I
Женя, подходя к дому, озабоченно осмотрел испачканную, изорванную одежду. Стало досадно.
«Она не может и представить себе, легкомысленная Шанька, — думал он, — как это у нас неудобно и неприятно. Увидят — и сейчас начнутся жалостные разговоры. Надо постараться проскользнуть незаметно».
Разговоры, на которые мог бы навести этот беспорядок одежды, особенно неприятны были теперь Жене потому, что у них гостили приехавшие из Крутогорска Женин дядя Аполлинарий Григорьевич Хмаров с женой. Дядю своего Женя считал за человека очень умного и насмешливого и побаивался его язычка.
Проскользнуть незаметно не удалось. В передней случайно его встретила мать, Варвара Кирилловна, высокая и худощавая дама с величественным видом и длинным носом. Она заметила и грязь, и прореху и пришла, по обыкновению, в ужас.
— Женя! Боже мой! — воскликнула она. — Но в каком ты виде! Посмотрите, ради Бога, на кого он похож!
С этими словами она повела его в гостиную, где собралась вся семья. Женя имел сконфуженный вид: он не привык видеть себя в таком беспорядке, — а при дамах и тем менее. Сестрица Маня смеялась, а отец окинул его удивленными глазами и сделал самую ледяную из своих улыбок, которая так шла к его видной и внушительной наружности.
— Хорош! — сказал дядя, высокий господин с длинными седыми усами, бритым подбородком и лукавым выражением лица.
А дядина жена, Софья Яковлевна, полная дама с блестящими глазами и нервно-быстрыми движениями, оглядывала его с выражением брезгливости и ужаса и восклицала:
— Испачкан, изорван! Но его поколотили уличные мальчишки.
— Где это ты? — спрашивала мать.
— Не лучше ли ему сначала переодеться? — обратился к ней Модест Григорьевич.
Женя взглянул на отца с благодарностью и поспешил уйти. За ним звенел Манин смех.
«Один только отец умеет вести себя, — думал Женя, переодеваясь. — Только в нем есть эта холодная корректность, которая отличает…»
II
Варвара Кирилловна не намерена была забыть про это неприличное происшествие. За обедом она опять спросила Женю:
— Скажи, пожалуйста, где ты так перепачкался. И где ты изволил прогуливаться?
Женя успел сочинить подходящее объяснение и небрежно ответил:
— Я был у этого… Степанова. Потому и поздно.
— Это что за Степанов?
— Но я вам вчера говорил, — это наш гимназист больной.
Варвара Кирилловна встревожилась.
— Чем больной? — с обидою и страхом в голосе спрашивала она. — И когда ты рассказывал? Я ничего не помню.
— Ты еще нас всех заразишь! — воскликнула Софья Яковлевна, брезгливо поводя своими пышными плечами.
— Ах, мама, я не пошел бы, если б это было прилипчиво. Надо ж навестить: они бедные, может быть, я мог бы немножко помочь.
— Какая филантропия, скажите пожалуйста! — насмешливо говорила Софья Яковлевна. — А кто тебя там прибил?
— Никто не бил. Но, знаете, в этих захолустьях такая грязь, что надо привычку там ходить. Мостки поломанные, — и ногу чуть не сломал.
— Потому, должно быть, тебя и провожала эта девчонка! — вмешалась Маня.
— Какая девчонка, Женечка? — спросил дядя, улыбаясь и слегка прищуривая веселые и лукавые глаза.
Женя покраснел.
— Не знаю, о чем она говорит, — сказал он, пожимая плечами, — я один ходил.
— А краснеешь зачем? — спрашивал дядя.
— Нет, не один, — горячо возражала Маня. — Черномазая девочка, гимназистка. Ты в кусты спрятался, а она мимо нашего дома прошла.
— Вот и неправда, — уверенно сказал Женя, — ничего такого не было.
— Да ведь я видела, как вы с ней шли в Летнем саду.
— Это, должно быть, опять та же Самсонова, — недовольным тоном сказал отец.
— Опять, Боже мой! — патетически воскликнула мать.
— Но я с ней только случайно встретился в саду! — невинным тоном объяснял Женя, — и не мог же я убежать от нее!
— Какие скороспелые нежности! — воскликнула Софья Яковлевна, сверкая глазами и покрываясь румянцем негодования.
