— Наш дом — потрясучий, — говорил Никодим Борисович Сковородищин, — мимо телега едет, а он весь трясется.
Сковородищин сидел в гостях у полковника Лакиновича и кутал в плед зябкие плечи. Он был человек маленький и хрупкий и служил в одном тихом месте. Хотели взять его в солдаты, да в лазарете отлежался.
Все гости полковника Лакиновича и сам Лакинович (математик), и его жена, и его шесть дочерей (три в очках, три в пенсне), — все были очень милые, слушали Сковородищина с сочувствием и очень любили и жалели его и его жену, Евгению Тарасовну, — она сидела здесь же, улыбалась снисходительно и смотрела на мужа, как большая на маленького. А была она такая же маленькая и хрупкая, как муж. Только она была красивая, и брови у нее лежали крутыми дужками, а Сковородищин красотою не хвастался, и брови у него давно уже атрофировались.
Сковородищин рассказывал:
— Мы с Евгенией Тарасовной уж стали бояться, что разрушится наш дом и задавит нас как есть начисто. Архитектор приходил, ничего, такой из себя солидный. Говорит: непосредственной опасности нет, ничего, не сомневайтесь, некоторое время еще постоит. Я его спрашиваю: сколь долго это некоторое время продлиться может? Этого, говорит, знать никак невозможно. С тем и ушел, мне, говорит, некогда. А сам, видим, торопится. Так мы и живем; дом дрожит, и мы дрожим.
Шесть дочерей Лакиновича (три в очках, учительницы, и три в пенсне, курсистки) ахали и ужасались. Учитель словесности, недавно потерявши место в казенной гимназии за то, что его ученики знали больше, чем положено по программе, переводил слова Сковородищина на французский язык для своей жены, француженки. Француженка понимала русскую речь Сковородищина так же хорошо (она жила в России шесть лет и сама делала покупки), как и французскую речь мужа (он прожил в Париже шесть недель и никуда шага не ступил без Анриетты), но на всякий случай приветливо улыбалась.
Евгения Тарасовна сказала, ласково глядя на мужа:
— Вы, Никодим Борисович, преувеличиваете. Если бы опасность была, были бы трещины.
— Верно, Евгения Тарасовна, — соглашался Сковородищин, — только тем и утешаюсь, что пока еще нет трещин. Зато кошмары у меня каждую ночь.
— Да и наяву не лучше кошмара, — говорила Евгения Тарасовна, — у нас сегодня прислуга ушла.
— Это — ваша Ольга Дмитриевна? — спросила хозяйка. — Да она же такая солидная была.
— Получила подарки, на чай от наших гостей, деньжонки набрались, ну, ей и захотелось отдохнуть, — объясняла Евгения Тарасовна. — Очень хорошая была, такая честная. Новую не знаем где найти, из конторы брать не хочу, да и по объявлениям боюсь, — нападешь, не дай Бог, на воровку.
И все сочувствовали трудному положению Сковородищиных. Поэтому главною темою разговоров в тот вечер были неудобства и затруднения современной жизни, дороговизна, прислуга, хвосты.
Приехали Сковородищины домой, с Выборгской стороны на Васильевский остров, на последнем трамвае. Швейцар ворчал, Евгения Тарасовна на это обижалась, Сковородищин горбился, кутаясь в старенькую шубу. Все унимал шепотом Евгению Тарасовну:
— Вы ему ничего не говорите, Евгения Тарасовна. Он — хороший, только ему спать хочется, а мы его разбудили.
Поднялись в шестой этаж на лифте и тут только хватились ключа. Ключ французский, дверь захлопнулась сама, когда уходили, а теперь как попасть? Прислуга ушла, дверь за нею закрыли на ключ и на крюк, ключ оставили в кухне на столе. В квартире никого.
Напрасно Сковородищин шарил по всем карманам, напрасно перебирал он бумажонки, напиханные во все отделения кошелька, — ключа не было. И вдруг на лестнице стало темно, — кабинка лифта опустилась вниз, и швейцар, сообразив, что успели войти, выключил ток. В это время где-то проехал, гудя, автомобиль, и дом испуганно задрожал.
Евгения Тарасовна жаловалась слезливым голоском:
— Вот вы так всегда, Никодим Борисович. Я-то и на лестнице могу проспать, а вот вы с вашим желудком, — что вы станете делать?
