой вдове. Долго он хлопотал безуспешно, чтобы закон отменил для него запрещение вступать в третий брак. В это время как гром обрушилась немилость Иоанна на Мономаха, пользовавшегося когда-то особым расположением Зои. Ему велено было отправиться в ссылку на остров Мителену. К общему удивлению, Склирена объявила, что она поедет с ним. Тронуло ли ее глубокое чувство Мономаха и его безграничная привязанность? Привлекла ли ее покорность, с которою он принял упавший на него удар судьбы? Полюбила ли она его? Кто знает?.. Она последовала за ним в изгнание, она не жалела своих богатств, чтобы смягчить для него суровость ссылки и утешала его своими ласками и заботами. Кажется, самые лучшие, самые светлые годы провела она с Мономахом в его изгнании. Константин опасался, чтоб за ним опять не прислали из столицы; он полагал, что ему грозит казнь или ослепление, и не раз подумывал постричься в монахи. Все эти опасения и лишения теснее сближали их, и он становился дорог Склирене, может быть из-за тех жертв, которые она же ему приносила.

В это время умер Михаил IV, пронеслось бурное и короткое царствование Михаила V Калафата. Наконец, престол снова перешел во власть Зои и Феодоры.

Несмотря на свой шестидесятилетний возраст, Зоя в третий раз захотела выйти замуж. Для императрицы, конечно, не мог служить препятствием закон, запрещавший третий брак. После долгих колебаний, она предложила царский венец и свою руку Мономаху. Склирена первая посоветовала ему не отказываться, и Константин IX Мономах взошел на престол. Вслед за ним вернулась в Византию и его подруга. Ее поселили сперва в роскошном доме в Манганах, ближайшем ко дворцу квартале города. Потом, по желанию императора, с согласия Зои и в силу особого указа сената, она переселилась в Богом хранимый дворец, торжественно была венчана титулом «Августейшей» или «Севасты» и стала появляться в процессиях и на престоле рядом с Константином и Зоей. Мысль о необычайности такого неслыханного положения, по-видимому, не смущала ее.

Между тем, как ни испорчены были жители Византии, но смелая мысль Мономаха возвести на ступени престола свою возлюбленную — поразила даже и их. Императрица Зоя и особенно царевна Евпрепия, сестра Мономаха, не могли скрыть своих враждебных чувств к ней; недовольство росло также среди народа и среди духовенства; его поддерживал еще более образ жизни Склирены, которая, не зная забот правления, щедро рассыпала вокруг себя царские милости и блистала сказочною роскошью.

Тогда-то разыгралась страшная драма, которая внезапно открыла ей глаза, одно воспоминание о которой, как тяжелый сон, встает и теперь перед нею в тишине весенней ночи… Это случилось всего год с небольшим тому назад — 9 марта 1044 г. — в день сорока мучеников. Когда император торжественною процессией выходил из ворот священного дворца, направляясь в храм Двенадцати Апостолов, среди народа раздались голоса: «Не хотим Склирену царицей!.. Не хотим, чтобы из-за нее умерли наши матери, порфирородные Зоя и Феодора!..» Камни и стрелы полетели в придворных и телохранителей, тесно обступивших царя. Взволнованная толпа отрезала им обратный путь ко дворцу. Защищаясь от натиска, телохранители обнажили оружие, свалка закипела; крики, проклятия, стоны — смешались в один зловещий гул…[4]

Бледная, как полотно, сидела Склирена у высокого окна дворца, откуда она собиралась смотреть на процессию. Она не заметила обращавшихся к ней порой, полных неприязни, взглядов Зои и Евпрепии, сидевших у соседних окон. Из-за нее теперь льется кровь на площади, из-за нее жизнь Мономаха в опасности. Она не раз видела кровь, видела изуродованных жертв пытки, которых развозили иногда по улицам города; она не боялась лицом к лицу столкнуться с опасностью, но никогда сердце ее не сжималось с такою жгучею болью и сознанием своей виновности, как в этот памятный день.

Среди гула мятежа, из окна дворца не было слышно пытавшейся говорить с народом Зои. Несколько раз начинала она; наконец, услышали ее два-три человека, они подошли ближе, и через минуту уже целая толпа теснилась под окном. Царица убеждала народ разойтись; уверяла, что ни ей, ни сестре ее, императрице Феодоре, уединившейся в монастырь, нечего опасаться. Слова Зои решили участь восстания. Свалка прекратилась, император беспрепятственно возвратился во дворец, и высокие ворота захлопнулись за ним и его стражей. Зоя с Евпрепией удалились, не взглянув на Склирену; она осталась одна со своими приближенными. Площадь пустела; лишь вокруг убитых и раненых теснились еще отдельные группы.

В тот же день Склирена просила у императора позволения покинуть дворец; она хотела уехать в свои имения. Мономах, сложивший все заботы по управлению государством на своих министров и думавший лишь об удовольствиях, более всего боялся изменять раз принятый порядок жизни. Он горячо восстал против намерения своей подруги и заявил, что он не позволит ей уехать. Она осталась во дворце, но жизнь для нее стала пыткой; она поняла и мучительно стала чувствовать свое ложное положение. Бесконечный церемониал и этикет двора казались ей тяжелыми цепями. Она невольно ловила косые взгляды Зои и Евпрепии; при каждом шуме она вздрагивала: ей чудилось, что она снова слышит гул мятежа…

Какая радость ей в том, что императорская повязка украшает ее чело, что золотые орлы вышиты на ее пурпурных туфлях, если весь этот блеск и почет куплены ценой мелких оскорблений, рабством перед неумолимым этикетом…

Среди этих мучительных дум побледнело для нее обаяние, долго окружавшее Мономаха; она стала замечать, как он постарел, как мало осталось от блестящего царедворца в бесхарактерном до слабости, разбитом подагрой старике. Только воспоминание тихих и ясных годов, проведенных на Митилене, связывало ее с ним. Не раз говорил он ей, что, в случае смерти Зои, она будет императрицей, но, если прежде Склирену и пленяли эти честолюбивые мечты, то теперь, после того, что случилось 9 марта, измученная происками и неприятностями, она охотно бросила бы все и ушла, лишь бы не видеть никого, лишь бы не иметь, как сегодня, тяжелых сцен с Зоей… В новом столкновении с царицей, молодую женщину особенно поразили вскользь брошенные старухой слова о патриархе. Она знает, что суровый Михаил Керулларий[5] далеко не друг ее; она знает, что деятельная и энергичная личность патриарха имеет особое обаяние и при дворе, и в народе. Склирена с детства сохранила робость перед одним именем патриарха, и этой робости не убило в ней изучение Аристотеля и Платона.