— Мы только немного прошли вместе и расстались. И я вовсе не думал прятаться. Я даже не сразу вспомнил. Что ж тут такого?
— Ах, это все та же мещаночка! — вспомнил и дядя. — Браво, Женечка, у тебя появляется постоянство во вкусах: не на шутку влюбился в свою сандрильону.
— Что ж, что мещанка? — возразил Женя. — У нее приданое есть.
— Много ли? — насмешливо спросила мать.
— Тридцать тысяч! — с весом сказал Женя.
Мать пренебрежительно пожала плечами.
— Ну, все же деньга… если только отец даст, — вступился дядя, лукаво усмехаясь.
— Не рано ли думать? — спросил отец.
— Это у нее собственные, — сказал Женя, отвечая дяде.
— Да? — с некоторым вниманием спросила мать.
— Я все это у нее разузнал…
— Вот как! практично! — насмешливо сказал отец.
— Да что это такое! — засмеялась Софья Яковлевна, — разузнал!
— Дело в том, — объяснял Женя, — что эти деньги завещал ей дядя, ее крестный отец, и они хранятся в Крутогорске в конторе у другого дяди, Жглова.
— Непрочное помещение! — заметил дядя с тою же лукавой усмешкой.
— Вообще, — решила Варвара Кирилловна, — тебе, Женя, о таких вещах рано еще думать.
— Конечно, — подтвердил отец.
— Решительно прошу, — продолжала Варвара Кирилловна, — туда не ходить. Раз навсегда. Я не могу этого выносить, — пожалей мои нервы.
Когда Женя после обеда ушел к себе, Варвара Кирилловна сказала своей гостье:
— Женя у меня такой впечатлительный, а эта девчонка отчаянно его ловит. Нынче нет детей. Четырнадцатилетняя дрянь уже думает о женихах, — возмутительно!
— В их мещанской среде это так понятно! — говорила Софья Яковлевна. — Да и вообще нынешние дети… И зачем вы отдали его в гимназию, — не понимаю. Там такое общество!
— Ах, куда же отдать! Здесь хоть на наших глазах, а в закрытых заведениях, говорят, такие вещи…
— Но это все так преувеличено.
III
Женя прошел после обеда в свою комнату, в мезонин. Вспоминал разговоры за столом. Досадовал. Привык досадовать. Из всего, что говорилось за обедом, особенное впечатление на Женю произвели и уязвили его дядины слова.
«Мещанка! — думал он, перебирая книги. — И все-таки она премилая. Конечно, она дурно воспитана, действительно по-мещански, — какие манеры, и словечки! Но я ее перевоспитаю: она рада мне подчиняться, она меня так любит, бедняжка, — ее не трудно будет обломать. Любовь ко мне переродит ее».
Жене вспомнилось, как они с Шаней перешли «на ты», когда поближе познакомились и сдружились. То было в самую жаркую пору лета, в межень, как говорят у нас. День был ясный, тихий, знойный.
Шаниных родителей не было дома. Шаня тихонько принесла в сад вино. Они забрались в баньку, которая стояла в глухом уголке сада: нельзя нести вино в парк — далеко, а в баньке никто не увидит. Жене ясно вспомнились его тогдашние жуткие и томные впечатления: полусветлая банька с открытыми окнами, куда вливался из сада жаркий, душистый воздух сквозь ветви кустов, тесно лепившихся у стен… бревенчатые стены, скамейки по стенам, вся странная для беседы обстановка места, где обыкновенно только моются… сладкое и крепкое вино… тишина, уединение… птичий писк по кустам и далекое жужжанье пчел… Шанин нежный полушепот… ее быстрое, теплое дыхание и аромат вина… отуманенные взоры… взволнованная кровь и ярко зардевшиеся щеки… жаркие руки; блуждающие… вздрагивающие прикосновения… ласковые Шанины улыбки… долгие, смущенные поцелуи… И за стеною смеются миллионы тихих и звонких голосов и шелестов, слышится задорный птичий писк по кустам, далекое жужжание пчел…
Женя размечтался. Сладко и томно стало ему.
— Барин, чай пить пожалуйте, — услышал он за собою голос горничной.
Женя посмотрел на смазливую девушку.
— Гости пришли, — сказала она.
