I
Сережа чувствовал себя обиженным. Это, как всегда, заставляло его как-то некрасиво сжиматься в своем костюме небольшого мальчика, коротеньком и узком, которого Сережа не любил и не умел носить: в нем Сережа был неловок и мешкотен в движениях. Сердце его досадливо и томительно билось, и он глядел злыми черными глазами, через куртину пестрых, пахучих цветов, на изгородь дачи, где они, — Сережа, мама и папа, — жили. У ворот стояла коляска. Мама собиралась уезжать, и весело беседовала с чужими мужчинами, которые все были длинные, развязные, и все по-шутовски, казалось Сереже, одетые. И отец был с ними.
Мама сказала сейчас Сереже, целуя его на прощанье:
— Ах, милый мой голубок, ты мне что-то хочешь рассказать? Вот подожди, я скоро приеду, мы поговорим тогда вволю, и о звездочках.
Сережа слышал неискренные ноты в мамином голосе, и уже знал, что это только так говорится. Мама была такая нарядная, от неё сладко пахло духами, и это досаждало Сереже.
— Он у меня такой фантазер, — сказала мама. — Представьте, он мне вчера лепетал что-то о звёздочках, вы понимаете, что-то детское, наивное, но, право, поэтическое. Он у меня будет художник, не правда ли?
Гости смеялись, и папа смеялся, не выпуская изо рта сигары, которая от смеха качалась у него во рту. Лотом все ушли, а Сережа остался. И вот он стоял один среди сада, и сердито смотрел туда, где мама.
Когда мама уехала, бледное, но полное лицо Сережи из злого сделалось тоскливым, и он повернулся к дому. Деревянный дом, с мезонином, был так красив, и так ярки и пахучи были цветы в окнах на балконе, и так зелены были ползучие стебли, обвивавшие столбы балкона, что Сереже стало жутко, — он почувствовал себя чужим здесь, — и это все нарядное было ему темно и странно. Ему не захотелось входить в комнаты, где он будет, предчувствовал он, тосковать среди удобной, дорогой мебели, среди красивой, неизбежной обстановки, где все прилично и надоедливо.
Грустно наклоняя мало загоревшее, некрасивое лицо, побрел он тихонько в глубь сада. Там, прилегши грудью на забор, долго смотрел он на возню двух босых мальчишек, игравших на дворе. Они были одного возраста с Сережей, но он не мог играть с ними: это неприлично, и запрещено. Ему было жаль, что он не может итти к этим веселым мальчишкам. Он с любопытством наблюдал, как они поочередно догоняли один другого, играя в пятнашки.
Беготня была удовольствием, запрещенным Сереже: у него сердце начинало от беготни сильно колотиться, и он останавливался, задыхаясь. Но теперь, когда бегали другие, он жадно следил за ними, и смеялся от радости, наводимой на него их беганьем и криками, — и сердце его порою так и трепетало, как будто он сам бегал с мальчиками. Впрочем, он старался сдерживать свой смех: ему стало бы стыдно, если бы увидали, что он с таким интересом наблюдает игру уличных ребятишек.
Мальчики приостановили свою игру и, стоя среди двора, звонко и крикливо совещались, словно переругивались. Сережа все смотрел на них, — ему было странно, что они такие растрепанные и босые, и что от этого им ничуть не становится неловко. Они опять забегали, но Сережины мысли разбрелись.
Крик на дворе заставил его вздрогнуть. Кухарка Настасья, неистово крича, колотила одного из игравших мальчишек, своего сына, а он отчаянно выл. Сережа взвизгнул от страха и от чужой боли, которую он вдруг почувствовал в себе, и убежал.
Ни мама, ни папа не вернулись и вечером. Сережа оставался почти все время один, потому что гувернер его, белобрысый студент с добродушной ленцой, ухаживал сегодня за франтоватой горничной Варварой, которую Сережа не любил за то, что она угодливо смотрела в глаза барыне и целовала её руки.
Когда совсем свечерело, Сережа потихоньку вышел из дому, и ушел на одну из дальних дорожек в саду. Там улегся он на скамейку, заложил руки под голову, и принялся смотреть на небо. Оно словно таяло слой за слоем, и постепенно обнажало спрятанный за ним звезды и темно-голубую зазвёздную бездну.
Сырость и прохлада июльского вечера охватывали мальчика. Если бы старшие увидали его в саду, его прогнали бы в комнаты. Он сам знал, что ему вредно лежать здесь, под сырыми ветками сирени, — он такой изнеженный и нервный, — но он нарочно оставался, и сердито припоминал, как пренебрежительно обошлась с ним мама, и как посмеивались гости, глядя на его маленькую фигурку. Ему припомнилось еще, как однажды тетя Катя назвала его миниатюрным, и это слово теперь досадовало его.
«Разве такие миниатюры бывают? — сердито думал он. — И зачем все старшие всегда скалят зубы, и стараются говорить смешное и веселое? Смеяться от радости — это можно, но они смеются от злости. И от зависти, что я маленький, а они скоро умрут.»
