В малом театре, 22 января 1847 года шел утренний спектакль. Давали драму «Клара д’Обервиль» с участием Мочалова в роли графа Морица д’Обервиль. Это была одна из самых блестящих ролей артиста. На этот раз он был особенно прекрасен.

Зрители удивлялись, поражались, как выдержанно он играл, так, как редко с ним случалось.

Что Мочалов находился в каком-то исключительном под'еме, свидетельствуют и собственные его слова — в письме к его задушевнейшему другу Н. В. Беклемишеву. Письмо это датировано 23 января, то есть следующим после спектакля днем. Мочалов говорит:

«Не могу не сказать, ты видел меня в «Кларе», но что бы ты увидел вчера! Ты меня знаешь, знаешь, что я люблю правду, и так смело говорю, что я был без сравнения хорош».

Казалось, что все идет благополучно. Мочалов оправился после долгой болезни, опять занят в репертуаре, жизнь входит в обычную колею. В этом же письме он перечисляет спектакли, в которых занят: «Ныне я по назначенному репертуару не играю, и завтра тоже; если божиею милостью все будем здоровы, то вот что остается сыграть: утром в пятницу на Большом театре «Скопин-Шуйский», вечером в субботу на Большом театре «Гамлет», утром в воскресенье на Малом театре «Коварство и любовь».

В письме к Беклемишеву — разгадка этого особенно творческого возбуждения Мочалова.

Приведем начало письма:

«Слава богу, опять держу в руке перо; жив, здоров. Молодею, несмотря на то, что злое зеркало мне говорит противное. Да оно и не ошибается, — оно говорит о лице, я о душе, о той знакомой тебе душе, которая не может дряхлеть вместе с тленным моим составом:

Мой друг! И это не она,
Не та, которая судьбою
Была б мне спутницей дана.
Опять обманут я мечтою!
Опять остался сиротою!
И верно мне уж не найти
Подруги с пламенной душой.

Может быть, друг Николя, еще допишу эти стишки; ты представь себе, отчего родилась мысль не терять даром моего раннего утра; эта мысль родилась от сумасшедшего намерения признать товарищем себе явившуюся на_ сцену девицу Надежду Васильевну Рыкалову. Да, я увидел молодость, говорил с ней, видел ум, но все затмил проклятый холод души. Ну! так это точно, — не она [подчеркнуто Мочаловым — Ю. С.]. Я, мой друг, все виноват и всегда прав в глазах людей, которые меня знают, как ты, а много ли таких? И одного довольно!!!»

Так узнаем мы о последнем увлечении Мочалова. Его героиней оказалась молодая актриса Н. В. Рыкалова, которой суждена была очень долгая жизнь — скончалась Рыкалова накануне мировой войны, вступив на сцену в 1844 году. Мочалова поразила ее, как он говорит, молодость и ум. Юное пленительное существо возродило в нем мечту о счастье, которого было так мало в его горькой жизни. Он, видимо, боролся с своим чувством. «Проклятый холод души», как он выражается, оказался сильнее готовой вспыхнуть и вовремя погашенной страсти. Он не хочет быть в плену иллюзий. Слишком больно было бы пережить еще одно разочарование.

И в тот день, когда он играл графа Морица в «Кларе д'Обервиль», он переживал огромный душевный подъем — он вышел победителем в борьбе с самим собой. Рождались стихи, и он спешил раскрыть в стихах горькое сознание нового своего сиротства, он предрекал себе, что «верно не найти ему подруги с пламенной душой».

Что произошло дальше? Трудно понять. То ли после пережитого волнения Мочалов обессилел и впал в новый загул, то ли случайно повздорил с начальством… Но факт тот, что ему не пришлось доигрывать репертуар, о котором он сообщал Беклемишеву.

Спектакль 22 января оказался его последним спектаклем на московской сцене.

«Гений Мочалова пел в тот день свою лебединую песнь», — отмечает Беклемишев.

Он порвал с дирекцией. С ним и раньше случалось, что он и грозил отставкой, и подавал в отставку, и брал ее назад, мирился с начальством и опять ссорился. Но на этот раз ссора оказалась слишком серьезной; Мочалов бросил театр и уехал из Москвы.

Он поехал в Воронеж, где его сестра М. С. Мочалова-Франциева держала театр. Здесь он гастролировал, играл свои любимые роли, имел огромный успех. В Воронеже он заболел приступом своего страшного недуга. В припадке болезни бродил он по воронежскому кладбищу, отыскивая могилу Кольцова. Ему хотелось рассказать в стихах об этих поисках. Наброски стихов уцелели. Текст почти не поддается прочтению — почерк явно ему изменял. Вероятно, сильно дрожала, рука, мысли путались.

В его воспаленном воображении мелькали, должно быть, хорошо знакомые образы из «Гамлета»: принц датский, могильщики, череп Иорика. Однако стихи он пытается выдержать в кольцовском ритме.

