СОПРОТИВЛЕНИЕ

I. ОБРАТНЫЙ ПУТЬ

Сотни и тысячи мужчин, женщин и детей уныло плелись по дороге. Волна, сорвавшая с мест этих людей, утратила первоначальную силу. Не осталось следа от торопливости первых дней, от желания во что бы то ни стало перебраться через болота и речки на пути, и даже от инстинктивного стремления укрыться, замаскироваться во время налетов вражеских стервятников в открытом поле. Детей уже не несли и даже не вели за руки. Они покорно, без слез и жалоб, тащились следом. Ноги отяжелели. Рубаха на теле, — а многие ушли в одной рубахе, — и та стала невыносимо тяжела. Люди с трудом переступали. Камешек, сломанная ветка на дороге казались непреодолимыми препятствиями и бессознательно обходились. А сколько раз люди падали и оставались на месте даже тогда, когда никаких препятствий на пути не было! Часто присаживались. К опустившимся на землю тут же присоединялись другие, не говоря ни слова растягивались и погружали лица в спаленную траву, чтобы хоть немного остудить жилку на виске, которая так лихорадочно билась и наливала голову свинцом. Кто-то всхлипывал, но никто не оборачивался, чтобы узнать — кто и почему?.. Затем снова поднимались и снова куда-то тащили разбитое тело, усталые распухшие ноги…

Куда?..

Впереди — враг. В Минске еще немцев нет. А Борисов уже занят.

Идущие пытаются свернуть направо, налево, но везде вырастают вражеские десантные группы. От них впервые был услышан клич смерти: «Юден — капут». Стало ясно — дальше итти некуда.

Не сговариваясь, не совещаясь, колонны стали поворачивать обратно на большой тракт. Проселками итти было иногда опаснее. Из танков с черными свастиками выглядывали наглые морды. Проносились грузовики, и на каждом из них надпись, раскаленным гвоздем вонзавшаяся в сердце, — «Нах Москау»… Иной раз машина останавливалась, и какая-нибудь пьяная морда изрыгала: «Не угодно ли с нами — в Иерусалим?»

Куда же итти?

Все явственнее доносился едкий дым разрушенного Минска. Там уже не осталось своего угла, куда приклонить голову. Да и как возвращаться туда, где каждый камень напоминает о вчерашнем счастье, которого больше нет, о родных и близких, которые куда-то ушли, растерялись по дорогам? А наши, повидимому, где-то далеко и добраться до них уже невозможно…

И вот группа людей сворачивает в сторону — в ближнем колхозе живет родственник. Авось удастся там переждать, покуда вернутся наши… Отдохнуть, притти в себя…

Остальные идут дальше, сами не зная куда и зачем.

Впрочем, заросший, со сгорбленной спиной человек, в котором трудно было узнать председателя профсоюза работников печати Белоруссии, — Иоэль Лифшиц кое-что знал. Из поездки в освобожденную Западную Белоруссию он как-то привез желтую заплату, которую сорвал с себя один варшавский еврей, перешедший советскую границу.

Еще не доходя до Пушкинской улицы, люди узнали: в городе хватают мужчин. Поблизости от того места, где когда-то была выставка, висело объявление:

«Мужчины в возрасте от 15 до 45 лет обязаны зарегистрироваться в полевой комендатуре. За уклонение — смертная казнь».

Тогда это еще звучало непривычно: смертная казнь!

Ужас этой угрозы сопровождал людей до опустевших улиц города, где на каждом перекрестке стояли гитлеровские молодчики, в стальных касках со своей эмблемой — мертвой головой — на них и с металлическими бляхами в виде полумесяца на шее. «Ком, ком хир!» — кричали они и уводили десятки мужчин — белоруссов и евреев, русских и грузин, юношей и седовласых стариков — в Дрозды, на поле, к речке, где тысячи, десятки тысяч — военнопленных и гражданских — попали в только что созданный концентрационный лагерь.

Со всех сторон — пулеметы и прожекторы. Около тридцати тысяч мужчин вынуждены были валяться на земле. Стоило кому-нибудь попытаться приподнять голову, сделать малейшее движение, чтобы лежать стало удобнее, как в самую гущу людей летели пули. Июльская жара выматывала последние силы. Люди тянулись к воде, но и там их подстерегала смерть.

Возле лагеря собирались тысячи женщин. Хлеба в городе не было. Гитлеровские мародеры все разграбили. Остались большие полуразрушенные склады картофельной муки и сиропа, люди научились стряпать из этого какие-то яства и носили их в лагерь. Невзирая на смертельную опасность, женщины пробирались в лагерь, чтобы передать своим несколько коржей из картофельной муки, бутылку с водой… Женщины приходили разыскивать отца, мужа, сына, брата, а если их уже не было, отдавали еду первому попавшемуся.

В страшной беде и опасности рождалась и крепла дружба, несмотря на то, что враг заслал в среду узников много «блатных» — уголовных преступников, которые пытались установить здесь кулачное право и разжечь национальную рознь. Из этого ничего не вышло, и гитлеровцы издали приказ: «Евреев отделить!» В лагере уничтожения, в Дроздах, было создано три лагеря: для евреев, военнопленных и прочих гражданских… Началась вакханалия розысков скрывающихся евреев и переодетых военнопленных.

Часто русские и белоруссы не отпускали своих знакомых евреев в другой лагерь. Они их прятали. А еврейские женщины приносили платье, чтобы переодеть военнопленных (иногда даже в женское платье) и спасти их.

Братская помощь, великая дружба народов, такая понятная и естественная для советского человека (этого гитлеровцы не смогли уничтожить даже в своем страшном концлагере), — эта дружба и породила начало, пока еще пассивного, сопротивления.

На пятый день все гражданские, кроме евреев, были из лагеря освобождены.

Из лагеря в Дроздах все чаще доносились автоматные очереди. Лагерное начальство приказало всем интеллигентам регистрироваться.

Лагерная стража погрузила на машины сотни и тысячи людей, а несколько минут спустя пулеметы громогласно известили, каким почетом пользуются интеллигенты, — особенно евреи, — у тех, кто сеял смерть и опустошение в нашей стране.

Горелик кончил Минскую консерваторию, и его бархатный голос часто ласкал наш слух. «Певец?» — удивились палачи и приказали Горелику петь. Горелик пел еврейские народные песни перед многочисленной, многонациональной толпой узников.

— Этот остается здесь! — решили рыцари ножа, которые уже знали о «концертах», предстоящих Горелику на Юбилейной площади… Вместе с остальными еврейскими заключенными он был потом переведен в минскую тюрьму, а оттуда — в гетто.