Он думал, что если бы он был сильный, то он заставил бы тетю Катю стать на колени перед ним и просить прощения. Но чтобы никого при этом не было, — чтобы некому было смеяться. И он взял бы тетю Катю за ухо, и сказал бы ей:
— Смотри, другой раз хуже достанется.
И она ушла бы, смирная, без смеха. А с теми, долговязыми мужчинами, что сделал бы он? Ничего, прогнать их, и только. Только бы ни они сами, ни воспоминание об их глупом смехе не мешали ему смотреть на звезды, которые, как и Сережа, им не нужны.
Звезды, далекие, мирные, смотрели ему прямо в глаза. Они мигали, и казались робкими. Сережа был тоже робкий, но теперь он чувствовал, что ему и звездам хорошо. Он вспомнил, что его студент говорил ему, будто бы звезды каждая, как солнце, и со своею землею. Но он не мог поварить, что там так же, как и здесь. Он думал, что там лучше. Ему было жаль, что нельзя попасть туда, — земля большая, она притягивает. Если бы она не притягивала, то можно было бы улететь туда, к звездам, и узнать, что там делается, живут ли там ангелы с белыми крыльями и в золотых рубашках, или такие же люди.
Отчего звезды так внимательно смотрят на землю? Может быть, они и сами живые, и думают?
Сережа долго смотрел на звезды, и забывал свою досаду и свою злость. Кротко и ясно становилось в его душе. Его лицо с пухлыми, но бледными губами казалось невозмутимо-покойным.
Звезды все яснее и ласковее горели над Сережею. Они не затмевали одна другой, — их свет был без зависти и без смеха. Они с каждой минутой словно приближались к мальчику. Радостно и легко сделалось ему, и казалось, что он плывет на скамейке, покачиваясь в воздухе. Звезды приникли к нему. Все вокруг чутко и ожидательно замолчало, и ночь сделалась гуще и таинственнее. Как бы сливаясь со звездами, он забыл про себя самого, и потерял все ощущения своего тела.
Вдруг визгливые звуки гармоники долетели откуда-то издали, и пробудили Сережу из его самозабвения. Сережа удивился чему-то, — быть может, этому минувшему самозабвенно, — и потом досадно стало ему на разбудившую его гармонику, гнусные звуки которой прыгали и кобянились над мальчиком. Эти звуки, нахальные, скрипуче, неотвязчивые, напоминали ему все, что бывает днем, — гостей, студента, Варвару, мальчишку, которого била мать, и который неистово кричал, — и от этого последнего воспоминания Сережа вдруг задрожал, и сердце его больно забилось. Тоска охватила его, и великое нежелание быть здесь, на этой земле.
— А что, если меня земля не притягивает! — вдруг подумал он. — Может быть, я могу, если захочу, отделиться и улететь. Меня звезды притягивают, а не земля. А вдруг я полечу?
И вот показалось ему, что звезды тихонько зазвенели, и земля под ним медленно, осторожно стала наклоняться, и забор сада потихоньку пополз вниз у его ног, а скамья под ним плавно задвигалась, подымая его голову и опуская ноги. Ему стало страшно, С криком слабым и резким вскочил он со скамьи, и бросился бежать домой. Ноги его отяжелели, сердце больно стучало, — и казалось Сереже, что земля с глухим шумом колеблется под ним.
Дрожа, вбежал он в комнаты. Никто не заметил его. Как всегда, горели лампы в пустых комнатах, и голоса людей слышны были близко.
— Чего-же я испугался? — соображал Сережа — ведь я лежал, вот и вышло, что забор был против моих ног, — а мне показалось, что земля повертывается.
Ему захотелось поскорее итти к людям, не быть одному. Но когда он вошел в ту комнату, из которой слышался ему веселый голос его гувернера, то заметил, что помешал ему беседовать с Варе.
Студента быстро повернулся к мальчику с принужденным и смущенным видом. Его руки были неловко расставлены, потому что он сейчас только держал их на Вариных плечах. Варя стояла около стола, словно ей надо было что-нибудь прибрать на нем, усмехалась блудливою улыбкою, и смотрела на Сережу, как на непонимающего, с видом превосходства. Но Сережа знал, что Константину Осиповичу, студенту, нравится Варвара, и что он с нею только так занимается шутками, а не женится на ней, потому что они не пара. Теперь ему сразу стало неприятно смотреть на них. Он думал, что у них нехорошие лица, и у курносого и рябого студента, и у краснощекой и чернобровой горничной. Он не знал, что нехорошего в их лицах, но они наводили на него досаду и стыд.
Он отвел от них глаза, и смотрел на лампу, завышенную красным бумажным колпаком с тонкою сквозною оторочкою. Но звезды припомнились ему, и тягостно стало смотреть на красный свет лампы. Он отошел к окну, — земные огни, мглистые, дымные, отовсюду глянули на него. Недалеко, на одной из дач, горели бумажные фонарики, — должно быть, по случаю какого-нибудь семейного праздника. Тоскою повеяло на Сережу от всех этих крикливых и резких огней.
— Что это, — жалобно заговорил он, — когда-же мама приедет?
— Маменька ваша поздно приедут, — ответила Варвара сладким голосом, — вы их, Сереженька, завтра утром увидите, а теперь уже вам спать пора.
