I
Зима в том году была снежная и холодная. Шаня и Женя продолжали встречаться, — то в Летнем саду, то на общем катке, на речке. Но на катке мешали Маня и родители Хмарова.
Чаще и охотнее дети сходились по-прежнему в саду и в парке Самсонова. Теперь, когда в саду нечего было караулить, попадать в него было легче: Шаня заботилась, чтоб всегда была незамкнута калиточка в высоком частоколе сада.
Чтобы не дрогнуть в саду на морозе, порою забирались они в баньку, по тем дням, когда ее не топили: хоть и там было холодно, а все же в стенах хоть ветер не тревожил. Короткие свидания проходили в невинных поцелуях и наивных разговорах.
Иногда Шаня и Женя украдкой пробегали мимо дома в парк и катались с горы на салазках.
II
Впрочем, Шане не было надобности много прятаться: ее родителям тоже было не до нее. Самсонов все чаще уходил к своей любовнице, пышнотелой и белолицей мещанской девице, для которой он нанял небольшую квартиру. Марья Николаевна бешено ругалась с мужем. Ее страстные крики иногда будили в нем прежнюю страсть к ней, — но возвраты его нежности только больше раздражали и томили ее.
Наконец и она нашла себе утешителя, скромного телеграфиста Кириллова, которого взяла сама и который очень робел перед нею. Любви к нему Марья Николаевна не чувствовала, а ходила к нему из злости к мужу. Но открыть это мужу она не смела — боялась побоев — и только темными намеками дразнила его. Самсонов, может быть, догадывался, но был доволен, что жена стала меньше ругаться с ним.
Бывало, зимним вечером, закутавшись и закрыв лицо, Марья Николаевна пробирается по задним улицам, по снежным сугробам к дому, где жил Кириллов. В ночной темноте светится и светит только снег. Глухие места, задворки, — редко, редко где в окне виден огонь, еще реже встретится прохожий.
Вот и огород, и нарочно не закрытая калитка. Марья Николаевна идет протоптанною в снегу тропинкою мимо заваленных снегом грядок, очертания которых еле заметно волнисты. Она подходит к домику, два окошечка которого глядят в огород. Окна освещены, и шторы не спущены.
«Дурак!» — досадливо думает Марья Николаевна и заглядывает в окно.
Кириллов, молодой человек с бесцветными бровями и льняными волосами, стоит без сюртука посреди комнаты и усердно пилит смычком дрянную скрипчонку, извлекая жалостные, дребезжащие звуки. Марья Никонаевна легонько стучит пальцами в стекло, — Кириллов мечется по комнате, торопливо напяливает на себя форменный сюртук и бежит отворять двери.
Он робеет перед своею гостьей, суетится около нее, неловко помогая ей раздеваться, но она недовольно отстраняет его.
— Завесь окно сначала, — говорит она, — сам-то, батюшка, и об этом не умеешь догадаться.
Кириллов бросается к окошкам. Марья Николаевна садится на жесткий диван и недовольными глазами окидывает тщедушную фигуру хозяина и бедную обстановку маленькой комнаты. Кириллов становится перед нею, потирает руки и не знает, что сказать. Марья Николаевна кажется ему слишком велика для его комнатки.
— Ну, что ж стоишь, садись, что ли, занимай гостью, — говорит Марья Николаевна.
Кириллов садится на диван и осторожно подвигается к Марье Николаевне; ее огненные глаза начинают зажигать его вялую и боязливую страстность.
— Ты о себе, однако, много не мечтай, — говорит Марья Николаевна. — Ты воображаешь, очень ты мне люб.
— Коли не погнушались прийти, — лепечет Кириллов, дотрагиваясь слегка пальцами до талии своей гостьи, так же осторожно, как до раскаленной печки, — то стало быть…
— Как бы не так, — перебивает Марья Николаевна, сердито отодвигаясь. — Своему черту назло, — так и знай. Изболела моя душа, на его такие качества глядючи. На отместку ему тебя завела.
— Очень мне обидно от вас такие жестокие слова выслушивать, — говорит Кириллов, смелее схватывая рукой талию Самсоновой, которая уже не отодвигается дальше.
— Обидно! Большая мне печаль! — отвечает Марья Николаевна. — Эх ты, сухопарый! Ты и целоваться не умеешь так, как он.
— Помилуйте, Марья Николаевна, уж я ли, кажется, не стараюсь.