Она должна оставить дворец… она покинет его теперь же, пока император не вернулся с охоты. Она уедет в монастырь на Принкипо; за ним признано право убежища, Мономах не решится нарушить его. Там она все обдумает и придет к окончательному решению.

Она вслушивалась в тишину весенней ночи, вглядывалась в далекие звезды, словно спрашивая их о том, что ждет ее. Ей вдруг страстно захотелось вырваться из этих стен, бесцельна и пуста показалась в них жизнь, глубоко и больно сдавило грудь сожалением о чем-то минувшем, о чем-то невозвратном…

Жила ли она до сих пор? Ей двадцать пять лет, и за всю ее жизнь только годы с Мономахом на Мителене вспоминаются ей с отрадой. Где же те огненные страницы, где то счастье, которого смело ждет, в которое горячо верит молодость? Вспоминаются ей пиры и оргии в Жемчужине — (часть дворца, занимаемая Склиреной); она старалась заглушить ими пустоту жизни, но ничего, кроме еще большей тоски и утомления, не оставляли они в ее душе…

Она встала, бросилась на ложе и в глубоком отчаянии сжала руками свою голову. Ей надо жизни — настоящей, просторной и кипучей; ее сковал бездушный этикет, ее давят золотые своды потолков, тяжелая парча одежд…

Долго сухие, горящие глаза с неизъяснимою грустью глядели в полумрак комнаты; долго высоко и неровно колыхалась грудь.

Понемногу мысли ее начали путаться; куда-то назад отступило волновавшее душу горе, сон подкрался незаметно и охватил ее своим покоем.

Ночь стояла тихая, лунная. Все спало, — только бессонная струя воды журчала где-то в саду, да соловьи заливались в темных аллеях…

II

Всё — горы, острова — всё утреннего пара Покрыто дымкою… Как будто сладкий сон, Как будто светлая, серебряная чара На мир наведена — и счастьем грезит он… И, с небом слитое в одном сияньи, море Чуть плещет жемчугом отяжелевших волн. И этой грезою упиться на просторе С тоской зовет тебя нетерпеливый челн… А. Н. Майков («У Мраморного моря»)

Заря едва занималась, когда от белой мраморной пристани отчалила лодка, осененная златотканным балдахином. Десять гребцов дружно налегали на весла; дорогой ковер покрывал сидение и свешивался до самой воды. Завернувшись в голубой, затканный золотом гиматий, сидела в лодке Склирена; в некотором отдалении помещалась Евфимия и верный евнух Херимон.

Было прохладно. Уходящая ночь сказывалась еще в странном, непривычном освещении, в сероватых тонах, уже пронизанных золотыми отблесками восхода. Заря все ярче пылала за серо-лиловыми очертаниями гор, словно огнем охватив легкие облака на небосклоне. Впереди, в утреннем тумане рисовались гористые острова Пропонтиды; сливаясь с облаками, алели снега далекого Вифинского Олимпа. Все дальше уходили назад Византия и Халкедон, с их мраморными дворцами и куполами церквей. Морской простор все шире охватывал лодку.

Солнце появилось наконец и, как брызгами золота, осыпало все своими лучами; звездой вспыхнул крест на Св. Софии, ярко загорелись золотые купола новой церкви Василия Македонского.

Все словно ожило с проснувшимся днем: быстро развеялась золотистая дымка тумана, и морская гладь затрепетала отливами перламутра. Дельфины играли на поверхности; то там, то сям внезапно поднималась из воды круглая спина таинственного чудовища и, кувыркаясь, снова пропадала в глубине. Причудливо раскинув паруса, едва подвигались при безветрии тяжело нагруженные суда, несшие из дальних стран заморские товары в столицу мира. Но чем дальше, тем менее попадалось им навстречу судов и лодок, пустыннее делалось кругом, шире развертывалась даль моря и туманнее становился отступающий назад Константинополь.

Склирена полною грудью вдыхала утренний воздух, еще пропитанный ароматом и свежестью ночного моря. Она опустила руку в прозрачную воду, и ее тешила пена, белою полосой бежавшая за длинными красивыми пальцами ее. Чайка, трепеща белоснежными крыльями, кружилась над водой, и Склирене казалось, что ровные взмахи весел, как крылья, уносят и ее в неведомую даль. Она покинула дворец, и теперь ей не хотелось думать о том, что оставалось назади; она даже позабыла, кажется, что императрица станет негодовать на ее отсутствие в церкви. Снова весело и радостно было у нее на душе; точно это сияющее, полное света и жизни раннее утро заглянуло ей в сердце и разогнало там ночной сумрак.

Они поравнялись с лодкой, в которой три рыбака собирались забрасывать в море невод.

— Брось им золота, Херимон, — сказала молодая женщина евнуху, — и вели гребцам остановиться; пусть рыбаки забросят сеть на мое счастье.

С любопытством смотрела она, как, объезжая большой круг, рыбаки спускали на дно узкую, длинную сеть, как потом они поехали вокруг захваченного ею пространства, шумно загребая веслами, а один из них, встав на носу лодки, бросал в воду камни, чтобы испугать рыбу и загнать ее в сети. Громко звучали короткие всплески падающих камней. Темные очертания ладьи необычайно красиво рисовались в косых лучах утреннего солнца на золотисто-сером море.

Дворцовая лодка приблизилась к рыбакам, когда они стали вытягивать невод. Склирена видела, как в появлявшейся из неведомой глубины сети бились и трепетали серебристые рыбы. Бросавший камни рыбак теперь вынимал рыб из невода. Взгляд Склирены скользнул по его лицу и невольно остановился на нем. Она никогда еще не видывала такой красоты.

Ему было около двадцати лет; серо-голубые задумчивые глаза его, казалось, отражали небо; белокурые кудри рассыпались золотыми кольцами из-под шляпы, золотистый пушок пробивался над губою; расстегнутый ворот рубашки обнажал стройную шею и широкую, загоревшую грудь.

— Твое счастье, госпожа, — сказал старый рыбак, помогавший ему вынимать из сетей рыбу. — Смотри, сколько попалось.

Юноша также поднял на нее свой ясный и кроткий взор.