Он назвал эти свои последние стихи так:

«Разговор на Воронежском кладбище Мочалова со сторожем».

Вот строки из этого «Разговора на кладбище»:

Мочалов: Покажи, брат, где зарыли
Нашего Кольцова,
Где могила дорогова,
Чем ее покрыли?
Под плитой ли он лежит,
Иль трава с цветами?
Облетели травы… (далее неразборчиво
и зачеркнуто)
………………………………………………
Иль совсем забыт?
Сторож: Я прозвания такого
Что-то не припомню,
Благородный, аль чиновник,
Аль купец какой?
Мочалов: Он купец — имел товар,
Да не оценили.
Но не все ж его забыли.
И души высокий жар
Он сумел в сердца любовь
Русской песнею своей
Передать……
Далее неразборчиво. Поддаются прочтению слова:
Забыть Кольцова
…… И плачет
На родной стороне
Долго нам искать другова.
Не найти.
Сторож: Что вы, сударь, не найти?
Велика земля господня.
И везде есть люди.
Но позвольте…
……………………………………..
……………………………………..
(Сплошь неразборчиво)
Вспоминаю, сударь,
Он купец,
А складывал песни.
Сам-то он их не певал,
Только был писака.
И слыл грамотеем,
Так к его могиле,
Вот сюда, направо.
Мочалов: Пришел и низко поклонился
С глубоким вздохом и слезой,
На коленях и моления
Души его за упокой.
Так вот, где схоронили
С тобой высокие мечты,
Но верь…
……………………………………
Навек забыли.
Оставил знак в сердцах людей
Высокой песнею твоей.
О, нет, нельзя его забыть,
Ты жив навек.
Сторож: Вы, сударь, крепко загрустили,
Покойник верно вам сродни?
Мочалов: Нет… Да. Он мне родня,
Он мне близок был.
Я мир видал и (далее все зачеркнуто
и не поддается прочтению).

…В феврале Мочалов вернулся в Москву. Всю дорогу пил и после каждой рюмки глотал грязный снег. На Московской заставе, у трактира, где останавливались проезжающие, А. И. Шуберт-Куликова, ехавшая со своей сестрой Орловой и ее мужем в про-винцию, услышали страшный крик. По голосу узнали Мочалова. Он с кем-то ссорился в трактире. Был страшен.

По приезде в Москву Мочалов слег и больше уже не вставал. Его силы, совершенно подорванные воронежской поездкой, не могли сопротивляться болезни. 16 марта 1848 года его не стало.

Весть о смерти великого артиста сразу облетела всю Москву. Сотни поклонников Мочалова приходили в бажановский дом поклониться его праху.

«Московские ведомости» поместили краткий некролог: «16 марта в 9 часов утра скончался здесь, к общему сожалению, известный драматический артист Павел Степанович Мочалов, который долго был опорой и украшением московской сцены и оставил после себя такое глубокое воспоминание в сердцах всех искренних любителей искусства».

Автор некролога, напечатанного во второй книге журнала «Пантеон» за 1848 год, указывая, что смерть Мочалова поразила и потрясла всех, спрашивал: «Откуда, почему, за что это общее сожаление, эта любовь к человеку, который не был нам ни друг, ни брат, с которым немногие из «ас, очень немногие, и были знакомы? Эта любовь, это участие — дань невольного уважения таланту художника, тому огню, который одушевлял творчество покойного. Много прекрасных минут подарил нам Мочалов, — и после этого понятна к нему эта общая любовь, это общее глубокое сочувствие в его утрате».

Знаменитый артист — сотоварищ Мочалова — М. С. Щепкин сообщал в письме к Шумскому о смерти великого трагика в таких выражениях: «Да, Россия лишилась могучего таланта. Что делать, что он, по нашему разумению, не вполне удовлетворял нас; но мы уже не услышим тех потрясающих душу звуков, не увидим тех восторженных мгновений, которые часто прорывались сквозь его нелепые формы».

Как выразительны эти строки для Щепкина! Он и в сообщении о смерти давнего своего товарища по сцене не удержался от критики: Мочалов не вполне удовлетворял его. У Щепкина с Мочаловым были очень сложные отношения. Мочалов был негармонической личностью, Щепкин был ею. Вряд ли прощал он Мочалову его бесшабашность. Взыскательный художник, Щепкин органически не мог понять того пренебрежения к развитию своего дарования, с которым жил и умер Мочалов. Да, были потрясающие душу звуки, мелькали восторженные мгновения, но «нелепые формы», разве не были они оскорблением для тонкого артистического вкуса Щепкина? Да и только ли его одного?

