Уважение к таланту, которое является, как мы видим, признаком воспитанного человека, отсутствовало в Чехове, когда он «многописал» в годы шатания по юмористическим журнальчикам. Писал «безмятежно, словно блины ел», признается он Билибину. Рукописи не перебелял и выработал в себе такую технику, что мог — на пари — в один присест написать рассказ без единой помарки. Мог писать и лежа в купальне.

Из множества рассказиков, наскоро «выпеченных», он отобрал, как казалось ему, лучшее и составил из них сборник, название которого, в известной мере, определяло и его содержание: «Пестрые рассказы».

Книга уже печаталась, как вдруг совершенно неожиданно Чехов получил письмо от Д. В. Григоровича (Григорович Дмитрий Васильевич (1822–1899). Известный писатель, один из первых писателей-дворян, давший картины мужицкой жизни (знаменитый рассказ «Антон-горемыка»). Крестьянская жизнь изображалась Григоровичем в тонах сантиментального барского либерализма). Старый писатель говорил, что он «постоянно советовал Суворину и Буренину читать все, что написано Чехонте. Они меня послушали и теперь, вместе со мною, не сомневаются, что у Вас настоящий талант, талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколения».

Д. В. Григорович убеждает Чехова бросить срочную работу «так как по разнообразным свойствам несомненного таланта, верному чувству внутреннего анализа, мастерству в описательном роде, чувству пластичности», он уверен, что Чехов призван к тому, «чтобы написать несколько превосходных, истинно художественных произведений». Он уверяет Чехова, что нужно «беречь впечатления для труда обдуманного, отделанного, писанного не в один присест, но писанного в счастливые часы внутреннего настроения. Один такой труд будет во сто раз выше оценен, чем сотня прекрасных рассказов, разбросанных в разное время по газетам. Вы сразу возьмете приз и станете на видную точку в глазах чутких людей и затем всей читающей публики» (25 марта 1886 года).

Это письмо произвело огромнейшее впечатление на Чехова и в несвойственной ему манере «исповеди» он поспешил ответить Григоровичу. Он каялся «перед чистотой сердца» Григоровича в том что «не уважал» свой дар». Чувствовал, что он есть у него, но «привык считать его ничтожным». И он пытается разобраться в причинах этого неуважения. Прежде всего, он ссылается на своих близких, которые «не переставали дружески советовать не менять настоящее дело на бумагомарание». Никто среди его знакомых не видел в нем художника. И он привык смотреть на свою работу снисходительно, соглашаясь с теми, кто утверждал, что она мелка. И вторая причина — он врач и это сильно мешало ему как писателю. И все вместе взятое повело к тому, что он «относился к своей литературной работе крайне легкомысленно, небрежно, зря».

Чехов «не помнит, ни одного рассказа, над которым работал бы более суток». «Как репортеры пишут свои заметки о пожарах, так я писал свои рассказы. Машинально, полубессознательно, ни мало не заботясь ни о читателе, ни о себе самом. Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, бог знает почему, берег и тщательно прятал». Это очень важное признание, говорящее о том чувстве недовольства самим собой, которое помогло ему отрешиться от неуважения к таланту.

Но еще до получения письма Григоровича Чехов уже стал задумываться над ценностью своих произведений. В феврале 1886 года он поместил рассказ «Панихида» в «Новом времени» А. С. Суворина. С этого момента начинается его постоянное участие в «Новом времени» и долголетняя связь с Сувориным.

Об их взаимоотношениях мы еще будем говорить, а теперь отметим, что Чехов был чрезвычайно благодарен Суворину за то, что он не затруднялся оценкой и написал мотивированное мнение о рассказе.

Так дебют в «Новом времени» и письмо Григоровича стали опорными пунктами для развивающегося в Чехове чувства уважения к своему дару.

«Пестрые рассказы» вызвали целый ряд критических откликов, в общем благожелательных, но среди положительных оценок встречались и резко отрицательные. Так, Ф. Змиев писал в журнале «Новь»: «…просто изумительно до какой степени мало уважают читающую публику нынешние рассказчики, полагая, что она «все съест». Такие рассказы как, например: «Разговор с собакой», «Егерь», «Сонная одурь»; «Кухарка женится», «Репетитор», «Надлежащие меры» и многие другие — похожи скорей на полубред какой-то или болтовню ради болтовни об ужаснейшем вздоре, нежели на мало-мальски отчетливое изложение осмысленной фабулы…».

Дал отзыв в «Северном вестнике» и популярный тогда критик Скабичевский (Скабичевский Александр Михайлович (1838–1910). Критик, автор «Истории новейшей русской литературы» (1848–1908). Здесь статьи Скабичевского о Чехове. Вопреки распространенному мнению о Скабичевском, как о критике, отрицавшем у Чехова наличие «идей», следует отметить, что статья его «Есть ли у Чехова идеалы?» отвечает на вопрос, признавая за Чеховым определенное художническое миросозерцание). Этот отзыв в биографии Чехова занимает свое довольно отметное место. А. М. Горький вспоминал о том разговоре о критике, который вел с ним однажды А. П. Чехов, говоривший: «Критики похожи на слепней, которые мешают лошади пахать землю. Я двадцать пять лет читаю критику на мои рассказы, и ни одного ценного указания не помню, ни одного доброго совета не слышу, только однажды Скабичевский произвел на меня впечатление: написал, что я умру в пьяном виде под забором».

