Гораздо быстрее, чем освоение элементарных политико-социальных истин, развивается в Чехове процесс освоения этических норм. Это идет, прежде всего, по линии критической самооценки. Он признает себя «из всех ныне благополучно пишущих россиян самым легкомысленным и несерьезным». Он кается перед В. Г. Короленко в том, что «свою чистую музу любил, но не уважал, изменял ей и не раз водил ее туда, где ей не подобает быть». (Из письма к В. Г. Короленко 17 сентября 1887 года).

А оглядываясь на целое пятилетие литературной работы своей, он с горечью говорит о том, что за ним числится множество очерков, фельетонов, глупостей, водевилей, скучных историй, многое множество ошибок и несообразностей, груды исписанной бумаги, академическая премия, житие Потемкина и при всем том нет ни одной строчки, которая в его глазах имела бы серьезное литературное значение. «Была масса форсированной работы, но не было ни одной минуты серьезного труда».

Ему страстно хочется «спрятаться куда-нибудь лет на пять и занять себя кропотливым серьезным трудом». Он признает, что ему надо учиться с самого начала, ибо как литератор он «круглый невежда». «Мне надо писать, — говорит он, — добросовестно, с чувством, с толком, писать не по пяти листов в месяц, а один лист в пять месяцев. Надо уйти из дому, надо начать жить за семьсот-девятьсот рублей в год, а не за три-четыре тысячи, как теперь. Надо на многое наплевать, но хохлацкой лени во мне больше, чем смелости». (Отрывок из незаконченного письма 1889 года.)

Но не в «хохлацкой» лени, которую несправедливо приписывает себе Чехов, корень зла. Есть нечто более глубокое, — что объясняет чеховское недовольство самим собой: он замечает, что в талантливых людях его поколения «много фосфора, но нет железа», тогда как у писателей-стариков, «кроме таланта есть эрудиция, школа, фосфор и железо».

Это он написал Д. В. Григоровичу и это свидетельствует об огромной внутренней работе, которая шла в нем. Он пытливо заглядывает в самого себя, анализирует каждый свой поступок и еще раз убеждается, что в нем нет «железа». Он и Суворину сказал: «Для медицины я недостаточно люблю деньги, а для литературы во мне нехватка страсти, и, стало быть, таланта. Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого-то не случается, чтобы я за одну ночь написал сразу листа три-четыре, или, увлекшись работою, помешал бы себе лечь в постель, когда хочется спать, не совершаю я поэтому ни выдающихся глупостей, ни заметных умностей».

Это очень важные высказывания и многое в них угадано Чеховым верно: в нем, действительно, огонь горел ровно, без вспышек и треска, но потому ли, что нехватало в нем страсти или, может быть, потому, что эта страсть была искусственно заглушена, запрятана в своеобразный футляр? Да и верно ли, что в нем вообще не было темперамента?

Несомненно, одна страсть, как бы ни скрывал ее Чехов, владела им всю жизнь — страсть писательская. Только он предъявлял чрезвычайно высокие требования к самому себе как писателю, а отсюда и все эти его жалобы на пуды исписанной бумаги и на форсированную работу. Он слишком осторожно относился к проявлениям своей подлинной страсти. Он «боялся таланта и свежести, которые могут все одолеть», в чем заверял его Григорович. «Талант и свежесть многое испортить могут — это вернее», — отвечал Чехов. Кроме «изобилия таланта», ему нужно было кое-что, не менее важное», возмужалость — это раз, во вторых — чувство личной свободы. В этом самое основное, самое для Чехова существенное.

Чувство личной свободы — вот та этическая основа, на которой вырастает чеховское миросозерцание.

Мы много раз цитировали слова о «рабьей крови», которую Чехов чувствовал в своих жилах и которую он «выдавливал по каплям». Приведем теперь полностью то место из чеховского письма к А. С. Суворину (7 января 1889 года), в котором он говорит о процессе своего внутреннего освобождения:

«Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая».

Когда писались эти строки, один из признаков, определяющих рабью кровь, в нем еще оставался: поклонение чужим мыслям. Еще он не отбросил влияние Суворина, еще жил он отголосками его лукавой философии, еще крепка была в нем предвзятость, а социальное понимание явлений жизни все еще отсутствовало, но в нем уже таилась какая-то странная тоска и мучила духовная неудовлетворенность…

Чехов переживал трагедию, которая была трагедией целого поколения.