I
Было тихо, спокойно, не радостно и не грустно. Стены казались несокрушимыми. Окно скрывалось за тяжелыми, темно-зелеными в тон обоям на стенах, только гораздо темнее их, занавесами. Обе двери, — и большая, в боковой стене, и маленькая, в глубине кабинета, против окна, — были крепко закрыты. Замкнуты. И там, за ними, — хорошо помнил это Гуров, — было темно и пусто, — и в широком коридоре, и в скучной, просторной и холодной зале, где тосковали разлученные с родиною грустные растения.
Гуров лежал на низком диване. В руках была книга. Читал. Медленно. Часто отрывался от чтения. Думал, мечтал, — все о том же.
Все о них.
Они были около него. Это он уже давно замечал. Таились. Неотступно стояли близко. Шелестели тихохонько. Но долго не являлись его глазам.
А на днях, когда Гуров проснулся вялый, тоскующий, бледный и лениво повернул выключатель электрической лампы, чтобы прогнать дикий мрак зимнего раннего утра, — он вдруг увидел одного из них.
Маленький, серенький, зыбкий и легкий, мелькнул вдоль изголовья, пролепетал что-то — и скрылся.
И потом, то утром, то к вечеру, пробегали перед Гуровым маленькие, зыбкие, — домашние нежити.
И уже сегодня он ждал их уверенно.
Временами начинала слабо, едва заметно, болеть голова. Временами становилось вдруг холодно или вдруг жарко. И тогда выбегала из угла длинная, тонкая Лихорадка с некрасивым желтым лицом и костлявыми сухими руками, и ложилась рядом, и обнимала, и принималась целовать и смеяться. Но и эти быстрые поцелуи ласковой хитрой Лихорадки, и эти медленные приступы легкой головной боли были приятны.
Слабость разливалась во всем теле. И усталость.
Гуров уже несколько дней никуда не выходил. Замкнулся дома. И к себе никого не пускал. Сидел один. Думал о них. Ждал их.
Усталость разливалась в теле, — но и она была так же приятна. Казалось, что все буйство жизни отошло далече. Люди стали далеки, не любопытны, не нужны совсем. Хотелось быть с ними, с этими тихими, здешними, с нежитями.
II
Странно и неожиданно прервалось томное ожидание. Стукнула далекая дверь, — и в зале за дверью Гуров услышал неторопливые шаги. Кто-то шел там, приближаясь, ступая уверенно и легко.
Гуров повернул голову к двери. Повеял холод. Перед ним стоял мальчик дикого, странного вида. В полотняном плаще. Полуобнаженный. С голыми ногами. Очень смуглый. Загорелый весь. Черные вьющиеся волосы. Черные, яркие глаза. Дивно правильное, прекрасное лицо. Столь прекрасное, что было страшно смотреть на его красоту. Не доброе, не злое.
Гуров не удивился явлению мальчика. Какое-то властительное чувство захватило его. И было слышно, как притаились, попрятались маленькие домашние нежити.
И сказал отрок:
— Аристомах! Или забыл ты свое обещание? Так ли поступают доблестные люди? Ты ушел от меня, когда я был в смертной опасности, ты обещал мне то, чего, видно, не захотел исполнить. И я так долго искал тебя, и вот нахожу тебя пребывающим в праздности, в роскоши утопающим.
Гуров смотрел в недоумении на отрока, полуобнаженного и прекрасного, и смутные воспоминания пробуждались в его душе. Что-то давно погребенное восставало неясным очерком и томило память, не находящую разгадки странного явления, разгадки, которая казалась, однако, столь близкою и родною.