— Дурак. И больше ничего. Мой-то сокол, пока еще я была ему люба… Эх, да что тут и вспоминать. Вот бросил, — а узнает, что я у тебя была, на месте убьет. А ты, слюнтяй ты этакий, и окошек занавесить вовремя не умеешь.
III
— Что тебя давно не видать у нас? — спросила Шаня, встретив Гарволина по дороге из гимназии.
— Мать шибко нездорова, — угрюмо ответил Володя.
Неонила Петровна сильно простудилась в один из ненастных зимних вечеров, пробираясь к своей старухе читать романы, — думала сначала, что это пройдет, перемогалась и наконец слегла. С каждым днем она заметно слабела. Володе страшно было думать, что мать умрет, но он не мог не думать об этом, — и напрасно старался утешить себя надеждой на выздоровление матери. Лекарь добросовестно и внимательно выстукивал и выслушивал ее грудь, присаживался к столу и мучительно выжимал из себя какие-то рецепты, — но помочь не мог. Он видел, что человек умирает, — но, может быть, и отлежится. Ему тоже неприятно было думать, что больная, которую он лечит, умрет, и он утешал Володю:
— Пока нет ничего опасного.
Но по лицу его Володя видел, что он говорит не то, что думает.
Дни, которые тянулись в боязливом и томительном ожидании, и тревожные ночи казались Володе случайным и нелепым кошмаром.
«Зачем, зачем? — спрашивал он себя. — Трудиться весь век, жить зачем-то без радости, без света, умереть в нищете. А еще несколько лет, — ведь она еще не старая, — я бы стал зарабатывать, — хоть бы покойная старость. Умереть, как умирает на мостовой кляча, заморенная работой!»
Дядины дочери, Катя и Люба, девушки по восемнадцатому и семнадцатому году, поселились у Неонилы Петровны, ухаживали за ней и занялись хозяйством. В доме было мало денег. Девушки озабоченно шептались и боязливо вели счет, сколько стоят лекарства…
Суетливая забота, неумолимая нужда, беспощадная смерть…
Кате и Любе жаль было тетю. Они плакали и разговаривали о своих приметах, которые, по их глубокому убеждению, предвещали смерть. Володя слушал их с досадой, но сжимал его сердце их наивный предвещательный лепет.
Смерть стояла над постелью больной и обвеивала ее холодным равнодушием, тупою покорностью. Недоумевающее выражение пробегало иногда в глазах больной, — перед нею мелькали смутные, серые тени, на лицо садилась откуда-то тонкая и липкая паутина…
Было ясное зимнее утро. Володя уже несколько дней не ходил в гимназию. Неонила Петровна третьи сутки не приходила в себя. Она лежала неподвижно, с полуоткрытыми, тусклыми глазами, в углах которых накоплялась какая-то странная пена, — и дышала торопливо, жадно. В тихой комнате, где мерно колотился маятник, страшно было слушать это бурное дыхание. Через короткие промежутки быстрые вдыхания и выдыхания сменялись глубоким вздохом. Эти промежутки становились все короче: Володя следил за ними по часам, — они уменьшались с поразительною правильностью. Настанет минута, когда грудь устанет дышать, сердце — биться.
«В одиннадцать часов все кончится», — высчитал Володя и тупо ждал.
В начале двенадцатого быстрые дыхания прекратились. Долгий стонущий вздох… другой… третий… Лицо, уже давно начавшее становиться мертвенно-неподвижным, подернулось пепельной тусклостью, которая быстро набегала от висков к губам, — жили еще только губы… Но вот губы вытягиваются, — беспомощное, детское выражение ложится на старческое лицо, — губы вытягиваются, словно просят, — восковеют, смыкаются… Опять разошлись, — нижняя губа мертвенно отодвинулась вместе с челюстью, продержалась так с полсекунды, и снова, как-то механически и быстро, рот закрылся — движение ужасное и нелепое… Еще раз то же движение… и еще раз… повосковелые губы сомкнулись навеки.
С тупым ужасом и любопытством смотрел Володя на грубый процесс умирания…
Тихая суматоха вокруг… Чей-то плач… Слезы на глазах… Ее глаза еще не закрылись. Володя закрыл глаза матери и придерживает мягкие веки пальцами, пока веки не застывают, сомкнутые…
Потом — возня над трупом… Ясный, равнодушный, злой день… Белый снег подернут разноцветными звездами. Яркое, мертвое солнце… Труп на столе, — хоронить надо… Забота, проклятая забота о деньгах. Идти к людям, просить.