Но Сковородищин пришел в ужас при мысли, что Евгения Тарасовна ляжет спать на лестничной площадке. Он в ужасе зашептал, горбясь и глядя в темноту бесполезно-расширенными глазами:
— Что вы, что вы, Евгения Тарасовна! Нет, уж мы как-нибудь попадем.
И он принялся отчаянно нажимать пуговку электрического звонка. Слышно стало, как заливается за дверью колокольчик. Евгения Тарасовна тронула его за рукав и зашептала:
— Что вы делаете, Никодим Борисович? Ведь там же никого нет! Только электричество зря изводите.
Сковородищин перестал звонить и сказал смиренно и робко:
— Голова кругом пошла! Евгения Тарасовна, вы здесь посидите на ступеньке, я пойду к дворнику, у него должен быть другой ключ с черного хода, я войду и вам открою.
— Дворник не станет вам ночью ключ искать, — отвечала Евгения Тарасовна. — Только наговорит вам всяких неприятностей.
По тому, что голос звучал немного снизу, Сковородищин догадался, что Евгения Тарасовна уже села на ступеньку. Это несколько приободрило его. Он сказал:
— Ничего, Евгения Тарасовна, уж я как-нибудь попрошу. Может быть, и найдет.
Послышались мелкие шаги его, сбегавшие вниз. Евгения Тарасовна прислонилась к стене и прислушивалась. Одна лестница, площадка, другая лестница, площадка, третья… Вдруг приостановился. Что это? Никак назад возвращается?
И вот слышен его встревоженный шепот:
— Евгения Тарасовна, не остался ли ключ в вашей сумочке?
— Что вы, Никодим Борисович! — отвечает укоризненно Евгения Тарасовна. — Я вам отдала его, как только пришла. Вот вы всегда так, — сами куда-нибудь засунете, а потом с меня спрашиваете.
Сковородищин вздыхает и идет вниз, а Евгения Тарасовна сидит, чувствует порою, как в плече отдается легонькое колебание стены, и прислушивается к нисходящим шагам. И слышит, — четыре лестницы прошел Никодим Борисович, на четвертой площадке постоял, вверх пошел. Ждёт Евгения Тарасовна, — что еще?
— Евгения Тарасовна, — шепчет Сковородищин, — дверь в кухне мы с вами на крюк заложили. Не попасть туда снаружи, и дворника беспокоить нечего, — он рассердится, а мы все равно не попадем.
— Что же нам делать? — спрашивает Евгения Тарасовна.
В темноте ничего не видно, но Сковородищин представляет ясно, как Евгения Тарасовна сидит на ступеньке, маленькая, худенькая, жмется к вздрагивающей стенке, собирается плакать. Тоскливо Сковородищину, он не знает, что делать и как ему попасть в свою квартиру.
— Евгения Тарасовна, — шепчет он, — я пойду поищу слесаря, пусть замок взломает.
— Не пойдет ночью слесарь, — отвечает Евгения Тарасовна.
И сам Сковородищин знает, что ночью не найти слесаря. Что же делать? Отчаянные мысли шевелятся в его голове. Он думает, что стена может обрушиться, и тогда они как-нибудь пролезут в квартиру. А вдруг их задавит! Ну что же, один конец. Но ему жаль Евгению Тарасовну, и он ищет другого выхода.
— Евгения Тарасовна, — шепчет он, — поедемте к Лакиновичу.
— Зачем? — безнадежным голосом спрашивает Евгения Тарасовна.
— Вы там переночуете на диване в гостиной, а я похожу по улицам, — шепчет Сковородищин.
Слышно в темноте, как Евгения Тарасовна тихонько смеется хрупким смехом, словно всхлипывает. И потом она говорит, — и в голосе ее не то смех, не то слезы, не то просто простуда:
— Что вы, Никодим Борисович, вам с вашим желудком беречься надобно. Да и как мы доедем? Трамвая нет, извозчика не достать, извозчик три рубля возьмет.
— Все равно, и три рубля дадим, — отчаянно говорит Сковородищин, махая рукою. — Спросит четыре — и четыре дадим, ничего не сделаешь. А я пойду к Рвищеву, у него переночую.
Живет Лакинович на Выборгской, а Рвищев у Калинкина моста. Далеко, не согласна так Евгения Тарасовна. Как же быть?