И где незыблемость стен? Что-то происходило вокруг, — какая-то свершалась перемена. Но Гуров, поглощенный тщетными усилиями вспомнить что-то, и близкое, и ускользающее из цепких объятий древней памяти, еще не успел осознать уже чувствуемой им перемены. И он спросил дивного отрока:
— Милый мальчик, скажи мне ясно и просто, без лишних упреков, что я тебе обещал и когда я оставил тебя в минуту смертной опасности? Я же клянусь тебе всем святым, что моя честь никогда не позволила бы мне такого черного поступка, как тот, в котором ты меня почему-то упрекаешь.
Отрок покачал головой. Звучным голосом, подобным мелодичному рокоту струн, он сказал:
— Аристомах, ты всегда был искусен в словесных упражнениях и столь же искусен в делах, требующих отваги и осторожности. Если я сказал, что ты оставил меня в минуту смертной опасности, то это я сказал не в упрек, и я не понимаю, зачем ты говоришь о твоей чести. Замышленное нами дело трудно и опасно, но кто же нас слышит теперь, перед кем ты мог бы хитросплетенными словами и притворным забвением того, что свершилось сегодня утром, перед солнечным восходом, доказать, что ты не давал никакого мне обещания?
Свет электрической лампы становился тусклым. Потолок казался темным и высоким. Пахло травою, название которой забылось, но было когда-то столь нежно и радостно. Веяло прохладою.
Гуров встал. Спросил:
— Какое же дело мы с тобою замыслили? Милый мальчик, я ничего не отрицаю, — я только не знаю, о чем ты говоришь. Я не помню.
И казалось Гурову, что отрок смотрит на него и не на него. Как будто бы здесь есть кто-то другой, такой же дивный и нездешний, как и этот странный пришлец, — и как будто дивное тело этого другого отчасти совпадает с телом Гурова. Как бы чья-то древняя душа навлекалась на Гурова и облекала его давно утраченною свежестью вешних восприятий.
И темнело вокруг, и становилось свежее и прохладнее в воздухе, — а в душе воздвигалась радость и легкость первоначального существования. И яркие загорались в черном небе звезды.
Говорил отрок:
— Мы должны были убить Зверя. Вот, это я тебе говорю здесь, под многоокими взорами всевидящего неба, если ты сам смутился от страха. И как не быть страху! Воистину, великое и страшное затеяли мы дело, чтобы славою увенчались в далеких поколениях наши имена.
Тихо, однозвучно и робко журчал в ночной тишине ручей. Не видно его было, но отрадно чувствовалась его утешительная близость и свежесть. Под широкою сенью дерева стояли они и продолжали разговор, начатый некогда.
И спросил Гуров:
— Зачем же ты говоришь, что я оставил тебя в минуту смертельной опасности? Кто я такой, чтобы устрашиться и бежать!
Отрок засмеялся. Как музыка звучал его смех, и мелодичны были звуки его ответа, звуки, пронизанные сладким смехом:
— Аристомах, как искусно притворяешься ты забывшим все! Не понимаю, для чего ты это делаешь, и делаешь с таким великим мастерством, что даже сам взводишь на себя упреки, о которых я и не думал. Ты оставил меня в минуту смертной опасности потому, что так же ведь и надо было, и ты не мог помочь мне иначе, как покинув меня в эту минуту. Или ты станешь упорствовать в своем отрицании и тогда, когда я напомню тебе слова оракула?
Гуров сразу вспомнил. Точно яркий свет пролился в темную область забытого. И в диком восторге, громко и радостно воскликнул он:
— Один убьет Зверя!
Отрок смеялся. И спросил Аристомах:
— Ты убил Зверя, Тимарид?
— Чем? — воскликнул Тимарид. — Как ни сильны мои руки, но я не тот, кто мог бы убить Зверя ударом кулака. Мы были неосторожны, Аристомах, и безоружны. Мы играли на прибрежном песке. И Зверь напал на нас внезапно, и на меня наложил свою тяжкую лапу. Мне надлежало принести мою жизнь в сладостную жертву славе и высокому подвигу, а тебе — докончить наше дело. И пока Зверь терзал бы мое тело, беззащитное и незащищающееся, ты мог бы успеть, быстроногий Аристомах, принести свое копье, умертвить пьяного от крови Зверя. Но Зверь не принял моей жертвы. Я лежал перед ним, спокойный и неподвижный, глядя прямо в его налитые кровью глаза. Он держал на моем плече тяжкую свою лапу, дышал горячо и неровно и тихо ворчал. Потом широким жарким языком лизнул мое лицо и отошел.