Мы приводили много оценок Белинского. Приведем последнюю: «Ему никогда не удавалось выполнить ровно свою роль от начала до конца, то есть выполнить ее художнически, артистически, но ему нередко удавалось в продолжение целой роли постоянно держать зрителя под неотразимым обаянием тех могущественных и мучительно-сладких впечатлений, которые производила на них его страстная, простая и в высшей степени натуральная игра».

Хоронили Мочалова 19 марта. Провожала его прах вся труппа Малого театра. Стечение народа было огромное. Ильинка была запружена людьми. Лавки были закрыты, торговля прекратилась.

Во время отпевания произошел примечательный эпизод. Друзья решили возложить на голову мертвого Мочалова лавровый венок. Священник, по распоряжению митрополита Филарета, этого не допустил. Возник спор. Друг Мочалова Дьяков убеждал: «Вы увенчали его своим венком, а мы увенчаем своим». Довод не был убедительным для церковников, выполнявших приказ начальства. Ограничились тем, что венок положили на гроб.

Мочалов прожил короткую и трудную жизнь. Его называли «веянием своей эпохи». Это верно в том смысле, что актеры «суть краткая летопись современного века и его характера», — как говорил еще Шекспир.

Век, в котором жил Мочалов, был веком черной николаевской реакции. Это была эпоха трагических смертей Пушкина и Лермонтова, страшной гибели Полежаева. Умирал в злой чахотке Белинский, которому уже готовили «уютный казематик», как зловеще острил комендант Петропавловской крепости. Торжествовал агент Третьего отделения Булгарин. Был закрыт «Московский Телеграф». Полевой и Кукольник воспевали квасной патриотизм и славили православие, самодержавие и народность. Герцен эмигрировал. Его гнал за рубежи николаевский режим. Атмосфера была зловещая. Недавнее восстание декабристов на Сенатской площади было первым, но настойчивым предзнаменованием начинающейся социальной борьбы.

Театру было предписано правительством Николая Палкина стать выразителем «философии маловажного». Это должно было отвлечь от интересов общественных и политических. И все же театр служил единственным клапаном, через который находила себе выход «молодая сила» русского общества.

Если театр петербургский, который Николай считал «своим», служил интересам крупного чиновничества и дворянства, то московский театр в основном выполнял иную миссию: с его подмостков раздавались страстные монологи атамана разбойничьей шайки Карла Моора, взывавшие о социальной справедливости, на этой сцене великою скорбью томился принц Гамлет, в этом театре создавались образы героев Шекспира.

Великий актер, актер-плебей, зажигал сердца и воображение своих зрителей, вселял в них ненависть к подлой действительности, увлекал их за собой в светлый мир высокой поэзии. И именно потому, что он был великим трагиком, — создания его вдохновения были понятны всем — одним в меньшей, другим в большей степени. Понятны потому, что своих героев он делал осязаемыми, конкретными. Он был великим реалистом.

Мочалов был одинок. Никто не оказал ему поддержки, никто не помог ему побороть те недостатки, от которых он не избавился до конца жизни. В этом была его беда, а, может быть, его трагическая вина. Он искупал ее всей своей трудной жизнью, в которой досталось ему на долю так мало простого человеческого счастья, простого человеческого внимания.

По уму своему, по тонкому пониманию искусства разве не мог бы он быть в обществе передовых людей эпохи? Был же Щепкин с Герценом, Огаревым, Грановским, Гоголем. А Мочалов не преодолел ни своей замкнутости индивидуалисту, ни своей болезненной застенчивости.

Его протест был всегда пассивен. Больными своими загулами протестовал он против подлости начальства, третировавшего его, как только могла третировать чиновничья чернь, которая видит в актере загулявшего забулдыгу и предписывает приводить его на спектакль через полицию. Его, плебея, третировали господа из Английского клуба. Даже просвещенный Загоскин, автор «Юрия Милославского», не стесняясь, кричал в театре: «Опять запил, каналья!».

Его личная жизнь была жестоко разбита. Он был жертвою всего николаевского бюрократически-тупого режима; страшный аппарат угнетения душил его, исковеркал его личную жизнь. Действующими лицами его семейной драмы оказались царь и Бенкендорф. Жандарм осуществлял приказ императора. Мочалов был «императорским» актером. Тогда он подчинился и тогда же сломалась его душа…

Ночь, мрачная глубокая ночь простиралась над великой, но скованной страной. В этой тьме звучал могучий, полный страсти и силы голос, рыдавший о потерянном счастье, звеневший скорбью принца датского и гордым вызовом «германского юноши» Фердинанда.

И когда этот голос пробуждал ответные слезы, рыдания, гнев, восторги, любовь, надежды, тогда верилось, что ночь, как ни темна она, будет побеждена рассветом яркого дня.

Великий трагик-реалист Мочалов звал в это царство светлого дня, и мы, люди новой эпохи истории человечества, бережно храним память о великом трагике — жертве своего страшного времени.