— Да, твое счастье, — звучным молодым голосом повторил он, — много рыбы.

Выговор его был не совсем правилен и изобличал чужеземца.

Склирена приказала подъехать ближе к рыбачьей ладье и глядела на пойманную рыбу, любуясь радужными отливами ее чешуи.

— А вот морская звезда, — прозвучал над ее ухом голос молодого рыбака.

Она быстро подняла голову; он протягивал ей только что вынутую из невода морскую звезду и улыбался тихою улыбкой, обнаружившею ровные, как жемчуг, зубы. В этой улыбке было что-то открытое, детски простодушное и так странно гармонировавшее с его могучею внешностью.

Она не решилась взять морское животное своими нежными руками. Он засмеялся.

— Не бойся, она не кусается, — заметил он и положил звезду на ковер подле Склирены.

Никто не глядел на них; общее внимание было привлечено спором старого рыбака с Херимоном о названии большой рыбы, только что вынутой из невода.

— Как зовут тебя и где твоя родина? — быстро спросила Склирена. Ярким пламенем блеснули ее черные, как ночь, глаза и прикрылись длинными ресницами; румянец охватил смуглое лицо ее.

— Мое имя — Глеб, — тихо молвил он, — моя родина — далекие берега Борисфена, который мы зовем Днепром.

— Ты христианин?

— Да.

— Ты рыбак?

— Теперь рыбак… я раб.

Он опустил голову над своим неводом и нетерпеливо дернул запутавшуюся в его нитях рыбу. Безмолвно сидела Склирена: полный доверия и грусти звук последних слов его еще раздавался в ее ушах.

Через мгновение смолк разговор Херимона с рыбаками.

— Госпожа, — обратилась к своей повелительнице Евфимия, — этот рыбак говорит, что давно в его невод не попадало столько рыбы.

Склирена слабо улыбнулась.

— Дай им еще золота, — сказала она Херимону. — Дай каждому из них. И пора нам в путь. Прощайте, добрые люди.

— Прощай, госпожа; да благословит тебя Бог за твою щедрость, — говорили рыбаки.

Удары весел заглушили их пожелания. Лодка двинулась в путь, и долго, прикрывая глаза руками, глядели ей вслед рыбаки.

* * *

Недалеко от выхода из Босфора в Мраморное море раскинулся целый архипелаг небольших островов, издавна получивших название «Принцевых». Отовсюду, где в Константинополе открываются виды на море, можно разглядеть прихотливые очертания этих гористых островов, которые точно плавают на блестящей поверхности Пропонтиды, выделяясь впереди туманных азиатских гор.

Гораздо сильнее, чем на берегах Босфора, чувствуется на этих островах близость юга: синее над ними небо, голубее расстилавшееся вокруг море, даже солнце на них кажется более ярким и знойным. По крутым склонам их гор растут целые леса низкорослых южных сосен; сероватая зелень оливковых рощ мелькает порой среди темных бархатистых отливов соснового бора; виноградники стелются по холмам, кусты желтого дрока и плющ лепятся по крутым скалам, живописно свесившемся над морем. Ярко-красная, глинистая почва в бору едва прикрыта выгорающею от жара травой, но долины и прибрежье, оживленные рощами лавров и кипарисов, благоухают розами и жасмином. Виды на голубую Пропонтиду, на зубчатую линию далеких гор так ярки красками, так гармоничны в их сочетании, что, казалось бы, эти прекрасные места могут навеять лишь думы о счастье, таком же светлом и ярком, как это небо, таком же чистом, как этот воздух.

А между тем, одни тяжелые, грустные воспоминания связаны в византийской истории с Принцевыми островами. В скромных монастырях, там и сям ютящихся на вершинах гор или у берега, один за другим появлялись и сходили в могилу низверженные императоры, изуродованные самозванцы, министры-изменники, неволей постриженные царицы и царевны — жертвы политических заговоров и переворотов. Императрица Ирина, не задумавшаяся выколоть глаза собственному сыну; св. Мефодий, который во время иконоборческих гонений восемь лет просидел в ужасной темнице на острове Антигоне — множество других грустных воспоминаний и образов возникают в памяти при имени Принцевых островов.

К этим мрачным воспоминаниям истории невольно возвращались думы Склирены, когда она бродила по Принкипо.

В женском монастыре, где она поселилась, свобода ее ничем не была стесняема: она гуляла одна, выходя и возвращаясь, когда ей было угодно. Игуменья, лишь с немногими сестрами, знавшая имя своей высокой гостьи, щадя ее, не спрашивала, надолго ли она пожаловала к ним. Склирена жила день за днем, наслаждаясь тишиной и спокойствием.

На другой же день после приезда ее на Принкипо, императрица прислала двух своих приближенных с поручением уговорить Склирену вернуться. Зоя готова была, по-видимому, извиниться за свои резкие слова, лишь бы беглянка до возвращения императора снова была во дворце. Склирена холодно приняла посланных и ответила им, что она не помнит резких слов царицы, и что отнюдь не они заставили ее уехать, но что возвращаться она пока не намерена. Посланные уехали, но Склирена знала, что лишь вернется с охоты Мономах, он также будет настаивать, чтобы она возвратилась во дворец. Правда, царь лишен возможности действовать силой; он не решится нарушить право убежища, испокон веков принадлежащего монастырю. Но как ей поступить дальше? Может ли она запереться в обители, надеть монашеское покрывало и умереть для мира?

Вот вопрос, неотступно преследовавший Склирену, когда она, уйдя из монастыря, бродила по острову. Она заставляла себя простаивать длинные монастырские службы. Она видела, как горячо молились некоторые из монахинь; ее внимание особенно часто привлекала одна из сестер, молодая болезненная женщина, приходившая в храм к каждой службе. Забывая свои немощи, монахиня эта часами оставалась в церкви, — и надо было видеть ее восторженное лицо, ее горящие глаза, когда она опускалась на холодные плиты и припадала к ним пылающим лбом. Весь мир забывала она; она молилась — и в выражении ее лица отражалась бесконечная сладость молитвы. При взгляде на эту монахиню, что-то вроде зависти шевелилось в душе Склирены. Вот кто счастлив, вот кто находит забвение в молитве, — но доступны ли Склирене эти радости?

И она старалась не пропускать ни одной службы, она и у себя занималась чтением священных книг. Но нередко непослушная мысль отрывалась от книги и требовала живой жизни, рисовала картины прошлого, роскошную обстановку Жемчужины. В ужасе вставала затворница с места, торопливо шептала молитву, начинала класть земные поклоны до изнеможения, почти до потери сознания. В такой мучительной борьбе прошло несколько дней.