— Ах, милая, ты сегодня преинтересная, — скучающим голосом проговорил Женя и лениво провел рукою по ее плечу.
Она лукаво усмехнулась.
IV
Женя сошел вниз. Его охватили привычные, бодрящие впечатления: свет ламп, красиво отраженный на обоях, на красивых одеждах и лицах дам и барышень; тихое позвякивание чайной посуды и еле различаемый аромат душистого чая, смешанный с тонким благоуханием модных духов; оживленный, но негромкий разговор, приправленный и забавной сплетней, и легким злословием по адресу отсутствующих; приветливые улыбки и любезные слова. Приятно было сознавать, что здесь собралось все-таки «лучшее» общество Сарыни.
Здесь были: уездный предводитель дворянства Ваулин, из отставных военных, господин очень вежливый, нарумяненный, затянутый в корсет, от которого его стан казался деревянным; его дочь, девушка лет шестнадцати, со скучающим, бледным лицом, которое казалось немного припухлым; директор гимназии Кошурин, длинный и веселый господин, недавно переведенный сюда из Петербурга и забавлявший дам не очень свежими столичными анекдотами да рассказами про любовь по Библии; его сын Павел, гимназист седьмого класса, румяный и красивый мальчик, плотный, упитанный, выхоленный, хотя уже с некоторою раннею блеклостью кожи под глазами, большими, но несколько тусклыми; седой полковник; тучный судебный следователь и еще несколько офицеров, девиц и дам.
Павел Кошурин что-то доказывал в кругу молодых людей и барышень. Женя подошел к ним.
— Все это так условно, — говорил Кошурин слегка дребезжащим, не установившимся голосом переходного возраста, — нравственность, долг: что у нас нравственно, то в другом месте или в другое время безнравственно, и наоборот. А потому мы нисколько не обязаны следовать тому, что кто-нибудь считает нравственным или хорошим.
— Конечно, — подтвердил Женя.
— Надо стоять выше буржуазной морали, — пискнул молоденький офицерик с румяным и красивым лицом.
— Позвольте, — вмешался седой полковник, вслушавшись с своего места, — вот я вас спрошу, — если вам представился случай украсть, вы бы ведь не украли?
— Разумеется, не украл бы, — ответил Женя, пожимая плечами.
— Ну, вот видите, значит, не все так условно…
— Но позвольте, — горячо возразил Кошурин, — ведь я и каждый из нас почему не украли бы? Вовсе не потому, что считаем это безнравственным. Не воруем, в сущности, мы только потому, что боимся, как бы нас не поймали.
— Нет, извините, — возразил полковник слегка обидчивым тоном, — это не о всех можно сказать.
— Или потому не воруем, — пояснил Женя, — что боимся того, что нельзя будет воспользоваться краденым, а риск велик. Воруют только дураки, и почти всегда попадаются, а умный человек не пойдет красть, но вовсе не потому, что это безнравственно.
— А почему?
— Да потому только, что это невыгодно.
— Ну, нет-с, позвольте не согласиться. Вы это изволите рассуждать так, вам нравится, может быть, смелые слова произносить, — а я из своего жизненного опыта могу вас уверить: есть люди, которые не воруют именно только потому, что гнушаются такой низостью.
В других местах тоже прислушивались к спору, и слова полковника вызвали сочувственные отклики.
— Вдруг бы мы пошли воровать! можно ли это себе представить! — восклицала Софья Яковлевна.
— Да, трудно представить кого-нибудь из нас в роли грабителя или мошенника! — с холодной усмешкой сказал Модест Григорьевич.
— Нет, молодой человек, — внушительно сказал седой полковник, обращаясь к Кошурину, — люди нашего старого поколения твердо знают, что воровать — постыдно.
— Всякие бывают люди, — с усмешкой ответил Павел Кошурин, — а мы о себе только говорим: если б можно было украсть красиво и безопасно большой куш, этак миллиончиков с десяток, я бы украл и не задумался бы ни на минуту.
— Ну, это так только говорится, для красного словца, — решил полковник и повернулся к тучному следователю продолжать с ним прерванную беседу.
— Этим господам нас не понять, — говорил Павел Кошурин барышням, — у нас совсем разные натуры. У людей прежних поколений все застыло в определенных формах. Они просто не смеют выйти из своих рамок. У нас развивается тонкая нервная организация; нам доступен такой мир, который им недоступен.
