I
Это рассказ о старом поэте, который поставил в своей комнате мышеловку.
Старый, конечно, относительно. В России люди рано переходят в разряд старых. Восемьдесят лет — возраст, когда нормальный человек, кушающий болгарскую простоквашу и отрезавший себе половину кишек, чувствует себя едва только вступившим в полное обладание душевными и телесными силами, — этот возраст у нас уже кажется глубокою старостью, и мы говорим:
— Пора, пора старым косточкам на покой.
Моему поэту, Сергею Григорьевичу Ланину, далеко еще было до этого возраста, но уже в волосах его виднелось немало серебристых нитей, и в углах глаз притаились мелкие морщинки.
Денег у Сергея Григорьевича всегда водилось мало, потому что мало кому нравились его скромные, томные, нежные стихи. В них не было ни экзотических мотивов, ни слишком повседневных, ни технических терминов, вообще ничего резкого, задевающего внимание. Это была поэзия интимная. Кому же она нужна! И мало кто покупал книжки стихов Сергея Ланина. Потому он был беден.
Но из тех небольших денег, которые у него были, значительную часть он тратил на покупку книг. И вот, книг у него накопилось много. Так много, что его небольшая о трех крохотных комнатах квартира в седьмом этаже, на дворе громадного дома на одной из столичных невидных улиц, была загромождена этими грузными конденсаторами пыли. Книги стояли и лежали в шкапах, в открытых полках, на диванах, на стульях и просто на полу. Многие были еще даже не разрезаны: купить книгу легче, чем прочесть ее.
В часы вечернего досуга Сергей Григорьевич брал из кучи книг одну постарше, садился с нею, читал и дремал. Иногда и засыпал над книгою, тут же, в кресле. Надоедливый шорох осторожной мышки не беспокоил его, — крепок был золотой сон, навеянный светлыми грезами искусства.
Но вот однажды, разбирая на полу груду книг, увидел Сергей Григорьевич, что переплет одной из книг попорчен, — подгрызен чьими-то острыми зубами. Сергей Григорьевич понюхал книгу, — и с очаровательным для книголюбца запахом старого переплета, клея, слежавшихся листов смешался противный, стремительно-хитрый, тепловатый, подпольный запах грызуна.
Старый поэт опечалился.
С тех пор он стал внимательно прислушиваться к шорохам и мягкой топотне мышьих ног. Заслышав приход непрошеных гостей, он принимался стучать о пол палкою, — нарочно для этого купил толстую суковатую трость.
Сначала мыши пугались внезапного сердитого стука и разбегались. Потом привыкли. Неутомимая грызня их день и ночь томила поэта. И уже стал думать поэт о том, что надобно бы ему переменить квартиру.
Но думать об этом неприятно и скучно было поэту. Он так привык подходить вот именно к этому окну и смотреть на закате вот именно на эти серовато-розовые в мглистом тумане кровли.
II
Вечером, когда поэт только что зажжет лампу, иногда приходила к нему Анночка Алеева, — его поклонница, барышня, служившая в какой-то технической конторе. Поэт любил ее за то, что она любила его стихи и многие знала на память.
Поэтому ему радостно было смотреть на ее не очень красивое лицо, на ее слабо розовеющие щеки, худенькие, с милыми ямочками, и на скромную прическу темно-русых волос. Ему радостны были ее нечастые посещения, и для нее он покупал барзак и шафрановый ранет.
С каждым днем он любил ее все нежнее. О своей любви сказать ей он не решался, — он стар, она молода и, может быть, любит другого или полюбит. Но ему было тоскливо думать, что когда-нибудь она перестанет ходить к нему, потому что полюбит молодого. Досадливо думал, что это будет какой-нибудь пошляк, чиновник или конторщик.
Однажды вечером Анночка спросила поэта:
— Что вас беспокоит нынче, Сергей Григорьевич?
Поэт не удивился. Он уже знал, что Анночка — чуткий и внимательный человек. Он сказал:
— Анночка, ты угадала.
— Отчего же вы мне не скажете? — с нежным упреком сказала Аня. — Может быть, я могла бы что-нибудь сделать.
Поэт улыбнулся.
— Милая Анночка, — сказал он, — если бы ты была чародейною царицею, которой подвластны те, кто живут с нами! Если бы ты знала слова заклинаний!
Анночка уже давно привыкла к способу выражений Сергея Григорьевича. Этот наивный способ говорить даже восхищал ее. Впрочем, и все, что было связано с поэтом, приводило ее в восторг. Анночка, сама того не замечая, мало-помалу влюбилась в поэта.
Она легко поняла его и теперь. Прислушавшись к легкому шороху в углу за грудою книг, она сказала:
— Ну вот, я знаю, что вас беспокоит. Эти мыши, которые там скребутся? Да, правда?
— Правда, Анночка, — сказал поэт. — Ты умная и всегда угадываешь все сразу.
— Я принесу вам мышеловку, — сказала Анночка. — А теперь позвольте хоть немножко похозяйничать в ваших книгах, привести их в порядок.
— Ну, это лишнее!
Сергей Григорьевич боялся, что Анночка куда-нибудь засунет нужные ему теперь книги. Но он не умел спорить, Анночка принялась за уборку комнаты.
III
На другой день мышеловка была принесена и поставлена в углу за книгами. Поэт простодушно радовался и благодарил Аню. Он говорил:
— Одну за одною, мы их всех переловим.
В этот вечер сидели долго поэт и Анночка. Он выпил весь барзак, она рассказала, — в который раз? — всю свою жизнь и как ей скучно служить в конторе, где каждый день одно и то же. И поплакала, а он утешал ее. Его глаза сияли такою участливою ласкою, что для Анночки он вовсе не казался старым.