Сережа посмотрел на Варвару злыми, холодными глазами: они странно мерцали на его желтовато-бледном лице. Его губы повело злой усмешкой и от этого щеки его словно припухли внизу. Злость захватила его сердце внятным томлением, похожим на томление голода.
— Я лягу, — сказал он слегка вздрагивающим голосом, — а ты с ним целоваться будешь?
Варвара покраснела.
— Чтой-то, Сереженька, как вам не стыдно, — неуверенно сказала она, — вот я маменьке пожалуюсь.
— Я сам пожалуюсь, — ответил Сережа, и хотел еще что-то сказать, но не мог, потому что томления злости и тоски до боли сжимали его сердце и горло.
— Вы, Сережа, сократитесь, — посоветовал студент, стараясь прикрыть свое смущение авторитетным тоном и презрительною усмешкою, — да отправляйтесь-ка спать.
Сережа посмотрел на него исподлобья, и молча отправился в свою комнату.
Раздеваясь, он постарался забыть и о студенте, и о Варе, и о всех людях, — ему хотелось кротко и любовно помечтать о звездах. Он подошел к окну и, слегка отодвинув штору, посмотрел на небо. Оно все искрилось и сверкало. Как алмазы, были звезды, и блеск их казался холодным, — как бы прохладное дуновение нисходило от них.
Согнувшись и припав плечом к околотке окна, стоял Сережа, и грустно думал о том, что никак нельзя допроситься у звезд, что и как там, — и холодные глаза его мерцали на бледном лице. Но, когда он стоял так и смотрел на звезды, понемногу злость его смирялась, и сердце перестало томиться.
Ночью Мир таинственный и чудный снился Сережи, мир на ясных звездах. На деревьях вещего леса сидели мудрые птицы, и смотрели на Сережу, — и под ветвями деревьев медленно проходили мудрые, невиданные на земле звери. Сереже радостно и легко было с ними и с людьми того Мира, которые все были ясные, смотрели большими глазами, и не смеялись.
II
День был жаркий, и Сереже было грустно. Он не любил жара, не любил яркого солнечного освещения, и днем все чего то боялся. Весь этот жар и свет тяжко ложились на его грудь, и в ней пробуждалось по временам где-то около сердца неприятное томление и трепетание.
К тому-же днем грубо приставали к нему с наставлениями и занятиями, когда он хотел быть один и думать, или пренебрежительно отталкивали его за недосугом, когда ему хотелось, поговорить о чем-нибудь своем. Каждый день бывали чужие люди, все больше мужчины, развязные и шумные. Все они казались Сереже темными, — словно пыль от их вечного смеха налипла на них.
Сереже хотелось, чтобы опять, поскорее, настала ночь: он поглядел бы, так ли и сегодня мерцают звезды, как вчера мерцали. Опять было бы радостно, а днем — тоска! Потому что все чуждо и враждебно. Отец — совсем чужой. Он даже не знает, о чем говорить с Сережею: остановится перед ним, погладит по голове, спросит что-нибудь несвязное и ненужное, вроде того, что:
— Ну, что, Сережа, как?
И уже сейчас же, не дожидаясь, что скажет Сережа, начинает говорить с другими. Мама, так та иногда вдруг возьмет Сережу за плечи, и начнет ласкать его и говорить с ним, и тогда она делается такая простая и светлая, что Сереже даже не страшно её нарядного платья, и он доверчиво прижимается к ней. Но это бывает редко, совсем редко, а то обыкновенно и мама бывает чужая, любезная с гостями, и нарядная, благоухающая для них, для всех этих длинных и смешно по-модному одетых мужчин, а с Сережей холодная, пренебрегающая.
«Да, и мама — чужая, — думал Сережа, — и все, что днем, надоедает, а вот звезды — мои; все они смотрят на меня и не отвертываются. Они светлые. А на земле все темное. И мама только изредка бывает светлой. А может быть, моя душа где-нибудь там, на звезде, а я здесь только так, один, как сплю, и потому мне скучно?»
В обычное время Сережа отправился купаться с своим гувернером, Константином Осиповичем, Сережи хотелось говорить о своих мыслях, и он думал, что теперь это удобно, потому что студенту тоже жарко и, по-видимому, неприятно от этого: он шагал лениво, и не улыбался.
— Солнце темное, — заявил для начала Серёжа.
Студент неопределенно хмыкнул.
— Правда, — убеждающим голосом продолжал Сережа. — На него нельзя смотреть. А если посмотришь, потом темные круги в глазах. И день темный, ничего не видно на небе. А ночь светлая. Звезды лучше чем солнце.
— А вы очень высоко не заноситесь, Сережа, — лениво остановил его студент, — меньше глупостей скажете.
Сереже была неприятна грубость студента. Но он продолжал говорить.
— Ведь вот все видят, что у вас на плече полотенце.
— Ну? — спросил студент.
И опять Сереже не понравился грубый звук этого нуканья. Он легонько вздохнул и сказал:
— Значит, все знают, что мы — купаться.
— Так, — подтвердил студент тоном человека, слушающего очевидный вздор. — Что-же из этого следует?