Однажды, рано по утру, Склирена сидела за чтением псалтири, когда ей пришли сказать, что приехал протостратор Василий Склир.

Драгоценная, украшенная миниатюрами рукопись, в переплете из барельефов по слоновой кости, выпала из рук ее; она быстро поднялась с места и пошла навстречу брату, который входил в комнату, опираясь на плечо шедшего перед ним слуги.

Василий Склир был высокого роста моложавый мужчина, лет сорока двух. Черная борода окаймляла его тонкое лицо, схожее с лицом сестры. Только веки, бессильно опущенные над пустыми глазными впадинами, придавали ему странное и грустное выражение. Он гордо держал свою голову с густыми черными волосами; уверенность и сознание достоинства сквозили в его движениях, — это был достойный внук знаменитого Варды Склира.

Он приказал слуге удалиться и подал руку сестре; она довела его до кресла, бережно усадила слепого, подвинула табурет и села у самых ног брата.

— Сестра, сестра, — говорил он, обнимая ее, — зачем ты покинула нас?

Пальцы его торопливо коснулись ее лица, и недоумение отразилось в чертах слепого.

— Что с тобою? Ты больна? — быстро спросил он.

— Нет, — ответила она, — я похудела лишь от непривычки к строгой монастырской жизни.

— Так стало быть это правда! — с горечью воскликнул Склир. — Ты хочешь отказаться от мира?

И его пальцы пробежали по голове сестры, по ее плечу, с тайною боязнью найти на ней монашеское покрывало.

— Бог поможет мне в этом, — тихо и твердо сказала Склирена.

— Но это невозможно, — горячо возразил Василий, — ведь я приехал за тобою, император сильно болен и хочет видеть тебя. Ты не можешь отказать ему…

Если бы Склир мог видеть волнение, которое охватило лицо его сестры, он понял бы, каким гнетом ложится на нее борьба с вновь набегающею волной жизни; но он почувствовал лишь, как дрогнула ее рука, и понял, что еще не все потеряно.

— У Мономаха опять тяжелый припадок подагры. Ты не должна отказывать ему в свидании. Кто внушил тебе такие странные мысли? Царь боготворит тебя; ты имеешь влияние на дела, ты окружена почетом и блеском… Старуха недолго проживет… может быть, мне суждено сделаться братом императрицы…

— Меня не прельщает это, — сказала Склирена, — вспомни 9 марта; народ не любит меня.

— Народ наш — ребенок. Он любит всех, кто дает ему хлеба и денег. Посмотри, он привязан даже к этой беспутной старухе, — а за что ее любить? Во всю жизнь она ни о чем, кроме своих удовольствий, не думала.

— Василий, не будем говорить об этом. Только здесь, на свободе, я поняла вполне, в какой тюрьме я жила.

— Проси теперь, чего хочешь. Мономах предоставит тебе полную свободу, он сделает все, что тебе вздумается; он так уверен, что одно твое присутствие приносит ему здоровье и счастье. И потом, сестра, ты еще так молода; тебе жизнь сулит столько радостей.

Ближе сдвинулись ее черные брови, мрачнее стало ее чело.

— Брат, — решительно сказала она, — я жила двадцать пять лет и много грешила. Пора уйти от всего этого.

Склир внезапно приподнялся со своего кресла и опустился перед сестрой на колени.

— Я умоляю тебя, — проговорил он, прижимаясь головой к ее руке, — вернись… Если не для себя, то для того имени, которое ты носишь, или хоть для твоего бедного слепого брата. Прошли те времена, когда наш дед боролся из-за престола… сломили нас. Теперь при дворе я силен лишь тобою; уйди ты — и меня постигнет немилость, может быть ссылка, потеря имущества… Все рады будут повредить Склирам. Пожалей твоих племянников; судьба лишила их матери, не отнимай же у них отца. Молю тебя, августейшая!..

В сильном волнении поднялась Склирена с места.

— Зачем ты мучишь меня? — с глубокою горестью произнесла она.

— Вернись, — повторял Склир, — завтра, на заре я увезу тебя.

Она молчала.

— Завтра, перед своим отъездом, ты узнаешь мое решение, — молвила она наконец. — Прошу тебя, оставь меня; теперь я должна прочесть молитвы.

Протостратор кликнул своего раба и удалился, оставя сестру над книгой, в глубокой задумчивости.

Но она не могла читать; в ее утомленной голове, где, как ей казалось, уже начинал просыпаться восторг и понимание сладости молитвы, — снова, как волны, забродили думы о мире, о земном счастии…

Она начала творить земные поклоны, но думы назойливо преследовали ее. Ясное солнечное утро заглядывало в маленькие окна; природа веяла спокойствием и свежестью; она словно манила к себе, словно хотела заставить забыть человеческое горе. Как бы повинуясь ее призыву, Склирена оставила священную книгу, спустилась во двор монастыря и вышла за его ограду.

Море было в нескольких шагах от ворот. Она приблизилась к самому берегу и пошла по песчаной отмели, внемля ласковому шуму лениво подбегавшей к ее ногам волны. Скоро монастырь скрылся за выступом берега. Воздух, пропитанный смолистым ароматом сосен, дышал утренней прохладой; длинные тени ложились еще от прибрежных скал и низкорослых сосен. Кругом было полное безлюдье, только трещали кузнечики и птицы чирикали в кустах. В глубине залива, вытащив лодку на отмель, какой-то человек вычерпывал из нее воду.

Склирена подвигалась к нему, огибая залив, и он несколько раз поднимал голову, вглядываясь в приближавшуюся женщину.

— Доброго утра! — сказал он ей, когда она подошла ближе.

Она уже узнала его по белокурым кудрям, по взгляду серо-голубых глаз: это был Глеб — молодой рыбак, встреченный ею по пути на Принкипо.

— Здравствуй, — вымолвила она.

— Я издали узнал тебя, — говорил рыбак. Он наклонился, зачерпнул воды и далеко выплеснул ее в море; мелкие брызги сморщили на минуту зеркальную поверхность. — Разве ты здесь живешь? Я думал, ты из городских… — продолжал он, переставая черпать и поднимая на нее взгляд. — Но что с тобою, ты изменилась… ты нездорова?

— Нет, я здорова, — ответила она и прибавила, помолчав: — А ты как сюда попал?