Что же в действительности писал Скабичевский?

Он начинает с предостережения о соблазнительности легкого заработка авторов мелких рассказиков, написанных в тоне «скоморошеских потех». Такие «рассказы производят грустное впечатление не потому, что они плохи, напротив, именно потому, что весьма многие из них обличают молодой, свежий талант, не лишенный юмора, чувства наблюдательности. Но вот человек начинает зарабатывать 400–500 рублей в месяц, талант бледнеет, писатель обращается в легкомысленного барабанщика, в смехотворного клоуна для потехи праздной толпы. Сперва таким работникам сопутствует успех, а потом, когда газетный писатель начинает терять популярность, так как переутомление берет свое, — то дело кончается тем, что он обращается в выжатый лимон и подобно выжатому лимону ему приходится в полном забвении умирать где-нибудь под забором, считая себя счастливым, если товарищи пристроят его за счет Литературного фонда в одну из городских больниц».

От этих общих примеров Скабичевский переходит непосредственно к рассуждениям о Чехове, которого он сожалеет и по адресу которого восклицает: «Как жалко, что при первом же своем появлении на литературном поприще он сразу записался в цех газетных клоунов». Правда, оговаривается критик, Чехов «в качестве клоуна держит себя очень скромно и умно — не впадая в скабрезность, чужд пасквильного элемента, не льстит, одним словом, никаким низменным инстинктам толпы…» Но критику именно поэтому еще более жалко Чехова. «Увешавшись побрякушками шута, он тратит свой талант на пустяки и пишет первое, что придет ему в голову, не раздумывая долго над содержанием своих рассказов».

И вывод: «Вообще книга Чехова, как ни весело ее читать, представляет собою весьма печальное и трагическое зрелище самоубийства молодого таланта, который изводит себя медленной смертью газетного царства» («Северный вестник», 1886, книга 6).

Могла ли эта рецензия оскорбить Чехова? Могла. И напрасно пытаются некоторые исследователи творчества Чехова раннего периода взять под защиту Скабичевского. Кто спорит, что советы сердитого критика, предостерегающие молодые дарования от соблазнительности газетных легких заработков, полезны. Впрочем, сам Чехов еще до появления отзыва о его «Пестрых рассказах» болезненно ощущал необходимость срочного выполнения заказов редакций и знал, не хуже Скабичевского, какая участь ожидает «газетчиков» — ведь на его глазах умирал Ф. Ф. Поподугло, о котором действительно можно было бы сказать словами Скабичевского, что этот измотавшийся труженик мечтал, как о последнем счастье, устроиться в больнице, чтобы не погибнуть как выжатый лимон где-нибудь под забором. Нет, эти справедливые, хоть и глубоко риторические, рассуждения критика ничего, кроме досады, не могли вызвать в Чехове. Скабичевский признает за ним талант, но пророчит ему участь «клоуна из газетного цеха», и Чехов оскорблен, что он взят «за общую скобку». А ведь Чехов здраво и трезво смотрел на свое многописание. Но и при всей самокритике, в нем сильно развитой, вряд ли мог бы он согласиться со Скабичевским, что все рассказы в сборнике написаны с целью повеселить «почтеннейшую публику».

Среди семидесяти семи вещиц, помещенных в сборнике, мы с трудом наберем не больше десяти рассказиков, действительно ничтожных и составляющих тот пестрый сор, который самим Чеховым впоследствии был выброшен из редактируемого им собрания своих сочинений. В основе же книги такие перлы чеховского юмора, который моментами поднимается до яркости подлинной сатиры, как «Налим», «Толстый и тонкий», «Капитанский мундир», «Хамелеон», «Певчие», «Экзамен на чин», «Канитель», «Заблудшие», «Егерь», «Злоумышленник», «Мыслитель», «Отец семейства» (в сборнике этому рассказу дано название «Козлы отпущения»), «Кухарка женится», «Пересолил», «Шило в мешке», «Детвора», «Актерская гибель», «Анюта», «Лекция о вреде табака», «Иван Матвеевич» и две — поистине трагических — новеллы «Горе» и «Тоска».

Нет, у Чехова были все основания, чтобы навсегда запомнить рецензию. И несомненно, что старая обида чувствовалась в Чехове, когда, спустя много лет после появления отзыва Скабичевского, он говорил в письме к одному из своих знакомых: «Я Скабичевского никогда не читаю. Мне попалась недавно в руки его «История новейшей литературы», я прочел кусочек и бросил — не понравилось. Не понимаю, для чего все это пишется. Скабичевский и К 0 — это мученики, взявшие на себя добровольный подвиг ходить по улицам и кричать: «Сапожник Иванов шьет сапоги дурно». Или: «Столяр Семенов делает столы хорошо». Кому это нужно? Сапоги и столы не станут от этого лучше. Вообще труд этих господ, живущих паразитарно около чужого труда и в зависимости от него, представляется мне сплошным недоразумением» (письмо к Ф. А. Червинскому, 2 июля 1891 года).