— Где же он? — спросил Аристомах.
Странно спокойным и странно, в тихой неподвижности влажного воздуха, звучным голосом ответил Тимарид:
— Он шел за мною. Не знаю, как долго мне надо было пройти, пока я нашел тебя. Он шел за мною. Я приманивал его запахом моей крови. Не знаю, почему он до сих пор не тронул меня. Но вот я приманил его к тебе. Достань же оружие, которое так искусно ты спрятал, и убей Зверя, а я в свою очередь уйду от тебя и оставлю тебя одного в минуту смертельной опасности, с глазу на глаз с разъяренным Зверем. Будь счастлив, Аристомах.
И, сказав это, Тимарид бросился бежать. В темноте недолго мелькал его белый плащ. И вот уже он скрылся.
И в тот же миг раздалось страшное рыкание Зверя и послышалась его тяжкая поступь. Раздвигая кусты, показалась в темноте громадная уродливая голова Зверя, сверкнули багровым огнем два огромные пламенные глаза. И на темном молчании ночных дерев, темный и свирепый, приблизился Зверь к Аристомаху.
Ужас наполнил сердце Аристомаха.
«Где же копье?» — краткая мелькнула в голове его мысль.
И в ту же минуту, быстрое почувствовав на лице своем веяние ночного свежего воздуха, догадался Аристомах, что он бежит от Зверя. Тяжелые прыжки Зверя и его прерывистое рыкание раздавались все ближе и ближе за Аристомахом.
И уже когда Зверь настигал его, громкий вопль рассек ночную тишину. И возопил Аристомах. И, вспоминая древние и страшные слова, громко произнес заклятие стен.
И, заклятые, воздвиглись вокруг него стены…
III
Заклятые, незыблемо и светло стояли стены. И неживой отражался на них свет мертвой электрической лампы. И все обставшее Гурова было обычно и просто.
И опять легкая приходила Лихорадка, и целовала желтыми сухими губами, и ласкала сухими костлявыми руками, рассыпающими жар и холод. И опять слегка болела голова. И та же была книга, маленькая и скудная, с белыми страницами, на столике около дивана, на котором по-прежнему спокойно лежал Гуров, нежась в объятиях ласковой Лихорадки, осыпаемый ее быстрыми поцелуями. И опять около него, маленькие, смеялись и шелестели домашние нежити.
Гуров сказал громко и равнодушно:
— Заклятие стен.
И остановился. Но в чем же это заклятие? Забыл слова. Или их и не было?
Маленькие нежити, зыбкие, серенькие, плясали вокруг маленькой книги с мертвенно белыми страницами и шелестинными голосочками повторяли:
— Наши стены крепки. Мы в стенах. Не придет к нам цепкий внешний страх.
Но посреди их стоял один, такой же маленький, но непохожий на них. Он был весь черный. Одежда его струилась дымно-пламенными складками. Глаза его исторгали яркие молнии. И от этих молний острый озноб потрясал тело Гурова. И становилось вдруг страшно и потом опять радостно.
И спросил Гуров:
— Кто ты?