Труп на столе, жизнь все та же, неумолимая, чуждая…
Володя мрачно шагал по улицам и злобно смотрел на прохожих. Болезненная баба с ребенком встретилась ему.
«Умрешь, умрешь и ты! — со свирепою злобою подумал Володя. — Так повосковеют и твои бледные губы».
И вдруг он заметил, что мимовольно повторяет смыкание и размыкание рта — ужасное, механическое движение умирающей матери.
Потом — опять дома: монотонное чтение псалтыри, панихида, ладан, свечи, чужие люди, мертвый обряд.
Старик священник заметил мрачное молчание и убитый вид Володи и начал его утешать.
— Грех отчаиваться, — говорил он неторопливо. — Господь все к лучшему устраивает. Ваша матушка пожила, — ну, что ж делать, Господь знает, когда своевременно кого отозвать из этого мира в лучший.
— А зачем дети умирают? — внезапно спрашивает Володя.
— Бог знает, что делает, а мы должны покоряться Его святой воле. Безгрешному младенцу и умирать легко.
— А зачем мертвые дети рождаются?
— Грешно, грешно, — говорит священник. — В смирении переносите испытания. Помыслите, — что мы и что Он.
Вот наконец и похороны.
Шаня пришла с матерью. Она утешает Володю. Но ему становится еще грустнее: мать умерла, Шаня недоступна, — для кого, для чего жить.
— Как же ты, теперь, Володенька, будешь жить? — ласково спрашивает на поминках Марья Николаевна, — у дяди, что ли?
— У дяди, коли пустит, — уныло отвечает Володя.
— Что ты, что ты, — бормочет старик-дядя, — как же не пустить. Ты нас не стеснишь: ты, брат, молодец, ты сам деньгу зашибаешь.
IV
Так и прошла зима. Были последние дни февраля. Снег уже подтаивал и зернился мельчайшими льдинками.
Хмаровы со дня на день ждали перевода в Крутогорск, но еще Женя не говорил об этом Шане: он помнил, как Шаня опечалилась, когда он первый раз рассказал ей, что отец хлопочет о переводе, — как она жаловалась, что он ее забудет, и как он должен был утешать ее и уверять, что всегда будет помнить и приедет за ней, когда кончит учиться…
Шаня после обеда выбежала в сад. Еще издали увидела она Женю, подошла к калитке и поджидала его, весело улыбаясь. Женина походка была радостно оживленная. Его ликующая улыбка издали радовала Шаню, и девочка качалась на скрипучей калитке, отталкиваясь от земли ногой, уцепившись руками за перекладины калитки.
— Славная погода! — крикнул Женя, вбегая в калитку. — Шанечка, не шали, — ручки прищемишь.
Он схватил ее за талию и стащил с калитки. Шаня смеялась, и глаза ее блестели: Женя редко бывал такой веселый и живой, такой радостный.
— А у нас радость, Шанечка, — оживленно начал он и вдруг смутился.
— Какая радость? — беззаботно спросила Шаня.
— То есть мои радуются, а для меня, Шанечка, большая печаль. Вот видишь, отец получил место в Крутогорске, и мы переезжаем скоро.
Шаня побледнела, и в расширившихся глазах ее блеснули слезы.
— Как же так! — пролепетала она, бессильно опускаясь на скамейку, запорошенную оледенелым снегом.
Женя смущенно стоял перед нею.
— Что ж делать, Шанечка… Мы еще поживем здесь немного.
— До лета? — оживилась было Шаня.
— Нет, Шанечка, — на будущей неделе едем. У нас все уж готово. Давно ждали.
— А как же твоя гимназия?
Женя весело засмеялся.
— Ну, в Крутогорске не одна гимназия.
— Ах, Женечка, я так и знала, что что-нибудь будет. Я нынче новый месяц с левой руки увидела. Вот так и вышло.
Женя видел, что Шане хочется плакать. Ему было жаль ее. Он сел рядом с ней, обнял ее и принялся утешать.
— Я тебе, Шанечка, писать буду, а ты мне. Потом я за тобой приеду и женюсь на тебе.
— Еще пойду ли я за тебя! — сердито ответила Шаня, отворачиваясь.