— Может быть, этот мир и им был доступен в молодости, — сказала Катя Ваулина.
— О, нет: мы — совсем иное дело. Ведь они о чем в молодости мечтали? о славе, о любви, о благе народа, — какая чепуха, не правда ли? Вдруг ходили в народ. К этим пьяным, грязным дикарям. Зачем! как это глупо! Нет, для нас в жизни существует только изящное, прекрасное. Мужики — скотоподобные. Мы их ненавидим. Жизнь должна давать нам наслаждения, иначе не стоит и жить.
— Да ведь и старички тоже наслаждались жизнью, — пыталась спорить Катя.
— Да, но наивно, грубо; они не выходили из рамок условного. Я вам приведу пример в цветах: им нравились яркие цвета, — красное, голубое, зеленое, — нам нравятся нежные, еле уловимые оттенки.
— О, да! — согласилась Катя.
— То же и во всех чувствах. Мы улавливаем тонкие, неопределенные ощущения, которые им непонятны. То же и в искусстве: им нравится Пушкин, мы упиваемся туманными дымками фетовских стихов.
— Ах, стихи! Прочтите нам какое-нибудь свое стихотворение! — просительным голосом воскликнула молоденькая барышня в розовом платье и с наивным лицом.
— Да, да, пожалуйста! — просили и другие барышни.
Павел Кошурин улыбнулся небрежно и самоуверенно.
— Мне удалось на днях создать очень замечательное и оригинальное стихотворение. Я его прочту вам, если угодно, но в пояснение вам надо сказать несколько слов. Собственно, стихи и не следует объяснять, но я иду совсем особою дорогой, — я не подражаю никому, и потому вам мои стихи могут на первый взгляд показаться не совсем ясными: в них надо вчитываться. Я, видите ли, довел свои нервы до такой чуткости, что начинаю видеть голубые вещи.
— Голубые вещи? что это такое? — восклицала розовая барышня.
— Это что-нибудь страшное? — опасливо спросина Катя Ваулина.
Кошурин снисходительно улыбнулся.
— Это, как бы вам сказать… Да это, впрочем, все видели, только не понимали. Помните, случается, что вам иногда что-нибудь покажется в углу комнаты, или на стуле, или на диване, какая-нибудь голубая тень. Вы подходите и приискиваете естественное объяснение: платье висит, или стоит зонтик, или что-нибудь лежит на стуле, — и вы успокаиваетесь. Вы уж привыкли находить такие объяснения и верите им.
— А если там ничего нет? — спросил розовый подпоручик.
— Ну, вы уверите себя, что вам только показалось. Но это и на самом деле прошла голубая тень, душа какого-нибудь умершего существа, — они всегда проходят мимо нас, только мы не хотим видеть.
Глаза барышень широко раскрылись.
— Но зачем же они ходят? — спросила барышня в розовом.
— Зачем? Может быть, он хотят к нам обратиться, сообщить нам что-то, а мы не обращаем внимания. Это, собственно, еще не самые души: когда человек умирает, его душа выходит, и она в голубой оболочке, которая легче всякой земной материи, — и эта оболочка еще долго живет на земле, пока душа от нее не освободится.
— Но, значит, их очень много? — боязливо сказала Катя.
— Ну, не так много, — усмехаясь, ответил Павел Кошурин. — Ведь одни только дворяне бессмертны. Мужики издыхают, как скоты.
— Неужели? — воскликнула розовая барышня.
— Уверяю вас. Кстати, вы знаете, что мы ведем свой род от времен Ивана Грозного. Но я начал о голубых вещах. Голубых ясно можно видеть, если изощрить внимание.
— То есть если расстроить нервы, — опять вмешался полковник.
— Почему же расстроить, а не настроить? — спросил Кошурин, пожимая плечами. — Я начинаю достигать этого. Вчера в сумерках я сидел один у себя. Задумался. Было тихо. Сижу вот так, откинувшись на спинку кресла, руки протянуты на коленях, — и вот я вижу, подошла ко мне, тихо-тихо, голубая тень и стала близко… все ближе, — ближе, — наконец я чувствую на руках кончики ее крыльев.
Гимназист остановился и значительно смотрел на слушателей.