Черный гость ответил:
— Я — Призывающий Зверя. На берегу лесного ручья оставил ты, в давно минувшем переживании твоем, растерзанное тело Тимарида. Зверь насытился прекрасным телом твоего друга, — он сожрал плоть, которая должна была в себе вместить полноту земного счастия; дивное совершенство человеческого, — и более чем человеческого, — образа погибло, чтобы на миг насытить голодного и всегда ненасытного Зверя. И кровь, дивная кровь, божественное вино счастья и веселости, вино блаженств более чем человеческих, — где эта дивная кровь? Увы! — жаждущий, вечно жаждущий Зверь мгновенно упился ею и снова жаждет. Растерзанное Зверем тело Тимарида оставил ты на берегу лесного ручья, — ты забыл обещание, данное тобою твоему доблестному другу, и слова древнего оракула не отогнали страха от твоего сердца. И ты думаешь, что ты спасся, что Зверь не найдет тебя?
Жестоко звучали его слова. И пока он говорил, прекратилась понемногу пляска домашних нежитей, — остановились маленькие, серенькие нежити и слушали Призывающего Зверя. И сказал Гуров:
— Что мне до Зверя! Я заклял навеки мои стены, — и Зверь не проникнет ко мне, в мою ограду.
Серенькие обрадовались и зазвенели, засмеялись, и уже готовились начать снова свою веселую пляску, и уже взялись за руки, и опять стали в кружок, — но Призывающей Зверя заговорил снова, и резки и суровы были звуки его голоса. И он сказал:
— Но вот я здесь. Я здесь, потому что я нашел тебя. Я здесь, потому что умерло заклятие стен. Я здесь, потому что Тимарид ждет и неустанно вопрошает. Слышишь нежный смех доблестного и доверчивого отрока? Слышишь грозное рыкание Зверя?
За стеною раздавалось, приближаясь, грозное рыкание Зверя.
— За стеною рычит Зверь, за незыблемою стеною, — в ужасе восклицал Гуров, — стены мои закляты навеки, и ограда их нерушима.
И сказал Черный, — и повелительно было выражение его слов:
— Говорю тебе, человек, умерло заклятие стен. И если хочешь спасти себя заклятием стен, — ну что же, скажи это заклятие!
Острый озноб вдруг пронизал все тело Гурова. Заклятие! Но забыты слова древнего заклятия. Да и не все ли равно! Умерло, умерло древнее заклятие!
И все предстоящее говорило с неотразимою убедительностью, что умерло древнее заклятие стен, — потому что и стены, и светы, и тени, — все стало мертвым и зыблемым.
Призывающий Зверя говорил страшные слова. И кружилась и болела голова у Гурова, и томила своими жаркими поцелуями неотступно ласкающая Лихорадка. Страшные слова звучали, почти не доходя до сознания, — а Призывающий Зверя становился все больше и больше, — и зноем веяло от него, и страхом. Глаза его метали огонь, — и когда он стал уже такой высокий, что заслонил свет лампы, — вдруг черный плащ упал с его плеч. И узнал его Гуров, — это был отрок Тимарид.
— Ты убьешь Зверя? — спросил Тимарид нежным голосом. — Вот, я призвал его, я привел его к тебе, я разрушил заклятие стен. Древнее заклятие стен, коварный дар враждебного божества, — это обращало в ничто мою жертву, это оно заслоняло от тебя твой подвиг. Но вот умерло древнее заклятие стен, — возьми же скорее свой меч, убей Зверя. Я был только отроком, — я стал ныне Призывающим Зверя, — моею кровью я напоил Зверя, и он жаждет снова, и моею плотью я напитал Зверя, и он опять голоден, ненасытный, жестокий Зверь. И вот, к тебе я призвал его, и ты, во исполнение своего обещания, убей Зверя. Или умри.
Исчез. Страшное рыкание потрясло стены. Холодною повеяло сыростью.
И стена, прямо против того места, где лежал Гуров, разверзлась, и вышел свирепый громадный уродливый Зверь. Со свирепым рычанием подошел он к Гурову, тяжелую на его грудь положил лапу. И прямо в сердце вонзились беспощадные когти. Страшная боль пронизала тело. Сверкая кровавыми глазами, Зверь наклонился к Гурову и, с треском дробя зубами его кости, стал пожирать его трепещущее сердце.