Думали, думали, надумали идти к генералу Дороганову. С генералом мало знакомы, но он человек добрый, пустит, а живет он близко, в этом же доме, только подъезд у генерала с улицы. Жаль, конечно, что уж не случилось так, чтобы генерал жил тут же, на этой же лестнице, — опять придется беспокоить и швейцара, и дворника. Да ведь что ж делать!
Евгения Тарасовна шепчет:
— Никодим Борисович, вы дайте им на чай по полтиннику, а генеральскому — рубль.
А уж у Сковородищина деньги тут, приготовлены. Всегда носит мелочь в скрытых кармашках шубы и пиджака и знает, откуда что вынимать.
Ну, на ночь кое-как устроились. Генерал уж спал, — военная косточка, рано встает, рано ложится, и генеральша спала, да генералова дочка, Вера Аркадьевна, еще не спала, дневник дописывала; она и устроила Сковородищиных, — в родителей, добрая девица. И умная, и веселая.
Постлали Сковородищиным в столовой, ему на тахте, а ей на диване. На новом месте не спалось Сковородищину. Ночью не спалось от дум, а под утро стали мимо проноситься трамваи, грузовики, телеги, — гул на улице сквозь окна слышен, и колебание стен пугает.
Евгения Тарасовна, слыша, что Сковородищин лежит тихо и дыхания не слышно, время от времени спрашивала тихонько:
— Никодим Борисович, вы не спите?
— Нет, Евгения Тарасовна, — отвечал он, — не сплю. Все думаю.
— Что же вы думаете, Никодим Борисович?
— Думаю, как нам попасть в квартиру. Придется дверь ломать, иначе ничего не поделаешь.
— Да вы не думайте, Никодим Борисович, — шептала Евгения Тарасовна. — Спите с Богом. Как-нибудь обойдется.
— Да как обойдется-то, Евгения Тарасовна?
— В крайнем случае, Никодим Борисович, поедемте к маменьке в Полтаву.
— Нельзя без паспорта, Евгения Тарасовна, а паспорт в квартире. Всегда с собой ношу, а сегодня топил печку, нагнулся, он у меня из кармана выпал, я его положил в письменный стол да и забыл.
Евгения Тарасовна вздыхала и говорила:
— Перебудим мы всех своими разговорами. Спите себе, Никодим Борисович.
Утром встали рано, раньше хозяев, хотели уйти потихоньку, не беспокоить. Да горничная Серафима, добрая душа, без чаю не отпустила. Пока чай пили, барышня встала, пришла. Молоденькая, смеется. Им горе, а ей смешно, веселая девица, быстроглазая, рыженькая, на лисичку похожа. Смеется и говорит:
— А ключ-то не с вами ли?
А Сковородищин и сам так думал. Ночью, перебирая все обстоятельства, он вспомнил, что вчера ключ, наверное, остался у Евгении Тарасовны. Вчера был праздник, третий день Рождества. Сковородищин на службу не ходил, сидел дома, лечился да разбирал свои гравюры, — любитель был, ходил по старьевщикам, выбирал, покупал, собрал большую коллекцию. Евгения Тарасовна ходила к знакомым спросить насчет прислуги, пришла перед обедом, сама дверь открыла, ключа ему не отдавала, не мог вспомнить Сковородищин, чтобы она отдала ему ключ. А потом не до того было, — прислуга Ольга Дмитриевна, солидная женщина, хорошая, подавши обед, ушла и посуды не прибрала, не помыла: на поезд торопилась, не опоздать бы, лучше раньше на вокзал приехать. Самим пришлось все это делать, — мыть, прибирать.
Стал хитрить Сковородищин, говорит:
— Евгения Тарасовна, что-то мне припоминается, перед тем как идти к Лакиновичам, будто я ключ в ваш кошелек положил, в сумочку. Сам не знаю, с чего это мне вздумалось. Думаю, — у меня в карманах всякой ерунды да чепухи насовано, а у Евгении Тарасовны все в порядке, вернее будет.
— Что же вы раньше не сказали, Никодим Борисович! — упрекнула его Евгения Тарасовна. — Ну, посмотрим.
Так и вышло, — ключ в сумочке, в кошельке. Вера Аркадьевна, генералова дочка, смеется. И Сковородищин рад, что ключ нашелся, а больше рад, что Евгения Тарасовна не сердится. Правда, ворчит:
— Вот вы так всегда, Никодим Борисович, сами сунете куда-нибудь, а потом с меня спрашиваете. Ну, да ведь без этого нельзя.