— Я привез своего хозяина. Он отсюда родом и ежегодно в этот день приезжает к обедне вон в тот монастырь, что белеет на горе, — он указал на белевшие на вершине стены мужского монастыря. — Сегодня день святого Георгия.

— Давно ли ты служишь этому хозяину? — сама не зная зачем, спросила она.

— Давно. Уже два года… с тех пор, как я стал рабом.

— Каким образом очутился ты в Византии?

Он бросил свою черпалку и облокотился на борт лодки.

— Мы сами пришли. Мы приплыли по Черному морю со своим князем Владимиром Ярославичем и с воеводой Вышатой. Мы хотели взять ваш Царь-град.

Она вспомнила о смелом набеге россов и о кровавой битве на берегах Босфора.

— Ты был взят в плен во время битвы? — тихо спросила она, и ласка, и глубокое участие звучали в ее словах.

Он утвердительно кивнул головой, и при этом воспоминании глаза его сверкнули и губы дрогнули. Отгоняя навязчивые думы, он тряхнул золотистыми кудрями и выпрямился. Так молодой орел расправляет крылья, собираясь лететь вдаль.

— Я уйду… я уже пробовал, но хозяин поймал меня и посадил в темницу. Да это ничего… Дай время — я опять уйду…

Непоколебимою уверенностью звучали слова его. Он говорил торопливо, словно спешил оправдаться; точно от одного ласкового взгляда этой прекрасной женщины в нем снова проснулась безотчетная жажда жизни и свободы, жгучий стыд за свое позорное рабство…

И она поняла это, и таким близким показалось ей вдруг горе его, что у гордой дочери Склиров сочувственно дрогнуло сердце, когда она поймала доверчивый и благодарный взгляд простого пленного рыбака.

Они стояли молча; кругом говорило за них ясное апрельское утро, со всем обаянием просыпающейся весенней жизни.

Но Глеб вдруг словно очнулся от сна.

— Товарищи сказывали, — уже совсем другим голосом сказал он, — что ты очень знатна и богата.

— Разве они меня знают? — живо спросила она.

— Нет. Но у тебя была такая красивая лодка, твой раб доставал столько золота и сама ты была вся в золоте, как царица.

— Ты каждый день выезжаешь за рыбой?

— Каждый день. На заре мы оставляем город. Мы живем у самого Мраморного моря; моего хозяина Алипия все знают в Византии.

— Мне сдается, что мы еще увидимся с тобою… я буду теперь чаще кататься по морю. Ну, а пока прощай, Глеб.

— До свидания, ведь мы еще увидимся, — поправил он.

Она пошла по тропинке среди сосен, и рыбак с его лодкой, ярко освещенные солнцем, казались ей все меньше и меньше по мере того, как она поднималась по склону горы.

III

Но и в монашеской одежде, Как под узорною парчой, Все беззаконною мечтой В ней сердце билося, как прежде… М. Ю. Лермонтов («Демон»)

Возвратясь из города в монастырь, две монахини привезли к вечеру известие, что царь сильно болен. Хотя весть эта была лишь подтверждением того, что говорил Склир, но тем не менее она произвела на недавнюю гостью обители самое тяжелое впечатление. Вернувшись с прогулки, Склирена осталась у себя в келье. Два раза присылал Склир спросить, не может ли он видеть августейшую, но она упорно отказывала брату в свидании и отвечала ему только, что завтра утром, перед его отъездом, она сообщит ему, поедет ли с ним.

Она сидела за своими священными книгами и с ужасом замечала, что лишь глаза ее следят за крупными буквами рукописи, а мысли витают далеко. Она вставала на молитву, клала земные поклоны и вдруг останавливалась в глубокой задумчивости… все впечатления этого дня, словно нарочно, стремились оторвать ее от тихого созерцательного настроения, в которое, ей казалось, она начинала погружаться.

«Император расстроен моим отъездом… я виной его болезни…» — думалось ей, и в душе ее пробуждалась жалость к больному старику.

Ей вспоминалось, как в детстве она проснулась однажды ночью, тою страшною ночью, когда скончался Роман III. В окнах мелькали огни, по коридорам проходили какие-то люди. «Император кончается…» — шепотом раздавалось во всех углах дворца. Что-то зловещее и таинственное чудилось в этом ночном оживлении…

Неужели и теперь во дворце такое же смятение?.. Склирена силится оторваться от тяжелых дум, от разных воспоминаний; она переворачивает листы священных книг, она хочет забыться в чтении, но назойливые мысли преследуют ее и дразнят, и манят куда-то…

* * *

После заката Склирена вышла за ограду и села на мраморной скамье у стены обители. Глубокая тишина стояла кругом. Солнце уже село; розовые дали меркли. Только черные кипарисы рисовались на погасавшем зареве заката. С востока надвигалась ночь, предметы теряли свои очертания; побледневшее море спокойною гладью лежало вокруг. Южные сумерки быстро сгущались; все окружающее сливалось в одну темную массу.

Раздались шаги. Склирена разглядела приближавшуюся к ней монахиню. Молча подошла она и села с нею рядом на скамье.

— Какой тихий вечер посылает Господь, — сказала она вполголоса и долго вглядывалась в сумрак наступающей ночи. Потом она подняла глаза на Склирену, видимо пытаясь рассмотреть ее.

— Я приняла тебя за одну из сестер, — вымолвила она, наконец узнав ее. — Меня удивило, что так поздно сидят за оградой… Сейчас будут запирать ворота. Но для тебя привратница, конечно, подождет; ведь ты, говорят, родственница вельможи, приехавшего утром.

Звезды загорались на небе; сумрак ночи, как дымкой, окутывал окрестности.

— Тишь какая, — помолчав, продолжала монахиня, — не то, что у вас в городе. Ведь ты живешь в самом городе?

— Да, — ответила Склирена и сейчас же прибавила: — Но не совсем в городе; я живу во дворце.

— Во дворце?.. Впрочем, сразу можно догадаться, что ты из придворных. Теперь я понимаю, почему ты удалилась оттуда, от этого разврата, от этой грязи, — непритворное озлобление послышалось в голосе монахини. — Я не говорю про царя; он, как слышно, святой человек; вон какой выстроил монастырь в Манганах. Но он окружен дурными людьми, алчностью, интригами, угождением низким страстям, распутством и лестью…

Склирена вздрогнула; каждое слово неизвестной казалось ей упреком и оскорблением.