— А вот мы влезем в купальню. Там тесно, а мы там будем по-секрету купаться, а выплывать нельзя.
Студент вдруг оскалился, и захихикал как-то совсем странно. Сережа с удивлением посмотрел на него. У студента было опять нехорошее лицо, такое же, как вчера вечером. Сереже стало неловко и досадно, и он заговорил о другом.
— Какие глупые лошади на земле, — сказал он, глядя на покорную морду мохнатой извозчичьей лошаденки.
Извозчик, на припеке, дремал на козлах, дремала и лошадь. Сереже вспомнились мудрые животные, которых он видел во сне, те смотрели и знали, а эти…
— Право, глупые, — повторил он.
— Чем они вам не угодили? — спросил студент, все еще хихикая.
— Да как же, сильные, а глупые: таскают на себе людей.
Студент захохотал. Сережа вздрогнул от внезапного этого хохота, и тоскливо поглядел кругом. И все везде было звонко, тревожно и чуждо: дачи. яркая зелень, яркий песок на дорогах, яркие цветы в садах, нарядные дамы. И рядом с роскошью этой жизни сновали грязные босые мальчишки с жадными и робкими глазами.
В купальне, когда Сереже стало свободно и весело от холодной воды, ему опять вспомнилось, что люди стыдятся, и что нельзя выплыть на широкий простор. И он не понимал, что было в нем стыдного, когда ему здесь так легко и удобно, в этой вод, которая холодна и спокойна, и держит его в своих объятиях. Вот там, на земли, когда он наденет свой костюм, он опять станет маленький и смешной, а здесь он простой и ясный. Он быстро колотил руками и ногами по воде, взвизгивая от радости и подымая над собою облака брызгов. Буйная веселость охватила его, и в то же время нестерпимая злость на то, что тесно, и что беспрестанно чувствуются стены то под руками, то под ногами. Он стиснул зубы, пронзительно завизжал, и нырнул под стенку купальни, — вода была низкая, и ему не трудно было очутиться на открытом месте.
Было светло, просторно, холодно и весело. Рядом стояла другая купальня; из неё слышались голоса и выкрикивания девочек. С радостным и громким визгом Сережа сунулся в эту купальню.
Увидя у себя мальчика, девочки — их было человек пять, и они были одни, без взрослых, — подняли крик и писк, и стали нелепо барахтаться в воде, отвертываясь от Сережи и брызжа в него водою. Одна из них, посмелее, рослая девочка, всмотрелась в Сережу, крикнула сердито и пренебрежительно:
— Совсем маленький мальчик!
И поплыла к нему, очевидно, с враждебными намерениями. Сережа поспешил спастись в свою купальню.
Молча слушал он нотации студента, и одевался, а глаза его были злые, и светились по змеиному. Грубые, неуклюжие слова студента шли мимо его, как и почти все эти праздный слова, которых он уже так много слышал. Но он думал, что студент, конечно, насплетничает дома, и опять будут бранить и смеяться, и от этого Сереже делалось тоскливо.
«Каждый день смех и стыд! — думал он. — И чем я заслужил такую жизнь?»
Дома Сереже стали доказывать неприличие его поступка, — все на него одного: и мама, и тетя Катя, папина сестра, полная дама с желтым и морщинистым лицом, и кузина Саша, тетина дочка, тонкая барышня с ровным, тягучим голосом. Сережа тупо слушал слова, и не следил за ними. Он и сам знал, что считается неприличным делать то, что он сделал, но думать об этом ему было совсем неинтересно.
Мама вздохнула, полузакрыла свои красивые черные глаза, и молвила тихо, ни к кому особенно не обращаясь:
— Какой то он нынче у нас непокойный, — и с чего это он, право, я не понимаю.
Тут мама посмотрела на студента.
— Вы бы, Константин Осипыч, — начала, она, и замялась, не зная, что сказать: построже или помягче; наконец она кончила — Как-нибудь… этак, — и сделала при этом один из тех изящных жестов, которые так не нравились Сереже.
Константин Осипович состроил понимающее лицо, и глубокомысленно заметил:
— Нервозность сильная… вообще… поколение… и конец века.
Тетя Катя сказала таким кислым и усталым голосом, как будто-бы это она больше всех обижена и Сережею, и всем прочим:
— Нынче уж и дети! Вот у Нечаевых мальчик, но это ужас что такое.
Она наклонилась к мамину уху, и зашептала. Сережа угрюмо стоял поодаль, ожидая, когда его отпустят, и думал коротенькими, злыми мыслями. Мама с удрученным видом выслушала секретный рассказ, опять вздохнула, и сказала:
— Да, дети… Столько забот… Право, уж и не знаешь, как с ними быть. Ты, Сережа, голубчик, уж ты и сам воздерживайся от всяких таких выходок. Пойми, тебе самому вредно: тебя бранят, а ты волнуешься. А тебе вредно волноваться. Да и меня пожалей, ты меня совеем расстраиваешь. И без тебя забот…
— Вот видишь, Сережа, — сказала кузина, — ты огорчаешь свою маму, а это нехорошо.