— Вот ведь ерунда какая вышла! — смущенно и радостно говорит Сковородищин. — Только вас побеспокоили напрасно.
— Ну вот, — отвечает Вера Аркадьевна. — Какое же беспокойство! Я очень рада, что так все хорошо кончилось.
Поблагодарили, попрощались, ушли. А вот дома опять стало неуютно и жутко. Холодно, — печи не топлены. Дров на кухне нет. Часов в одиннадцать только притащил дворник дрова, свалил в кухне на пол. Так грохнул, — вся мебель в квартире заходила и гравюры в рамочках на стенах закачались. Просто беда, — сердится, что ли, на что младший? Дал ему Сковородищин на чай полтинник, — он сунул в карман и не взглянул.
Стал Сковородищин таскать дрова в печи, печи топить, — много муки было с дровами, сырые.
Напихает Сковородищин в печку дня растопки бумаги, щепок, лучины, бересты, — запылает, затрещит, — ну вот, затопил. А через пять минут подошел, — погасло, начинай сначала.
Евгения Тарасовна принялась стряпать, — утром, возвращаясь от генерала, принесли кое-что.
На службу Сковородищин не пошел, по телефону отпросился. Ничего, Лев Петрович не рассердился, даже посочувствовал. Говорил:
— Хотя я без вас как без рук, ну да уж сегодня кое-как обойдусь. Иван Гаврилович вас пока заменит.
Еще бы не заменить! Иван Гаврилович не прочь и совсем заменить Сковородищина, — тоже хороший работник. Нет, дома долго засиживаться нельзя.
Труден был этот день Сковородищину. Пиджачок испачкал, сам утомился. Евгения Тарасовна тоже устала. Позавтракали в три часа чем Бог послал. Обед как варить, подумать страшно.
Сидели в кабинете Сковородищина, пригорюнившись. Вдруг раздался звонок с парадной.
— Кого Бог дает? — спросил Сковородищин.
— Кого-то черт принес, — в ту же минуту сказала Евгения Тарасовна. — Вот уж не в пору-то!
Пошел Сковородищин отворять, и через минуту услышала Евгения Тарасовна знакомый голос. Курсистка Фимочка Кочанова. Ну, на такую не рассердишься, милая девушка. Правда, очень бойкая, но добрая, и занятия свои любит, и поговорить с нею о чем хочешь можно, — не сплетница, не выдаст. А если и невпопад придет, можно ей прямо сказать:
— Некогда, Фимочка, уж вы лучше другой раз придите.
Не обидится.
Так и теперь хотела повернуть Евгения Тарасовна. Очень мило встретила гостью, расцеловала ее и говорит:
— Ах, милая Фимочка, рада я вам, а только такое у нас дело, — даже чаем угостить не знаю как.
— Знаю, — сказала Фимочка, — у вас прислуга Ольга Дмитриевна ушла. Мне, Вера Аркадьевна сказала. Это ничего, я вам помогу.
Развернула принесенный с собою сверточек, надела белый передничек, смеется. Сама румяная-румяная, не то с мороза, не то с молоду да с веселу. И так была милая, чернобровая, черноглазая, стройная, тонкая, а в белом передничке вдвое милее стала. Спрашивает:
— Что готовить к обеду, Евгения Тарасовна?
Как ни отнекивались Сковородищины, Фимочка все сделала, что надо было. Комнаты убрала, пыль с мебели смахнула, полы подмела, на стол накрыла, суп сварила, — из круп, французский, — рыбу на второе, на третье компот, — обед подала и кофе заварила.
И Евгения Тарасовна, и Никодим Борисович были умилены и растроганы. Ходили за Фимочкою, пытались что-то делать и только мешали. Уж она им не раз говорила, смеючись:
— Да сидите вы, ради Бога, без вас все сделаю.
После обеда все втроем сидели и пили кофе, и уж так ободрились и развеселились, что даже рассмеялись, когда от промчавшегося по улице грузовика на подносе задребезжали чашки. Фимочка спросила:
— Все хорошо?
— Уж так вам благодарны, что и сказать нельзя, — отозвалась Евгения Тарасовна.
— Уж так хорошо, точно в рай попали, — поддержал и Никодим Борисович.
— Значит, вы мною довольны? — опять спросила Фимочка.