— А чего же ты плачешь, Шанечка?
— Кто плачет? Вовсе нет. Сор в глазах…
— А на щечках что?
— Ну, ладно, нечего смеяться. Так приедешь за мной?
— Приеду, Шанечка, приеду.
— Смотри, я буду ждать, все буду ждать, долго ждать, много лет, — говорит Шаня и плачет.
— Ну, ну, Шанечка, — и так всему свету известно, что у вас, женщин, глаза на мокром месте.
— Ничего, Женечка, было бы сердце на месте.
Жене становится грустно. Он нетерпеливо посматривает на плачущую Шаню и постукивает каблуками по снегу. Шане кажется, что Женя рассердился, и она старается перестать плакать. Кое-как это ей удается.
— Вот-то вы заживете теперь, — говорит она, завистливо вздыхая.
— Да, — говорит Женя, оживляясь, — отца скоро произведут в генералы и дадут ему ленту и звезду. У него уж есть Владимир на шее. Это очень большой орден. Кто его получит, тот делается дворянином.
— Ишь ты! — наивно восклицает Шаня.
— Но он и без того дворянин, — потомственный. И я дворянин. Мы — столбовые. Меня никто не имеет права бить.
— Ну, а если кто поколотит?
— Я того могу убить на месте, и мне за это ничего не будет.
— Врешь, поди?
— Я — дворянин, а дворяне не лгут, — обиженно говорит Женя. — У нас там будут свои лошади, мы будем давать балы. Это будет очень весело… Но потом я за тобой приеду, ты не беспокойся…
— Влюбишься в красавицу какую-нибудь.
— Ты, Шанька, самая первая красавица на свете, — восторженно восклицает Женя. — Вот погоди, как мы с тобой заживем. Я сделаю себе блестящую карьеру: у меня есть очень влиятельные родственники.
— Ты будешь, как твой отец.
— Что отец. Конечно, папа мог бы сделать себе карьеру, — но он был в молодости шестидесятником: у него были, знаешь, эти ложные взгляды, — тогда это было в моде. Ну, он и запустил некоторые связи. И представь себе, чуть даже бунтовщиком не сделался. А, каково! Это мой папаша-то, солидный человек, джентльмен, «не нынче завтра генерал», — и вдруг был почти бунтовщиком… Впрочем, такое было время.
— Вот ты бунтовать не будешь, — неопределенным тоном говорит Шаня.
— Конечно, не буду! — с презрительной самоуверенностью говорит Женя.
— По всему видно.
— Я — не дурак.
Холодные струйки враждебности пробегали между детьми.
V
— Я тебе буду писать каждую неделю, — говорил Женя, прощаясь с Шаней у калитки и растроганно глядя на заплаканное Шанино лицо.
— Только ты мне на дом не пиши, — плачевно говорила Шаня, — а то мне будет таска с выволочкой, а я тебе адрес дам моей подруги одной, — ты на нее и пиши, на Дунечку Таурову.
— Ну, а ей ничего не будет такого? — осторожно осведомился Женя.
— Кому? Дунечке-то? Нет, у нее маменька старенькая, и души в ней не чает. Ее некому тузить.
— Хорошо, Шанечка. А теперь пока до свиданья, пора мне домой.
Шаня схватила руками Женину шею и осыпала его долгими поцелуями. Ее слезы падали на Женины щеки.
— Ну, полно, Шанечка, — унимал он девочку. — Ведь мы еще будем видеться на этой неделе…
VI
Женя возвращался домой. Ему жаль было Шанечки. Но погода была такая хорошая, холодноватый воздух веял таким предвесенним задором, что ему становилось как-то против воли радостно. Печаль о предстоящей разлуке с Шанечкой перемешивалась представлением шумных улиц Крутогорска, больших домов и зеркальных стекол в магазинах.
Радостно представилась ему дорога на лошадях. Весело зазвенят колокольчики, бойко побегут лошадки. Ямщик будет протяжно покрикивать и помахивать кнутом. Кругом — поля под снегом, деревни, оснеженные леса. Веселые остановки на станциях. Так верст шестьдесят, — а там немного по железной дороге — и вот он, веселый Крутогорск.
А Шанечке грустно, — хорошая погода ее не утешает, веселое солнце дразнит ее, весенний снег ярко режет ей глаза, — и затуманивают их слезы.