Сережа поглядел на её светлое платье с буфами, бантами, складками, и подумал, что она напрасно вмешивается, — вовсе не её дело. Она говорила еще что-то неторопливо и ровно, и тонкая губы её противно двигались. Тягучие звуки её голоса наводили на Сережу тоску и злобу, и сердце его опять замирало и томилось. Наконец он сказал, перебивая кузину на полуслове:
— Кузина Надя вышла замуж, а у тебя и в этом году нет женихов, и не будет, потому что ты уксусная.
Мама рассердилась, покраснела, и сказала:
— Сергей, тебя наказать придется.
Кузина сжала свои тонкие губы. Тетя воскликнула:
— Какой ты злой, Сережа!
— Ничего не остается, как только наказать, — усталым голосом повторяла мама.
Сережа угрюмо посмотрел на нее. Он почувствовал, что сердце его бьется чаще, а щеки бледнеют. Он думал:
«Если бы взрослым каждый день грозили наказать. Наказать!»
— А как? — спросил он.
— Что? — с удивлением переспросила мама.
— Как наказать?
— Да уж тебя не спросят, как, — гневливо заговорила мама. — Вот позову Варвару, так ты и увидишь тогда, как.
— К Варваре на расправу? — спокойно спросил опять Сережа.
Мама всплеснула руками, и нервно рассмеялась.
— Вот поговорите с ним, — звенящим от обиды голосом сказала она. — Нет, уведите его, Константин Осипович, я не могу. Идиот какой-то растет.
Сережа засмеялся таким же взвизгивающим смехом, как и мама, и выбежал из комнаты. Красная портьера неприятно задела его по коротко остриженной голове шершавой материей. Сережа подумал вдруг, что его всегда обижают, и что всякий другой на его месте непременно расплакался бы. Но он никогда не плачет, и ему теперь даже стало жалко, что он не заплакал: мама, может быть, стала бы утешать его и приласкала бы. Горячее желание маминых поцелуев и ласки безнадежно-острой струей пробежало в душе мальчика, но он быстро подавил в себе это желание. Губы его капризно сжались, а вздрагивающий подбородок прижался к груди. Бегом добрался он до своей комнаты, повалился ничком на постель, заболтал в воздухе согнутыми в коленях ногами, и принялся тихонько взвизгивать странными, некрасивыми звуками. Его злые глаза мерцали и расширялись, и чернота их зрачков казалась глубокою от контраста с его лицом, бледным до желтизны и мало загоревшим.
III
Кто-то тронул Сережу за плечо. Сережа досадливо взмахнул ногами, и повернулся на спину. Над ним стоял Константин Осипович. Лицо студента, рябое, курносое, обросшее маленькою, мягкою рыжеватою бородкою, было важно, и это не шло к нему, и было смешно. Сережа сразу увидел, что студент имеет какое-то дело до него, может быть, очень скверное, и мальчику стало тоскливо и страшно. Он лежал неподвижно, с протянутыми вдоль руками, и плотно, всем телом прижимался к постели. Его черные глаза были сухи и злы.
Студент постоял над мальчиком нахмурился, и сказал:
— Во-первых, днем нельзя валяться.
Сережа молча сел на постели, а потом и вовсе стал на ноги. Он не отрываясь смотрел на студента, снизу в его лицо, высоко подымая для этого голову, и как-то совсем ничего в это время не думал. Студент еще больше нахмурился, поискал слов, и начал говорить:
— И всячески вы того… сбрендили…
— Сбрендил, — согласился Сережа совсем машинально, и принялся рассматривать руки студента, большая, костлявые, с синими толстыми жилами.
— Вы не перебивайте, — сердито сказал студент. — Вы того… дерзостей там наговорили барышне, и маменьке тоже. Так оно выходит этак… неказисто. Совсем, знаете, это вы неосновательно поступили. Ну-с, грубиянить, это — не того, и совсем… ну, одним словом, неказисто.
Студент сделал энергичный жесть, словно он рукой что-то проталкивал быстро и сильно в узкую щель. Сереже было досадно, что он так долго тянет и говорить нескладно.
— Просить прощения надо? — спросил. Сережа.
— Вот оно самое и есть, — обрадовался студент. — Вы того… этого… шаркните там, ну и ручки поцелуйте.
— Да хоть ножки. мне все равно, — угрюмо сказал мальчик.
— Ну, это, приблизительно, лишнее.
— А пороть не будут? — осведомился Сережа деловым тоном.
Студент ухмыльнулся, точно он услыхал о чем-то, очень ему дорогом и приятном.
— Не собираются, — ответил он, — а следовало бы.
Ему бы хотелось постращать мальчика, но он не смел: черные, злые Сережины глаза наводили на него смущение, и все слова и поступки Сережины казались ему неожиданными.
Мальчик постоял еще немного, подумал о чем-то смутном и постороннем, и переваливающейся походкой пошел в гостиную. Студент шел за ним, и думал, как бы мальчишка не наговорил еще дерзостей. Но все обошлось благополучно.