— О, Панагия, Пресвятая Дева! Все это прах и суета. Ты сотворила благо, уйдя от зла… Здесь в тишине ты помолишься за всех жертв этих честолюбцев: за ослепленных, разоренных и изувеченных, за гниющих в страшных темницах… Здесь ты забудешь суету жизни, здесь ты спасешь свою душу.

— Я не решила еще, останусь ли я в монастыре, — робко молвила Склирена.

— Ты хочешь вернуться в мир?.. — с неподдельным ужасом воскликнула монахиня. — Ты не знаешь, спасти ли тебе свою душу или погубить?.. О, слепая, слепая…

Склирене становилось жутко.

— Я не знаю, как зовут тебя, — с жаром продолжала неизвестная, — но ты знатна, ты богата. Знай же, что и я была, может быть, не хуже тебя, что и мне жизнь сулила лишь веселье да радости. Но меня силой оторвали от мира, и, поверь мне, я теперь благословляю эту минуту. Здесь спасение, а там — нечестие и разврат… Я ненавижу твой мир…

Лихорадочная дрожь все сильнее охватывала Склирену; глаза ее собеседницы горели негодованием из-под нависшего черного покрывала, голос резко и беспощадно нарушал ночное безмолвие.

— Я ненавижу твой мир… если бы одним ударом ноги я могла раздавить его, я не помедлила бы ни мгновения. Проклятие, анафема его нечистым радостям. Иди туда, безумная, губи себя… или вечные терзания и муки тебе не страшны? Или ты думаешь, что ты уйдешь от смерти, благо ты молода и красива? Напрасно: придет и твой смертный час, сгниет тело, которому ты угождаешь, — могильные черви съедят его; истлеет твоя красота, погибнет душа в адских мучениях…

Холод пробежал по спине Склирены: она боялась смерти, ей хотелось бежать от страшного черного призрака и от его речей.

Вдруг в дремлющем воздухе неожиданно и резко раздался удар в било (металлическую доску), возвещавший начало всенощного бдения. Испуганная, вскочила Склирена с места. Монахиня медленно поднялась и взяла ее за руку.

— Одумайся, безумная, — сказала она ей, — еще есть время. Брось тлен, прах и суету; прими чин ангельский… Я пойду молиться, чтоб ты прозрела…

Она двинулась к воротам обители; вышедший из мрака призрак бесследно исчез во мраке. Дрожа от волнения, провожала его глазами Склирена. Мысли, как испуганные птицы, неслись одна за другою; сердце неровно билось…

Мало-помалу ее успокоила тишина ночи и яркие звезды, рассыпанные по темному куполу небес. Свежий морской воздух доносил порой запах весны — зелени и цветов; казалось, засыпающее море чуть слышно шептало что-то у берега. Природа не спала под темным покровом — она лишь дремала, и сквозь чуткую дремоту слышалось могучие биение жизни, набегала волна упоения южной весны.

Разве о смерти, разве об отречении от счастья и радостей шептала эта весенняя ночь?

* * *

Позже всех пришла Склирена в церковь. Она встала в свою стасидию[6], у левого клироса, близ открытого окна.

Душно было в церкви; восковые свечи у икон тускло мерцали под невысокими сводами, покрытыми потемневшею живописью. Вдоль стен, неподвижные в своих стасидиях, стояли черные бесстрастные тени в монашеских одеяниях. Но напрасно было бы искать среди них ту, которая так горячо говорила сейчас за воротами обители; ни движением, ни взглядом не выдавала она себя.

Долго и горячо молилась Склирена, но мало-помалу усталость начала овладевать ею. Дремота туманила ей глаза, и тщетно напрягала она силы, стараясь следить за ходом бесконечной монастырской службы.

Склирене невольно думается о том, что происходит теперь во дворце; ей вспоминаются подробности ее прежней жизни… Она оглядывается вокруг. Как странно все окружающее ее: огни в дыму кадил; черные, неподвижные тени монахинь вдоль стен… и снова дремота туманит ее мысли. Но она делает усилие и отгоняет налетающий сон — она достоит службу до конца. Бодрее облокотясь на потемневшее дерево резных ручек стасидии, она опять следит за священнодействием. Свежий ночной воздух врывается в окно и колеблет пламя свечей.

Вот уже гасят свечи и светильники; храм погружается в полумрак. Слышен шум опускаемых в стасидиях сидений; Склирена тоже садится. Чтица выходит на середину храма, и начинается чтение из Жития Святых. Долго тянется рассказ о жизни святого… Наконец, снова зажигаются свечи. Торжественный возглас: «Слава Тебе, показавшему нам свет» и пение: «Слава в вышних Богу…» радостно встречает рождающуюся зарю.

Но Склирена уже не слушает службы… она глядит в окно. Там ярко горит небосклон и просыпающееся море трепещет отливами перламутра Сердце ее усиленно бьется, и высоко вздымается ее грудь… ей чудится — она видит ласковый и доверчивый взгляд серо-голубых глаз, и молодой голос, звучащий безысходною грустью, тихо говорит ей:

— Теперь рыбак, я раб…

* * *

Уже совсем рассвело, когда Склирена, утомленная и разбитая, возвратилась в свою келью. Ей хотелось спать, и в то же время ее тревожила мысль, что Склир скоро пришлет к ней за ответом. Склонясь на ручку кресла, в которое она села возвратясь из церкви, она уснула, и странный сон приснился ей.

Она была в лесу в ненастную, дождливую ночь; черные стволы деревьев, точно какие-то чудовища, стояли вокруг; ветер стонал в их ветвях, обрывая пожелтевшие листья. Холодный дождь резал лицо Склирены; ползучие растения и терновник растрепали в лохмотья ее одежду, исцарапали ей тело. Ей страшно было одной среди завывании бури, треска стволов и шума дождя. Она пригляделась к темноте, ей казалось, что впереди видно просвет, что она сейчас выйдет на открытое место. Иззябшая и измокшая, почти без сил пробиралась она сквозь кустарник, но просвета не было: деревья тянулись бесконечными вереницами; казалось — нет конца этому страшному лесу. В отчаянии, изнемогая, она все шла дальше и дальше. Вдруг ей показалось, что кто-то пошел рядом с нею, и она не испугалась странного спутника, хотя и не могла разглядеть его в темноте. Между тем путь становился все затруднительнее: повалившиеся деревья, камни и рытвины мешали пройти. Ноги Склирены подкашивались от усталости. Наконец, она поскользнулась и упала на колени.