— Да уж, Господи, да уж так довольны! — восклицал Сковородищин.
А Евгения Тарасовна от полноты чувств встала и принялась целовать Фимочку. Фимочка звонко засмеялась.
— Ну, вот и хорошо, — сказала она. — Значит, паспорт я сейчас отнесу старшему, пусть завтра пропишет, а сама кстати и за вещами съезжу. Через час буду опять здесь.
Оба, муж и жена, смотрели на нее с удивлением. Фимочка расхохоталась.
— Ну что ж, — сказала она, нахохотавшись, — была у вас прислуга Ольга Дмитриевна, теперь будет сотрудница Фимочка. Вы не сомневайтесь, я и все сделать успею, и на курсы найду время. Да, Боже ты мой! да чему же тут удивляться! Почему нельзя курсистке за стол и комнату быть сотрудницею в приличном семействе?
— Сотрудницею! — раздумчиво сказал Сковородищин. — Вот это хорошее слово.
— Настоящее слово, — уверенно сказала Фимочка.
Оделась и ушла. Сковородищины посмотрели друг на друга.
— Пришла девице блажная фантазия, — сказал Сковородищин, осторожно посматривая на Евгению Тарасовну. — Что мы теперь с нею будем делать?
— Никодим Борисович, она — милая, — возразила Евгения Тарасовна, — и она вошла в наше положение. Поживем увидим. Может быть, скоро все наши Даши и Паши пойдут на фабрики да на заводы, а у нас будут сотрудницами учащиеся барышни. На фабриках хорошо платят, а барышне у плиты удобнее, чем на фабрике.
— Да, Фимочка — милая, — согласился Никодим Борисович.
Скоро Фимочка вернулась со своими вещами. Устроилась в той по коридорчику между столовою и кухнею комнате, которая носила название ледника, потому что ее, за ненадобностью, не топили. Фимочка сама вытопила печку. Ночью было ей не тепло, — сразу не натопишь, настыла очень, — но это ее хорошего настроения не испортило.
Через несколько дней Сковородищины опять были в гостях у Лакиновичей. Поехали на трамвае вместе с Фимочкой. На трамвае, известное дело, их потолкали и поругали. Двадцать два дюжих мужика сидели на скамейках, посреди вагона стояли девушки, дамы, старики. Мужик, не попавший на скамейку, держался одною рукою за лямку, другою за плечо стоявшей впереди Фимочки и при каждом толчке вагона топтал калоши Евгении Тарасовны. Она сказала:
— Вы мои ноги давите.
Он крикнул:
— А вы бы в автомобиль сели. Шляпку наденет, думает, ей все права дадены.
Другие мужики хохотали.
Сковородищин вступился было за жену, но она зашептала опасливо:
— Никодим Борисович, оставьте его. Еще он скандал поднимет.
Кое-как доехали. Лакинович (педагог, математик), его жена (с заботами о женах запасных) и его шесть дочерей (три в очках, учительницы русского языка и литературы, и три в пенсне, курсистки на историко-филологическом отделении) очень интересовались новым домашним устройством у Сковородищиных. Очень хвалили Фимочку и очень удивлялись ей. Не совсем понимали, прилично это барышне или нет. Фимочка весело смеялась.
В остальном все было совсем обыкновенно и были почти те же гости, что и тогда. Из новых был поэт в косоворотке и в поддевке. Он прочел несколько своих стихотворений. В них было много слов, совсем непонятных для русского городского жителя. Но филологички (все шесть) были в восторге.
Когда сели пить чай в уютной столовой, за столом теснились веселые гости и любезные гостьи, — господа. На столе шумел самовар, блестела красивая чайная посуда, очень аппетитно были разложены и расставлены печенья, булочки, сыр, варенье. Одна из филологичек разливала чай. Две горничные, — прислуга, — очень выдержанные, чинные, спокойные, одетые просто, чисто и прилично, блистающие белизною передников, разносили чай. У них был такой вид, точно они — рабыни, преданные господам, и высшее счастье для них в том, чтобы разносить стаканы и чашки.
Господа, — хозяева, гости, гостьи, — разговаривали о своем, негодовали и радовались, хмурились и смеялись. Две горничные, — прислуга, — делали вид, что не слышат барских разговоров, и хранили на лицах выражение почтительного внимания.
Фимочка, которой было все равно, самой ли наливать себе чай или брать его из рук горничной, смеялась веселее всех.