Когда Сережа вошел в гостиную, то и мама, и тетя, и кузина, все сидели и молча глядели на него, а отец стоял у камина, длинный, весь в сером, и усмехался едва заметно, равнодушно и пренебрежительно. Сережа направился к кузине, остановился перед ней, шаркнул ногою, и сказал ровным голосом, как отвечают затверженный урок:
— Простите меня, кузина, что я сказал вам дерзость.
При этом щеки его нисколько не окрасились. Холодными глазами посмотрел он в притворно благосклонное лицо кузины, постоял еще немного перед нею, потом подвинулся к ней поближе, наклонился, и поцеловал её руку таким движением, словно выполнял неинтересный ему самому, но уже так принятый обряд. Кузина кисло улыбнулась.
— Я не сержусь, — сказала она, — а только тебе самому нехорошо, если ты приучишься грубиянить.
Сережа опять шаркнул ногою, так же спокойно направился к матери, и проделал с нею все то же, что и с кузиною. Мама сказала ему недовольным голосом:
— Не говорил бы дерзостей, не пришлось бы прощенья просить.
Сережа подошел к отцу. Отец притворился строгим и сердитым, но Сережа знал, что ему все равно, что он — чужой.
— Что, сорванец, опять напроказничал? — спросил отец.
Сережа нахмурился, и сообразил, что можно и не отвечать. Отец подумал, и не нашел сердитых слов. Это его рассердило, и он досадливо засмеялся.
— Клоп! — сказал он, и щипнул сына за щеку. — Достукаешься ты до хорошего угощения.
— Только, пожалуйста, не сегодня, — серьезно сказал Сережа, потирая щеку, на которой показалось красное пятнышко.
— Ну, отправляйся к себе, — хмуро сказал отец.
Сережа вышел, а студента удержали. Из этого Сережа понял, что будут опять говорить о нем. Он отошел немного, тихонько воротился, притаился за портьерой, и принялся слушать.
— И заметили вы, — говорила мама измученным неискренним голосом, — с какой злостью он просил прощенья?
— И в кого он у вас такой недобрый? — спрашивала кузина.
— Нервы, — сердито проворчал отец, — мальчишку ведут, как девочку, он и изнервничался.
— Ах, каше там нервы, — грубым, громким голосом заговорила вдруг тетя, — просто вы набаловали мальчика. Надо строже.
— Как еще строже, — недовольным голосом отвечал отец, — бить его, что ли?
— Конечно, не мешало бы тебе его иногда высечь, очень бы это для него было полезно.
— Это нельзя, — решительно и с досадою сказал отец, не потому, что он так думал, а потому, что считал такой разговор с дамами неприличным, и стеснялся при них таких грубых слов.
— Отчего это нельзя? — с неудовольствием возражала тетя, — не беспокойся, не растреплется.
— Ах, я, право, не понимаю таких разговоров, — раздражительно сказал отец, и сейчас же переменил тон, и заговорил о другом, чтобы прекратить этот неприятный для него разговор — да, я чуть было не забыл, сегодня я у Леонида Павловича…
Сережа поспешно, стараясь не зашуметь, отошел от двери. Он пошел в сад. Когда он проходил мимо кухни, он услышал, как там Варвара со смехом говорила кухарке:
— А наш-то коротелька как ловко отбрил барышню!
И она рассказывала, что сказал Сережа, и при этом прибавляла и перевирала, и они смеялись звонко и грубо. Сережа пошел дальше. Он чувствовал злость.
«Везде смеются», — думал он, — «люди не могут не смеяться друг над другом».
Он поднял глаза к небу, но оно было еще закрыто белесоватою синевою. Сережа тоскливо потупился, и лениво шел по дорожкам сада.
У самого края песочной дорожки сидела маленькая, чахлая лягушонка. Она была противна Сереже.
Вдруг у него мелькнула шаловливая, мальчишеская мысль. Черные глаза его радостно засверкали. Он наклонился, и схватил лягушку в руки. Она была вся слизкая, и Сережи было противно держать ее. Это ощущение скользкого и отвратительного расползалось по всему его телу, и щекотало в зеве. Торопясь, спотыкаясь от торопливости, он побежал в гостиную. Там отца уже не было, а остальные сидели на тех же местах. Все трое посмотрели на Сережу с презрительною усмешкою. Сережа подошел прямо к кузине.
— Смотрите-ка, — сказал он, — какую я поймал хорошенькую.
И он посадил лягушку кузине на колени. Кузина отчаянно взвизгнула, и вскочила с места.
— Лягушка, лягушка, — кричала она, бестолково махая руками.
Все переполошились, и вскочили с мест, а Сережа стоял и смотрел на кузину, которая кричала и рыдала истерически. Сереже казалось, что она кривляется, и ему было стыдно за нее.
— Она же невредная, — сказал он, — она не укусит.
Видя, что его не слушают, он тихонько повернулся, и вышел из комнаты. Его не остановили, потому что барышня впала в истерику, а мама и тетя ее расшнуровали, и отпаивали водою с каплями.
Сережа знал, что теперь-то его наверное накажут. — Впрочем, ему было теперь все равно. Голова его слегка кружилась, пустяки развлекали его. Портьера, под которою он прошел, колебалась и темнела в складках, и была повешена, конечно, только для того, чтобы задавать шершавой материей по остриженной голове. Она была красная, и осталась за ним, а он ушел к себе.