— Что мне делать? — с отчаянием воскликнула она.

Неведомый спутник ее остановился и с участием помог ей встать.

— Вернись домой, — тихо сказал он ей, и звук его старческого, решительного голоса глубоко проник в душу Склирены. — Не уходи от людей, как бы тебе ни было тяжело. Тебе ли, слабой женщине, бродить одной в лесу? В людях ищи подпоры, помощи и сочувствия; пользуйся жизнью и верь, что иногда один миг истинного счастья искупает годы страданий. Когда будет тебе тяжело, когда постигнут тебя испытания — я снова приду и подкреплю и научу тебя…

С доверием опираясь на руку неизвестного старца, смелее пошла она вперед: чем-то таким знакомым и приветным веяло от слов ее спутника; сердце так охотно верило, что она больше не одна, что в трудную минуту он опять явится ей на помощь. А из-за кустов мелькнули огни, — она узнала дворец, и мысль, что она сейчас очутится среди света, тепла и уютной обстановки своей Жемчужины, наполнила ее душу искренней радостью.

* * *

Взошедшее солнце заглядывало в окна, когда Евфимия разбудила свою повелительницу.

— Августейшая, протостратор ждет твоего ответа, — говорила она.

В ушах Склирены еще раздавался тихий голос старика.

— Скорее объяви брату, что я еду вместе с ним, — решительно сказала она.

IV

Покорны ей земные боги, Полны чудес ее чертоги. В златых кадилах вечно там Сирийский дышит фимиам… А. С. Пушкин («Египетские ночи»)

Солнце высоко стояло на небе и сильно пекло, когда лодка, в которой плыла Склирена с братом, приближалась к городу. На голубом небе, над голубым морем все ярче и шире развертывался перед ними царственный город с его беломраморными дворцами.

Быстро, как птица, летела лодка; только вода пенилась под смелыми ударами весел. Они обогнали рыбачий челн; два рыбака возвращались на нем с рыбной ловли.

Склирена узнала челн, узнала двух товарищей Глеба и заметила, что его не было с ними. Она почувствовала, как румянец вспыхнул на ее щеках, и ей стало досадно на себя, и от этой досады ярче и ярче разгоралось ее лицо…

Она сделала гребцам знак остановиться.

— Мы встретили рыбаков, которые прошлый раз забрасывали сети на мое счастье, — сказала она брату, в объяснение остановки, и крикнула, обращаясь к старому рыболову: — Ну, что, старик, каков был улов?

Он узнал ее и приветливо улыбнулся.

— Спасибо, дорогая госпожа; сегодня много поймали… вот везем домой.

— А где же ваш иноземный товарищ? — как бы вскользь спросила она.

— С ним случилось несчастье, — отвечал рыбак.

Лицо Склирены снова заалело.

— Какое? — быстро спросила она.

— Вчера он ездил с хозяином на Принкипо, и, когда они вернулись, хозяин за что-то рассердился и сильно ударил его. Глеб не вытерпел, он забыл, что он раб; кровь в нем закипела, он бросился на хозяина и смял его… мы едва их разняли.

Опустив глаза, слушала она этот рассказ; невольное одобрение промелькнуло в выражении ее лица.

— Хозяин посадил его в подвал, где бедняга провел ночь и сидит до сих пор. Кажется, хозяин намерен вовсе от него отделаться.

— Что ты хочешь сказать? — с испугом спросила Склирена.

— Кажется, продать его хочет.

Она приказала дать золота этим «бедным людям», — и лодка пустилась в дальнейший путь.

* * *

Когда Склир со своею сестрой вошел в царские покои, Константин Мономах дремал на своем ложе. Больные ноги его были прикрыты меховым покрывалом. Лицо царя, окаймленное седою бородой, значительно осунулось за последние дни. Он уже несколько дней вовсе не мог ходить.

— А? Кто тут? — спросил он спросонок, поднимая голову и окидывая вошедших мутным взглядом.

— Прости, всесветлый, что я нарушил твой покой, — проговорил Склир, кланяясь в землю. — Согласно твоему же священному приказанию, я велел Севасте, мимо дежурных телохранителей, без доклада вести меня прямо к тебе.

— Склирена! — радостно воскликнул Мономах. — Наконец-то ты вернулась.

Она почтительно наклонилась к его руке, он же по-отечески поцеловал ее в лоб.

— Как я рад! — прошептал старик.

— Видишь, государь, я исполнил твое поручение. Но утешь же и ты раба своего и скажи: лучше ли твое здоровье, солнце наше? — говорил Склир.

— Лучше, Василий, конечно лучше… я так благодарен тебе. После я поговорю с тобой.

— Я подожду в приемной, государь.

Хорошо зная расположение комнат дворца, слепой, с низким поклоном, один направился к дверям и вышел из опочивальни.

— Какое счастье, что ты вернулась!.. Теперь снова все пойдет по-прежнему, ты снова будешь здесь в Жемчужине… — говорил Мономах, целуя ее руки. — И зачем ты уезжала? Да, я знаю, мне говорили, — императрица обидела тебя. Не бойся, она больше не станет, она мне обещала.

— Бог с нею, с императрицей; ее нападки — это последнее из-за чего я оставила бы дворец. Множество обстоятельств заставили меня уехать…

Император растерянно вслушивался в ее слова.

— Я хотела просить тебя, чтобы ты разрешил мне совсем оставить дворец, — заключила она.

— Я знал, что опять этим кончится, — с отчаянием воскликнул Мономах. — Да, я стал совсем стариком, ты не можешь более любить меня…

— Государь, — горячо возразила она, — ты знаешь, как ты дорог мне, как я уважаю тебя. Самые счастливые годы провела я с тобой… поверь же, что мое желание — не пустая прихоть.

— Да чего же тебе не достает? — перебил он.

Она горько улыбнулась.

— Чего нет у августейшей Склирены?! Золото, самоцветные камни… Она сидит на престоле рядом с тобой и Зоей; ее покои блещут роскошью… И, несмотря на это, моя жизнь невыносима, — вдруг меняя голос, продолжала она. — Положение мое при дворе самое ложное, всякая свобода у меня отнята. Меня замучили приемами, выходами, бездушным этикетом. Жемчужина — это моя тюрьма…

Она закрыла глаза рукой и опустила голову. Молчание воцарилось.

— Молодость, молодость… — задумчиво сказал император.