Прощаясь, Сергей Григорьевич нежно обнял Анночку и поцеловал в щеку и в губы, и Анночка задрожала, прижимаясь к нему. Он погладил ее по мягким, густым волосам и в тесной передней помог ей надеть ее старенькое осеннее пальто. Заспанная Маша, заслышав голоса, вышла из кухни и заперла дверь за Анночкою.
Поэт еще посидел, помечтал. Прислушиваясь к падению осеннего дождя, он думал, что Анночка милая и что было бы радостно, если бы она его полюбила. Он не знал, что Анночка уже давно любила его.
IV
На другое утро Сергей Григорьевич проснулся поздно. Когда он пил чай, Маша радостно сказала ему:
— Ну уж и попалась крысища — громадная! Как только в мышеловку влезла.
— Что же вы с нею сделали, Маша? — спросил поэт.
— Известно что, — кипятком обварила и на помойку выбросила.
Поэт вздрогнул. Какая жестокость! Он сказал досадливо:
— Что вы, Маша! Как это можно! Зачем же так мучить!
— Вот, — сказала Маша смеясь, — чего их жалеть!
Веселая улыбка разлилась на ее веснушчатом лице, и она с восторгом рассказывала:
— Визжала, как ребенок! Ей-богу! Вот-то смеху было! Я ее поливаю из крана, а она лапками умывается и визжит, визжит. Вся кожа пузырями пошла.
— Перестаньте, Маша! — сердито сказал Сергей Григорьевич. — Как вам не стыдно говорить такие гадости! И делать!
Он встал из-за стола, не допив чаю, и быстро ушел в кабинет. Он ходил по тесной комнате быстрыми шагами из угла к углу, и ему было тошно и страшно. Он старался не думать об ошпаренной крысе, но воображение настойчиво ставило перед ним все тот же образ, создавая недосказанные Машею подробности.
…В тусклом полусвете осеннего пасмурного утра в кухне Маша поставила самовар на плиту, краном к себе, на пол ведро подставила под краном, чтобы в него кипяток стекал, и поливает кипятком мышеловку, наклоняя ее так, чтобы мордочка пойманного зверька была кверху и чтобы кипяток лился прямо в эти маленькие блестящие глаза…
Невольное содрогание пробегало по всему телу старого поэта, точно его самого обливали кипятком, и в ушах настойчиво дребезжал призрак крысьего предсмертного визга.
Сергей Григорьевич метался по комнате, натыкаясь на углы стола и шкапа, ушибаясь и почти не чувствуя ушибов. Эта тесная комната с одним окном, за которым серело тоскливое, бесконечным дождем плачущее небо, казалась ему большою мышеловкою, в которую попался он, бедный поэт. Вот придет сейчас дебелая, грубая баба, ошпарит его кипящими струями, и измученный, изуродованный труп его выбросит в смрадную яму.
И чья же вина? Не он ли сам — злой, беспощадный? Не он ли сам захотел, чтобы умирало то, что жило не им и не от него? Не он ли сам поставил эту мышеловку?
V
Целый день томился бедный поэт злыми, мучительными, противными представлениями. Когда настал вечер, он нетерпеливо ждал прихода Анночки.
«Но ведь она была вчера и третьего дня, — наконец припомнил он, — сегодня, пожалуй, и не придет».
И от этой мысли ему стало страшно. Сходить за нею? Но еще разойдешься с нею, она не станет ждать, уйдет. Послать Машу? Но с Машею ему не хотелось говорить, — он сегодня ненавидел ее и за весь день не сказал ей ни одного слова.
Наконец, когда уже стало поздно и невмочь было ждать, Сергей Григорьевич вдруг решился. Торопливо написал записку и уже вложил ее в конверт, как вдруг в передней звякнул звонок.
Он бросился в переднюю. Маша уже отворяла. Он нетерпеливо спросил:
— Кто это?
— Это — я, Анночка.
У нее был веселый голос, и глаза вспыхнули радостью. Она опять у своего поэта! И, словно оправдываясь, заговорила:
— Вот как я зачастила. Это я пришла узнать, как мышеловка работает.
Маша захохотала и принялась рассказывать. Сергей Григорьевич торопливо увел Анночку к себе, и на лице его было мучение.
VI
Опять сидели долго, и тосковали оба и жаловались друг другу, каждый на свою темную, одинокую долю. И говорил поэт:
— Милая Анночка, я весь день сегодня метался по этой комнате и думал, думал. Не то страшно, Анночка, что есть смерть, есть страдания, — но ужасно то, что мы погибаем, как в мышеловке, одиноко. О безумие одиночества! О Сахара мансард!
Заплакала Анночка, стала на колени перед своим поэтом, положила голову на его колени и, плача горько, сказала:
— Милый, любимый поэт, в Сахаре есть оазисы, в жизни есть любовь. Вы не знаете, вы не смотрите на меня, я для вас — ничто, жалкая девчонка. Но я люблю, люблю вас. Позвольте мне быть с вами, утешать вас.
VII
Маша подслушивала, улыбалась и думала: «То плакали в три ручья, то целоваться стали. И все из-за крысы поганой! Чудные!»
VIII
Обрадованный поэт вдруг вспомнил, что он не приготовил сегодня ничего для Анночки.
— Анночка, чем же я тебя угощу? Барзак мы выпили вчера, а сегодня я на улицу не выходил, с Машей не разговаривал…
— Из-за крысы? — спросила Анночка, блестя веселыми слезинками на заплаканных и уже смеющихся глазах.
— Ну да. Да и забыл.
— Ничего, ранеты еще остались, — деловым тоном сказала Анночка.