Он сел в своей комнате на подоконник, и смотрел в сад злыми, черными глазами. Деревья были ярко зелены, и с длинными прутьями, воробьи прыгали, солнце бросало резкие пятна на землю, и желтый песок резко блестел. Все было грубо, и все злило Сережу, — и от этого у него ныло сердце, и он чувствовал это так же отчетливо, как иногда ясно чувствуется боль в руке или в ноге. Дразня и растравляя свою злость, он стал воображать, что с ним сделают: как его будут бранить и стыдить, и как потом примутся бить. Он маленький, и поместится на коленях Варвары, голова его будет вниз, а рукам неловко.
Случилось, однако, что Сережу оставили сегодня в покое. Приехала к маме с визитом богатая, важная барыня, и мама была рада этому до чрезвычайности. Дама была очень любезна и участлива, и потому ей рассказали о Сереже, и она пожелала видеть Сережу. Сережа шаркнул перед нею совсем так, как это следовало, поцеловал ей руку, и посмотрел на нее внимательными глазами. На его взгляд она была большая, грубая, темная, в пышном шумном платье, от неё неприятно пахло духами, — несколько негармонично смешанных, резких запахов, — и на лице её было что-то постороннее, пудра или белила. Дама хотела улыбнуться на мальчика, такого коротенького не по возрасту, но от его черных, внимательных глаз и от его бледных, слегка припухлых щек она почувствовала смутное беспокойство, и сказала Сережиной матери:
— Вы его оставьте в покое, — да, оставьте в покое. Пусть себе играет. Ему надо подрасти. Это все оттого, что он слишком мал для своего возраста.
И Сережу оставили в покое, на волю его глухому раздражению, которое, не унимаясь, мучило его, — словно вчерашние звезды отравили его. Он томительно ждал вечера, когда опять снимется эта светлая, тяжелая завеса, которою солнце закрывает звезды. И он дождался.
IV
Сережу рано отправили спать. Сегодня мама была дома, и Сережу не пустили вечером в сад, а за то, что он дурно себя вел, его не оставили с мамой. Но он был рад, когда наконец остался один, раздетый, в своей постели. День кончен, солнца, этого жаркого, грубого чудовища, нет, и ночь тиха, и на небе есть звезды. Ими можно любоваться, если вот встать с постели, тихохонько подойти к окну, и отодвинуть штору. Он лежал, нежась в постели, и смотрел на белую штору, и тихо смеялся, а черные глаза его горели радостно.
Звезды звали его еле слышным, тонким звоном. Сережа откинул одеяло, спустил на пол ноги, и послушал. Ковер под ногами был мягкий, теплый. На нем приятно было стоять. Сережа потянулся, тихонько засмеялся от радости, и подбежал к окну, — и холодные доски крашеного пола тоже радовали его. Он отодвинул штору, стал на колени перед окном, положил подбородок на подоконник, и принялся глядеть на ясные звезды мерцающими черными глазами. При неверном свете звезд казалось, от легкой припухлости бледных щек, что на губах его улыбка, — но он не улыбался, хотя ему было весело. Долго смотрел он на звезды, холодные, ясные, и сквозь стекла окна к нему веяли от них холод и покой. Сердце радостно, часто билось в его груди и он дышал весело, торопливо, точно что-то холодное, радостное вливалось в его легкие. Он ни о чем не думал, — все дневное отошло от него, как сон.
Затихли голоса в доме и на улице. Сережа встал, отошел к постели, и принялся одеваться. Обуви своей он не нашел, — башмаки его унесли, чтобы почистить утром. Но он знал, что теперь уже все спят и не увидят. Он подошел к окну, открыл его, взобравшись для этого на подоконник, и вылез в сад, цепляясь за ветки березы. Внизу, на земле, влага и холод июльской ночи охватили его. Он вздрогнул. Но звезды все глядели на него, — и он поднял к ним некрасивое, бледное лицо, радостно засмеялся, и побежал по сырой земле, дальше от дома, к той же скамейки, где вчера смотрел он на звезды. Ветки кустов задавали его, и ногам было сыро и неловко, и сердце непомерно билось в груди, — но он торопился, — так много ушло времени, и скоро небо начнет заволакиваться бледным светом, люди проснутся, а звезды опечалятся.
Он добежал, лег на скамью, — и, глядя на звезды, дышал тяжело, и не улыбался. Ему было больно: сердце так сильно стучало в груди, что это отдавалось в горле и висках неприятными, резкими подергиваниями. Он всматривался в звезды, и старался этим успокоить сердце, — и оно начинало по временам утихать, а то вдруг опять заколотится, и делается больно. Но когда оно затихало и только слегка трепетало в груди, Сереже становилось жутко и трепетно-хорошо, и неиспытанное еще им раньше наслаждение заставляло его крепко стискивать зубы, и раздвигало его губы бледной, больной улыбкой.
Эти все ощущения мешали ему отдаться звездам, и кроме того, вдруг налетали на него целым роем нелепые, ничтожные воспоминания. Они надоели, Сережа старался избавиться от них, и не мог.