Она вдруг подняла голову, и глаза ее сверкнули.

— О, если бы я могла хоть ненадолго очутиться на свободе, могла бы пожить одна и для себя…

— Да кто же тебе мешает, дитя мое? — спросил Константин. — Разве кто-нибудь из носящих пурпур пользуется такою свободой, как ты? Зоя, Евпрепия, матроны и опоясанные дамы хором осуждают тебя, сидя в своих гинекеях… Им кажется преступлением та независимость, которую ты себе завоевала; они не могут простить, что ты пренебрегаешь этикетом и обычаями двора. Сколько раз сыпались на меня упреки… но мне это все равно, и стеснять тебя я не стану. Чего же еще тебе надо?

Мономах остановился, вопросительно глядя в лицо своей подруги.

— Пожалуй, — прибавил он, не дождавшись ее ответа, — если ты непременно желаешь, я сегодня же отдам приказание решительно ни в чем тебя не стеснять; живи, веселись — ты будешь совсем свободна… но только молю тебя, не покидай дворца.

Радость блеснула в ее глазах и сейчас же сменилась сомнением. Она прямо смотрела на царя и, казалось, хотела что-то спросить его.

— А если… — начала она и остановилась в нерешимости, — если я полюблю?

Лицо Мономаха побледнело, нервно дрогнули углы губ. Снова воцарилось молчание.

— Ты видишь, — робко молвила она, — было бы лучше, если бы я не возвращалась.

Он молчал.

— Мне давно следовало ожидать, что ты это спросишь… — чуть слышно проговорил он наконец. — Я уже старик, я взял свое от жизни, а ты еще так молода… Давно умерло, давно похоронено мое счастье…

Он откинул голову на подушки и закрыл прослезившиеся глаза. Оба молчали. Наконец Мономах выпрямился; черты его были спокойнее.

— Поступай, как знаешь, дитя мое, — сказал он, — наслаждайся жизнью, как хочешь. Знай: ты совершенно свободна. Но я молю тебя об одном: оставайся во дворце, чтобы я мог чувствовать твое присутствие, как лучом солнца любоваться твоею красотой… В память этих счастливых лет, которые ты сейчас вспоминала — не оставляй меня.

Она поднялась с места и обеими руками охватила его шею.

— Золотое сердце… — шептала она, пряча свое лицо в его седую бороду. — Я не покину тебя; моя преданность, мое уважение всегда останутся при тебе.

Он целовал ее лоб, ее красивые руки, и слезы — слезы об оторвавшемся дорогом прошлом катились из глаз его.

— Ну, а теперь, — заговорил царь, освобождаясь из ее объятий, — теперь я хочу видеть тебя как прежде веселою, как прежде беззаботною. Прикажи вечером устроить пир в Жемчужине. Меня принесут на носилках, и мы отпразднуем твое возвращение… отпразднуем начало нашей дружбы…

* * *

Между колонн, на террасах Жемчужины была устроена обширная палатка из шелковых тканей; бесчисленные огни освещали пир; темная ночь и звездное небо заглядывали за подобранные занавесы. На массивных серебряных треножниках тянулись ряды курильниц, разливавших тонкий аромат; пол был усыпан лепестками роз.

Верная духу античной Греции, Склирена любила, чтобы ее гости возлежали за пирами. По правую руку ее помещался, император в своих роскошных носилках. Гостей было всего человек двенадцать, но в их числе собрался весь цвет Византии. Налево от хозяйки помещался первый министр, всесильный Константин Лихуд — средних лет статный мужчина; когда он говорил, все невольно прислушивались к его звучному голосу, увлекались аттической красотой его речи. Тут же был и слепой протостратор Василий Склир, брат хозяйки, и начальник телохранителей, этериарх Роман Бойла[7], косноязычный, живой и забавный, небольшого роста человек, любимец царя, и молодой философ, поэт и историк — Пселл[8].

Слуги в роскошных одеждах разносили угощения и наливали гостям дорогого кипрского вина. Слышались оживленные разговоры, звон золотых кубков; порой раздавался смех над удачною остротой, забавным рассказом.

Император был весел; он много разговаривал и смеялся.

— Я сегодня совсем ожил, — говорил он Роману Бойле, — кого не оживит присутствие этой волшебницы? Взгляни на нее, Роман; видал ли ты, хоть во сне, другую такую красавицу?

Маленький человек забавно прищурился и, словно боясь ослепнуть, прикрыл глаза рукой, глядя на Склирену.

Она действительно была сказочно хороша в этот вечер: одетая в шитую жемчугом, серебристо-розовую парчу, с блистающею при огнях алмазною диадемой на голове, с гирляндой белых роз через плечо, как богиня, председала она на пиру. Облокотясь на парчовые подушки своего ложа, она полусидела, и всякое ее движение полно было неизъяснимой грации, а глаза горели блеском и оживлением. Она снова отдалась обстановке; среди подобострастия, роскоши и лести, — она чувствовала себя царицей, никто не мог соперничать с нею в изяществе и остроумии, и все безотчетно подчинялись власти ее молодости и красоты.

— Странное существо — человек, — сказала она Лихуду, — вчера в монастыре я серьезно думала, что могу умереть для мира, а сегодня мне опять так хочется жить, мне так хорошо здесь.

— Во дворце было пусто без тебя, августейшая, — ответил Лихуд, — вынь из живой твари сердце, и она становится трупом, а ведь Жемчужина — сердце дворца. Все рады, что ты вернулась; вот послушай, какие строфы написал в честь твоего возвращения мой друг Пселл.

Услыхав свое имя, философ повернулся в их сторону.

— Я хочу слышать твои новые стихи, — сказала ему Склирена.

— Когда говорит богиня, смертный должен повиноваться, — покорно ответил Пселл.

Он встал и обратился к Мономаху.

— Божественный самодержец! Какой земной бог может сравняться с тобою, моим царем и богом? Со всех концов земли летят хваления к твоему престолу, и, как праведное солнце, светишь ты нам с его высоты. Но, при всем нашем счастии, в последние дни нам словно недоставало чего-то. И теперь я вижу, что недоставало светлого сияния очей августейшей госпожи нашей, севасты Склирены. Только ныне, с ее возвращением, вполне ожил я и, как пчела, полетел по лугам собирать душистый мед поэзии. Разреши же, великий царь вселенной, гордость и слава Ромеев, положить к твоим стопам этот ничтожный дар музы.