— Тень крылатая! — заметил Аполлинарий Григорьевич, который вместе с другими снова начал вслушиваться в речи румяного гимназиста.
— Прямо из высших сфер, — с веселым смехом сказал Кошурин-отец.
— Что же она говорила? — спросила Катя, доверчиво и испуганно глядя на гимназиста.
— Пока еще я ничего не слышал. Но вот слушайте мои стихи.
— Господа, — сказал Аполлинарий Григорьевич, — прошу внимания. Юный поэт прочтет свои стихи.
Все стали слушать, Кошурин-младший принял мечтательно-горделивую позу и торжественно продекламировал:
Вдохновенные руки бессильно томятся на грустных коленях…
Замечаю внимательным взором движенье в таинственных тенях…
Вдохновенье ль желанных сношений, немая ли это забава, —
Голубая, прозрачная тихо ко мне опускается пава.
Голубое крыло над рукою моею колышется зыбко,
А на клюве прозрачном дрожит незнакомая миру улыбка.
Катя в восторге смотрела на поэта. Седой полковник откровенно засмеялся, а Аполлинарий Григорьевич сказал, лукаво усмехаясь:
— Славные стихи. В наше время таких не писали. Только не понимаю я, о чем грустят колени.
— Это, видите ли, передается впечатление, — небрежным тоном пояснил гимназист. — Всякая вещь имеет свою физиономию, и члены человеческого тела тоже.
— Позвольте спросить, — обратился к Кошурину Ваулин, — почему именно вы изволите упоминать в ваших стихах паву, а не другую птицу — орла бы, например?
— Извините, этого я не могу объяснить. Это надо почувствовать.
— Пава — это символ, — сказал Женя.
— Символ чего, позвольте спросить? — продолжал любопытствовать Ваулин, устремляя на гимназистов серые проницательные глаза.
— Символ чего-то такого… я не могу это выразить.
— Если хотите, — снисходительно объяснил наконец Кошурин, — символ гордого стремления к неизвестному. Я, по крайней мере, так объясняю себе. Но я должен сказать, что когда я создаю стихи, я не понимаю, что пишу.
— О, да, это заметно, — очень любезно согласился Ваулин.
— Я на него уж и рукой махнул, — с веселым смехом заявил Кошурин-отец.
V
Павел Кошурин и Катя Ваулина сидели уединившись в уголке. Гимназист в чем-то настойчиво убеждал девушку, которая неопределенно улыбалась и покрывалась слабым румянцем.
— Позвольте же, — воскликнул наконец гимназист, — прочесть мои стихи, посвященные вам. То, что я должен вам сказать, прозой не выходит убедительно, — стало быть, это надо сказать стихами. Надеюсь, вы поймете или почувствуете. Слушайте.
Катя закрыла глаза и откинулась на спинку стула. Гимназист, близко наклонясь к ней, продекламировал страстным полушепотом:
Отодвинул я завесы плотные, —
Запечатана тайная дверь.
Беззаботные, безотчетные, —
Отчего не теперь?
Облелеял бы лаской блуждающей
Я твою заповедную дверь…
Утомляющей, утоляющей, —
О, не бойся, поверь!
Кошурин кончил. Катя сидела с закрытыми глазами и словно ждала еще чего-то. Наконец она открыла глаза. В них было блудливое и желающее выражение.
— Все? — спросила она очень тихо.
— Все. Поняли?
— Может быть. Только…
— Что только?
— Положим верю, — а дальше что?
— Дальше после, — ответил гимназист, радостно улыбаясь.
Катя отошла от него.
— Что, — спросил Женя, подходя к Кошурину, — у тебя, кажется, была интересная беседа с Катей Ваулиной?
— Да, — дурочка, такая боязливая, не может понять, что можно и невинность соблюсти, и…
— Капитал приобрести? — поспешил досказать Женя.
— Ну, капитал не капитал, а насладиться во все свое удовольствие. Впрочем, я, кажется, обратил ее в свою веру стихами. Хочешь, прочту тебе?
— Прочти.
Кошурин повторил свое произведение.
— Понял? — спросил он, окончив чтение.
Женя захохотал.
— Она-то поняла? — спросил он.
— На то похоже. Но, — само собой, об этом никому ни гугу.
— Разумеется.