Вот кузина перед зеркалом, с белою пуховкою для пудры в руках, завистливо вздыхает. — Отец держит во рту сигару, и от неё вьется синий дым. — Улица, дачи, красные огни в окнах, с вокзала едут дрожки бесконечной вереницей, на дрожках все мужчины в сером. — Сережа стоит на пароходной пристани, и хочет рассказать о звездах, — но все смеются над ним.
Резкая боль в груди пронизала все тело мальчика. Смутные, серые тени пробежали перед глазами, — что-то страшное, безликое мелькнуло из-за кустов. Медленно, дрожа всем телом, поднялся Сережа со скамейки. Тонкая паутинка коснулась его щеки. Бледный стоял он, и черными глазами всматривался в пустоту ночи.
Все было тихо и спокойно. Сережа повернулся к дому, — его молчаливые, внимательные окна виднелись вдали из-за кустов, и Сережа почувствовал, что страшно туда идти, страшно даже смотреть туда. Он отвернулся от этого дома, и опять лег на скамейку.
Ему стало хорошо. Сердце было спокойно, как будто его и не было в груди. Сережа прислушался к нему, — оно билось ровно, и только легкое щекотание было где-то около него, но оно было приятно. Сережа перестал думать о своем сердце. Все воспоминания вдруг отошли, и не мешали звездам придвинуться.
И вдруг не стало ничего, кроме звезд. Стало совсем тихо, и ночь сгустилась, придвинулась к Сереже, и слушала вместе с ним, но звезды радостно молчали, и сияли, и играли переливными огнями. Их сияние возрастало, и они сладко и томно кружились, сначала медленно, потом все быстрее. Сережа смотрел вниз на их сияющую бездну со своей высоты, и ему не было страшно, что теперь все эти звезды блестят и сверкают не вверху, как раньше, а внизу, под ним. Кружась, они слились в ясные дуги, свет их расплывался, — словно легкая дрема набежала на них. Белое полотно разостлал кто-то между ними и Сережей. Под сводами полотняной палатки румяный мальчик говорил что-то Сереже, а у Сережи в руках была вещая, ясная птица.
— Оглянись! — сказал мальчик.
Сережа доверчиво оглянулся. Мальчик выхватил из его рук птицу, и убежал. Сережа почувствовал, что он плывет и качается. Ветка сирени над ним поплыла с ним вместе. Опять ему стало жутко и радостно. Звезды звенели над ним тихо и нежно. Потом жалобны стали их звуки.
Холод пробежал по Сережину телу, от ног к голове.
— Спасайся! К нам! — тревожно шептали звезды.
Скамейка, на которой лежал Сережа, толкала его, и старалась сбросить. Ветер повеял, — и вдруг страшные звуки поднялись везде в деревьях.
Сережа вскочил на ноги. Сердце у него трепетало, словно у него выросли крылья. Земля колебалась под Сережиными ногами. Что-то противное, страшное приближалось к нему по земли, гибкое, с яркими зелеными глазами, и кричало ужасно и резко. За спиной Сережи кто-то неистово хохотал грубым человеческим голосом. Над хаосом грубых, злых звуков, которые возникали везде вокруг Сережи и оглушали его, радостно и призывно звенели звезды, — голоса их были тихие, но внятные для Сережи. А в воздухе носилась липкая, тонкая паутина, и ложилась на Сережины щеки; среди общего смятения и шума она одна была безмолвна, и это безмолвие липкой паутины было всего страшнее.
Сережа не знал, что ему делать, чтобы спастись от этого шума и от этой паутины. Тоска сжимала его сердце. Он побежал, шатаясь, спотыкаясь и плача, не зная сам, куда бежит, — ноги его тяжелили, и сердце с тяжким грохотом стучало в груди, и все вокруг гремело и скрежетало.
Сережа набежал на темный ствол березы, уперся в него руками, отскочил, шатаясь, назад, и остановился, колеблясь на ослабелых ногах и шепча в тоске:
— Что мне делать? Что мне делать?
Со страшной, рванувшей всё тело болью сжалось его сердце, — и вдруг боль и тоска исчезли. Тихая, нужная радость приникла к Сереже. Он почувствовал, что кто-то повеял на него холодным дыханием и прислонил его спиною к земле, Опять под ним, далеко внизу, заняли ясные, тихие звезды. Сережа широко раскинул руки, оттолкнулся от земли ладонями, и с криком громким и резким, похожим на визгливый голос ночной птицы, бросился торопливо и радостно с темной земли к ясным звездам. Радостно закружились звезды, и зазвенели стройно и громко, и помчались ему навстречу, расширяя свои золотые крылья. Великий кроткий ангел подставил его груди белое крыло, и нежно обнял его, и закрыл его глаза легкою рукою. И в его объятиях навсегда и обо всем забыл Сережа.
Рано утром нашли его в сырой траве у забора. Он лежал, широко раскинув руки, с лицом, обращенным к небу. Около его рта, на бледной, словно припухшей от улыбки, щек, темнила струя запекшейся крови. Глаза его были сомкнуты, лицо не по-детски спокойно, он весь был холодный и мертвый.